Книга лет. Глава 5 Война

 Война

 В первый класс я пошел с 8 лет. Тогда был такой порядок. Я уже умел читать и писать. Учился я легко, и мне нравилось в школе. Занимался я на пятёрки и окончил 1 класс с похвальной грамотой.

Родители хотели, чтобы я учился играть на скрипке, и даже водили меня на концерт мальчика-вундеркинда Буси Гольдштейна. Хотели даже нас познакомить, но я сопротивлялся и хотел учиться играть на пианино. В первом классе на уроке рисования я что-то нарисовал. По-моему помидор. Все хвалили, и папа купил мне краски. Мы с ним даже рисовали маслом цветы для подушечек на чёрной блестящей ткани. С классом мы ездили в Днепропетровск в картинную галерею. Она произвела на меня огромное впечатление. Возможно, это была передвижная выставка, но перед глазами стоит, поразившая меня тогда, картина «Апофеоз войны» Верещагина.

Перед войной папа брал меня на учебные стрельбы. За городом был пустырь. Это место почему-то называлось Качугуры. Там был устроен тир и осоавиахимовцы (общество содействия авиации и химзащиты) должны были обучаться стрельбе из боевого оружия – винтовок образца 1891/30 года (винтовок Мосина).

Как только началась война, был приказ, обязывающий сдать все радиоприёмники. Не помню, был ли у нас приёмник, но почему-то помню, что когда мы с мамой пришли в клуб, я увидел какую-то темную комнату, в которой были свалены в кучу радиоприемники. Мама училась на срочных курсах медсестер. 

23 июня 1941 года меня должны были отвезти в больницу, чтобы удалять гланды. Соблазняли, что после операции я смогу есть много мороженого. 22 июня мы собирались идти в цирк, но это утро стало переломным в нашей жизни.

Война разрушила все планы. Завод перешел на 12-ти часовой график работы. Папа и мама уходили рано утром на работу, а возвращались поздно вечером. Мама оставляла мне обед и ещё вкладывала в сумку противогаза бутерброды. При объявлении воздушной тревоги я хватал сумку с противогазом и бежал вместе со всеми в бомбоубежище – погреба расположенные за домами на противоположной стороне улицы. Все вещи из погребов были выброшены на улицу, а внутри сделали нары. Конечно, это убежище могло защитить только от осколков снарядов наших зенитных пушек, которые были установлены на полуторки (полуторатонный грузовик ГАЗ-ММ) и разъезжали по нашей улице. Зенитчицы, молодые девчата, постреливали из этих пушечек, но мы ни разу не видели сбитый самолет, а осколки от снарядов, еще тепленькие, подбирали. Однажды мы играли в цурки[1] и вдруг на бреющем полете (нам, от страха, показалось, что он летел над нашими головами) пролетел немецкий самолет, а со стены дома на нас посыпались осколки штукатурки. На стене осталось несколько следов от пуль.

По ночам город погружался в темноту – светомаскировка. Окна были заклеены крест-накрест полосками бумаги, чтобы при взрыве от ударной волны не разлетались на мелкие осколки.  Однажды поздно вечером мы возвращались из Днепропетровска в полной темноте и вот, когда трамвай проехал мост, вдруг в стороне мы увидели костер. Искры от костра поднимались вверх. Не знаю, то ли играла музыка, или по ассоциации, но мне кажется, я слышал в это время модный тогда романс: «Мой костер в тумане светит, искры гаснут на лету…». У меня перед глазами и сейчас виден этот догорающий костер на фоне черного Днепра.

