Однажды преступив черту. Вот гостя послал Господь

 
 Светлой памяти доброй бабушки моей,
 Урезаловой Екатерины Никитовны,
 с любовью посвящаю.
 Её увлекательные рассказы «про старину»,
 трогательные «истории из жизни»,
 народные сказки, задушевные песни
 с детства памятны мне и живут в моём сердце.



      Печальная история эта случилась в сибирском глухом медвежьем углу более века назад, но до сей поры передаётся из уст в уста, волнуя воображение, с одной стороны,  трагизмом и  безрассудностью произошедшего, а с другой — удивительной таинственностью женской души, способной на высокую, бескорыстную, жертвенную любовь.

               

     …Порой от тоски и одиночества становилось вовсе невмоготу, на Антипа накатывались минуты тяжёлого отчаяния, и тогда в глубине души его яркой искоркой вспыхивала мысль о всё искупляющей, всё усмиряющей смерти. Эта мысль росла, приближалась и вот уже целиком захватывала его сознание.

   — Смерть, только смерть избавит меня от страданий и мук, — бормотал он, уверенным шагом приближался к лавке, торопливо вскакивал на неё, и решительно просовывал голову в висевшую под матицей зимовья петлю. Обрывок гнилой  веревки сдавливал шею, стеснял дыхание. В голове нарастала пустота, вялым, безжизненным становилось тело, по коже пробегала мелкая дрожь. Мучительный страх, невыносимый ужас смерти, точно паутиной, обволакивали его наболевший мозг.

     Он силился сделать ногами резкое движение и выбить из-под себя скамью, но какая-то неведомая, непреодолимая сила упрямо парализовала его волю, и внутренний голос настойчиво твердил ему, что смерть не будет спасением, смерть бессмысленна! Душа человеческая сотворена бессмертной! Она не умирает! Повеситься — только разлучить душу с телом! Покончить же с душой, убить её невозможно! Только тело будет отнято смертью, а душа останется. Останется и будет страдать! Ведь для души всё одно — «здесь»  или «там»!

     Антип напрягал последние силы воли, резко откидывал от горла петлю и со стоном, опустошенный и раздавленный, опрокидывался на нары…

    

 
ГЛАВА ПЕРВАЯ

«ВОТ ГОСТЯ ПОСЛАЛ ГОСПОДЬ!»

