Заказное самоубийство

Говорят, если человек серьезно думает о самоубийстве, то он об этом распространяться не станет. Не знаю, не знаю… Мне кажется, что если кто о чем серьезно размышляет, то ни о чем другом и говорить-то не может.

Мысли о суициде меня не покидали с двенадцати лет. Помню редкий день, когда я об этом не думала. Вот у какого-то писателя, кажется, было: “Детство – это то немногое, чего не стоит стыдиться”. У меня же, напротив, именно с детством связано чувство жгучего, бессильного стыда. Началось все, как это водится, с любовной драмы. В шестом классе я влюбилась в девятиклассника, которого звали Марк Штайнерт. Вообще-то говорили, что он поволжский немец, приехал откуда-то из Марий Эл, но в школе его дразнили “жидомасоном”, находя в его внешности что-то еврейское. Хотя я была уверена, что он больше походил на грека.

Грека я видела всего один раз, и то на фотографии – в новомодном журнале, который привез из столицы мой старший брат-студент и спрятал на книжной полке в альбоме ничего не подозревающего Дюрера. Но я его, естественно, нашла и внимательно прочитала от корки до корки. Тогда как раз началась эпоха “раскрепощения”, и первые желтые журналы упивались живописанием интимных подробностей жизни звезд, в основном, заграничных (наши еще, видимо, не раскрепостились в достаточной мере), будоражащих фантазию сексуальных отклонений, “творческих путей” серийных маньяков и т.д. Родителям такое бы вряд ли понравилось, поэтому брат и заныкал журнальчик от греха подальше. Там была статья, которая поразила мое воображение, об одном известном шведском корифее киноискусства, который был влюблен в прекрасного греческого юношу, носатого гомосексуалиста с лебединой шеей и длинными волосами. Юноша не отвечал ему взаимностью, а режиссер страдал: там было процитировано несколько стихов, написанных этим утонченным ценителем мужской красоты своему вероломному демону. Юноша и вправду был необыкновенно хорош, особенно взгляд – несколько отрешенный и, даже можно сказать, мудрый – вступавший в какое-то дикое противоречие с его молодостью и, конечно, горбинка на носу.

У Марка тоже был длинный нос с небольшой горбинкой, сросшиеся на переносице брови, придававшие его лицу довольно мрачное выражение, длинные медлительные глаза и тонкие саркастичные губы. Свои темные вьющиеся волосы, прикрывавшие уши, он обычно небрежно откидывал назад. У него была широкая спина, но он сутулился, будто стеснялся своего роста, поэтому выглядел долговязым и некрепким. Я никогда не видела, чтобы он во что-нибудь играл, носился как угорелый, дрался, хохотал над какими-нибудь сальными шутками одноклассников, бегал курить в соседний двор... Он хорошо учился, но “ботаником” его не считали. Наверное, потому что он часто дерзил учителям, и его родителей не раз вызывали в школу для проработки. Но все-таки был он какой-то необъяснимо странный, неадекватный какой-то: мог не ответить на вопрос или просто так посмотреть, что все вопросы отпадали сами собой. Когда я случайно (а чаще, конечно, далеко не случайно) попадалась ему на глаза, то под его тяжелым взглядом у меня потели ладошки и подгибались коленки. Я почему-то была уверена, что у него за душой какая-то страшная тайна, непостижимая глубина, трагедия.

Моя же трагедия заключалась в том, что надеяться на взаимность мне не приходилось. Дело было, конечно, и в возрасте – в то время три года разницы были просто пропастью (он уже практически сформировавшийся мужчина, а я – малолетка без размера груди). Но главное все-таки заключалось в моей внешности. Было очевидно, что такой тонкий, бледный мальчик с необычной фамилией не может обратить внимание на упитанную, розовощекую (кровь с молоком!) девочку с поперечно-продольным плоскостопием, неуклюжей походкой и не слишком благозвучной кличкой “Кобыла”, которой услужливо снабдили меня идиоты-одноклассники, творчески переработав мою фамилию Копылова.

Но все же я надеялась. Большей частью – на время. Судя по моим родителям и брату, детская припухлость должна была рано или поздно сойти, и из гадкого откормленного утенка я должна была непременно вырасти в стройную красавицу. Вот только дождется ли Марк той благословенной поры? – сомневалась я.

