Наследство

               
                Часть I
- Это тебе, - Эмма протянула ему документ. Петер глазам своим не поверил: все ее имущество, за исключением небольшого годового дохода, было оформлено на его имя. – Здесь ровно столько, сколько мне нужно, чтобы прожить. Я найду работу. Все будет нормально.
- Ты хочешь сказать… мы что, не поженимся… но почему? – Петер внезапно почувствовал, что сейчас задохнется.
- Ты чем-нибудь недоволен? Дядя оставил мне дом и акции, я передаю их тебе.
- Эмма, ты что… издеваешься?
Она спокойно смотрела на него, будто действительно не понимая причины его взволнованности. Свадьбы не будет – подумаешь? Дело житейское. Сколько свадьб отменяется? А разводы? В наше время уже никого этим не удивишь.
- Петер, мы же не дети, тебе тридцать два, мне тридцать три скоро… Не нам делать трагедию из случившегося.
- Ты могла меня просто прогнать, - вырвалось у него. «Я же мог предположить! Я достаточно хорошо знаю всю их семейку со всеми этими благородными жестами в духе Шиллера», - думал Петер, чувствуя себя униженным: не мог он позволить себе такой же жест – взять и отказаться от всех этих денег. «Каким образом им это удавалось – на протяжении поколений? Всегда в роду был какой-то чудак, но сейчас… ведь Эмма – последняя, значит, конец Брехтам».
- Я устала, - ответила Эмма. – Так будет лучше: ты далеко не худший из всех, кого я встречала. Мы могли бы заключить сделку, ты решил иначе: изображать любовь, восхищение… но зачем, Петер, зачем?
Эмма махнула рукой. Взгляд ее выражал безнадежную тоску по чему-то такому, что было ему не понятно. Не влюбленность была ей нужна, человечность, открытость и честность, но впечатление, что она ищет то, чего вообще нет в этом мире, с годами росло и усиливалось.
- А разве… мы плохо ладили, Эмма? Мои родители – куда хуже, да и твои тоже…  Все так живут.
- Я знаю. В том-то и дело.
- Что тебе нужно?
- Свобода. Ощущение, что никому нет до меня дела. Отказ от денег даст мне то, чего я хочу. Понимаешь, они нужны тебе, а не мне. Мне странный сон приснился – бреду по улице, разглядываю дорожную пыль, никого нет, слышу только стрекотание белочек… и мне так хорошо. Для меня наследство – тяжелый груз, который не дает жить, дышать, так, как хочется. А для тебя – подарок. Видишь, какие мы разные?
- И что тебя ждет? – Петер боялся заплакать: он теперь понимал, больше, чем она думала.
- Просто жизнь. Никаких целей, никаких устремлений, мечтаний… я счастлива, потому что жива – вот и все. И я могу быть счастливой.
Эмма пережила несчастную любовь, попытку самоубийства, неудачный брак, закончившийся изнасилованием. Последние три года для нее были обретением покоя, они слились в единый ровный прозрачный серый фон, как один день или одно утро. Ей показалось, что с флегматичным серьезным Петером она этот покой найдет. Она потянулась к нему, но почувствовала холодок – он продумывал каждое слово и жест, старался ей понравиться. Слишком старался.
Петер был далеко не глуп. Он не стал ничего отрицать – знал, что этим поставит себя в жалкое театральное положение. К чему напыщенные фразы? Женщины чувствуют, как к ним относятся. Если им неуютно или страшно, то хочется найти опору в другом человеке, но чаще всего это заканчивается тем, что приходится опираться лишь на себя.  И не ждать ни милости небес, ни чудес природы. Понять, что бескорыстных рыцарей не бывает. И погрузиться в чтение сказок Андерсена – если желание не пропало.
- Мой младший брат при смерти. Мне и, правда, нужны эти деньги. Но я никогда не собирался транжирить их… ты меня знаешь… Они на меня надавили – и мать, и сестра… Все нас хотели сосватать.
- Так и сказал бы.
- Не смог… подумал, что тебя это обидит.
- Когда слишком боишься кого-то обидеть, в итоге обижаются все.
- Я зря так поступил, может быть, мы еще…
Петер действительно привязался к Эмме, она ему нравилась. Несколько месяцев общения не прошли даром – возникла привычка, ощущение домашнего уюта. Он не готов был к тому, что можно вот так просто все разорвать. И его поражало то, с какой легкостью она это делала.
- Помнишь, Еву, мою сестру? Она ушла из дома… просто ушла. Но никто не знал, что она мне писала. У меня столько писем Евы, что хватило бы на целый роман. Я не знаю ее точный адрес, в последний раз она писала из Мексики.
- Ты будешь искать ее?
- Я напишу, что тоже ушла. И посмотрю, что Ева ответит.
Нравы в семье Брехтов были ему непостижимы. У родственников Петера все было куда проще – люди мало церемонились друг с другом, вываливали все, что думают. Правда, с посторонними они держались настороже, боясь прогадать – а вдруг не будешь достаточно вежлив с выгодными знакомыми или наоборот? «Понятно, для Брехтов мы торгаши, филистеры», - с горечью осознавал Петер. Но в поведении Эммы не сквозило и намека на желание унизить, показать свое превосходство. Хотя сам поступок говорил за себя. Человеку своего круга она это не предложила бы – знала, что он просто не может принять (как бы ему в глубине души ни хотелось). «Видимо, она думает: раз я плюнул на ее чувства, играя роль влюбленного жениха, то и ей теперь все позволено», - понимал он. И был недалек от истины. Ничто – никакие оскорбления не ранили ее так, как обман.
- Знаешь, вполне возможно я приду к тому, что меня это устроит, - размышляла Эмма, все так же спокойно глядя на него темно-серыми глазами, казалось, она рассказывает притчу или легенду.
- Устроит… что именно? – переспросил Петер.
- Видишь ли, есть люди, чья нелюбовь вполне устраивает. С ними можно договориться и вполне поладить. А бывает любовь – неврастеническая, разрушительная, ужасная… и ее я боюсь.
- Боишься себя или другого человека?
- Другого. Сама я на такие эмоции способна, но до определенного предела… я не перехожу границу, черту, останавливаюсь. У меня есть «тормоза». А у него – нет. Мне нужен покой, с тобой он был и может быть… но не сейчас. Мне теперь нужно время. Ева, Мари предпочитали приключения, захватывающие дух, я из трех сестер Брехт была самой спокойной, самой скучной и самой предсказуемой. Так что - знай… я могу и вернуться, Петер. Вполне в моем духе. И не удивляйся. Это же я.

