Меловой крест, 4-6 главы

Глава 4
 «Наше время уже хотя бы тем прекрасно, что даже у евреев нет проблем с выездом за границу», – с удовлетворением отметил как-то Симеон Шварц.

Справедливость этого высказывания мне и моей будущей попутчице удалось испытать на себе, когда мы в течение одного дня решили все вопросы, связанные с отъездом.

Итак, светлые мечты о Париже почти сбылись. «Почти» потому, что вместо Парижа я почему-то оказался в Венеции. И не один...

...Итак, мы в Венеции. Мы – это я и Дина.

Парижу придется подождать. Может, на обратном пути...

Всем известно, что попасть в отель «Карлтон» можно было только со стороны Большого Канала. Так и подрулили мы к входу в этот гостиничный четырехзвездный рай на гондоле в день приезда, оставив арендованную машину в платном гараже на площади Рима.

Гондольер, огромный детина с шулерскими усиками на симпатичном, с красноватым индейским отливом, лице, в традиционной шляпе и короткой тесной куртке, всем своим видом взывал к оперной арии.

Я, может, что-нибудь бы и спел. Что-нибудь частушечное или вызывающе залихватское, вроде «Марша Буденного» или «Ехал на ярмарку Ванька-холуй...», если бы не запела Дина. Завороженные ее пением туристы приняли Дину либо за сумасшедшую, либо за артистку, участвующую в рекламном шоу.

Дина пела не известную мне песню. На не известном мне языке. Вернее сказать, на несуществующем языке. Думаю, это была песнь души.

Это был, так сказать, бессознательный порыв выразить себя в звуке. Так поют птицы, когда им хорошо: когда они сыты сами и когда накормлены их птенцы.

Думаю, столь же бездумно и вольно, во времена падишахов и эмиров, пели дети пустынь, когда они, трясясь на спинах своих блохастых дромадеров, направлялись из Самарканда в Бухару по каким-то своим запутанным магометанским делам.

Так пел бы и я, имей голос и непреодолимое желание оживить интерес
 городского населения к самодеятельному народному творчеству.

Гондола с поющей девушкой, сопровождаемая эхом и аплодисментами, величественно и неторопливо проплывала под выгнутыми еще в средние века мостиками с нависшими над грязной водой каналов гроздьями зевак на них.

На местами сужающихся изгибах канала гондола притормаживала, давая дорогу своим остроносым подругам, украшенным, как и наша, похожими на мексиканские пончо или праздничные попоны, многоцветными ковриками, и, повременив немного, двигалась дальше, пока не пришвартовалась к каменному причалу перед искомым отелем.

Привлеченная звуками бархатного дивного голоса, из отеля высыпала целая орава переполошившейся прислуги. В нескольких окнах появились расплывшиеся после дневного сна и безделья физиономии постояльцев.

Конец песни, ознаменовавшийся бесподобным верхним «ля», потонул в рукоплесканиях и истеричных криках «браво». Я, восхищенный и удивленный, рукоплескал громче всех.

Потом церемонно подал руку своей даме, и мы, как временные триумфаторы, под восторженные крики толпы, торжественно сошли на берег благословенной земли венецианских дожей.

Современные венецианцы приняли нас как родных. В северной Италии умеют ценить шутку и обожают все необычное.

...Приняв душ и переодевшись, мы спустились в ресторан, наскоро перекусили и вышли из отеля. Взявшись за руки, как бы опасаясь, чтобы кто-то страшный нас не разлучил, мы узенькими улочками, напичканными сувенирными лавками и ресторанчиками, петляя и натыкаясь на туристов, вышли к главному месту Венеции – площади Сан-Марко.

На площади, наполовину залитой лучами заходящего солнца, ресторанные оркестранты, изнывая от жары в своих белоснежных фраках с золотыми позументами, играли попурри из неаполитанских песенок.

Мы сели за столик недалеко от оркестра. Перед пианистом на крышке сверкающего черного рояля стоял фужер с каким-то светло-розовым напитком. Пианист дважды, продолжая вести мелодию правой рукой, дружески улыбаясь, поднимал его в честь Дины.

На Дине было белое облегающее платье, которое мы купили еще в Сан-Бенедетто. Она, щурясь в лучах солнца, весело смотрела на меня. От легкого порыва ветра прядь черных волос взметнулась вверх, обнажив высокий чистый лоб.  Я смотрел на девушку и  вспоминал  ночь перед отъездом.

Я заказал Дине мороженного и шампанского. Себе – водки, якобы шведской, по вкусу и запаху напомнившей мне незабываемый напиток моей молодости под названием «Горный дубняк». Который – не то что слона – динозавра повалил бы с ног.

О, Боже правый, везде паленая водка... Даже святые камни Сан-Марко не останавливают пройдох. И эту гадость принес мне на серебряном подносе величественный официант с внешностью Хью Гранта.

Глазея на колоннады и башню базилики Сан-Марко, беспрестанно фотографируясь, восторгаясь, галдя и толкаясь, площадь обтекали праздные, суетливые люди, среди которых, как обычно в Европе, преобладали якобы деликатные и вежливые туристы с узким разрезом глаз.

Я вспоминал историю площади, вычитанную в путеводителе. Одним прекрасным утром, сто лет назад, колоссальная башня всей своей многотонной громадой внезапно рухнула на растерявшуюся от такой нежданной эскапады площадь.

Потом башню опять зачем-то восстановили.

Кстати, предание гласит, что рассыпавшаяся из-за просчетов строителей колокольня чудом никого не придавила. А жаль... Ах, вот если бы она сейчас опять... Мечты, мечты...

Я смотрел на Дину... В ее сияющих, почти сумасшедших глазах мне почудился отсвет красно-огненного покрывала на двуспальной кровати в моей московской квартире...

Она улыбнулась и положила ладонь на мою руку. Ладонь была легкая, сухая, теплая.

Я все ждал, что она что-то мне скажет...

— Я тебя люблю, – наконец сказала она.