Когда мы ложились спать, то одежду и противогаз укладывали рядом. Каждую ночь объявлялись воздушные тревоги. Однажды ночью, когда завыли сирены воздушной тревоги я спросонья надел брюки, а курточку не мог найти. Уже начали стрелять пушки, строчить пулеметы. Искать было некогда, папа меня потянул, и мы бросились бежать в бомбоубежище. Мне что-то мешало бежать, и я упал. Папа подхватил меня на руки и тут я увидел в небе пересекающиеся лучи прожекторов, опускающиеся медленно на парашютах осветительные ракеты, сброшенные немцами, и цепочки трассирующих пуль, летящих куда-то вверх. Когда мы спустились в бомбоубежище, папа посадил меня на нары. Помещение освещалось несколькими слабенькими синими лампами. Я стал ощупывать свои ноги и обнаружил, что вместо брюк, я вставил ноги в рукава своей курточки. Она и мешала мне бежать. Я рассмеялся. Маму, папу и всех окружающих мой смех напугал. Потом мама мне говорила, что они подумали, что со мной что-то случилось нехорошее: смех в такое время. Но я показал им на свою курточку, которую искал дома и не мог найти.

Война приближалась к Днепропетровску, всё чаще объявлялись воздушные тревоги. Я не помню, как это произошло, но, по-моему, в день моего рождения 05.08, мы с мамой, тётя Валя Шапиро (Валентина Дмитриевна) с сыновьями Лёдиком (Леонидом) и Юликом (Юлианом) и ещё несколько женщин с детьми оказались в теплушке[2] на железнодорожных путях. Из вещей мама взяла подушки и простыни, а у меня было две книги: «Седовцы» Бадигина и «Повесть о рыжей девочке» (автора не помню), а также засушенная и прикрепленная к картонке маленькая рыба игла, которую папа поймал, когда в 1939 году мы отдыхали в Бердянске. Был у меня и альбом с марками. Поздно вечером к вагону пришел папа. Мы прощались. Папа забрал у меня одну книгу, альбом с марками и рыбку, сказав, что брать это с собой не надо. Ночью наш состав тронулся, мы ехали в полной темноте. Где-то слышались взрывы, пулеметные очереди, завывание сирен. Вагоны дергались, и не понятно было, куда мы едем. Выглядывать из вагона было невозможно. Двери были плотно закрыты, а два маленьких зарешеченных окошка были очень высоко. Наконец поезд остановился. Но выглядывать нам не разрешали. Когда рассвело, оказалось, что мы стоим на заводской ветке, откуда вечером отправлялись. До нас дошли известия, что станцию Узловая, через которую мы должны были ехать, ночью разбомбили немцы, и мы едва не попали под эту бомбёжку. Так продолжалось три ночи. Наконец мы услышали, что проехали станцию Ясиноватая и едем дальше. На станциях наши мамы по очереди бегали за кипятком, а кто-то старший раздавал хлеб. По ночам поезд шел в кромешной темноте – светомаскировка. И вот однажды увидели освещенный вокзал. Помню, что все в поезде ахнули, увидев ночью, освещенный город. Все уже привыкли к светомаскировке и заклеенным крест-накрест полосками бумаги стекла окон[3]. Мы выехали на территорию, куда еще не долетали немецкие бомбардировщики. Поезд шел медленно, часто стояли на разъездах, пропуская воинские и санитарные эшелоны. Однажды ночью мне стало очень тоскливо, и я плакал. Хорошо помню это моё состояние. Мама и тётя Валя пытались меня успокоить, а я не мог остановиться. Слёзы лились помимо моей воле. Позднее оказалось, что в эту ночь, если не изменяет память 23.08, немцы заняли Днепропетровск. Что с нашими отцами мы не знали. Никакой информации об их судьбе у нас не было. Куда нас везут, никто не знал. На восток и всё. Мы слышали от взрослых, что в городах, которые мы проезжали нас не принимают, т.к. там перед нами уже приняли несколько эшелонов с беженцами (эвакуированными). Наконец через месяц пути мы прибыли в Ташкент, но нас и там не приняли. Нас отправили дальше, а затем пересадили на открытые платформы узкоколейки и дизельный «Фордзон» потащил нас дальше. Жара, мы изнывали от жажды. Вдоль дороги тянулись хлопковые поля. Когда мы проезжали мимо какого-то поселка, все услышали скрип ворота колодца «И-иа, И-иа». Взрослые, подхватив чайники, бидоны, кастрюли спрыгнули с вагонов и бросились за водой. «Фордзон» тащил медленно состав, но тут он, как специально, прибавил ходу. Одни сразу же повернулись назад, а некоторые всё же бежали к поселку. Но напрасно, колодца там не оказалось, а все приняли, впервые услышав, крик осла за скрип ворота. Наконец нас привезли на центральную усадьбу совхоза Дальверзин. В огромном саду под деревьями были накрыты столы и нас, наконец, накормили горячей пищей. Из этого обеда мне запомнился хлеб: высокие пышные белые караваи. По-моему это был самый вкусный хлеб, который я ел в своей жизни.