«Эмма, я, наконец, поверила… Это странно – но у меня всегда был внутренний протест против молитв-просьб. Не хотелось говорить Всевышнему: Господи, дай мне то-то и то-то, дай мне возможность или подари мне покой…  Мне казалось, что это неправильно. И когда рушились одни мои надежды за другими, меркли иллюзии, в иные моменты хотелось в отчаянии воскликнуть … даже не знаю, что. Просить о крупице счастья? Умолять? Я всем сердцем чувствовала: так нельзя. Не надо мне говорить этих слов.
Господь ничего не посылает, он нам все уже дал – другое дело, как мы этим пользуемся. Насколько верные и точные решения принимаем, те ли слова говорим. В достаточной ли мере напрягаем свои силы – физические, моральные, интеллектуальные – и умеем ли их рассчитывать? Он все дал. Мы не берем.
Вот и суть веры.
И не нужно читать бесконечные молитвы, не нужно просить, умолять, уговаривать, требовать… Я всегда знала об этом. Каким образом это ко мне пришло? Ответить внятно, развернуто я вряд ли смогла бы. Возможно, когда-нибудь…
                Ева»
Письмо было датировано 6 марта 1920 года. Эмма не видела Еву три года, Мари, самую младшую, принявшую постриг, - несколько месяцев. Она была настолько поглощена своими переживаниями, что ей было не до сестер. У них в семье каждый существовал как отдельная планета – сам по себе. И всех это устраивало. Хотя Эмма, как старшая, не могла не чувствовать ответственность. Но она была слишком эгоистична – во всяком случае, так думала Ева. Эмма всегда ощущала невысказанный упрек сестры, но они не затрагивали эту тему. Мари была любимицей Евы. Ее уход в монастырь она восприняла как личную трагедию. Эмме даже казалось, все эти годы Ева только и делает, что пытается принять выбор сестры. И поверить или убедить себя, что двигало ей не отчаяние, и Мари себе жизнь не испортила.
Депрессия со склонностью к суициду была в их семье наследственным заболеванием, чем-то вроде проклятья, фамильным клеймом. Люди здоровые и не подозревали о глубине и силе отчаяния, о том, до какой степени оно может дойти. И для этого не нужны были особенные причины или очень важные поводы. Состояние это было знакомо и Эмме, и Еве, и больше всего – конечно, Мари, самой хрупкой и нежной. Весь мир становился черным, нутро представляло собой бездонную темную пропасть, казалось – ты падаешь в бездну и не можешь ни за что зацепиться, чтобы пробудить в себе желание жить. Слабенькая Мари бросилась в объятия сестер из католического монастыря, не найдя никакой иной опоры. Они не могли не видеть, что нет у нее призвания, только страх – ужас перед этой внутренней мглой. В раннем детстве проявления эти были сильны, потом «заглушались» дальнейшим процессом роста, игрой гормонов, казалось, они ушли навсегда и должны забыться. Но возвращение – спустя почти двадцать лет под влиянием новых, взрослых переживаний, восстанавливало их в памяти так тщательно и так дотошно, как будто это на самом деле было вчера или пару часов назад.
- Мне все безразлично – пускай меня бьют, убивают. Я даже не чувствую боли. Пытаюсь себя ущипнуть, уколоть, как-то ранить физически – и ничего. Ни страха, ни слез, - говорила Мари.
Истина, старая, как мир: физическая боль отвлекает от душевной.  Заставляет переключить внимание на потребности организма. Упорство отчаяния, бесчувствие внутренней обреченности, подсознательное желание положить конец своей битве – за то, чтобы вернуть желание жить.
Эмма была больна в легкой форме – ее не мучила подступающая, подобно приступу тошноты, тоска по утрам, бессонница, невозможность пошевелиться, буквально впадание «в ступор». Колебаний настроения – от мрака к свету, от эйфории к безудержным слезам – она не знала, ее эмоциональный тонус был относительно ровным, стабильным. Редко она теряла равновесие, хотя, конечно, вспылить, накричать, хлопнуть дверью еще как могла! Поэтому она и ценила спокойствие и уравновешенность Петера – ей казалось, что за него нужно «зацепиться», подобно тому, как Мари зацепилась за свой монастырь, чтобы не дать отчаянию поглотить себя.
«Если бы можно было вернуть мои 14 лет, когда все впереди – бескрайний простор твоей жизни буквально пьянит… А теперь – мне всего-то 20, а чувствую, что все кончилось, кончилось, кончилось», - писала сестра через год после того, как поселилась в монастыре. Там с ней беседовали, и Мари становилось легче – но ненадолго. Эмму и Еву тревожило ее состояние, убедить ее, что еще все возможно, они не могли, сестра сломалась, сникла, рассыпалась… Осталась одна оболочка – нежная милая. Призрак прежней Мари. Постепенно дух ее креп, призрак становился четче, обрел самостоятельное, отдельное от былого человеческого существа, значение.
«Мне кажется, что все слова, которые можно было сказать или услышать, я давно уже когда-то сказала или когда-то услышала. Сплошное де жа вю. На меня ничто не действует – все кажется мертворожденным или лишенным смысла. Но в этом состоянии можно найти покой. Ничего нет. Все тлен и прах. Ничего не было. И не будет. И хорошо. Так даже лучше. Ни иллюзий, ни разочарований, ни подлинной веры… все сестры говорят, мне недостает веры в Господа. Верно. Если и есть во мне какие-то зачатки, то это слишком хлипкие жалкие ростки… из них не вырастет могучее дерево. Мне не стать истинно верующей, как это понимают другие, не совершить подвиг во имя веры, не наполниться глубокой любовью к ближнему.  Но, тем не менее, я чувствую: для чего-то я Ему все же нужна», - писала она после того, как стала монахиней. Назад пути не было – вот что тревожило Еву больше всего.
- А если она передумает? Ты же знаешь Мари? Она переменчива… в состоянии крайнего истощения нервной системы – одна, воспрянув духом – другая,  но передумать и изменить свою жизнь ей нельзя. Теперь это уже преступление.
- Возможно, - хладнокровно отвечала ей Эмма. – Но если бы мы пустили все на самотек, начали спорить, ее бы уже в живых не было… а так – жизнь мы ей все-таки сохранили, рада она этому или нет … А там разберемся.
- Она еще так молода! – воскликнула Ева, которая никак не могла смириться с тем, что произошло. В ее представлении она «потеряла» сестру, как если бы той и на самом деле не было на свете.
- Тем хуже. В таком возрасте все воспринимается близко к сердцу, потом любая потеря – это уже проза жизни … банальнейшая история. Пусть эти «опасные» годы пересидит в монастыре, ума наберется. Не будет так реагировать.
Эмма была самой реалистичной из трех сестер Брехт. Ева, натура увлекающаяся и жизнелюбивая, при этом странным образом тяготела к людям совершенно иного склада. Она писала портреты – причем интересовали ее, главным образом, лица аскетического типа. Она предпочитала их «кукольным», чувственным или мясистым. Берегла в своей памяти лица, вызвавшие у нее ассоциации с тем или иным образом древности или классической драматургии.
- Такие лица с возрастом становятся гораздо интереснее. Если, конечно, эти люди не пускаются во все тяжкие, - говорила она.
Ева фотографировала священнослужителей, прохожих на улице – тех, кто напоминал ей аскетов. И изображала их в старинных костюмах. Она не считала, что у нее есть талант, относилась к этому занятию как к хобби, но занималась им очень серьезно, со всей страстью.
- Ты как будто ищешь сходство с кем-то… черты, которые однажды тебя поразили… - заметила Эмма, не желая первой начинать разговор об их двоюродном брате Гансе, который ушел на войну добровольцем и пропал без вести. Но Ева молчала. При всей ее разговорчивости и стремлению к безудержной откровенности эта тема была – табу. Из всех членов чудаковатого семейства Брехт самый странный и не характерный для него поступок совершил именно их кузен, Ганс. Пацифист, противник смертной казни, отправляется на войну убивать. И не похоже было, что это – самоубийство, глаза его горели каким-то недобрым огнем. Никакой покорности, смирения, безнадежности… Он как будто переродился. И Ева знала причину. У Эммы сложилось впечатление, что она даже знает, где он, и почему не дает знать о себе. С раннего детства Ева и Ганс секретничали, у них был свой мир, который они оберегали от вторжения окружающих. Человек, позволивший себе хотя бы намек на то, что он что-то знает или хочет узнать о них, становился в глазах этих детей чуть ли не врагом. Ева подпала под влияние Ганса – сама она не была такой скрытной.
Именно с Евой Эмма в детстве ладила хуже всех, Мари вообще росла ласковым и очень послушным, хотя и меланхоличным, ребенком. Ева при всей своей открытости ставила ее в тупик, заставляя разгадывать бесконечные шарады. Она приписывала это влиянию Ганса, с которым сама вообще не общалась, но с возрастом поняла: Ева сложнее их всех, хотя кажется проще. Бывают такие парадоксы.

Петер и сам не знал, где проходит грань между фантазией и реальными эмоциями. Как часто люди выдумывают себе образ возлюбленных,  изобретают любовь – потому что так они сами и в собственных глазах и в глазах окружающих представляются куда интереснее и многозначительнее, чем есть на самом деле?  «Великая любовь Бальзака» - Эвелина Ганская на самом деле была фантастически богатой потенциальной вдовушкой, если бы не это, никакие ее прелести не соблазнили бы писателя на «роман века», хотя сам он разве признался бы? Даже и самому себе, которому хотелось и, глядя в зеркало, видеть благородные черты?.. Но не в том суть. Петер не видел ничего дурного в доле притворства, он никогда по-настоящему не был влюблен. Влечение? Да, испытывал. Но не более. Когда он рассказывал об этом, люди недоуменно таращили глаза: как это так?! Как будто в жизни каждого обязательно должна быть грандиозная любовная история, и триллионы не доживали свой век, так и не поняв, что это такое, и не поверив в реальность «сказки», «фантазии романистов». Сообразив, что лучше подыграть окружающим, чем отвечать на их недоуменные вопросы и казаться им пришельцем из космоса, Петер именно выдумал себе несчастную любовь к соседке Берте. Она ему действительно нравилась, но он прекрасно мог прожить и без нее. За неимением других кандидатур на роль Дульсинеи, он выбрал эту. Берта вышла замуж за другого. И он, Петер, все эти годы страдал. Такая трактовка его жизни нравилась родственникам и друзьям куда больше, и они с радостью приняли ее. Он действительно не собирался манипулировать Эммой, зная ее характер, Петер легко бы открылся ей – в чем-то они были похожи. Но понял он ее слишком поздно…
- Ты подожди, сынок, может все к лучшему, на все воля Господня… Берта не так уж хорошо живет с мужем. Видела ее на днях… - его мать многозначительно прищурилась, предвкушая продолжение «романа всей жизни» ее сына. Петер чуть не поперхнулся. Он уже и забыл, как выглядит Берта, к тому же после рождения второго ребенка она умудрилась одновременно и поправиться и осунуться – круги под глазами, раздобревшее тело. Она и в юности не была фарфоровой статуэткой, Петер предполагал, что ее удел – счастливое материнство. Тогда он был не против жениться, но теперь…
- Мама… не говори мне о Берте … ты же знаешь, как тяжело…
- Но, возможно, она разведется.
- Нет, она никогда не бросит своего мужа! – воскликнул Петер, которого всерьез испугала такая перспектива.
- Она расспрашивала о тебе и была очень мила. Не то, что эта гордячка… она строптива и сумасбродна…
- Возможно … но Эмма еще окончательно не решила… она… в расстроенных чувствах… - пролепетал Петер, не зная, как успокоить мать, не любившую Брехтов. – Ты сама-то любила отца?
Шарлотта Мунк смутилась.
- Ну… нас поженили родители… но потом… да, конечно… а как же иначе?
Петер устало вздохнул.
- Тогда, может, ты мне об этом расскажешь? Что это такое – привычка?
Шарлотта, как он и предполагал, не хотела развивать эту тему. «Поэтому мне и нравится Эмма, - неожиданно понял он, - никаких табу, она может сказать что угодно, и не с желанием уколоть, просто для нее это само собой разумеется. Она не придумывает и не приукрашивает свою жизнь, не живет мифами и легендами…» Именно этого Петеру не хватало в отношениях с кем бы то ни было. Легкости, откровенности.