Ну вот. Дождался.

— Зачем ты прикидывалась дурой? Тогда, в первый вечер, когда завывала и гремела, как иерихонская труба?

...В Венецию мы приехали на машине из Сан-Бенедетто, курортного местечка в провинции Асколи Пичено. Мы ехали почти день, пронизав добрую половину Адриатического побережья вдоль цельнотянутого, цельнокроеного Апеннинского полуострова.

Слава Богу, погода благоприятствовала путешествию. Дорога еще более сблизила нас.

Хотя Дина почти ничего не рассказывала о себе.

...В Сан-Бенедетто мы подружились с двумя итальянцами. Оба когда-то учились в Москве и свободно говорили по-русски.

Антонио Даль Пра, так звали первого из них, был евреем. Тони носил роскошную черную бороду, и был невероятно похож на Карла Маркса. Борода у Тони осталась с тех давних пор, когда он то ли по глупости, то ли по какой-то иной причине веровал в учение основоположника научного коммунизма.

По словам Антонио, он не брился лет двадцать, а бороду ему каждую субботу подстригал садовник.

Теперь бывший коммунист почитал Бенито Муссолини, приписывая тому единственную победу – да и то моральную – над Адольфом Гитлером.

Фюрер, большой дружбан дуче, уничтожив в Германии всех евреев, требовал, чтобы Муссолини проделал то же самое с евреями у себя на родине.

Но дуче стоял крепко: «Как же я отличу, любезный друг мой, итальянца от еврея? Ведь они так похожи! Да и за многие столетия совместного проживания они так притерлись друг к другу, так перемешались, что сказать, кто еврей, а кто прямой потомок римлян, не представляется возможным».

«Хочешь, – якобы сказал мудрый, опытный фюрер своему итальянскому коллеге, – я научу тебя? Знаешь, как бы сделал я? Начал бы подряд всех шерстить. Как попадется чернявенький, кудрявый да с носом, таким, понимаешь, большим, таким, понимаешь, хорошим носиком, то сразу смело ставил бы его к стенке, значит, точно еврей!»

«Святая Мадонна! – перепугался Муссолини. – Да ты мне так всех итальянцев перестреляешь!»

Говорят, Гитлер страшно рассвирепел и пообещал, что сам разберется со всей этой средиземноморской жидовней.

Второй итальянец тоже был не итальянцем. Стоян Милишич, так звали друга Антонио, был словенцем из Триеста.

Этот слоноподобный гигант в очках, с доброй улыбкой на толстой морде, сразу понравился мне не только своей неизменной готовностью в любой час дня и ночи усесться за стол, но и какой-то особенной теплотой, которая исходила от всего его облика.

Он напоминал мне толстовского Пьера и одновременно пьяницу-монаха из легенд о Робин Гуде.

Тони и Стоян были веселыми любителями выпить и большими – как сказали бы наши благовоспитанные предки – повесами. Они были неразлучны многие годы, вызывая нездоровые пересуды в наши покривившиеся времена у сторонников разнополой любви именно этой своей подозрительной неразлучностью.

На самом деле оба были страшными бабниками и без женщины не могли прожить и дня. Уже через несколько часов после близости с очередным предметом обожания они начинали испытывать адские муки. В этом они были истинными итальянцами.

Они рассказывали мне, как в Москве, в бытность свою студентами МГУ, целыми днями с остервенением занимались онанизмом.

С советскими девицами они поначалу не связывались, опасаясь КГБ. И пока в общежитии не появилась Симонетта, приехавшая на годичную стажировку из Болонского университета, друзья пребывали в своих кроватях, до одури мастурбируя, практически безвылазно.

Нельзя сказать, что Симонетта была хороша собой. Скорее можно было даже сказать, честно признались мне Тони и Стоян, что она была совсем не хороша собой.

Желтые прилизанные волосенки покрывали вытянутый кверху череп англосаксонского типа с миниатюрным лбом и массивной нижней челюстью.

На ее сером лице, украшенном уродливыми очками с мощными линзами, за которыми скрывались глаза бутылочного цвета, застыло смешанное выражение испуга, безнадежности и абсолютной покорности судьбе.

Но тусклая, некрасивая Симонетта обладала для нашей неразлучной парочки хоть и одним, но зато очень серьезным достоинством – она была женщиной. И еще она была бесконечно, вселенски добра. И она совершенно бескорыстно и безропотно приняла ухаживания ополоумевших страдальцев.

Дорвавшись до женского тела, безжалостные итальянцы эксплуатировали сердобольную Симонетту примерно так же, как владелец такси эксплуатирует свою единственную машину: днем и ночью и до полного износа.

Они, теперь уже троица, почти не появлялись на лекциях, проводя дни в неустанных постельных трудах. Можно ли сказать, что они занимались любовью? Скорее, это была изнурительная, но необходимая работа. Секс в чистом, так сказать, абсолютизированном виде...

Как все это назвать? Распущенностью?.. Развратом?.. Всепобеждающей тягой самца к самке?..

Вообще, говорил Антонио, он в молодости из-за своей повышенной потребности в сексе едва не рехнулся. Тони, говоря об этом, не ограничивался расплывчатыми рассуждениями на эту тему, он приводил примеры. В частности, такие...
«Когда я совсем ошалел от этого треклятого онанизма, – это еще до приезда Симонетты было, – я решил, что пора трахнуть Стояна», – рассказывал он мне и Дине.

 Мы лежали на пляже, нежась под послеобеденным солнцем. Антонио глазами указал на мощный зад своего друга, который как раз, кряхтя, нагнулся, пытаясь почесать голень.

«Когда я поделился со Стояном этой мыслью, он чрезвычайно воодушевился, – продолжал Антонио, – ему тоже осточертело каждый день трахать самого себя. Нет, мы вовсе не собирались становиться гомиками навечно, но почему бы не попробовать? Вдруг понравится?»

Столь необычный поворот в разговоре и его тональность напомнили мне рассказ Юрка о его постельных экспериментах с неверной женой.

