Диалог с Достоевским - 13a

ВООБРАЖАЕМЫЙ ДИАЛОГ С Ф.М.ДОСТОЕВСКИМ

О национальном самосознании
и межнациональных отношениях,
о вере и неверии, мире и войне

[1978-1979]

Часть тринадцатая: Общечеловек (письмо из губернского города). – Упражнение в реализме. – Чехов и Дрейфус. – Уточкин: ветерком пахнуло в живот. – Почтительнейшее заявление инквизиторам Испании и Португалии. – Просвещать умы пламенем костров. – В Днепр их, панове! – Монтескье против общественной ненависти.

Ф.М. Вы уж меня готовы в драконы произвести. Будто я против такой дружбы и братства. Вот у меня одно письмо - от очень молодой девицы, еврейки, с которой я познакомился в Петербурге. Она пишет мне теперь из одного губернского города. Мы никогда не говорили с ней о еврейском вопросе, хотя она, кажется, из строгих и серьезных евреек.  Я позволю себе прочесть вам эти столь искренние и трогательные в правде своей строки.

«Это я пишу под свежим впечатлением похоронного марша. Хоронили доктора Гинденбурга, 84 лет от роду. Как протестанта его сначала отвезли в кирку, а затем на кладбище.  Такого сочувствия, таких от души вырвавшихся слов, таких горячих слез я еще никогда не видела при похоронах… Он умер в такой бедности, что не на что было похоронить его.

Уже 58 лет он практикует в этом городе и сколько добра сделал за это время. Если б вы знали, Федор Михайлович, что это был за человек! Он был доктор и акушер; его имя перейдет здесь в потомство, о нем уже сложились легенды, весь простой народ звал его отцом, любил, обожал и только с его смертью понял – что он потерял в этом человеке.
Когда он еще лежал в гробу в церкви, то не было, кажется, ни одного человека, который бы не пошел поплакать над ним и целовать его ноги. В особенности бедные еврейки, которым он так много помогал, плакали и молились, чтоб он попал прямо в рай…

Сегодня пришла наша бывшая кухарка, ужасно бедная женщина, и говорит, что при рождении последнего ее ребенка доктор, видя, что ничего дома нет, дал 30 копеек, чтоб сварить суп, а затем каждый день приходил и оставлял 20 копеек, а видя, что она поправляется, прислал пару куропаток.

Также будучи позван к одной страшно бедной родильнице (такие к нему и обращались), он, видя, что не во что принять ребенка, снял с себя верхнюю рубаху и платок свой (голова у него была повязана платком), разорвал и отдал.

Еще вылечил он одного бедного еврея дровосека, затем заболела его жена, затем дети, он каждый Божий день приезжал два раза и когда поставил всех на ноги, спрашивает еврея: чем ты мне заплатишь? Тот говорит, что у него ничего нет, только последняя коза, которую он сегодня продаст. Он так и сделал, продал за 4 рубля и принес ему деньги; тогда доктор дал лакею своему еще 12 рублей к этим 4 и отправил купить корову, а дровосеку велел идти домой; через час тому приводят корову и говорят, что доктор признал козье молоко для них вредным.

Так он прожил всю жизнь. Бывали примеры, что он оставлял 30 и 40 рублей у бедных. Зато хоронили его как святого. Все бедняки заперли лавки и бежали за гробом. У евреев есть мальчики, которые при похоронах распевают псалмы, но запрещается провожать иноверца этими псалмами. Тут перед гробом, во время процессии, ходили мальчики и громко распевали эти псалмы. Во всех синагогах молились за его душу, также колокола всех церквей звонили всё время процессии.

Был хор военной музыки, да еще еврейские музыканты пошли к сыну усопшего - просить, как чести, позволения играть. Все бедные принесли кто 10, кто 5 копеек, а богатые евреи дали много и приготовили великолепный, огромный венок свежих цветов с белыми и черными лентами по сторонам, где золотыми буквами были вычислены его главные заслуги, например учреждение больницы, и другие, разве можно вычислить его заслуги?