Любимой дочерью в семье Брехтов была Ева, Мари по-своему баловали, но относились к ней как к хорошенькому котенку, Эмму воспринимали с настороженностью – она казалась холодноватой и отстраненной, хотя злиться могла, и еще как: только гнев ее уходил глубоко внутрь, снаружи старшая дочь сохраняла ледяное спокойствие. Она никогда ничего не забывала – любые слова, случайно сорвавшиеся с языка собеседника, обдумывала долго. Взгляд ее казался жестковатым, волевой подбородок выдавал крайнее упрямство. Отнюдь не такая щедрая и широкая, как Ева, и далекая от экзальтированности Мари, Эмма держалась особняком: вещь в себе. Откровенная, но эмоционально закрытая. Она облекала свои настоящие мысли в слова, могла сделать любое признание, но звучало оно так равнодушно, как будто это просто набор слов или сочетание букв. Родители и сами терялись в догадках – любит она их или нет? Эмма общалась с ними как с посторонними.
- В нашей семье проще написать письмо, чем поговорить, - шутила Ева. – Ты бы им все изложила в письменной форме.
- У нас и так сплошь дневники и письма – главное, чем богаты Брехты, семейный архив. Мы так любим писать, это что-то.
- Ну, так и внеси свою лепту.
- Я вряд ли смогу… с тобой это еще хоть как-то бы вышло, но с мамой…
- Вы с ней так похожи.
- Похожие люди не обязательно нравятся друг другу. Она больше любит тебя и Мари, и всегда так было. Что я могу ей дать? То, что в ней и так есть? Она во мне не нуждается.
Ева чувствовала, что сестра не хочет с ней это обсуждать, и отступила – как обычно.  Она любила всех мирить, но в случае с Эммой всегда терпела фиаско, поэтому в детстве и тайно злилась, и недолюбливала сестру, считая ее законченной эгоисткой. Сблизились они позже, гораздо позже – оставшись вдвоем после ухода Мари в монастырь.
Эмма не считала брак родителей образцовым, но было в их семье что-то…  она не могла найти точного слова… какое-то волшебство, то, что приподнимало их над семьями всех, кого она знала. Ее родителей действительно соединила духовная близость, а это редко бывает. Со временем она потускнела, казалась чем-то настолько привычным, что мать и отец перестали разговаривать, ощущая друг друга как прочитанный десятитомник, изученный вдоль и поперек. Влюбленность в физическую красоту исчерпывает себя куда раньше. Эмма не знала, считать их счастливой или несчастливой парой, того и другого в их отношениях было достаточно. Но это были далеко не «случайные отношения» - когда мимолетное влечение принимается за любовь всей жизни, и заключается брачный союз. 
- У тебя завышенные ожидания от жизни, хотя ты и пытаешься трезво и объективно все оценить. Но твои требования к людям непомерны их возможностям, тому, что им дано природой или Всевышним, - говорил ей дядя. – Многие другие считали бы идеальным то, что у тебя вызывает острую критику и непримиримость…
Эти слова вразумили десятилетнюю девочку – она стала внимательнее приглядываться к людям, которые хвастались или изображали свою жизнь исключительно в радужных тонах. И поняла, что они выдают желаемое за действительное – чаще всего так и было. Будь она сама на их месте, Эмма только и делала бы, что ныла и жаловалась, как все плохо, с ее точки зрения, восторгаться было абсолютно нечем. Ей не хватало непосредственности, умения принимать людей со всеми их недостатками, она так завышала планку, что соответствовали ее ожиданиям только герои саг и баллад.
- Не получается полюбить человека… обыкновенного. Я подсознательно настроена на героев, бесстрашных и бескомпромиссных, во всеоружии абсолютной искренности, рыцарей.  Даже не из реальных историй, из сказочных. Шаг в сторону – и во мне зарождается что-то, похожее на презрение… знаю, что это жестоко, я бываю безжалостной, но только поделать с собой ничего не могу, - сказала она на исповеди, когда еще считала себя верующей и послушно вслед за родителями ходила в церковь.
- И ты их бросаешь? – падре внимательно вглядывался в ее серо-зеленые холодноватые глаза.
- Не обязательно… я могу делать вид, что все нормально, продолжать общаться как ни в чем не бывало, но внутри-то все рушится… Мне не так уж и трудно скрывать свое равнодушие. И дело не в том, что я не умею прощать… умею …  Но я не могу вернуть чувства, они с такой легкостью улетучиваются после первого же разочарования.
- Кто может научить человека любить и принимать других? Возможно, когда-нибудь это с тобой и случится. А, может, и нет.
- Знаю, вы скажете, я бессердечная, и люблю только свои фантазии. Но я себя ангелом доброты никогда не считала.
Эмме казалось, что она могла бы полюбить и злого человека, но цельного и очень мощного – только не мелкого и не мелочного. Она думала, это испытание окажется ей по плечу, она выдержит. Но наивная девушка не рассчитала душевные силы.
Однажды Эмма просто сняла крест и перестала молиться. «Все бессмысленно, все бесполезно… или нет бога… или он никого из нас не способен услышать», - решила она. Ничто не помогало хоть как-то притупить душевную боль – никакие обряды, советы психологов. У нее было ощущение, что все ее внутренности просто выпотрошили, и теперь она может только еле-еле передвигать ногами, как будто на каждой из них – огромная гиря.
Страдание может ожесточить, но ее смягчило, очистило. Прошли годы, и Эмме стало казаться, что жизнь ее упростилась – она настрадалась так, достигла такой «болевой» точки, что раз и навсегда отказалась от намерения себя испытать, совершить некий духовный подвиг. Она научилась наслаждаться мгновением, дуновением ветерка, покоем, и ничего уже не желала.
Всей душой своей теперь она стремилась к максимальному реализму и презирала себя за иллюзии и мечты, считая это проявлением слабости и глупости. Ей стыдно было признаться, что она – фантазерка, такая же, как и отец ее. Оба они стеснялись своего идеализма, но если он – слегка, то Эмма – чуть ли не до отвращения. Он легко увлекался, был красноречив, мог увлечь самых разных людей полетами своей богатой фантазии. Но люди эти не знали, что так же легко он остывал и попросту забывал о том, что совсем недавно его вдохновляло. В детстве Эмма, поняв это, разозлилась – она воспринимала каждое его слово всерьез, переживала крушение своих надежд тяжело и болезненно. Не могла с такой же ребяческой непоследовательностью мысленно «перескочить» с одной мечты на другую. Она могла быть и мягкой, и жесткой – но если уж отдавалась чему-то, то целиком и полностью, со всей серьезностью и даже одержимостью своей слишком цельной натуры. Эмма поняла бы отца, если бы он откровенно признался в том, что забыл о чем-то или охладел к тому плану действий, который совсем недавно с таким пылом описывал, или у него не получилось …  Но он предпочитал делать вид, что все его прежние слова – ерунда, ему просто нравится помечтать, сам процесс доставляет удовольствие, а результат не так уж и нужен (и в этом была доля правды).  Она была нацелена на результат. И уж тем более не терпела полулукавства, даже бессознательного.
Сколько Эмма себя помнила, она завидовала Еве – но как-то беззлобно, спокойно, наблюдая за ней со смешанным чувством удовольствия и досады: ну почему она так внутренне тяжеловесна, подозрительна и стеснительна, а не легка, весела, непринужденна, порывиста и открыта, как ее средняя сестра, которую было нельзя не любить? Фонтан, фейерверк эмоций. Ева ничуть не стыдилась своих самых невероятных иллюзий, фантазий. И вместе с тем была куда более храброй, отважной, чем сама Эмма. Казалось, что даже внешний облик сестер отражает их суть. Тяжелые непослушные пряди густых и прямых, как палка, волос Эммы, ее чересчур высокий лоб, слегка надменное выражение лица со вполне правильными чертами – оно и не привлекало и не отталкивало, казалось застывшей маской. И подвижное живое улыбчивое лицо Евы – искрящиеся весельем большие карие глаза.  Пышные мягкие локоны, мечта всех девчонок, которым хотелось бы, чтобы их волосы завивались сами собой, без искусственных ухищрений.
- Ты – как монументальная скульптура, - пошутила как-то сестра. Эмма пожала плечами. Ей и хотелось стать живее, изящнее, но Эмме казалось, что другой она быть не может, даже будь они с Евой двойняшками, их никто бы не спутал: слишком разные темпераменты. При всем желании она не смогла бы изобразить Еву, а у той не хватало терпения застывать в одной позе надолго, что без труда давалось несколько неповоротливой и совершенно негибкой Эмме.
И, верная себе, с возрастом она, накопив достаточное количество разочарований, и в самой себе в первую очередь, из одной крайности устремилась в другую: стала изображать из себя такую трезвую реалистку и рационалистку, что люди диву давались. Казалось, что ей вообще чужды выдумки, и Эмма Брехт живет на свете уже как минимум девяносто лет. 
- Ты и тут перегибаешь палку, дочка, - ворчала Ханна, с горечью наблюдая за тем, как дочь повторяет ее путь. Она любила старшую дочь какой-то своеобразной горькой любовью, как бывает, когда люди видят свое отражение и заново переживают все, что когда-то на долю выпало им самим.
Но волевая Эмма, которая всегда умела собраться и внутренне сжаться в кулак, чтобы выстоять, тревожила ее меньше импульсивной  отчаянной очень болезненной хрупкой Мари.