На центральной усадьбе весь эшелон разбили на группы и, не помню на чём, но нас привезли в какое-то отделение совхоза. Около дороги стояло несколько глинобитных домиков размером 3х4 без окон и с проемом вместо двери. Все они кроме одного были пустые. Кто-то из женщин поднял крик, что в этих домах чума и те, кто жили в них, вымерли. Но из единственного жилого дома вышел пожилой мужчина и стал успокаивать. Он немного говорил по-русски и сказал, чтобы не боялись. Эти дома построили для узбеков рабочих совхоза, но они не захотели жить в домах, т.к. привыкли к кочевой жизни. Он сам казах и живет здесь с внуками. Полы в домах были глиняные. Нам раздали циновки – плетенные из тростника подстилки, на которых мы должны были спать. Родителей сразу же определили на работу – собирать хлопок. Школа находилась в центральной усадьбе, и нужно было идти пешком около 5 км. Нас тоже сразу направили на уборку хлопка. Раздали по огромному мешку, который нужно было привязать к поясу и в него складывать собранные коробочки. Я был маленького роста, и мешок пришлось много раз сворачивать, чтобы он не волочился по земле. Перед войной во всех газетах и журналах появилось сообщение с портретом узбекской девочки Мамлакат, которая, убирая хлопок, стала стахановкой[4]. Писали в газете, что она собирала двумя руками. Мы же попали на поле, залитое водой. И вот по щиколотку в воде, придерживая одной рукой мешок, другой собирали редкие сырые, с трудом отрывавшиеся от коробочек пучочки хлопка.

Через месяц мы сели за парты. Учитель – молодой парень, почему-то с первого урока стал меня терроризировать. Может быть потому, что я сделал ему замечание: когда он написал на доске «сонце» я сказал, что нужно писать «солнце». После второго же замечания, что слово «кушин» пишется «кувшин» он, обозвав меня жидёнком, выгнал из класса. Все последующие занятия превратились в войну. Он постоянно ставил меня в угол, выгонял из класса. В таком состоянии уроки у меня не шли. Я никак не мог выучить стихотворение Некрасова о несжатой полоске. А он вызывал меня к доске и только я начинал читать стихотворение, как он принимался на меня кричать.

Спали мы по несколько семей в домике. Одной из циновок завешивали дверной проём. После первой же ночи, когда родители подняли циновки, под ними были видны влажные следы от наших тел. Когда влага высыхала, следы становились белыми – выступала соль. В свободное время мы с мальчишками бегали к арыку[5] и пускали кораблики. Купаться мы боялись, после того, как увидели в воде змею. Из английских булавок пытались делать рыболовные крючки, но раба в арыках не водилась. Однажды сосед казах разбросал вокруг кола собранный урожай сои, привязал к колу ослика и стал погонять его вокруг кола. Ослик топтал стебли, и из стручков высыпалась соя. Он предложил нам покататься на ослике, и вот мы по очереди ездили вокруг столба. Не прошло без ЧП. Лёдик Шапиро подошел к ослику сзади, и он его крепко лягнул в живот. В первые же дни, когда Юлька Шапиро пытался заговорить с внучатами казаха, а они заговорили на своём языке, он прибежал домой с криком: «Мама, такие маленькие, а уже на узбекском разговаривают». Однажды тетя Валя Шапиро с мамой возвращались домой и катили перед собой ногами огромный арбуз. В какой-то из дней, мы с тетей Валей пошли в центральный поселок за продуктами, а мы уже знали некоторые фразы по-узбекски: «Тухум бар? Яйца есть?». Дворы у них огорожены сплошной глиняной стеной (теперь я знаю, что это называется дувалы). Тетя Валя стучала в калитку, и на вопрос слышал ответ «Ёк. Нет». В одном дворе через забор выглянул старик и спросил у тети Вали, где мой отец. Тетя Валя ответила, что на фронте, и мы пошли дальше. Я не помню, купили ли мы тогда что-нибудь. Когда возвращались мимо этого двора, старик снова выглянул через забор и, указывая на меня, подал полную тюбетейку с продолговатым белым луком, деньги брать отказался и показывал на меня, что это для меня.