     С полсотни приземистых бревенчатых изб, срубленных из лиственницы и почерневших от времени, растянулись на две версты вдоль обрывистого берега Лены в один ряд, сопровождая реку по течению. По краю кручи ютились небольшие чёрные от копоти баньки с односкатными крышами.
     Люди укоренились в здешней неведомой глуши устроенными и налаженными хозяйствами со скотом и огородами — «опахались», «обсеялись». В подспорье были тайга и река. В лес шли за берёзовым соком и ягодой, за грибами и кедровым орехом. Жили здесь небогато, но никогда не голодали, ткали полотно, шили себе одежонку, обутки из сохатиного и оленьего камуса.
     Мужики промышляли медведя, по первому снегу били «поспевшую» белку, зорьковали во время утиных перелётов, весной проводили ночи напролёт, лёжа в закрадках на тетеревиных токах, устраивали на солонцах ночные караулы на лосей, диких коз, оленей.
     Редко в каком подворье не брехали охотничьи собаки всех мастей и размеров: крупные, выносливые зверовые лайки, лайки -берложницы, проворные лаечки-соболятницы.
     Степенные деревенские старцы без излишней суеты, по-стариковски гнали в земляных ямах из бересты дёготь, драли в борах сосновую дранку, вязали берёзовые веники для бани, мастерили берёзовые чуманки, туески, очищали покосы, пуская по ним весенние «палы».
     Бабы бесконечными зимними вечерами, как спадало трудовое напряжение, собирались на посиделки с прялками, с вязанием, вспоминая о девичьей поре, молодости, распевая протяжные, задушевные песни.
     Жизнь катилась своим чередом.
     Бабка Лукерья — сухая, глуховатая, сгорбленная старушка со свисающим с шеи безобразным зобом — остаток жизни доживала одна. В летнюю пору она любила подолгу сиживать на лавке у ворот своего добротно выстроенного дома в старых, стоптанных кожаных чирках, надетых поверх толстых носков из овечьей шерсти, кутая сутулые плечи тёплым пуховым полушалком. Она вдыхала вольный, напитанный речной влагой воздух, и перебрасывалась парой слов с односельчанами, которые, впрочем, редко проходили мимо её дома, стоявшего на краю деревни, на отшибе, и окружённого в эту пору глухими зарослями жёлтой сурепки, лебеды и крапивы. Лукерья жила тихо, незаметно и страдала от одиночества.
     Как- то после Покрова дня, когда глубокие сумерки накрыли притихшую деревенскую улицу, в ставень её окна настойчиво постучали.
     — Кто там ишшо, какой леший тарабанит без поры, без время!? — запричитала старушка, со стоном и оханьем спускаясь с лежанки у русской печи. Впотьмах нашарила в печурке спички, зажгла оплывший сальный огарок, осветивший избу тусклым красноватым светом, и, тяжело отрывая от пола ноги, неуклюже заковыляла к окну, выходившему в палисадник.
     Внимательно всматриваясь в темноту ночи, Лукерья неясно различила за чёрным переплётом окна призрачный силуэт человека.
     — Кто такой будешь, по какому делу, што те надобно? — с тревогой спросила она.
     — Это дом Фрола? Фрол Шиков тут живёт? — донесся из темноты мужской голос.
     — Э-э-э, нет, мил человек. Домочек Фрола тоже с краешку, да с другой стороны улки, у поскотины. Токо нету Фрола уж в живности!
     — Как "нет в живности"? — с ноткой отчаяния в голосе спросил незнакомец.
     — А вот так, мил человек! Годка уж три, как нет. А сам-то издалече? Откель бог несёт?
     — Издалече, издалече, хозяюшка… проходом я тут… Не знаю куда теперь и ткнуться? Рассчитывал на Фрола, и на тебе — «нет в живности». Вот неудача! Пустили бы заночевать, хозяюшка, а то и пожить дней пяток в вашем доме.
     — Не пушшаю я никаво… Чужак в дому мне ни к чому. Покой старухе нужен. Лета требуют. Да уж што поделашь? Коль не лиходей какой, а добрый, смирный человек, так заходи, места хватит. Куды ты в ночь? Темь кругом — глаз выколи.
     — Смирный, смирный я мужик, хозяюшка! — был ответ из-за окна.
Лукерья, шаркая ногами, побрела в сени, сдвинула массивную кованую щеколду и отворила входную дверь.
     По шатающимся ступенькам крыльца, озираясь по сторонам, взошёл саженного роста, статный, но неопрятного вида незнакомец лет тридцати, тридцати с лишком, с небольшой котомкой за плечами. Его истёртый сохатиный полушубок, заношенная обувь, покрытая затасканной, облезшей беличьей шапкой косматая голова, лицо, дико обросшее рыжим волосом, говорили о том, что шёл он издалека.
     — Живей разболакайся да садись, мил человек, за стол, поди, проголодался!
     — Да, промялся я в дороге изрядно, перехватить чуток бы не помешало, — без колебаний согласился гость.
     Лукерья выставила на стол из припечка чугунок с варёной картошкой, отрезала ломоть хлеба, крупно нарезала свиного сала, положила из кадки в миску пару солёных огурцов.