- Не больно было? – Эмма сама поражалась своему равнодушию. Или это защитная реакция? Ева кричала и плакала, Эмма застыла как глыба льда. Мари нашла в себе силы удивиться и даже открыла глаза.
- Прочла где-то, что это – самая безболезненная смерть, думала, раз, и все, - выдавила из себя девушка, лежащая на больничной койке.
- И не испугалась?
- Выпила немного… для храбрости…
- Ясно. Я не смогла бы, - Эмма интуитивно почувствовала, что сестру успокаивает обыденный будничный тон, а нотации ей не нужны.
- Посиди … не уходи, - Мари вцепилась в пальцы старшей сестры. Пожалуй, это было впервые – Эмма поверила в себя. Она может кому-то помочь – и не делом… словом. Раньше у нее это не получалось, окружающие находили ее слишком сдержанной, скованной. Но Мари в сестре это не раздражало, наоборот, давало возможность собраться и не раскисать. «Ей нужна твердая рука», - говорила Ханна. Эмма запомнила эти слова. – Я никому не нужна… в монастыре всегда меня привечали…
- Ты хочешь стать монахиней?
- Я… я не знаю.
- Подумай, - так же спокойно, как будто машинально ответила Эмма. – Времени много.
- Мне надо что-то решить сейчас…
- Нет-нет… не торопись. Поживи там… а решить окончательно можно и через год.
«Мари, скорее всего, его не любила», - думала Эмма. Симпатия, влечение для нее отличались от любви как день от ночи. Ощущение, что человека этого ты знал всегда, он явился из неведомого прошлого, одной из твоих полузабытых жизней, что-то мистическое, неразрывная связь, не поддающаяся рациональному определению, – таким казалось ей это чувство. А симпатий может быть множество, и самых разных. Но и любовь можно придумать, нафантазировать – это удел людей с переизбытком воображения. Один ощущает «духовную связь», другой в недоумении пожимает плечами. Эмма никогда не переставала ясно и внятно слышать голос разума. Мари совершенно запуталась. Она просто не знала, как жить.
- Мне кажется, я не смогу это выдержать… слишком сильно волнуюсь, заболеваю… я слабая. Эмма, мне там будет лучше, ты думаешь, что я прячусь?
Она промолчала. Была уверена: Ева подумает именно так. Но даже если Мари совершает ошибку, надо ей дать это сделать. Эмма вышла замуж без любви – сознательно, решив провести над собой этот эксперимент. И не могла сказать, что пожалела – ей это что-то дало, даже худшее: пьяную драку, насилие она восприняла как еще один урок, который может извлечь из реальности. Ева вряд ли ее поняла бы – она признавала только поступки под влиянием сильных чувств, все прочее воспринимая с горьким недоумением. «Возможно, ее натура самая здоровая и ясная в нашей семье», - понимала Эмма. Она с самого начала знала, чем все закончится – разводом, но надеялась на мирный исход. Пол казался ей на редкость покладистым, но не сразу обнаружились его худшие черты – мнительность, бессмысленная ревность, любовь к выпивке. После суда он угрожал ей, но арест вразумил ее бывшего мужа – ему не захотелось провести остаток жизни в тюрьме. Когда его выпустили, Пол был так благодарен, что даже боялся взглянуть ей в глаза. Эмма вздохнула с облегчением – больше она его не увидит.

Брехты ничего не имели против браков между кузенами, поэтому не пытались повлиять на Еву или Ганса, предоставив им полную свободу. Эмма не знала, сблизились ли они, когда выросли, Ева умела хранить секреты. Ганс часто отшучивался, но лицо у него было грустное, упрямое, даже строгое. Эмма думала о том, что если бы она была писателем или художником, то не устояла бы перед искушением его описать. Даже имя его, само по себе не вызывающее у нее интереса, казалось настолько подходящим ему, что Эмма представить себе не могла, чтобы ее двоюродного брата звали иначе. Он очень переживал из-за того, что его родители разорились, да еще и оскандалились, отказавшись вернуть долги слишком терпимым знакомым, и для Евы теперь союз с ним становился настолько невыгодным, что будет восприниматься для самолюбивого юноши как одолжение. Он стал ей неровней. И отказался строить планы на будущее. Ева с легкостью уговорила Ханну и Клауса пойти ей навстречу и повлиять на Ганса, но он замкнулся в себе. Такое банальное начало неприятностей в жизни всегда жизнерадостной и счастливой сестры привело к полному краху ее ожиданий, крушению всех надежд. И Ева уехала путешествовать – страна за страной, город за городом, она искала утешения в постоянной смене мест обитания, металась как раненное животное, посылая сестре открытки и письма. И получилось так, что Эмма стала ей ближе всех. О том, что в действительности произошло с их двоюродным братом, ушедшим на войну и исчезнувшим, Ева пыталась узнать и провела целое расследование. Но она не сочла нужным посвящать в это сестру. Боль была так велика, что у нее слов не хватало. Ева боялась признаться самой себе, что Ганса, возможно, никогда не найдут, она отказывалась в это верить. Неисправимый неиссякающий оптимизм… Эмма сдалась бы сразу.
- Ева – из тех, кто родился для счастья, - говорил Клаус.
Эмма молчала. Она больше не верила в счастье – ни для себя, ни для кого бы то ни было. Выдержать, выжить, решить конкретный вопрос – вот как она рассуждала. А отвлеченные темы для себя просто закрыла. «Счастье» в том смысле, какой в него вкладывали ее родители или сестры, - это табу.

Ева не спрашивала у Ганса, зачем ему это, она понимала: он ищет испытания, хочет за что-то себя наказать, заставить делать то, что не любит, чуть ли не ненавидит. Когда она все-таки высказала ему свои соображения накануне отъезда, взгляд Ганса слегка потеплел.
- Я ищу правду… мне надо себя узнать. Знаю, ты скажешь, что есть масса способов… но я должен понять, чего стою – без родителей, их денег и репутации, помощи твоих родственников… просто – сам по себе.
- Все – твое самомнение… тебе нужны доказательства твоей ценности, а на меня наплевать, - разозлилась она. Ганс понимал, что она недалека от истины, но ничего поделать с собой не мог. Смириться со своей ролью прихлебателя и баловника судьбы он отказывался.
- Возможно, гордыня… черт его знает… видишь ли, даже этого я не знаю наверняка.
Она не могла продолжать обсуждение спокойно, Еву просто трясло - верхом эгоизма представлялись ей все метания Ганса. Они так и не помирились. Она не смогла выдавить из себя даже подобие прежней улыбки. «Моя жизнь рушится, разлетается на куски… и из-за чего? Его нелепых амбиций?!» - так и хотелось ей выкрикнуть, но не решалась. Сухое прощание.  А потом – письма. Целый поток. В них ей открылось нечто такое, о чем она раньше и не задумывалась, относясь к жизни легко, считая благополучие чем-то естественным и само собой разумеющимся, тем, что надо беречь и ценить. А он так же легко этим всем пренебрег.
- Тогда тебе надо было выбрать другого, - сказала Еве Эмма. – Ты это сама понимаешь.
В иные моменты им обеим представлялось, что кузен ближе Эмме, чем ее сестре. Они предъявляли к себе слишком высокие требования и никогда не бывали довольны.  С возрастом Эмма все больше и больше освобождалась от гнета чужих оценок, годам к тридцати она поняла, что они перестали ее волновать – практически любые слова теперь воспринимались ей как шелуха, потерявшая свою ценность, утратившая былое очарование и хоть какую-то значимость.