Я засмеялся.

Антонио замолчал, сбитый с толку неуместным – как ему показалось – смехом. Некоторое время он внимательно меня изучал, раздумывая, стоит ли продолжать.

«Стали мы готовиться к акту, – все же решился он, – но вдруг нам стало так стыдно и противно, что... Мы потом несколько дней избегали смотреть друг другу в глаза. Думаю, все дело в том, что гомосексуалистом надо родиться... Слава Богу, вскоре приехала наша спасительница Симонетта. Какая женщина! Будь я главой католической церкви, незамедлительно причислил бы ее еще при жизни к лику святых! Кстати, она так и не вышла замуж. Несчастная женщина! Видимо, мы со Стояном тогда что-то повредили ей и навсегда отбили у нее охоту даже думать о близости с мужчиной... Какими же мы были мерзавцами!»

Антонио и Стояна в Сан-Бенедетто хорошо знали. Они бывали здесь и прежде. Когда они вечерами одевались, чистились, душились, пудрились и выползали на промысел, все женское временно и постоянно проживающее население курортного городка напрягалось и охорашивалось.

В них была победительная сила легендарного, не знающего пощады, Казановы. Эта лихая парочка повергала в уныние местных донжуанов, несмотря на всю адриатическую неотразимость последних – мушкетерские усы, модную небритость, бронзовый загар, татуировку по всему телу и железные бицепсы.

Часто приятели не ночевали у себя в отеле. Отсыпаться после ночных приключений они, бережно поддерживая друг друга, приползали на пляж. Там, под защитой тентов, они часами лежали на спине с открытыми, как у дохлых рыб, ртами.

Неразлучные друзья были известными в Италии журналистами. А Стоян даже, по его выражению, «ходил» в политику, став на один срок членом итальянского парламента.

Перед отъездом мы с Диной пригласили их в приморский ресторан «Адриа», который держал синьор Мальдини, однофамилец почитаемого в Италии футболиста. Портреты этого симпатичного парня, недвусмысленно намекавшие на родство хозяина «Адрии» со знаменитым спортсменом, висели на стенах ресторанного зала вперемежку с морскими снастями и чучелами подводных чудищ.

Своих посетителей синьор Мальдини потчевал всегда только свежей, в тот же день выловленной, рыбой. У него была своя небольшая рыболовецкая посудина, и его взрослые сыновья каждое утро выходили в море на лов скумбрии, креветок, каракатиц и омаров.

Седовласый, с небольшими, седыми же, аккуратно подстриженными усами, он всегда с приветливой улыбкой встречал гостей и лично присматривал за прислугой.

Кухня в «Адрии» была необыкновенно хороша.

...Мы расположились на открытой веранде, за столиком под хилой тенью рыбачьей сети.

Все мы, даже Дина, к ужасу синьора Мальдини налегли на водку.

Красота Дины не осталась незамеченной. Я видел, как на нее смотрели посетители ресторана, и не скажу, что мне было это неприятно. Похоти в этих взглядах я не заметил.

Скорее, это было снисходительное признание красоты, щедро  приправленное доброжелательной завистью к чужому счастью.

Ничего, подождем, говорили эти ускользающие мужские взгляды, когда они как бы невзначай задерживались на мне, еще не вечер, не обольщайся, случайный временщик, сегодня повезло тебе, завтра повезет другому. И, может статься, этим другим буду я.

 И тогда эта ветреная красавица – а красавицы всегда ветрены: таковы природа, прелесть и извечный кошмар истинной красоты – и тогда ветреная красавица будет принадлежать следующему счастливцу, то есть мне.

И вообще, продолжали красноречивые взгляды, нельзя безнаказанно, единолично и безраздельно распоряжаться тем, что по праву должно принадлежать всем!

О, о многом могли бы поведать эти взгляды, умей глаза говорить! И сказали бы они, что, как ни охраняй эту вызывающую восхищение красоту, она в любой момент может, выскользнув, упорхнуть и оставить тебя с носом.

Что интересно, среди стреляющих глазами попадались и старики, не желающие мириться с неумолимым ходом времени.

Общеизвестно, что настоящий итальянец остается мужчиной, по крайней мере, в собственных глазах, до последнего вздоха. Однажды мы с Диной, бес-цельно шатаясь по Сан-Бенедетто, забрели на маленькую улочку.

Двое зрелых мужчин выводили на прогулку (последнюю?) немощного согбенного старца с потухшими слезящимися глазами. Жизнь так хорошо отделала этого очень пожилого человека, что он уже не мог передвигаться без посторонней помощи и помышлял, скорее всего, о том, как бы побыстрее оказаться на кладбище.

Было ясно, что конец его близок.

Это знали и его взрослые сыновья, почтительно и скорбно ведшие старца под руки, знал и он сам. Он много повидал на своем долгом веку и, похоже, устал от жизни, особенно от такой жизни, когда он стал в тягость близким и, что самое гадкое и омерзительное, себе самому.

И тут случайно его безжизненные, отчаявшиеся глаза наткнулись на фигуру Дины, которая как раз плавно покачивая роскошными бедрами (о, эти сводящие с ума мраморные бедра, о бессмертная, непорочная и бесстыдная женская прелесть!), выходила из тени могучего платана, неотвратимо, как Судьба, надвигаясь на эту безрадостную, похожую на репетицию похорон, процессию.

Как будто неудержимый порыв свежего ветра из далекого прошлого ворвался в тихую улочку, неся с собой волшебные запахи обновления. И восстали руины, и распрямился маленький старик во весь свой огромный мужской рост, и с гневным, недоуменным негодованием оттолкнул – почти отшвырнул! – вмиг помолодевший отец своих оторопевших сыновей.

Куда девались потухшие глаза! Замерев, как часовой на посту, этот восставший из пепла мужчина проводил дивную красавицу восторженным пиратским взглядом, в котором было и безграничное восхищение, и надменное осознание своего – мужского! – превосходства над всегда таким слабым, таким покорным и таким ничтожным – по сравнению с мужчиной – созданием как женщина...