Что с нашими отцами и где они мы не знали. В конце ноября вдруг появился отец Шапиро – Борис Давидович. Оказывается, группа отцов отправилась с Урала, куда был эвакуирован завод, на поиски своих семей. И вот все, кто остался жив (двое умерли еще в дороге), кто не сошел с поезда, не выдержав долгого пути, собрались на центральной усадьбе для отправки в Синару на Урал. Помню, что во многих дворах визжали поросята. Русские, которые держали свиней, спешили заколоть их, чтобы продать эвакуированным мясо – узбеки свинину не едят. Мальчишки постарше бегали по дворам смотреть. И вот мы в пассажирских общих вагонах едем из теплого Узбекистана на Урал.

Со станции Синарской, ночью состав загнали на заводские пути. Кругом всё в снегу, мороз, а мы без одежды. Ещё было темно, когда в вагоне появился папа. Он принес одеяла, в которые завернули меня, и завернулась мама. Мы уселись на сани, и лошадка повезла нас в темноту ночи. Ехали мы долго, и я дремал завернутый с головой в одеяло. Наконец сани остановились и меня занесли в избу. В ней было тепло, а меня усадили куда-то высоко, где было ещё теплее. После холода в вагоне, встречи с папой, поездки на санях ночью меня разморило тепло, и я заснул. Когда я проснулся, было уже светло, но свет пробивался сквозь затянутые инеем небольшие окна и в комнате был полумрак. Рядом со мной, как я потом узнал на печке, спали ещё трое ребят. А внизу негромко разговаривали женщины, и я узнал голос мамы. Наверху было тепло и не хотелось вылезать из-под одеяла, но мне захотелось в туалет, и я тихонько позвал маму. Она сняла меня с печи, и пришлось за занавеской воспользоваться ведром – горшок у нас появился позднее. Изба состояла из двух комнат. Это называлось пятистенок, т.е. внутри избы была ещё одна пятая стена, помимо четырех наружных. В этой избе разместилось 4 семьи. Друг от друга отгородились занавесками. Деревня, в которой был дом, называлась Позариха. Много позднее, папа рассказывал, что в ту ночь ему нужно было отогнать лошадь на конный двор, но ночь была безлунная, и он сбился с дороги. Тогда он отпустил поводья доверился лошади, и она мелкой рысцой привела его на конный двор. Позариха была в 5-7 км от завода. Родители ещё затемно уходили на завод, и мы оставались на весь день одни. Нас было четверо мальчишек. Старший из нас перед войной окончил 6 классов и начинал в эвакуации учиться в 7 классе. Я не помню его имени, назовем Игорем. Двое других были ненамного младше меня. Мне запомнился Игорь, как спокойный, рассудительный парень, который сумел с нами справляться, и занимать целые дни наше внимание. Я не знаю его дальнейшую судьбу, но думаю, что он был прирожденным педагогом-воспитателем. У нас было две книги: моя «Седовцы» Бадигина и Игоря «Старая крепость» Владимира Беляева. Игорь установил распорядок дня, которого мы строго придерживались: было отведено время для коллективного чтения книг, для занятия рисованием и разными поделками, для рассказов различных выдуманных и невыдуманных историй, для игры в школу, в которой он, конечно, был преподавателем, а также строго отведенное время на еду, которую нам оставляли родители. Такой распорядок приучал нас все время быть занятыми и отвлекал от устойчивого чувства голода. Книги мы читали и перечитывали, особенно интересные и динамичные эпизоды разыгрывали в лицах. Игорь был неплохим режисером-постановщиком наших игр. Он научил нас делать миниатюрные панорамы. Помню, что я сделал панораму в спичечной коробке: на заднем фоне старая крепость, от неё через ров идет мост, по которому скачет конница. У Игоря были цветные карандаши, и мы очень аккуратно ими пользовались. Зима 1941 года была очень суровая. Ни у кого из нас не было одежды, и мы всю зиму сидели в избе. Хозяева, которые уступили нам дом, построили его для сына. Это был большой двор, обнесенный высоким забором. По бокам двора две большие избы-пятистенки, в одной жили хозяева, в другой мы – эвакуированные. Иногда днем хозяйка заходила к нам, проверяла, не замерзаем ли мы. Были случаи, когда она приносила нам молоко (не знаю, это был дар, или заказывали наши родители).