Надежды мои рухнули в одночасье, в какую-то долю секунды, когда я поскользнулась на кафельной плитке в раздевалке, убегая от мальчишек из своего класса. Выпало много снега, и они, налепив на улице снежков, устроили облаву на всех девчонок, пытаясь засунуть ледышки нам за шиворот. Я всегда была не особенно ловкой, но тут рухнула с таким эффектом, что вся беготня немедленно прекратилась, кто-то захихикал, а потом воцарилось тягостное молчание, которое длилось, казалось, целую вечность, нескончаемую вечность моего позора. Я лежала на животе, чувствуя, что у меня задралась школьная форма, но была не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. В этот момент я лютой ненавистью ненавидела свою гипертревожную маму, которая заставила меня утром надеть бабушкин подарок – голубые рейтузы с начесом. Прямо перед моими моментально увлажнившимися глазами стояли ноги в коричневых ботинках. Это был Марк – он, видимо, одевался, чтобы идти домой. Все просто молча стояли вокруг меня, а он вдруг присел на корточки и взял меня за предплечье, пытаясь помочь подняться. Я закричала от боли, и он отдернул руку. Ничего не сказав, он ушел и вернулся через некоторое время со школьной медсестрой. Потом неинтересно: отделение травматологии, перелом лучевой кости, гипсовая лангета. В итоге, я проходила в школу полтора месяца с вытянутой вперед рукой, как Ленин на центральной площади города. Более глупого вида и представить нельзя. В сторону Марка я больше никогда не смотрела.

С той поры и стали у меня возникать всякие фантазии. Я думала о возможности самоубиться безо всякого страха и брезгливости, не особо заботясь о том, каково будет моим родным. Наоборот, я испытывала чувство глубочайшего удовлетворения, неотделимого от мстительности, на которую, как мне казалось, я имела полное право, представляя, как сильно они будут страдать и мучиться, как невосполнима будет их потеря.

Сначала я думала о ванне. Утопиться было бы и эстетично, и романтично: отверженная Офелия, панночка-русалка, бедная Лиза… Потом я совершенно случайно наткнулась на крюк в нашей с братом комнате, который остался от моих подвесных качелей, и стала без отвращения думать и о повешении. Я даже нашла в кладовке моток бельевой веревки и попыталась смастерить петлю, но ничего не вышло – я не знала, как правильно завязать узел. Уже в конце школы я стала пропадать на крыше нашего дома (благо, выход никогда не был заперт на ключ), облюбовав угол, под которым находилась троллейбусная остановка – мне хотелось, чтобы очевидцев было как можно больше. Помню, как я стояла у самого края крыши, наступив одной ногой на невысокий бордюр или как это там называется, и счастливо улыбалась, живо представляя себе искаженные ужасом лица людей, которые будут лицезреть мою глухо шмякающуюся на тротуар тушу…

Тем не менее, дурное воображение не помешало мне закончить школу и без особых усилий поступить в пединститут, чтобы стать учителем русского языка и литературы. К учебе я была совершенно равнодушна – поступила, чтобы отвязаться от родителей, которые считали, что без высшего образования я не смогу “выбиться в люди”. Среди сокурсниц было много приезжих из области. Я испытывала (да и не скрывала) к ним откровенное презрение. Меня бесил их деревенский выговор, приторные улыбочки, пестрая одежка и тошнотворное дружелюбие. Обычно они сбивались в плотные стайки и перемывали косточки всем преподавателям и студентам. На лекции я ходила через раз, большую часть времени проводя либо бесцельно шатаясь по городу, либо с друзьями по двору – в распитии спиртного. К этому времени я, действительно, похудела и стала нравиться сверстникам.

Дома были нескончаемые скандалы. Мама, найдя в кармане моей куртки пачку сигарет, бросила в меня утюгом (я увернулась). Отец докапывался с этой учебой (завкафедрой был его дружком по тому же второсортному институту). Я вяло отбрехивалась и, в конце концов, перестала ночевать дома, оставаясь у кого-то из моих гостеприимных приятелей.