Кухня, повторяю, у синьора Мальдини была превосходной.

Антонио расправился с горой устриц и теперь, отдуваясь, утолял жажду водкой. Антонио вообще очень много ел, оставаясь худым на зависть Стояну, который уже несколько недель держал строгую диету, выпивая в день – в соответствии с рецептом, который выписал сам себе, – не менее трех бутылок «Смирновской».

Насладившись дарами моря и напившись, Антонио так долго и тщательно вытирал бумажной салфеткой свою обширную бороду, что привлек внимание синьора Мальдини, который, приблизившись, вежливо предложил ему воспользоваться своим фартуком.

Решительно отклонив помощь, Тони повернулся ко мне и спросил:

«Ну, Серж, как там в твоей Москве? По-прежнему по улицам разгуливают белые медведи?»

«Разгуливают, куда ж они денутся», – охотно подтвердил я.

«Не обижайся. Несколько лет назад вашу страну, тогда Советский Союз, посетила группа итальянских школьных преподавателей. Перед отъездом их принял какой-то высокий чиновник из нашего министерства просвещения. Он их так хорошо проинструктировал, что учителя в Москве все глаза проглядели, таращась из окон автобуса в надежде увидеть белых медведей. А одна дура учительница все время спрашивала, где это русские берут столько детей для жертвоприношений. Оказывается, этот министерский чинуша-идиот объяснил ей, что от русских мужчин при приеме на работу требуют для доказательства их лояльного отношения к Кремлю принести страшную жертву: прилюдно съесть грудного ребенка. Он говорил ей, что претенденты на рабочее место, пожирая молочного ребеночка, при этом жадно чавкают, а их наниматели в знак одобрения неистово рукоплещут».

«Дикая страна», – подал голос Стоян. И непонятно было, о какой стране говорил он.

«Мир свихнулся», – мрачно объявил Антонио.

«Это Италия свихнулась».

«Она свихнулась уже давно».

«Мир свихивается, если верить стонам писателей и воплям газетчиков, уже лет двести. И, ничего, живем как-то... И вообще мне осточертели пустые разглагольствования мучающихся от безделья интеллектуалов. Хорошо бы услышать глас простого человека, который вкалывает с утра до ночи. Спроси синьора Мальдини, что он думает по этому поводу. Ручаюсь, он тебя не поймет... Он всю жизнь простоял у кухонной плиты. Как ты думаешь, много он мог оттуда увидеть?»

Наш хозяин, услышав свое имя, произнесенное синьорами, которые изъяснялись на каком-то варварском языке, насторожился. Мне немного знаком итальянский и, когда Антонио задал вопрос синьору Мальдини, я понял, что он, сохранив суть вопроса, деликатно убрал из него кухонную плиту. Мальдини, казалось, не удивился. Мы все замерли в ожидании. Синьор Мальдини вытер руки о фартук, посмотрел на небо и произнес историческую фразу:

«Господа, я спрашиваю вас, может ли рехнуться уже сошедший с ума?»
«Браво! Брависсимо!» – вскричал Стоян.

Мальдини осклабился:

«Не прикажете ли подать чего-нибудь еще?»

«Конечно, подать, добрый синьор Мальдини! Шампанского!»
«Водки!»

«Чеаэк! Бочку вина!» – голосом тамбовского помещика орал Стоян.

Почтенный кабатчик мигнул официантам и, по-приятельски подсев к нам, присоединился к общему веселью.

«Мир падает в пропасть...» – вызывающе заявил Тони.

Стоян осуждающе посмотрел на своего друга:

«Думай лучше о себе. Ты сегодня опять ночевал без бабы».

«Мир падает в пропасть...»

«Ну и черт с ним!.. Но ты!.. Ты опустился! Ты стал не интересен. Даже для женщин!»

«Мир падает в пропасть...» – косил на него червивым глазом неутомимый Тони.

«Это ты падаешь в пропасть. Спать без бабы?! Подумать только! Две ночи подряд!»

«Мир падает в пропасть... – вдруг сказала Дина. Все посмотрели на нее. – Мир падает в пропасть, – повторила она и вздохнула: – и, слава Богу, эта пропасть бездонна...»

«Силы небесные, – просиял Антонио, – камни заговорили!»

«Скажите, синьор Милишич, – вкрадчиво обратилась Дина к огромному словенцу, – вы, правда, заседали в итальянском парламенте?»

Стояна опередил Тони:

«Разве вы не видите, прелестная фея, что он не может связать и двух слов. По моему совету он купил на деньги от тетушкина наследства, которое к этому моменту еще не успел полностью промотать, место депутата – в Италии все продается – и благополучно проспал весь депутатский срок, просыпаясь лишь тогда, когда его звали обедать. Кстати, фея, у вас нет случайно подружки для меня? Такой же прелестной и обворожительной, как вы?»

«Зачем вам подружка? Подождите, скоро Бахметьев меня бросит, и я с удовольствием выйду замуж за вас. Обожаю пьяниц!»

«Замуж за меня?! Вы с ума сошли! – всерьез испугался Антонио. – Максимум, на что я еще сгожусь, это недельное неофициальное сожительство, да и то, если меня будут подкармливать. Я нуждаюсь в том, чтобы меня содержали, как приличную шлюху. Учтите, я дорого стою! Деточка, у вас есть деньги на мое содержание?»

Дина, прищурившись, отрицательно помотала головой.

Антонио успокоился и закурил сигару, предварительно галантно испросив разрешение:

«Мадемуазель не возражает?»

Дина опять покачала головой, потом посмотрела на меня, потом – на наших новых друзей, и ее кошачьи глаза загорелись нехорошим огнем. Было видно, что она что-то замышляет.

Я положил руку ей на плечо. Но она уже приняла решение. И я знал, что мешать ей бесполезно.