Над его могилой держали речь пастор и еврейский раввин и оба плакали, а он себе лежал в стареньком истертом виц-мундире, старым платком была обвязана его голова, и, казалось, он спал, так свеж был цвет его лица…»

Единичный случай? Но я вижу в этом случае чуть не начало разрешения всего вопроса. Я назвал бы старичка доктора Общечеловеком. Город этот - большой губернский город в западном крае, и в нем множество евреев, есть немцы, русские, конечно и поляки, литовцы - все эти народности признали праведного старичка за своего. Сам же он был протестант, и именно немец, вполне немец: манера как он купил и отослал бедному еврею корову - это чисто немецкий виц. Сперва озадачил того: «чем уплатишь?». И уж, конечно, бедняк, продавая последнюю козу, не роптал нимало, а, напротив, горько страдал в душе, что всего-то коза стоит 4 целковых, а ведь доктору тоже жить надо, а что такое 4 целковых за все его благодеяния? Ну а старичок себе на уме, посмеивается, а сердце горит у него: «вот же я ему, бедняку, наш немецкий виц покажу!». И ведь как, должно быть, хорошо смеялся про себя, когда повели к еврею корову, и, пожалуй, всю ту ночь провозился в нищей лачуге какой-нибудь бедной еврейки-родильницы.

А ведь восьмидесятилетнему старичку хорошо бы и поспать ночку, попокоить старые усталые кости. Если б я был живописец, я именно написал бы этот «жанр», эту ночь у еврейки-родильницы. Я ужасно люблю реализм в искусстве, но у иных современных реалистов наших нет Нравственного Центра в их картинах. Тут, в предлагаемом мною сюжете для «жанра», мне кажется, был бы этот центр. Да и для художника роскошь сюжета. Во-первых, идеальная, невозможная, смраднейшая нищета бедной еврейской хаты. Тут можно бы много даже юмору выразить, и ужасно кстати: юмор ведь есть остроумие глубокого чувства.

И освещение можно бы сделать интересное: на кривом столе догорает оплывшая сальная свечка, а сквозь единственное, заиндевевшее и обледеневшее оконце уже брезжит рассвет нового дня для бедных людей. Трудные родильницы часто родят на рассвете: всю ночь промучаются, а к утру родят.

Вот усталый старичок, на миг оставив мать, берется за ребенка. Принять не во что, пеленок нет, ни тряпки нет, бывает этакая бедность, клянусь вам, бывает - чистейший реализм, так сказать, доходящий до фантастического; и вот праведный старичок снял свой старенький виц-мундирчик, снял с плеч рубашку и разрывает ее на пеленки. Лицо его строгое и проникнутое. Бедный новорожденный еврейчик копошится перед ним на постели, христианин принимает еврейчика в свои руки и обвивает его рубашкой с плеч своих. Вот оно - разрешение еврейского вопроса.

Усталая старуха - мать родильницы - в лохмотьях суетится у печки. Еврей, выходивший за вязанкой щепок, отворяет дверь хаты, и мерзлый пар врывается клубом на миг в комнату. На полу, на войлочной подстилке, крепко спят два малолетних еврейчика. Тридцать копеек медью на столе, отсчитанные доктором на суп родильнице: медный столбик трехкопеечников, методически сложенных, отнюдь не разбросанных. Перламутровая докторская сигарочница - докторам ведь дарят иногда - лежит тут же, подле медной кучки. Да, картинка бы вышла с нравственным центром…

Единичный случай! Но без единичных случаев не осуществишь и общих правил. Этот общий человек, хоть и единичный случай, а соединил же над гробом своим весь город. Эти русские бабы и бедные еврейки целовали его в гробу вместе, теснились около него, плакали вместе. Пятьдесят восемь лет служения человечеству в этом городе, пятьдесят восемь лет неустанной любви  соединили всех хоть раз над гробом его в общем восторге и в общих слезах.

Провожает его весь город, звучат колокола всех церквей, поются молитвы на всех языках. Пастор со слезами говорит свою речь над раскрытой могилой. Раввин стоит в стороне, ждет и, как кончил пастор, сменяет его и говорит свою речь и льет те же слезы.

Да ведь в это мгновение и впрямь почти разрешен хоть бы этот самый еврейский вопрос! Ведь пастор и раввин соединились в общей любви, ведь они почти обнялись над этой могилой в виду христиан и евреев! Что в том, что, разойдясь, каждый примется за старые предрассудки? Капля точит камень; предрассудки будут бледнеть с каждым единичным случаем и, наконец, совсем исчезнут.