Однажды в выходной день папа собрался пойти купить у кого-то картошку и решил взять меня с собой. Меня закутали в мамино пальто, папа усадил меня на санки. Помню, что меня сразу же ослепил белоснежный снег, солнечный свет, и я задохнулся от морозного свежего воздуха. Папа заранее договорился, у кого он купит картошку и мы (а точнее я на санках) ехали вдоль деревни. По дороге мы зашли к одному из папиных сотрудников по фамилии Неживой. (Папа потом рассказывал, что у них в отделе работали два конструктора: у одного фамилия Неживой, у другого Бессмертный)[7]. Неживой купил себе дом, корову и жил безбедно. Когда мы зашли в гости, он поставил передо мной глубокую тарелку и налил в неё варенец. До сих пор помню это чувство, когда я съел пол тарелки и больше не мог. И оторваться не могу, и больше в меня не лезет. Это один из эпизодов, запомнившихся мне в ту суровую зиму. Весной папа сообщил, что мы переезжаем в город.

До конца учебного года оставался один месяц, и мама повела меня в школу, которая размещалась в одноэтажном деревянном бараке. Директор предложила оформить меня в первый класс, но я прямо в кабинете расплакался и не хотел снова идти в первый класс. Тогда она предложила посадить меня во второй класс с недельным испытательным сроком. Испытание я выдержал и был переведен в третий класс. От этой школы, а я учился в ней до четвертого класса у меня остался неприятный осадок. Друзей не было, часто дразнили жидом, один из учеников седьмого класса пропал зимой и только весной его труп выловили из подо льда. Говорили, что на груди у него была вырезана шестиконечная звезда. Помню, что звали его Ханусик. Позднее я хорошо знал его младшего брата.

В новом четырёхэтажном здании школы размещался военный госпиталь. Нас водили туда читать для раненых стихи, помогать сестрам, сматывать в рулоны стираные бинты. В 1945 году госпиталь куда-то перевели, и в пятый класс я пошел уже в новую школу.

1942 год. Папе дали пол комнаты в коммунальной трехкомнатной квартире. Дом начали строить еще до войны. Это был четырёхэтажный дом из красного кирпича. Два подъезда были с торцов дома с элитными квартирами и два с лицевой стороны. Мы поселились на третьем этаже в подъезде с лицевой стороны дома в трехкомнатной квартире. В квартире жило 6 семей: в одной комнате инженер с взрослой дочерью, в другой женщина врач с сыном Аликом моего возраста и матерью – бабушкой Алика, в большой комнате (~20м2), перегороженной занавеской, мы и семья - муж с женой, на кухне еще семья и в ванной комнате (ванна не установлена) одинокая женщина.