Дина удивительная женщина. Она уже несколько раз демонстрировала мне свои способности. Ее опыты до сего дня были вполне безобидны. Например, она усилием воли убила комара в нашем номере. Низкий поклон ей за это. Ненавижу комаров! Дина посмотрела вот так же, кошачьими глазами, на комара, и тот моментально издох.

Дина смотрела на двойника Карла Маркса, как тогда смотрела на комара. Поистине, женское коварство не знает границ. Ну что ей сделал этот итальянец? Ну, немножко пошутил. Тони такой славный...

«Я знаю, что он славный, – шептала расшалившаяся Дина, угадывая мои мысли, – но мне ужасно хочется его капельку помучить. Не мешай мне. Будешь мешать – и тебе достанется...»

Я предпринял последнюю попытку: «Я запрещаю тебе!..»

Но было поздно. Через мгновение молния сверкнула в глазах ураганной Дины. Антонио охнул и стал приподниматься со стула. Стоян и синьор Мальдини, вытаращив глаза, смотрели, как из ушей Тони повалил густой сигарный дым. Лицо Антонио покраснело, борода встопорщилась, он широко открыл рот, и окрестности огласились ревом паровозного гудка.

Сообразительные итальянцы поняли все сразу. Было ясно, что какой-то сумасшедший поезд сошел с рельсов и на полном ходу мчится к ресторану. Посетители повскакали со своих мест и, в паническом порыве опрокидывая стулья и столы, принялись неорганизованно и чрезвычайно быстро покидать – не расплатившись! – место предстоящей катастрофы.

Бежал, тряся жирным пузом, почтенный синьор Мальдини.

Бросив подносы, на легких, стройных ногах улепетывали визжащие от ужаса официантки.

И паровоз действительно появился. Гремя колесами, сверкая никелированными частями и черной, как бы надраенной сапожными щетками, трубой, он вломился на открытую веранду ресторана.

Промелькнуло окошко парового локомотива, и в нем – перекошенное, с кайзеровскими усами, багровое лицо машиниста; потом мы увидели вагон-ресторан с пьяными беззаботными путешественниками, горланящими тирольские песни, потом пролетели другие вагоны, в окнах которых сотни испуганных людей, в предчувствии неминуемой смерти, бросали на нас взгляды, полные отчаяния.

Я успел увидеть белую табличку под окном одного из вагонов с надписью черными буквами «Roma-Napoli».

Поезд, круша ресторанную мебелишку, прогрохотав на страшной скорости мимо нас, ушел в сторону моря.

Раздался тысячеголосый всплеск, будто в море, по недомыслию сорвавшись с орбиты, грохнулась Луна, и все стихло.

...Потрясенные, боясь пошевельнуться, мы с закрытыми глазами, дрожа и обмирая от пережитого страха, сидели на своих стульях и, казалось, ждали чьего-то сигнала, чтобы вернуться к действительности.

«Свинство какое-то...» – услышал я сдавленный голос Стояна.

«Я жив или нет?» – робко спросил Тони у самого себя.

Я открыл глаза. Повернул голову направо. Потом налево. Стулья и столы на месте. Посетители дружно двигали челюстями, поднимали бокалы, чему-то весело смеялись и громко болтали. Перед стойкой бара, привалившись могучим животом к хихикающей официантке, стоял и что-то, бурно жестикулируя, рассказывал синьор Мальдини.

Мягкие сумерки ложились на прибрежное пространство. Темнота шла со стороны грозно мрачнеющего горизонта, далекое небо над которым посверкивало вспышками слабых, как бы игрушечных, молний. Свежий ветер легкими прикосновениями теребил складки нашей одежды.

«Свинство какое-то...» – повторил Стоян.

«Все видели поезд? Сержи! Ты видел поезд?» – продолжал волноваться Антонио, подозрительно заглядывая под стол.

«Видел...»

Дина смотрела в сторону моря. Взгляд ее был спокойным и грустным.

Она перевела свои зеленые глаза на Тони и сказала:

«А вы говорите – белые медведи, белые медведи...»

Глава 5

...Тогда, в Сан-Бенедетто, мы с Диной впервые спали вместе...

Придя после ресторана в отель и поднявшись в номер, мы остановились посреди комнаты. Я привлек Дину к себе и нежно поцеловал в губы. Она напряглась, как бы желая вырваться. Я отпустил ее.

Потом мы долго сидели в креслах на лоджии, курили и мелкими глотками пили из высоких стаканов водку со льдом. Дина вытянула длинные красивые ноги и смотрела на них, как бы любуясь. На ее пухлых детских губах подрагивала улыбка, которая могла бы свести с ума и святого.

«Это был гипноз?» – спросил я, имея в виду сумасшедший поезд.

Дина не ответила.

Началась гроза. Дождь обрушился на город. Сильный ветер с моря бил по суше с такой силой, словно это не ветер, а орудия тяжелой корабельной артиллерии.

Молнии, огромные, частые, неумолимые, вдребезги разнесли бы черное небо, если бы гроза не прекратилась так же внезапно, как началась.

Ночь, непроглядная, пахнущая тревогой и сыростью, грозно, как военный десант, входила в город со стороны моря.

«Это был гипноз?» – повторил я.

«Ну, гипноз...» – с досадой сказала Дина. И я не знал, правда это или нет.

Я смотрел на Дину и не мог понять, как это я столько дней проходил мимо ее юной, соблазнительной прелести. Как я мог не видеть ее прекрасного тела, созданного для любви, и бездарно пьянствовать, теряя ускользающее время?

Я встал, подошел к Дине, наклонился, обнял ее, потом взял ее хрупкое, почти воздушное тело на руки. Девушка посмотрела на меня удивленным взглядом, заставившим меня на миг закрыть глаза и прижаться губами к ее губам. Я ощутил влажную сладость ее рта. Дина ответила мне долгим, волнующим поцелуем.

Она целовала меня так, как будто уже отдавалась мне. Я застонал от стремительно растущего желания и почти бегом понес Дину к постели...