Про старичка останутся легенды, а легенды - это уж первый шаг к делу, это живое воспоминание и неустанное напоминание об этих Победителях Мира, которым принадлежит земля. Они мысль дают, они веру дают, живой опыт собою представляют, а стало быть и доказательство. И вовсе нечего ждать, пока все станут такими же хорошими, как эти единицы: нужно очень немного таких, чтоб спасти мир, до того они сильны. А если так, то как же не надеяться?

Г.Г. Федор Михайлович! Почему вы раньше сторонились подобных примеров, шли мимо такого Живого Опыта? Или сейчас это у вас просто упражненье - в беллетристике, в «реализме»? Завтра и вы, небось, вернетесь к прежней песенке, к прежним предрассудкам и домыслам?..

Помнится, в одном из первых наших свиданий вы мне сказали, что еще давно думали: когда в Америке негры освобождены будут, то «на эту свежую жертвочку как раз набросятся евреи, которых столь много на свете». До меня как-то не сразу дошло, зачем вы на этом акцент сделали. Умышленный или случайный, но акцентик тут есть. Вы, конечно, не предлагаете и не призываете, боже упаси, принять меры к сокращенью числа евреев (в одной России их наплодилось три миллиона!) - только даете намек, даже не намек, а так, слегка и прозрачно наводите на мысль.

А догадливых, смекалистых на белом свете больше чем достаточно, в том числе и среди стомиллионной горстки русских, забитых, истощенных, обескровленных сонмищем еврейской саранчи. И - спешу порадовать вас - нашлись-таки догадливые. Я уж говорил об этом: стоило вам вынести свой приговор, как тотчас явились «исполнители», искренне воспринявшие или неискренне истолковавшие ваш суд как самый что ни есть «законный», «уголовный», да к тому ж и «осененный свыше». И - пошла писать губерния!

Ежели б вам довелось стать свидетелем еврейских побоищ, погромов, «красных петухов» - неужто тешились бы, что слово ваше не пропало даром?! Воистину - «слова поэта уже суть дела его».

Но что это я говорю? Словно бы удивить и потрясти хочу вашу душу. Ничего особенно нового в этих зверствах нет. Вот и Лесков упоминает «большие еврейские погромы» как что-то совсем обыденное для вашего времени. Еще и у Гоголя в «Тарасе Бульбе» запорожские казаки расправляются с евреями очень даже лихо, смачно и без всяких колебаний, а уж кого-кого, но Гоголя вы знаете, можно сказать, назубок, так что ни удивить, ни потрясти вас подобными штучками нечего и надеяться. В ответ на мои наскоки вы, конечно, скажете: причастности вашей тут никакой нет, творились эти расправы раньше и будут твориться в грядущем и вообще - дело не в зачинщиках, а в самих потерпевших. Но я все-таки стану вам возражать.

Сошлюсь, к примеру, на то, что после обнародованья вашего «приговора» количество самосудов над евреями резко возросло, погромы превратились в эпидемию, захлестнули целые районы Империи. Вы и на это найдете что ответить: «Значит, время такое вышло, чаша терпения у русских преисполнилась, а я, мол, момент только лишь уловил да словесно выразил».

Но вот, Федор Михайлович, другие русские люди, в том числе и писатели, почему-то совсем иначе оценивают «момент», совсем другой избыток находят в «чаше терпения». С омерзеньем отвергают они всякую шовинистическую возню, которая неизбежно кончается кровопролитьем - не только в местных, но и в межгосударственных масштабах.

Назову вам одно имя - Чехов. Это имя пустой для вас звук: когда вы удалитесь в царство теней, Чехов только-только будет вступать на свое поприще. А в нашем времени, в двадцатом столетии…

Ф.М. «Царство теней»? Вам точно известен год, день и час?

Г.Г. Само собой. Но сообщить, назначить вам этот час я не вправе.

Ф.М. Да вы продолжайте. Вы начали о каком-то чехе…


[Продолжение Тринадцатой части следует: см. Диалог с Достоевским – 13b]



 


Рецензии