     Пришлый с жадностью набросился на еду  и глотал её, почти не жуя.
Лукерья, взмостившись на свою лежанку, настороженно посматривала на неожиданного ночного гостя, ловила каждое его слово, каждое движение, — не варнак ли какой пожаловал в её дом!?
     — Как мне вас звать-величать, хозяюшка?
     — По батюшке меня нихто в деревне сроду не величал. Уж восьмой десяток все кличут Лукерьей, а то и просто Василихой, по-мужниному имени. Ну а ты кто, откудова, чей таков, як кличуть,с каким ветром в наших краях? Дальний будешь?
     — Дальний, дальний, бабка Лукерья. Антип я. Одно время трудился в губернском городе у купца, долго в тайге зверя и птицу промышлял, а теперь вот решил постараться на вольных золотых промыслах, рванул на Ленские золотые прииски. А в деревню к вам, стало быть, по пути завернул.
     — Я чую, что говорьё-то твоё не по-нашему. Так-так, на прииски, сказывашь, подалса, на золотой промысел? Слыхивала я стороной,  што старательское дело  — занятие прибыточное. Фартовый старатель, сказывают, изрядно намывает золотого песку, коли надыбал богатую жилу. Токо фарт — дело уж больно ненадёжное! Планида у всякого своя. И каким боком она к тобе повернётся - никому неведомо. А как ты Фрола Шикова-то знашь? — спросила Лукерья.
     — Довелось как-то белковать с ним в тайге. А что с Фролом-то? Как это — «нет в живности»? — расправляясь с очередным куском сала, спросил Антип.
     — А леший ево знат! Быдто бы на белковье медведь-шатун задрал, каво ли. Таков слых в народе был. В том годе, помнится, на шишку да на ягоду недород был. А тощий зверь в берлогу не ляжет! Видать, Фрол на медведя-то и напоровса да не совладал с яростью шатуна. А може кака немочь ухватила на охоте, или беглый варнак какой «на промысел» в тайгу вышел, да сонного Фрола и накрыл. По- другому Фрола не возьмёшь. Здоровенный был кряж! Всю тайгу окрест наскрозь прошёл. Злой, разбойный человек в глухой тайге пострашней и лютова зверя. Варнаку человека сгубить, ровно пташку подстрелить! А в захолустье нашем закон — тайга, прокурор — медведь, боженька — свидетель! Твори чево хошь! Пошаливат, пошаливат порой ворначьё в тайге, сторона-то дикая, ходи да оглядывайся!
     Да... как в третьем годе в Покров ушёл Фрол в тайгу, да так в деревню и не вертанулса. Затеряуса, ни весточки,ни слуху об ём, ни духу.
     По правде сказать, милячок, встреча с медведем-шатуном для тутошних охотников не в диковинку. Как-то по зиме, это ишшо, помнится, мой Василий в живности был, сусед наш, Тимоха, затеял в лесу петли на зайцев расставить, насторожить на колонков да горностаев плашки. Шатучий был мужик! Озорник-юпошник! Путалса с деревенскими блудницами, большой мастак был подолы бабам заворачивать. Я, гыт, к закату, как смеркнется, к одной, к другой, к третьей бабёнке в дом завёртываю, у которой запах блинов в нос шибает, на печи сковородка шипит, с той и на ночь остаюсь. Во как!
     Так вот, идёт, стало быть, Тимоха с ружьишком по тайге, смотрит — зверина тропа и следов медвежачьих видимо-невидимо. Слышит — вроде как за спиной сучья захрустели, каво ли. Не померешшилось ли? Обернувса Тимоха и остолбенел — прямиком на него, отколь ни возьмись, сажени в полторы косматая туша летит, шерсть на загривке дыбом, а на морде кровь запеклася.
     «Ну, вот и конец мне, — думат. — Видать, стреляный. Хватил зверюга человечьева духу. Этот пока не сожрёт, не отступится. Ну, гыт, — двум смертям не быть — одной не миновать!» Совладал с собой, сдёрнул с плеча ружьишко, да успел ишшо стрельнуть. Но пуля угодила вскользь, токо раздразнив да раззадорив зверя.
     Медведь встал на дыбы, взрявкал и так и наваливса на него, подмял под себя и увечить стал. Со всего маху шаркнул Тимоху лапой по темени, сдёрнул скальп, и почал когтями да зубищами тело рвать, да в снег Тимоху закапывать. Силища-то у зверя непомерная!
     И тут сусед припомнил про нож у себя за голянишшем. Ловко изогнувса, выхватил, стало быть, нож и давай наотмашь бить зверюгу по лохматой морде.
Как-то изловчивса, да пихнул руку с ножом прямо в раскрыту зверину пасть. И почал пороть да резать, скоко было сил, да ишшо с повёртом. И резав, резав до той поры, покуда медведь не распустивса, заливса кровью, да и драла от Тимохи.
      А сусед в горячке-то ишшо взметнувса, присел на валёжину, накинул скальп на голову, вроде как капюшон, и кувырк на землю — впал, стало быть, в беспамятство.
      Слава Богу, вскорости наткнулись на него наши деревенски мужики-охотники. Уж день свечерел, как ево из лесу на рогожине выволокли, шшитай труп приташшили в деревню. На теле здорового места не было, все сполосовано.