О, если бы наслаждение могло длиться бесконечно! Давно забытые ощущения возродились во мне. Я ласкал прекрасное тело девушки, изнывая от сладостных судорог. Я испытывал странное чувство, и это чувство очень трудно описать. В нем была какая-то неясная тоска, и эта тоска, раздваивая сознание, томила сердце. Казалось, душа моя тихо и грустно выходила из тела. Душа ныла, будто по ней водили смычком.

Я почувствовал, что слияние двух тел в одно – не выдумка, а реальность. Я понимал, что это безмерное, беспредельное счастье мимолетно. И за продление этого мига я без сожаления отдал бы всю оставшуюся жизнь...

(Согласен, звучит банально. Но точно так же банально и то, что всякое откровение тоже банально, ибо оно уже когда-то было. И не важно, с тобой или с кем-то другим...)

Потом во мне возникла почти звериная решимость растерзать нежное, податливое тело, лишив его способности к сопротивлению.

Я радостно ощутил себя порочным соблазнителем, старым развратником, грубым животным, растлителем, силой берущим беспомощную юную красавицу.

И я терзал тело девушки, зная, что она страстно желает этого. Я обладал ее телом, и сам, обезумев от желания, отдавался ей весь – без остатка...

Моя огненная плоть, как стенобитное орудие, бесконечное множество раз входила в пролом молящей о пощаде крепости...

Лунный свет падал на лицо Дины, делая его одухотворенно-грешным. Я, как жестокий убийца, смотрел в ее утомленные, широко раскрытые, влажные глаза и получал жгучее преступное наслаждении от ее мнимых страданий.

Я поцелуями заставил ее повернуть лицо в сторону. Потом я увидел, как ее глаза наполнились слезами. Но слезы не пролились, а как бы застыли, и я увидел в них голубой лунный свет.

Дина была покорна и печальна. А меня больно пронзила горькая мысль, что и я, и она, – лишь звенья в долгой цепи любовников и любовниц, и эта цепь на нас не обрывается... и что я бессилен изменить этот неизбежный, обидный и несправедливый закон.

Потом боль, ревность, нежность и томление слились, достигнув апогея, в одной болезненно-сладостной точке. Томное страдание стало невыносимым, сладко-жгучим, оно стало огромным, как Вселенная, и, почти умирая, я исторгнул его из себя, ибо уже не мог его в себе удерживать.

Я содрогнулся, как смертельно раненый зверь, – Дина почувствовала надвигающуюся бурю, – и мы оба закричали, как приговоренные к смерти на плахе при виде палача с топором...

И соединились две реки в одну, полноводную и горячую, как лава или расплавленный мед. И исчезло все. Умерли звуки, умерло время, умерло прошлое и, не родившись, умерло будущее.

...В который раз все стало предельно ясным и понятным.

В который раз я сказал себе: эврика!

В который раз познана истина!

В который раз были разрешены все вопросы. Или, вернее, они, эти вопросы, стали бессмысленны. Все эти – зачем родился, зачем жил и зачем умер.

Голова была пуста, как у новорожденного. Удивительно светлое, чистое, прямо-таки стерильное, чувство!

Хорошо умереть, когда ты опустошен близостью с женщиной.

Познав высшее из наслаждений, можно спокойно и равнодушно наблюдать, как мир обваливается и летит в пропасть. Как, зловонно чадя, сгорает жизнь.

Все, что должно было произойти со мной дальше, не представляло для меня в этот момент ни малейшего интереса.

И можно было без сожалений и ропота отойти в лучший из миров. Это и будет высшая познанная справедливость...

Или счастье, если его понимать, как полное отсутствие желаний...

Мое внутреннее состояние в эти мгновения можно было определить как благодушие, смешанное с полнейшим безразличием ко всему, что происходило во мне и вне меня...

И только бесконечная скорбь при воспоминании о давнем грехе лежала на самом дне утомленного любовью сердца...

Я перечел написанное, и снова меня разобрал злой смех.

Глупец, я пытался описать чувства... Хотел на бумаге воссоздать трогательную и откровенную сцену любви, а родилась беспомощная карикатура на обожаемую обывателем «клубничку»... Это надо же, сравнить ласковое, нежное лоно с проломом в кирпичной стене!.. Какое-то взятие крепости, будто вырванное из «Сказок тысячи и одной ночи»...

Прав был известный мудрец, сказавший, что смешное и трагическое – независимо от нашего желания – всегда идут рядом. И как комично, даже для благожелательно настроенного читателя, должны выглядеть потуги кажущегося циника, вообразившего себя на миг героем-любовником и подражающего сразу нескольким когда-то прочитанным писателям!

И опять этот – незаметно для пишущего – вкравшийся в текст фальшивый пафос...

Хотел дать себе зарок не писать подобных сцен – непосильных для меня, но потребность высказаться, видимо, всегда сильнее здравого, но слабого намерения помолчать.

Оправданием мне может служить лишь уверенность в том, что искренность очень часто выглядит лживо. Пример? Извольте. Кому поверит юная девушка? Прожженному ловеласу с кавалерийскими усами или робкому, запинающемуся на каждом слове, неопытному влюбленному? То-то... Так и в литературе...

...И вообще описывать ощущения, которые испытывал когда-то, очень давно, занятие неблагодарное. И каким бы богатым ни было воображение, воспоминания об ощущениях неизмеримо слабее самих ощущений.

И тут ничего не поделать. Как бы ты ни тужился, напрягая память, пытаясь пережить заново то, что волновало тебя, например, во время потрясшей тебя много лет назад близости с нежной и чувственной женщиной, тебе никогда не удастся избавиться от чувства тоскливой пустоты и осознания искусственности воссоздаваемой памятью тени живого человека.

Это все равно, что заниматься любовью с дряхлой старушенцией, таращась при этом на цветную фотографию девицы с роскошной грудью и сексапильно приоткрытыми коралловыми губками...

По-настоящему пережить чувство можно, лишь снова испытав его.