Но одно ее мучило. Хотя Эмма и не была такой слабенькой, как Мари, у нее не получилось родить ребенка. Выносив плод до пяти месяцев, которые показались ей кошмаром, ей пришлось пережить выкидыш – и физические страдания настолько ее потрясли, что Эмма ужаснулась. Никогда она не была подвержена таким страхам, теперь мысль о беременности и родах буквально парализовала ее. Эмма стала бояться близости с мужем, это в итоге и привело к разрыву. Но она так и не сумела забыть все, что пережила. Почему другие женщины, на вид куда более миниатюрные и хрупкие и в целом не такие уж и здоровые, переносят беременности куда легче? Рожают много детей.
- У вас нет никаких особенных отклонений, - сказал ей врач. Это-то и было тяжелее всего. У нее не было оправданий для своего поведения: просто страх… банальный страх боли, боязнь страданий, мучений… Эмма с завистью и восхищением смотрела на крепких жилистых женщин из народа – не таких уж красавиц, но плодовитых. Им нравился сам процесс вынашивания, организм легко и даже с удовольствием подстраивался под все процессы, связанные с деторождением.  А она продолжала видеть кошмарные сны – схватки, дикая боль, и ее неистовый крик, который никак не смолкал глубоко внутри, и как будто «засел» в ней как воспоминание, не дающее даже вздохнуть свободно. Она стыдилась своего страха и ничего не могла с ним поделать, чувствуя себя совершенно беспомощной и никчемной. Это и было главным разочарованием Эммы в себе.  Ей хотелось поверить, что она сильная, но оказалось, это не так.
Прошло несколько лет, прежде чем она научилась спокойно говорить на эту тему, – а даже это у нее на первых порах не получалось. Ей стало казаться: легче отправиться на войну, как Ганс, чем быть женщиной. Не уважать его она не могла – Эмме импонировали люди с характером, твердые, стойкие. И презрение к себе, не справившейся с такой ерундой, как банальная беременность, стало ее тайной мукой.
Если Ева и догадывалась об этом, то деликатно молчала – она считала, что Эмма слишком строга к себе, но ведь ее не изменишь. Обрести бесстрашие никому не удастся, но люди всегда об этом мечтали. Не все, но некоторые. Превращая всю свою жизнь в борьбу со страхом. Еве не нужно было мечтать, это было дано ей – боялась она только недоброжелательной критики своих работ, но к таким страхам Эмма не относилась серьезно.
- Чего вы хотите… у вас ведь все есть? – удивлялась сестра.  «У тебя все есть, Ева… а не у нас», - хотела было ответить Эмма, но не решилась. Сестре было слишком много дано от природы – избыток решимости, жизненных сил, веры в себя, доброты и великодушия. Но оказалось, ей некому все это дать – даже Мари, которая с ранних лет буквально «молилась» на Еву, ушла. И не захотела принять ее помощь. Этот, последний удар, так подействовал на сестру, что лишь спустя годы странствий по Европе и Латинской Америке она смогла это осмыслить, понять и принять. Так не похоже на отзывчивую и чуткую Еву. Но Эмма все понимала: они ее слишком обидели. Дали понять, что она не нужна. Она, которая всегда была в центре внимания…
Ева искала счастья, а не испытаний, а стала самой неприкаянной из Брехтов.  Эмма и представить себе не могла, каким чудом ей удалось сохранить свою жизнерадостность. Настораживало одно – почему она не присылает свои фотографии? Видов природы – сколько угодно, но не лицо сестры, которое Эмма уже начала забывать… Это было действительно странно.

«Совершенно не нужно было выпендриваться, я это теперь понимаю. Война – не совсем бесцельная потеря времени, но там не обретают мужество. Есть люди, которым легко в состоянии аффекта проявить героизм, но в обыденной жизни они теряются, не могут двух слов связать. Им недостает морального мужества – не могут признаться в своих заблуждениях и проступках, каждый день совершают маленькое предательство. Но то, что они однажды в кого-то выстрелили и попали, будет служить оправданием: я герой, и мне теперь все позволено», - писал Ганс.  Ева была и растрогана и разгневана одновременно: неужели для того, чтобы усвоить прописные истины, надо было участвовать в этой бессмысленной бойне? Ей казалось, что все окружающие открывают для себя то, что сама она знала всегда. Но им для этого надо совершать насилие над собой – моральное и физическое. А почему? Жизнь казалась изломанной, исковерканной – но другими людьми, любимыми, близкими. И никто из них даже не думал о том, чтобы ее пощадить, посчитаться с тем, что она чувствует. Никогда не ходившая в церковь Ева была ближе к богу, чем падре, Эмма, Мари и монахини из ее монастыря.  Узнав о том, что старшая сестра разорвала помолвку, да еще и решила отдать наследство чужому для их семьи человеку, Ева не знала, смеяться или плакать. Но ей стало вдруг любопытно. А что он собой представляет?

                Часть II

Забыть обо всем, стереть свою память, начать жизнь заново – эта идея кажется привлекательной, очаровывает, особенно тех, кто внутренне надорвался и еле ползет: так давят воспоминания, не давая покоя, лишая всякой надежды. Кто знает – не мечтала ли об этом когда-либо женщина, бредущая с чемоданом по пыльной дороге? Только она сама могла ответить на этот вопрос.
Как ее звали? Сколько ей лет? Откуда она? И как здесь оказалась? С какого момента в ее голове как будто выключилась какая-то кнопка, и наступило то самое состояние, которое специалисты определили бы как «истерическую амнезию»? Судя по ее усталому виду, шла она долго. Понятия не имея, куда. Какие вообще у нее были планы? И были ли?
Она помнила, как меняла отель за отелем, судорожно вглядываясь в лица людей, заказывала коктейль за коктейлем в баре, надеясь на то, что все это – следствие. Выпила лишнего, с кем не бывает… Не может же человек ничего не знать о себе. Но похмелье только усиливало головную боль. Ей даже не снились кошмары, вообще ничего не снилось. Она что – с Луны свалилась? Что с ней происходит?
Потеря памяти… эти слова она даже мысленно не произносила. Что-то не то… с ней что-то не то, нервный срыв, усталость… так она пыталась себя успокоить, но не получалось. Говорила сама с собой, оглядывалась с опаской – не слышат ли? Но никому не было до нее дела. Она растерялась, как маленькая… вдруг подумала: а младенцы могут пугаться людей до такой степени? Чего они вообще от них ждут? Мир стал враждебным, она – будто не существующей… просто безумно усталым призраком, который боится исчезнуть совсем, окончательно, поняв, что он просто невидим.
- Нет, я не сопьюсь, - в какой-то момент решила она, усилием воли прекратив искать спасение в выпивке. – Что бы там ни было, надо быть трезвой. Если я и сошла с ума, пьянство мне не поможет. Мне надо в больницу… но что же я там скажу?

Петер представить себе не мог, что Ева Брехт так изменилась. Он помнил ее ослепительную улыбку и шаловливые глаза на фотографиях, эта женщина, казалось, стала немного сдержаннее. Разница была не так уж и велика, если наблюдать за ней долгое время, но весь облик ее это преобразило. Их сходство с сестрой проступило, ему даже в первый миг показалось, что это Эмма без каблуков и менее крупная… похудела, что ли? Ева собрала волосы в узел, они казались прямыми, как у сестры.
- Ничего не оставила – ни записки, ни…
- Ну… она говорила, что хочет уйти… в общем-то именно это она и планировала.
Петер не волновался – они с Эммой не виделись накануне ее отъезда, ему казалось, что все нормально. Ева насторожилась. Конечно, она нагрянула без предупреждения, но почему-то ей вдруг захотелось повидать Эмму, инстинкт подсказал ей: надо спешить. Неужели она опоздала… «Но куда… о чем это я?» - мысленно одернула себя Ева, пытаясь быть последовательной и логичной, но это ее тяготило, она руководствовалась инстинктами и нисколько этого не стыдилась. Даже если окружающие давали ей понять, что обескуражены ее доводами, Ева не позволяла сбить себя с толку. Ошибалась она так редко, что у нее были все основания для уверенности.
- И вы так нелепо расстались? – Ева разглядывала Петера: в общем, он ей понравился, она этого даже не ожидала, заранее настроенная против расчетливого хладнокровного человека, каким его описала сестра. «Возможно, Эмма и не ошиблась, но в то же время… я понимаю, почему ей хотелось ему доверять», - думала Ева.
- Я людям в душу не лезу. Она сказала все, что считала нужным. Мне что – ей допрос устраивать? После всего, что было…
Петер почувствовал, что ему легче беседовать с Евой, чем с Эммой. Даже такой – обвиняющей, предубежденной – она очень хотела, чтобы ее переубедили. Ева с готовностью меняла мнение о людях к лучшему, это очень располагало к ней окружающих. Забывала, прощала на редкость легко. Но случалось это не так уж и часто – Ева была куда избирательнее, чем можно было предположить. Она могла сделать вид, что все хорошо – из вежливости.  Потому что терпеть не могла выяснение отношений. Но от души, искренне тянулась к немногим.