     Но фартовым мужиком родивса Тимоха. Не поверишь, как на собаке все заросло! Правда, хворал долго, едва не сгибнул. Шибко намял его медведь.
     А зверя наутро мужики бездыханного в лесу за холмишшем нашли. Хошь и крепок медведь на рану, да истёк кровью — важну жилу порезав ему Тимоха. Таперь–то и Тимохи уж нет, помер в горячке нонешним годом по весне. Так и носил на себе до смертоньки следы медвежачьих зубов.
  Давай-ка, милок, подрезай себе сало, а я картошечки тебе подбавлю. Деревенска снедь хошь и проста, да пользительна. Ешь. Молодым завсегда ести хочется.
— Нет, бабка Лукерья, наужинался я от пуза. Благодарствую. Как говорится, всю кашу слопал, да и чашку об пол - облизывая губы, с улыбкой пошутил Антип.
– Да… много тайн хранит в себе тайга-матушка, — продолжала Лукерья, — каких молодцов она сковыривала! Сколь люда загинуло в тайге, што и шшоту не дашь!
     Ну, однако, будет нам с тобой сумерничать, Антип. Разболталась старуха не в меру. Гляжу, притомился ты с дороги-то, сидишь, клюёшь носом, пора и на боковую — спохватилась Лукерья. — Давай-ка спать. Скоро уж и петухи запоют. Укладывайся в спаленке, на топчане, а я уж тут на лежанке у печи примостилась, попривыкла к теплу. Состарилась, расхворалась я. Так порой к дожжичку да к непогодью лён и крыльца ломит, што жизни не рада. Сижу в избе, как тетеря на токовишше!
     Антип бросил на топчан выданную бабкой Лукерьей домотканую лопотину, задул свечной огарок и лёг, по-таёжному завернувшись в свой полушубок. В избе было темно. Ветер глухо шумел в печной трубе, тихо поскрипывали за окнами ставни, где-то далеко брехали и нудно выли деревенские собаки.
     Антип пытался заснуть, но сон был переломлен воспоминаниями. Прошлое не хотело уходить из глубин его сознания, занозой сидело в душе, сжимало сердце щемящей тоской.
     Перед взором Антипа ясно всплывал милый образ крутобедрой Глашеньки: её красивые босые ноги, крепкий девичий стан, туго заплетённая чёрная коса, смуглое, сияющее приветливой улыбкой на малиновых губах лицо. Да, улыбка необыкновенно красила Глашу! Как он любил думать о ней! Как бережно хранил Антип в себе её образ! Вот её головка, покрытая красным деревенским платочком, ярким маковым цветком мелькает над густой зеленью овсяного поля. Антип бежит за ней, нагоняет, касается руками её плеч. Она задорно смеётся, поворачивает голову и обдаёт его жадным, лукавым взглядом, сверкнувшим из-под чёрных сросшихся бровей. Антип резким движением обнимает её, прижимается лицом к её груди, и они с размаху падают в высокий, мягкий перистый овёс…
     Антип отчётливо ощутил у себя на щеке горячее, прерывистое дыхание Глашеньки. И щемящее, волнующее душу чувство охватило его, и приятный трепет пробежал по его жилам.
     Он не мог объяснить себе, что  же больше всего любил в ней: волнистые локоны длинных волос, или полные, яркие, сочные губы её, тёмную ли родинку на пухлом, смуглом плече. Но это чувство острой, сладостной болью, словно тонкой иглой, пронзало его сердце, обжигало мозг, тяжёлым туманом заволакивало разум, когда он думал о ней.
     Антип знал только одно — нет для него никого на свете краше, ласковее и желаннее Глашеньки!
     Да, какое это было счастливое, незабываемое время!
     Антип пробовал заснуть, но ему не давали покоя слова старухи, что Фрола уже нет в живых. Он смотрел в тёмный, невидимый потолок спаленки и мысленно во всех подробностях восстанавливал в памяти свою случайную таёжную встречу с Фролом. Тяжелые и грустные мысли теснились в его голове:
     «Вот ведь как низко может пасть человек, до какого душевного распада способна довести его проклятая собачья жизнь, до какой крайности опустошить его нутро, изломать, вывихнуть душу!»
     Антип повернулся на топчане на другой бок, поправил сползший полушубок, вновь ярко переживая в душе давние события.
     Тревожным был и сон Лукерьи. До самого света спала она урывками, чутко прислушиваясь, не крадётся ли к её лежанке вечёрошний гость. И слышалось ей в ночной тишине избы: не спит за дощатой переборкой чужак, ворочается ночь напролёт с боку на бок на жёстком, скрипучем топчане.
     «Не варнак ли какой без сердца, без совести? Тово и гляди, порешит старуху! — не оставляла её тревожная мысль. — Вот гостя послал Господь!»

(Продолжение следует)

               


    
               


Рецензии
Узнаю Сибириаду! Продолжаю читать.
Нравится!

Ирина Андреева Катова   30.05.2019 17:01     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.