А приятели были исключительно парни. Даже не знаю, почему, но я сознательно избегала всяких дружб с девчонками. Нет, никто меня не обидел, никто не предавал. Мне просто было с ними скучно. Меня не интересовали все эти побрякушки и шмотки, краска для волос и маникюрные наборы, свежие сплетни и романтические влюбленности (кто как посмотрел, кто что сказал, кто что подумал). Плевать мне было на все это. С мужчинами я могла говорить о главном, что меня интересовало, и они не делали при этом изумленных лиц, будто я призналась, что я гермафродит (да даже если и так, они восприняли бы это с энтузиазмом), не теряли дара речи. Напротив, со свойственным им здоровым цинизмом они могли и посоветовать, и поддержать, и направить. Словом, я могла с ними п о г о в о р и т ь.

В один из очередных приездов брата я умыкнула у него прихваченную им в дорогу книжку Юкио Мисимы, где я к своему неописуемому восторгу наткнулась на рассказ “Патриотизм”, тут же проглоченный и оцененный по высшему баллу. Все еще пребывая в возбужденном восхищении, я старательно выписала технические подробности харакири. Это было выше всяких похвал, сверх любых ожиданий, просто “привет оттуда”. Моя фантазия заработала с утроенной силой, и вот я уже представляла, как на Воробьевском тупике, где, как всегда, многолюдно, я вспарываю себе живот. При этом мне очень хотелось, чтобы моей кровью забрызгало желательно каждого. Это был апофеоз моей концертной программы. Пусть каждый будет буквально з а п а ч к а н моей кровью, пусть ощутит ее влагу, ее густоту, ее липкость, а еще лучше – несмываемость. Это было бы действом настоящей сопричастности, коллективной вины, массового позора. Пусть никто не выйдет сухим из воды.

Когда я училась на втором курсе (папино знакомство с завкафедрой все-таки пригодилось), то у одного из моих друзей – Узбека – появилась машина. Ее отказал ему с барского плеча отец, потому что решил купить себе новую. Этот неожиданный сюрприз внес некоторое разнообразие в мою жизнь. Мы, набившись в машину под завязку, гоняли по городу, и картины рисовались одна другой краше. Я не только внимательно вглядывалась в траекторию движения несущихся навстречу фур, но и не забывала про участь пешеходов. Но это было слишком ненадежно, слишком многое зависело от случайностей и просто от других людей. А на них полагаться было никак нельзя.

В нашей компании время от времени появлялся некий чуждый элемент – Костик Сайкин. Чужд он был во всем: начиная от рода занятий и заканчивая внешним видом. В отличие от вечно праздношатающихся нас, он мутил какой-то бизнес: весь в делах, каких-то переговорах, стрелках, от мобильного не отлипал. Был он чуть выше меня ростом, тщедушный и хлипкий, как не знаю что. На его тонкой белой шее болталась, как у китайского болванчика, непропорционально большая голова. Он все время кивал, хихикал, нашептывал скабрезности и сучил ручонками, будто мысленно оглаживал чью-то аккуратную грудь. Костик носил только костюм и исключительно белые рубашки, манжеты которых всегда были грязными, что вызывало у меня особое отвращение. Вообще, его прыщавое лицо, длинные тонкие пальцы с черной полоской ногтей, глумливая улыбочка будили во мне сильное желание набить ему морду или просто взять брезгливыми пальчиками его за воротничок и повесить, как Буратину, на гвоздик. Самое интересное, что я даже не замечала, что нравлюсь ему. Он изредка отвешивал мне довольно сдержанные комплименты, а в остальном попросту игнорировал меня, будто я – пустое место, за керосином зашла. В нашей “мужской” компании он явно пытался доказать, что он такой же мужик. Но он им не был, это было видно по всему.