- Ганс Брехт, - представился ей незнакомец. Она растерялась – было странное чувство, как будто чья-то рука ее вытащила и тянет вперед, она теперь точно знала, что не утонет. Но кто он?
- Тебе ни о чем не говорит это имя? - Женщина отрицательно покачала головой. Он усмехнулся. - Вот и мне тоже. Война, контузия… врачи говорили, что я еще молод, мне надо вспомнить, даже назвали мне мое имя… но…
- Так у вас… у тебя…
- Амнезия. Я только взглянул на тебя, сразу понял… те же дела. Я ведь долго лежал в больнице, а толку – ноль. Там стариков было много, детей… некоторым удавалось вспомнить –  вот так вдруг… ни с того, ни с сего… как озарение. Врачи были уверены, что и со мной то же самое будет. Знаешь, я на войне не особенно пострадал – газа не наглотался, ранен был очень легко… только память… она подвела… Мне даже адрес назвали – куда возвращаться, где меня ждут, столько писем дали… Я разговаривал с бывшими однополчанами – столько рассказов наслушался о себе… Но я так и не вспомнил. Ни одного из них. И эту девушку тоже… мы даже виделись, но она не вынесла мой пустой взгляд… видно, другим меня помнила. Она хорошая… только не надо нам больше встречаться. А у тебя с собой документы? Там должно быть твое имя… хоть это-то знать будешь.
Женщина достала сумочку, документов в ней не оказалось, но фотография женщины средних лет и маленькой девочки с подписью: «Ханна и Эмма».
- Они обе похожи… но ты, наверное, дочь… это старое фото. Так Ханна ты или Эмма?
- Не знаю, - она улыбнулась. Амнезия – ну надо же, как легко… ему удалось в два счета прояснить ее мысли. И страх исчез. Невероятное облегчение. – А почему у меня… ведь со мной ничего такого… авария или контузия… вроде бы не было?
- Мне врачи объяснили – их много видов, потери памяти… и по разным причинам. А знаешь, я как-то привык… мне, наверное, уже и не хочется вспоминать. И не так уж и плохо жить – даже воспоминания о войне не изводят… а представь, в кого бы я превратился… я насмотрелся на всех этих ветеранов… спиваются, не могут жить мирной жизнью… кошмары их мучают… может, мне повезло?
- А как давно это…
- Вот уж два года. Ну вот, что Эмма… я почему-то не думаю, что ты Ханна… ты успокойся. Теперь тебе будет с кем поболтать.
Эмма… нравилось ей это имя? Оно не вызывало никаких ассоциаций.  Ханна – казалось мягче и основательнее. А лицо парня - знакомым – не узнаваемым, а именно знакомым, как будто она не могла не знать его, чувствовала даже то, что он может сказать, когда он еще не произнес ни одного слова. «Это не возвращение памяти, вряд ли мы когда-то встречались, тут что-то другое… мы просто похожи», - думала она.
- Эмма? Ну, пусть будет Эмма, - она неуверенно улыбнулась. И в лице ее проступило что-то детское, виноватое и неприкаянное. Тревожные мысли «а кто я – может, преступница, которая скрывается от правосудия и просто не хочет помнить о том, что она натворила, безумная, боящаяся воспоминаний о своих выходках, он может вообще заподозрить, что я симулянтка» придут к ней гораздо позже. Симулировать амнезию – легче легкого. Он-то ей сказал правду?
- А лучше б меня звали Ханна.
Ганс пожал плечами.
- Я как-то не думал о своем имени… наверное, мне все равно.
«Мне не прочесть его мыслей, ему – моих… ну и ладно… мне нужно дать себе передохнуть», - решила она. Эмма унаследовала будто бы весь запас тяжеловесной немецкой серьезности, свойственной Брехтам вообще и многим подобным семьям, ей трудно было с самой собой, и слишком легковесные люди понять этого не могли. Если и было у человека, которого она встретила, нечто подобное, то у него лучше получалось взглянуть на себя со стороны и посмеяться. А именно в этом она и нуждалась.

Единственная брюнетка в семье, Мари, переболев оспой, поразила настоятельницу монастыря своей решимостью. Уйти, нарушить обет? Да она еле выжила. Повезло еще, что болезнь началась не на лице, и следов почти не осталось. Но шесть недель в забытьи и лихорадке, с высокой температурой, которая не желала спадать. К ней уже вызывали священника. Но болезнь отступила. Неожиданно, резко.
- По твоей просьбе мы ничего не сообщали родным, но теперь… может, связаться с Эммой, поговоришь с ней…
- Мне кажется, что она всегда знала, чем это кончится. Я уйду.
- Мари, ты могла не становиться монахиней, просто пожить здесь, тебя же все просили не торопиться с решением…
- Знаю. Придется мне взять этот грех на душу.
«Но иначе нельзя», - размышляла она со странным ощущением предопределенности всего, что с ней произошло, и будет. Пожалуй, больше всех из Брехтов она была склонна к своеобразному фатализму. Она доверяла снам, которые видела, они наполняли ее ощущением света. Об этом Мари никому не рассказывала, ее уверенность зиждилась только на том, что она решила молчать – и из этого долгого немого ожидания чуда и родилось ее доверие к Господу. Она верила не тогда, когда приняла постриг, а именно сейчас, зная твердо, что здесь ей не место.
- Бог прощает ошибки…  молитесь за меня, матушка.
- Но что ты теперь собираешься делать?
- Вернуться домой.
Болезнь ее чуть не убила, она выкарабкалась истощенной, но внутренне странно окрепшей. Стены дома и свою комнату Мари вспоминала тогда, когда ей становилось хоть чуточку легче, всем существом своим она стремилась туда – не рассуждая, не взвешивая все «за» и «против». Исчез в ней страх перед неведомым наказанием – пусть оно будет, теперь она выдержит.
- Может быть, ты нужна богу не здесь… - пробормотала настоятельница, сама удивляясь собственной смелости и терпимости… Обычно она вела себя суше и строже с такими, как эта миниатюрная зеленоглазая девочка.  То и дело попадающими  в беду из-за своего излишнего романтизма и прибегающие сюда залечивать душевные раны. «Мечутся, сами не знают, чего хотят, а нам расхлебывать», - часто ворчала она. Но Эмма Брехт предупредила настоятельницу о таком повороте – как будто заранее знала… «То-то Ева обрадуется, - подумала Мари, довольная, как ребенок, - только где сейчас Ева?»

- Мне что… уйти? – растерялась девушка. Взгляд любимой сестры ее обескуражил: пристальный, ледяной. Даже Эмма так никогда на нее не смотрела…
- Нет, почему? Это твой дом, - спокойно откликнулась Ева.
- Что мне теперь делать? – Мари растерялась, чемодан выскользнул из ее рук, упал на пол.
- Живи.
- Ева… ты даже меня не обнимешь? Я же чуть не умерла…
- Если бы это случилось, меня известили бы только потом? Пост фактум… такой у тебя был каприз? Ты даже не собиралась проститься со мной. Ты вообще обо мне хоть раз вспомнила?
- Да… я все время…
- Мари, я не думаю так.
- Ты изменилась, - жалобно пролепетала она.
- А ты – нет. И в этом все дело.
«Мы ее все так любили, души не чаяли, а она зациклилась на своих переживаниях, упивалась страданиями… нет, я верю, она действительно… ну а я как же? Я так устала, что всем наплевать на меня, вспоминают тогда, когда им взбредет в голову, нужно от меня что-то – а где там сестренка?» - думала Ева, глядя на сестру почти равнодушно, казалось, что от ее пылкой привязанности почти ничего не осталось. При желании и она могла быть очень твердой – решила заставить сестру повзрослеть. Ева была не уверена, что у нее это получится, но попробовать стоило. Ее отчасти материнская любовь к Мари переродилась во что-то иное  - тяжелое и болезненное, как будто сестра – ее крест. Это было так не похоже на прежнюю, веселую и жизнерадостную Еву, что она сама себя не узнавала. «А кто из нас знает себя до конца? Что в нас скрыто и спрятано – за тем, что принято считать дном?» - размышляла она.
Петеру стало жалко Мари, он поднял ее чемодан и предложил донести до комнаты. Ева едва заметно ему подмигнула. Он понял: она – неплохая актриса. Каждый день, прожитый под одной крышей, приоткрывал ему что-то в Еве, воспоминания о сестре ее меркли, как будто этой вымученной помолвки и не было в его жизни. С Эммой не было скучно, но с Евой – легко… Она сглаживала его внутренние шероховатости, он не чувствовал себя скованным, неуклюжим, переставал стесняться своего происхождения, думать о своих недостатках. Все это улетучивалось – каким-то чудом. Петер не понял пока, что он чувствует к Еве, и не пытался найти слова, ему даже казалось, они не нужны, это – лишнее. Все понятно и так.