Поймал! Опять трюизм, опять банальность! – радостно завопил мой всегда честный внутренний голос...

Воссоздать чувства... – какое откровение! Какое сильное откровение!..

...Я, как полено, лежал на постели, и отсутствие мыслей в звенящей, пустой голове успокаивало меня.

Я поцеловал Дину в мягкие усталые губы и почти тут же заснул.

Мне снился сон...

Та же комната в отеле. Та же постель. Но Дины нет. Я один. Лежу и вспоминаю...

Много черных пятен на моей совести.

Я был женат. Это было давно. Во сне я увидел свою жену такой, какой она была незадолго до смерти. Она не обвиняла меня, хотя все знала. И то, что не обвиняла, было страшнее всего.

Она была верующим человеком. И религиозное чувство, как это часто бывает, обострилось, когда она поняла, что опасно больна.

Несчастная, она мелом начертила кресты на всех дверях в нашей квартире, суеверно полагая, что это помешает злой силе прокрасться в дом и убережет ее от болезни.

А злая сила жила все время рядом. Жена не знала этого. Она думала, что рядом с ней друг...

Я, почти обезумевший и смертельно уставший от ее болезни, ночью вставал и предательски стирал оберег. Стирая меловые кресты, я, желая ей смерти, проклинал себя и плакал... Я подло мечтал о свободе...

А когда эта свобода пришла, то я возненавидел себя и свободу, потому что оказалось, что мне омерзительна и ненавистна такая свобода. Свобода, полученная такой ценой...

Но было поздно. Предательство свершилось. И хотя о нем не знал никто кроме меня, я с ужасом осознал, что жить мне с этим грузом вины – до гробовой доски.

После смерти жены я почти год нигде не бывал, перемалывая, переживая, переосмысливая свое горе. И свое предательство.

Когда я выдирался из запоев, то снова и снова мучил себя вопросом, а стоит ли вообще жить?

Да и зачем, собственно? Ради чего? Или – ради кого? Детей, которые, наверно, могли помочь мне нащупать что-то, связанное с осмысленным существованием, у меня не было. Творчество? Полно, друг мой, какое там, к черту, творчество, когда из моей дергающейся руки выпадала кисть...

Горе... Как его опишешь? Четыре стены, четыре угла. Окно, и в нем грязная безликость двора. Волчий вой, прерываемый взрывами рыданий... Неужели это я? Больное посеревшее лицо с ввалившимися, безумными глазами, смотрящими внутрь черной души, – таким я видел себя, когда бросал взгляд в зеркало.

Мысль о самоубийстве иногда по ночам бередила сознание, но каждый раз мне бывало лень встать и плеснуть себе в стакан яду...

...Я не был стар, природа наделила меня крепкой, здоровой психикой, да и время шло. А время, как известно, хоть и суровый, но верный лекарь.

Однажды ночью мне показалось, что я нашел ответ. Мне приснилась юная прекрасная женщина. Я до сих пор не знаю, попадаются ли нам, скептикам и маловерам, такие женщины в реальной жизни.

 Она обнимала меня, ласкала, успокаивала. Я по-детски всхлипывал и радовался ей. А она мягкой, почти материнской, рукой гладила меня по голове и говорила, что спасение во мне самом. Но не в сегодняшнем, почти спившемся неудачнике, а в том будущем Бахметьеве, каким я скоро стану и которому предстоит еще долгая жизнь. И в жизни этой еще будет столько всякого-разного, что не мешало бы мне к этому себя хорошенько подготовить.

И началось тогда мое выздоровление. Началось мое медленное возвращение в жизнь.

...Внезапно я проснулся. Посмотрел на часы. Без пяти три. Оказывается, я спал лишь мгновение. Но этот мимолетный сон вместил в себя страшный год моей прошлой жизни.

Я повернул голову. Подушка Дины была пуста.

Я тихо встал. Осторожно подошел к лоджии и остановился в дверях. С высоты десятого этажа открывался вид на город.

Там, внизу, ближе к ночному морю, по переулкам и ярко освещенным улицам бегали, мигая, как лампочки на новогодней елке, фары машин и мотоциклов.

Блудливо сверкали огнями ночные бары и дискотеки. Слабый ветер доносил разрозненные, похожие на приглушенные женские рыдания, звуки далеких оркестров. Курортный люд, утомленный отдыхом, отдавал здоровье и последние силы развлечениям и пороку.

Вместе с далекими, как бы рваными, звуками ветер нес беспокоящие сердце запахи уставшего за день моря и женских духов...

Я вышел на лоджию. Босые ноги ощутили приятную прохладу слегка шершавого кафеля и тончайшего слоя песка.

На полу, обхватив колени руками, сидела Дина. Она широко открытыми прозрачными глазами смотрела на луну.

Я опустился на пол рядом с девушкой.

Если хочешь услышать стопроцентную ложь, спроси женщину о ее прошлом.

Я давно не расспрашиваю своих женщин об их прежних романах.

Во-первых, потому, что они, если и согласятся ответить, нагородят тебе столько больно ранящей неправды, что быстро пожалеешь о глупых расспросах.

Во-вторых, такие расспросы – удел молодых ревнивцев, которым не под силу совладать с собственными чувственными переживаниями. А я, к несчастью, не молодой ревнивец.

Если же женщина сама начинает разговор о своем прошлом, то, на мой циничный взгляд, это вообще стоит оставить без внимания.

Мне показалось, что Дина готовит мне сюрприз в этом роде.

«Я хочу курить», – сказала она жалким голосом.

Я принес сигареты и опять сел рядом с ней.

Она закурила. Потом приступила к тому, чего я опасался.

«Прости меня, – сказала она, – я все еще люблю одного человека...»

Она заплакала. Потом прижалась ко мне, как бы ища защиты от самой себя. Хотя я не сделал никакого движения, она поняла, что мне это было неприятно.