Алик был капризным избалованным парнишкой. Из их комнаты часто раздавались крики. Это он ругался с бабушкой. Однажды мы слышим причитания бабушки. Оказывается, Алик съел полную банку говяжьей тушенки, которую бабушка рассчитывала растянуть на пару недель, а Алик невинно оправдывался: «Я попробовал, обомлел и не заметил, как все съел». Его бабушка ездила в Челябинск, привозила оттуда разную мелочь и продавала на рынке ( сейчас это называется бизнесом, а тогда спекуляцией, за которую можно было поплатиться). Однажды мы узнали, что она привезла для продажи земляничный крем в маленьких баночках (в каких сейчас продается вьетнамский крем «Звезда»). На крышках баночек была нарисована земляничка. Так вот Алик съел весь её крем. Однажды бабушка зажарила двух воробышков (не знаю откуда и как она их достала) и пригласила меня угощаться. Выглядели они очень аппетитно. Но я не смог их есть, а Алик обгладывал каждую косточку.

У каждой семью была своя электроплитка. Готовили каждый в своей комнате. Нихромовые спирали, уложенные в канавки керамических оснований, часто перегорали и их приходилось соединять. Папа научил меня это делать, используя полоску жести от консервной банки. Как-то я похвастался, что отремонтировал плитку у соседа-инженера, на что папа сказал, что не обязательно быть инженером, а вот уметь делать все своими руками в жизни необходимо.

Постепенно жильцы нашей квартиры стали расселяться. Выехал и инженер с дочкой, а в их комнату переселили меня. Весной 1947 года я подобрал выпавшего из гнезда воробышка. Он был беспомощным и широко раскрывал клюв. Мама предложила давать ему размятую вареную картошку. Я сделал ему в картонной коробке гнездышко и регулярно кормил его, добавляя в рацион мух. воробышек быстро рос и покрывался перышками. Через некоторое время он научился летать по комнате. По утрам, своим чириканьем он будил меня, прыгал по одеялу, лез ко мне в лицо и всем своим видом показывал, что пора вставать и кормить его. Но однажды я оставил открытой форточку, и мой воробышек сначала посидел на ней, а потом весело чирикнув вылетел. Я был огорчен, но решил, что так для него будет лучше. Форточка так и оставалась открытой весь день. А вечером в комнате снова раздалось чириканье. Воробышек прилетел и уселся в свое гнездышко. Так продолжалось почти месяц. Днем он улетал, а вечером возвращался в свое гнездышко. По утрам он так же настойчиво будил меня.


В квартире напротив жил мой одноклассник Женя Виноградов. Он жил с матерью и теткой. Похоже, что они были близняшками. Одного роста, высокие женщины всегда ходили в солдатских шинелях. Женя был пожалуй самым крупным мальчиком в нашем классе, хотя почти на год младше нас. Мы отмечали его день рождения 31 декабря (1932 года). Он был хорошим спринтером и ездил в г. Днепропетровск на соревнования школьников по легкой атлетике. Мы обменивались книгами. Однажды он где-то достал старинное издание рассказов Шехерезады «тысяча и одна ночь». Я читал эту книгу в тайне от родителей с фонариком прячась по ночам под одеялом. И вот после такой ночи, бедный воробышек пытался разбудить меня, а я отмахнулся и продолжал спать. Когда же я, наконец, проснулся, то обнаружил его мертвое тельце у меня под одеялом. Это была трагедия. Я отнес его в лес и там, со слезами на глазах, похоронил.

Еще в квартире напротив жила глазной врач Галембо Софья Наумовна с сыном и матерью. Она вышивала крестом, а я помогал ей восстанавливать утраченные части затертых и перетертых картин, которые она где-то доставала. Запомнился анекдот, который она рассказала: На призывной комиссии один из призывников симулирует, что у него плохое зрение. Подводит врача к окну и говорит: «Доктор вы видите вот тот стог сена? А я его не вижу!».

Софья Наумовна научила и меня вышивать крестом. Я вышивал крестом портреты Сталина, Горького, Гоголя. Портрет Сталина мама куда-то спрятала и я его больше не видел.

 

Записано в 2001 году. Дополнено в 2007 году.



Продолжение:http://www.proza.ru/2009/08/08/362

 


Рецензии