Мари сидела перед зеркалом и вспоминала, как в детстве, просыпаясь каждое утро, бежала к нему и, пока никто не вошел, гримасничала: больше всего ей нравилось томное выражение безнадежной тоски, такой она казалась себе интереснее. Бессознательно, еще с ранних лет, Мари будто вживалась в роль русалочки Андерсена или утопленницы, она и себе не хотела признаться, что роль несчастной ей нравится. Таким образом она привлекала к себе внимание сестер и родителей – они шептались, обсуждая болезненность малышки, ее ранимость и впечатлительность… И ведь это в ней было, но Мари еще и нравилось слегка преувеличивать, украшать свое внутреннее состояние, выискивая подходящие позы, поводы для расстройств. Она еще в детстве как будто желание загадала – мечтая именно о разбитом сердце, о несчастливой неразделенной любви. Поэт Жюль был ее очередной фантазией, в которую Мари нравилось верить… но она и, правда, страдала, и боль застала ее врасплох…
Как сложно бывает разделить бессознательное вживание в роль страдалицы и настоящие муки … Было и то, и другое.
Мари вглядывалась в свое действительно изможденное желтоватого оттенка лицо, круги под глазами, на этот раз зрелище не доставило ей удовольствия.  «Не надо мне говорить с Евой, пытаться с ней объясниться… я и в себе еще толком не разобралась», - понимала она.
Быть монахиней? Романтично, загадочно… Мари и раньше фантазировала на эту тему …  Но реальность оказалась иной – выполнять рутинные обязанности скучно, страдания не выделяли ее из общей массы – там было много таких, к ним привыкли. Можно было сказать, монастырь пошел ей на пользу – слегка вразумил. Ее бессознательный нарциссизм там никто не собирался холить и лелеять, как это делали домашние. Ювенильных психопатов там не очень-то жаловали, а Мари, хотя и не являла собой законченный портрет такого человека, но все-таки к этому тяготела. Как героиня Джейн Остин из романа «Чувство и чувствительность», Марианна Дэшвуд.
- Так что же – я так и ищу для себя выигрышную и красивую позу? Хочу казаться загадочной, заставляя Еву годами ломать голову, почему я с ней не переписываюсь и не хочу встречаться? Что я наделала… - вырвалось вслух у Мари. О Жюле ей и вспоминать не хотелось. Не было ее сердце разбито, она просто тогда испугалась, что раз не показалась привлекательной одному, не покажется и другим – тоже… восприняла это как приговор. Эмма тогда говорила что-то об этом…
Так что теперь? Новые иллюзии и новые разочарования? Нет. Не должны ее жизнь и нервы ее близких зависеть от того, как к ней отнесутся. Она позволила своему страху взять верх, дала обет Господу, который нарушила с такой легкостью, будто это какая-то ерунда.
- Если никто не полюбит меня, это и будет мое наказание.
И Мари невольно улыбнулась, подумав вдруг, что и эта ее скорбная мина – частично игра, что совсем перестать играть со своим воображением она просто не может. Но, по крайней мере, это она поняла, увидела со всей беспощадной ясностью, на какую бывают способны люди. Юные и неопытные.

- Сначала я думал: ничего не помнить – кошмар, - рассказывал Ганс. – Но потом… я привык… Женат я не был, детей нет, с девушкой той повидался… Кто может ждать меня – старые друзья? Я не думаю… не такие уж это прочные связи, они легко распадаются…
Привыкнуть – не помнить, кто ты такая? Эмма не представляла, что это возможно. Но, с другой стороны… человек избавляется от внутренней усталости… для него все в новинку. Он помнит названия предметов, не утратил свои навыки, но ничего не знает о собственной жизни – не может рассказать, ни о детстве, ни о юности, ни о зрелых годах…
- Мы и хорошее тоже забыли. Ты ничего не почувствовал, когда увидел ту женщину?
- Даже не знаю … Возникло странное ощущение: может быть, она слишком хорошая, чересчур много прощала мне… а я не хочу, чтобы мне постоянно делали одолжения, от этого устаешь. Когда она убежала, я вздохнул с облегчением. У нее все будет хорошо… мне почему-то так кажется…
Эмма вздохнула. А ей совершенно не за что зацепиться: хоть какая-то информация… Ганс уверен, что он ничего ужасного не совершил, а она? Он рискует, находясь рядом с ней. Будто прочтя ее мысли, он вдруг улыбнулся.
- Ничего… я привык и не так рисковать.
«Не может быть на человеке написано, что он не сумасшедший и не преступник, но если он не боится – пускай», - Эмма пожала плечами. Она будто сбросила с себя груз прожитых лет и почувствовала себя беззаботной девчонкой. Которая стала участницей неожиданного приключения. Никогда она не была склонна к авантюрам, всегда все заранее рассчитывая и детально обдумывая, но Эмма забыла об этом, и что-то в ней отказывалось восстанавливать все детали ее давно сформировавшегося характера. Но Ганса ничуть не напрягало хмурое недоверчивое настороженное выражение ее лица, ему с ней было даже уютно – на войне он привык к таким лицам. А Эмма в иные моменты казалась боевым товарищем, который, так же, как он, махнул на себя рукой и хочет жить одним днем, одной минутой, мгновением.
Раньше ее тяготила чужая жалость, она не любила советов и утешений, но все, что говорил Ганс, воспринимала легко и с такой готовностью, что прежняя Эмма была бы поражена.
- Видимо, что-то во мне сопротивлялось сценарию счастья, который дарила мне жизнь, – вроде все было, наверное, я любил Еву, и Ева уж точно любила меня…  Но раз я ушел… Пусть из меня ничего не вышло, но я могу кому-то помочь… только это уж я сам выберу – кому, когда и почему.
Эмма задумалась: уж не привыкла ли Ева решать за него? Из самых лучших побуждений, не думая, что его это тяготит… возможно, так было. Болезненное стремление к независимости могло стать одной из причин его отчуждения. Это было так близко, понятно и ей самой – нынешней… а прежняя Эмма упорно не вспоминалась.
Отель, в котором они остановились, был наполнен ветеранами войны, Ганс не стремился избегать этой темы, напротив, она притягивала его – он с удовольствием выслушивал воспоминания разных людей, и Эмма, к своему удивлению, тоже. Она совершенно расслабилась, чувствуя себя ребенком на каникулах, тревожные мысли рассеялись, ей было радостно и легко. В такой атмосфере. И совершенно немыслимой, с точки зрения Разума, ситуации.

 - Что ждет Германию? Уже сейчас я слышу столько разглагольствований о том, что мы – исключительная нация, превосходящая все другие… Музыка, литература, направления в искусстве, классическая философия… во всем мы лидируем…  А другие страны Европы, Латинской Америки усваивают наши традиции… Хотя признают, конечно, что родина оперы – Италия… но… - Ева пожала плечами. Ее все это смутно тревожило. Сама она больше тяготела к французской, испанской культуре и не чувствовала в себе ничего исконно немецкого. Сначала ее забавляли разговоры о высшем предназначении арийцев, потом по накоплению стали слегка раздражать. Если бы она выбирала себе национальность, то с удовольствием стала бы француженкой. И органично вписалась бы в быт и культуру, которые с детства изучала. Явно предпочитая всем прочим.
- Сколько их было – таких наций? А до нашей эры? И каждая мнила, что она – высшая… - Петеру не хотелось признавать, что все его соседи поддерживают такие беседы с удовольствием, свято веря каждому слову политических демагогов и смутьянов. - Когда в стране – кризис, этим хотят воспользоваться и обиженные на притеснение национальные меньшинства, у которых появляется шанс подняться к вершинам власти и утвердиться в новом качестве, и ревнители чистоты крови … И это еще далеко не все категории авантюристов, есть и такие люди, которые одновременно финансируют тех, и других, занимая позицию выжидательную: кто в итоге станет сильнее, тех и поддержим. Политика – это цинизм без предела. А обыватели думают, что их главный враг – это сосед с другим цветом глаз или другой формой носа.
- Поэтому я ее не люблю, - Ева вздохнула. Ей всегда хотелось жить в свое удовольствие и заботиться о семье, но вышло так, что теперь, пусть и временно, но хозяин их дома – Петер. Вернется ли Эмма? Ева переживала из-за того, что время идет, и все попросту разрушается – дом, сад, не появляются на свет новые дети. Все, что осталось от их семьи, - фотографии Клауса, Ханны. Она чувствовала, что настало время собирать камни, восстанавливать их разрушенное гнездо. И понимала, что Петер хочет того же. Если Эмма и Ганс пренебрегли традициями, воспоминаниями, то они с Петером…