Однажды он позвал нас квасить к себе (какая-то удачная сделка у него там совершилась, и предки уехали на дачу). На стол был поставлен пятизвездочный коньяк, и мы все плотоядно облизнулись в предвкушении, потому что у нас обычно денег хватало только на пиво и хорошо, если не паленую, водку. Костик принес из кухни каких-то мясных нарезок, салатов в пластиковых контейнерах, маринованных огурцов – в общем, подготовился, потратился. Всего нас было пятеро: я, Костик, нежно любимый мною Узбек, Санек, его младший брат и Лапоть – наш личный специалист по отшибанию мозгов. Мы выпили пару рюмок, после чего Костик вдруг сошел с ума от собственной щедрости и воскликнул: “Господа! У нас тут, между прочим, девушка! Девушкам положены цветы!” “Лучше возложены”, – поправила я. Ребята загоготали. Но Костик не унимался и стал их уговаривать сбегать мне за цветами – деньги он, мол, даст. Сначала они кочевряжились, но потом нехотя согласились и после очередной рюмки двинулись втроем искать открытый цветочный ларек.

Мы остались с Костиком вдвоем. Он нес какую-то чушь про бизнес, я недвусмысленно бросала взгляды на остатки коньяка. Потом я сходила в туалет, и когда вернулась, то мой стаканчик был полон. Я в два приема осушила его и… больше ничего не помню. Хоть в чем-то мне повезло. Косте тоже повезло, но меньше. Видимо, из-за чрезмерной основательности он переборщил с дозой клофелина, потому что проснуться на следующий день самостоятельно я так и не смогла.

Я очнулась ночью и наткнулась на мамино лицо. У нее были совершенно черные круги под глазами, дрожали губы. Я никогда не видела ее такой. Заметив, что я пришла в себя, она тихонько сжала мою руку и прошептала: “Доченька… Доченька моя…” Во рту было сухо и горько, саднили вены на руках, меня сильно подташнивало, в ушах была какая-то вата, мне казалось, что я слышу мамин голос с каким-то опозданием, преодолевающим невидимые между нами сферы. Так и было, потому что я вернулась издалека. Я с каким-то усталым отвращением уставилась в окно напротив, в котором отражался фонарь у меня над головой. В его тусклом свете было средоточие всего этого жалкого мира, этой бесцветной реальности, этого затхлого пространства, в которое меня вернули, не спросив. Я поняла, что никогда и никому не смогу доверить свое новое знание, что теперь во мне бьется второе сердце, больше и лучше прежнего, что я родилась не здесь и не здесь мне умирать…

Из реанимации меня перевели буквально через пару дней. Потом приходил какой-то дядя из прокуратуры, но у меня уже было время подумать, поэтому процедура заняла всего полчаса. Моя версия не вызвала у него ни сомнений, ни комментариев. Он монотонно задавал свои скучные вопросы, я отвечала кратко, по делу, не ловилась на его провокационные уточнения по поводу занятий и знакомств моих друзей. Потом подписала бумажки, он сухо попрощался и ушел. Все.

После этого мысль о самоубийстве совсем оставила мою шальную голову. Да и к чему теперь это было бы? Ведь одну попытку я уже, получается, совершила, что зафиксировано и официальным протоколом, и актом судебно-медицинской экспертизы.

Костик вскоре после той истории женился и уехал в Москву. Иногда, раз в полгода, я получаю от него письма по электронной почте (Лапоть дал мой адрес). Пишет о работе, семье, настроении. Чувствуется, что он хочет похвастаться, но выходит такая тоска и безысходность, что хоть на Луну вой. Особенно меня веселит его подпись: “Всегда твой, Константин”. Я ему иногда отвечаю. Даже не знаю, почему. Может быть, хочу что-то доказать себе. Или ему. А может, мне просто его жаль, и я хочу его как-то утешить? Ведь сказать ему напрямую, что я давно его простила, я не могу – он никогда не просил у меня прощения.

Как-то Узбек спросил меня, поняла ли я что-нибудь особенное после того, что со мной случилось, открыла ли истину, стала ли мудрее. Я не нашлась, что ему ответить тогда. Да и нечего, собственно. То, что я поняла, знает каждый школьник: что я просто человек, не больше, но и никак не меньше; что самоубийство – это вроде той “свечки”, которую ловят в игре в “вышибалы”, и лучше ее приберечь на по-настоящему черный день; что и у черного есть оттенки; что жизнь… Что жизнь – это всего лишь жизнь.

2008


Рецензии
Очень хорошо! Грешен, люблю законченные вещи.

Сергей Суворов   02.01.2012 00:56     Заявить о нарушении