Посещение больницы для ветеранов, больных амнезией, произвело на Эмму двоякое впечатление: люди казались испуганными, но она не «заразилась» их страхом, напротив, они ее успокоили. Она стала свыкаться со своим состоянием, как-то внутренне срастаться с ним.
- Мне говорили, что раньше я только и делал, что строил планы… Теперь отдыхаю от них, - говорил ей солдат, на вид – ее ровесник, и тоже седые виски. Хорошо, что в светлых волосах это не так заметно.
- А вспомнить пытаетесь?
- Да… но пока не выходит.
Ганс не мешал ей ходить по коридорам, разглядывать людей, беседовать с сестрами милосердия. Все они жалели тех, кто лишился воспоминаний, с их точки зрения, это было ужасно. Но не все больные ощущали это как потерю. И Эмма, подозревая, что ей руководит опасение узнать о себе что-то неблаговидное, помалкивала, думая: не объясняется ли эта странная радость как избавление от тягостных, не лестных для нее, воспоминаний?
- Я знаю, о чем ты думаешь. Но это можно проверить, - спокойно предложил Ганс. – В полиции установят твою личность, найдут родственников. По крайней мере, на этот счет ты успокоишься… я почему-то не думаю, что ты преступница или сделала что-то такое…
 - Если я их увижу, то вспомню?
- Никто не может этого знать. Я виделся с Евой, она мне даже понравилась, но я не вспомнил ее.
Эмма боялась, что встреча разрушит ее нынешнее спокойствие – пусть зыбкое, но столь ценное для нее.
- Давай подождем какое-то время.


Мари издалека наблюдала за Евой и Петером – прошло несколько месяцев с тех пор, как ее некогда самая любимая сестра все же решила вернуться домой, ясно было, что все идет к свадьбе. Они мало разговаривали, с возрастом люди меняются, вот и Ева стала сильнее, острее переживать обиды, тогда как Эмма еще до отъезда, как показалось Мари, стала будто бы неуязвимой…  Будто бы… это смущало…  Почему же она так внезапно исчезла? Мари догадывалась, что Эмма, наверно, больна, с ней что-то случилось, но частному детективу удалось найти только первый отель, в котором она остановилась. Там Эмма оставила документы и часть вещей. Ночью она ушла. И ее больше не видели. А попробуй найти в наше время женщину без особых примет и хоть каких-то бумаг, опознавательных знаков…
Эмма – слишком типичная немка. Хотя и в скандинавских странах можно было встретить такую вот Брунхильд – крупную, крепкую, неулыбчивую и выносливую.
- Что случилось в тот день? – допытывались Петер и Ева. Но служащие гостиницы недоуменно пожимали плечами. Обычная ночь. Никаких особых эксцессов. Постоялица приехала туда с виду здоровой, хотя и молчаливой, но ничего в этом особенного сотрудники не находили. Она не бросалась в глаза, не выделялась – одетая в старые поношенные вещи, безо всякой косметики, волосы небрежно завязаны будто первой попавшейся лентой.
Мари знала, как Эмма любила этот дом, будто корнями вросла в него, она никогда не тяготела к перемене мест, путешествиям, в отличие от Евы или Ганса. «Ей было очень тяжело уйти отсюда, но она не подавала виду», - догадывалась сестра. Слишком долго она себя сдерживала. Горничной удалось вспомнить, что Эмма внезапно решила заказать целую бутылку вина – на нее это не похоже, она вообще никогда не пила. «Но потом-то она должна была протрезветь… почему же…» - недоумевала Мари. Бутылку нашли в ее номере – выпитую до дна. Эмму больше не видели.
- Я искала Ганса годами, теперь мне броситься по следам сестры? – Ева чувствовала, что у нее нет больше сил. Петер убедил ее: они сделали все, что могли. И жизнь продолжается. А Еве хотелось жить, наверстать упущенное… к тому же она помнила, чем закончилась встреча с кузеном…  А Петер – рядом, и он реален. Мари вернулась домой.  «В конце концов, сколько можно терять время на поиски людей, которые неизвестно, хотят ли, чтоб я их нашла, нуждаются ли во мне или в чем-то, ком-то другом?»
 
                «Ева, сестренка!   

     Я пришла в себя после наркоза, и вспомнила все. А врачи мне показывают близнецов – двух девочек. И они – вылитая ты. Уже улыбаются. Операцию я перенесла легко. Беременность – тоже.  Ганс так ничего и не вспомнил, у него это не получается, но, может быть, это к лучшему?
Все мы думаем, что знаем, как должно быть, но на этот раз я решила довериться Господу и принять то, что есть, плыть по воле волн – посмотреть, куда меня вынесет. Три года без памяти – может, они мне были нужны? Я очень странно почувствовала себя: помню ту ночь в отеле, и ощущение, что моя голова сейчас лопнет, желание уничтожить, выбросить как ненужный хлам все свои мысли, избавиться от них раз и навсегда… 
И, как ни странно, мне удалось. Может, я об этом мечтала? Иначе бы я не смогла, во мне что-то сломалось бы. Если я и вернусь домой, то не скоро, жить там мы не будем. Никому это не нужно. Но вышли мне хоть фотографию – я помню тебя такой, какой ты стояла тогда на вокзале… с тех пор мы не виделись.
Мне пришлось восстанавливать в памяти те три года, что я прожила с Гансом втайне от всех, – было время, когда я смотрела на него и не могла поверить: неужели это случилось с нами… но отчуждение быстро прошло. Если ты слышала о проблемах памяти, то должна знать: человек может забыть тот период, когда не помнил о своей прежней жизни, и это новое белое пятно в своем сознании потом приходится заполнять. И на это нужно время.               
Мне кажется, что дух странничества своеобразно отразился на нас всех – до поры до времени это «бродило» в тебе и не давало покоя, теперь вот – во мне. Но я чувствую какую-то общность с Германией – и необъяснимое чувство ответственности за все, что здесь происходит хорошего, и плохого, как будто все наши достоинства и недостатки во мне переплавились как в огромной печи. Это многие должны чувствовать. Мания величия и стремление к сверхчеловеческим высотам духа, желание доказать свое превосходство и утвердиться в собственных глазах, переизбыток серьезного отношения к жизни, и недостаток здравого смысла. Все это может нас привести к огромной беде, завести в тупик, из которого всем придется потом выбираться… мы можем так измельчать, искрошиться, превратиться в нацию трусов и обывателей… А хотелось бы видеть в себе и вокруг – героическое, нереальное. Викингов, а не лавочников. Но действительность совершенно иная.
Ганс по-своему любит меня и тебя, если вспомнит, захочет уйти, он уйдет. Если есть в этом смысл, ты напиши мне? Я ни о чем не жалею и не желаю вернуться назад. Перевести стрелки часов. Даже, кажется, не боюсь снова оказаться на пыльной дороге с тем чемоданом в руках…
                5 апреля, 1923 года».



               
 


Рецензии
Сестры и возлюбленный переоценили жизнерадостность Евы, ее силу, ее здоровую натуру. Не поняли, что и она ранима, и она тоже может сломаться.

Случилось так, что Эмма и Ева как будто поменялись судьбами. И, возможно, обе обрели свои настоящие вторые половинки (хотя по-настоящему это только время покажет). Ева и Петер подходят друг другу, они оба земные в хорошем смысле люди. А Эмма и Ганс от них отличаются обилием внутренних сложностей.

Эмма похожа на меня. На тебя, наверное, тоже?

Кто мне здесь показался немного неудел, так это Мари. Как будто она нужна только для того, чтобы показать, что мир не замыкается на этих четырех людях, чьи судьбы так причудливо переплелись.

Мне повесть излишне патетичной не кажется. Иронические интонации здесь не лежат на поверхности, но они как будто заданы самим специфическим сюжетом.:)

Галина Богословская   22.03.2011 05:50     Заявить о нарушении
Хорошо, если так. :)

Наталия Май   22.03.2011 08:22   Заявить о нарушении