«Прости меня, – опять сказала она, осторожно отодвигаясь. – Я так боюсь тебя потерять! Если ты меня бросишь, я умру».

«Спасибо за признание, – сказал я жестко, имея в виду ее слова о том человеке, – хотя лучше бы ты его не делала».

«Разве я виновата? Почему так?.. Разве это может быть так?» – сквозь слезы говорила она.

Я рассердился:

«Да что с тобой? Все было так хорошо! И ты разом все испортила! Послушай моего совета. Пока ты не выбросишь из своей памяти, из своего сердца, черт бы его побрал! этого твоего другого человека, он всегда будет стоять – или лежать? – между нами. Того человека ты любишь – если действительно любишь – потому, что он причинил тебе боль. Подожди немного, – я усмехнулся, – я сделаю то же самое. Пока же ты причинила боль мне. Кстати, этот твой другой человек, – я подозрительно посмотрел на девушку, – случайно, не Юрок?».

«Господи! – с досадой воскликнула она. – Причем здесь Юрок?!»

...На следующее утро я взял напрокат машину, и мы, как я уже говорил, отправились в Венецию. Во время поездки я и Дина вели себя так, будто ночного разговора не было.

Глава 6


Чтобы окончательно запутать повествование, вернемся на время в Москву, в мою гостеприимную квартиру, открутив назад несколько недель.

Идея попутешествовать вместе с Диной по Италии пришла мне в голову вскоре после отъезда Юрка.

В самый разгар двухдневного пьянства Юрок внезапно исчез, оставив после себя гору сигаретных окурков и один грязный носок. И забыв прекрасную длинноногую Ундину.

Негодуя по поводу исчезновения друга, я провел тщательное расследование, с пристрастием допросив девушку. Но она сама ничего не знала, твердя, что визит Юрка я выдумал. И вообще, заплетающимся языком заявила она, она никакого Юрка не знает. Его я, по ее словам, тоже придумал.

«Все это ваши фантазии, господин художник, – твердила она, раскачиваясь на стуле и странно жестикулируя, – как перед Богом, клянусь, никогда не знала никакого Юрка».

Я был в затруднении.

«А как же это?» – спросил я, с отвращением поднимая с пола улику – носок Юрка. Но девушка была не в силах удостоить меня ответом, ибо уснула во время допроса.

Я же всю ночь я не спал. А может, и спал. Если сном можно назвать состояние, похожее на каталепсию или обморок.

Наступило утро...

«Все, больше не пью!» – взбадривая себя, на всю квартиру проревел я.

«Зарекалась свинья апельсины не есть», – тотчас отреагировал звонкий женский голос из столовой.

Я сполз с кровати и на карачках, охая и причитая, направился на голос. Открыв ударом лба дверь в столовую, я замер в изумлении. Комната сияла чистотой как операционная районной больницы перед приездом министра здравоохранения.

В кресле сидела Ундина и пилочкой полировала ногти.

«Вам помочь добраться до ванной?» – спросила она.

Я провел в ванной часа два, передвигаясь, как пораженный артритом сомнамбул.

   Я бился целый час, брея лицо, которое так сильно опухло, что его рабочая площадь увеличилась ровно вдвое и, казалось, составляла не менее квадратного метра. Особое тщание и мастерство мне понадобились, когда я приступил к пробреванию неизвестно откуда взявшихся складок. Я надувал щеки, пыхтел от натуги, стараясь разгладить кожу. Временами мне казалось, что я брею не себя, а собаку породы шарпей. Вконец измучившись, я добрился-таки, после чего принял твердое решение временно завязать с выпивкой.

Это решение начать новую, – трезвую! – жизнь тронуло меня до слез. Потом, стоя под душем, я, радостно обновленный, ледяной водой смывал эти слезы.

 Я вышел из ванной, стараясь уверенно переставлять ватные ноги, и поэтому моя походка, наверно, со стороны напоминала прогулку пьяного эквилибриста по намыленному канату. Пол все время норовил выскользнуть из-под ног. Создавалось ощущение, что я передвигаюсь по палубе судна, угодившего в десятибалльный шторм.

Я чувствовал, что Ундина с интересом наблюдает за моими развинтившимися ногами.

Весь день после этого девушка поила меня чаем с сухариками и горячим молоком. Я был так слаб, что не мог сопротивляться. Непривычные напитки едва не свели меня с могилу.

Но, должен признаться, забота этой юной особы была мне чрезвычайно приятна.

И – удивительно! – следующая ночь прошла спокойно. Я спал таким здоровым, свежим сном, каким не доводилось спать многие годы.

Дина уложила меня в кровать, как ребенка или покойника, скрестив мои руки на груди и прочитав на ночь короткую молитву, состоявшую из одной фразы. Она горячечным шепотом сектантки несколько раз подряд быстро-быстро проговорила:

«Спи, моя радость, усни!». И я с приятной улыбкой на устах смежил вежды.

А перед этим мы, удобно устроившись в креслах, смотрели телевизор, в один голос ругая передачи за пошлость и низкое качество. Шесть или семь раз я бегал в туалетную комнату блевать проклятыми сухариками и коктейлем из молока и чая...

Следующие пять дней мы провели вместе. На второй или третий зашли в Манеж поглазеть на персональную выставку моего давнего приятеля Симеона Шварца.

Бывший абстракционист, он, когда-то написавший авангардное полотно «Шварцы прилетели», теперь халтурил в строго академичной манере, принесшей ему известность и богатство. Бог мой, как мельчают люди! Прав был пьяный Юрок.

Рассматривая колоссальных размеров картины, изображающие то, чего никогда не было и быть не должно, я громко возмущался, своим вызывающим поведением приводя в негодование истинных ценителей искусства, которые толпами бродили по выставке, и бритые наголо служители едва не вывели меня вон.

А говорил я о том, что Шварц, воодушевленный нетребовательностью публики и обнаглевший от собственной безнаказанности, гадит на покрытый грунтом холст, как вороны гадят с деревьев на прохожих – удивительно кучно и точно.

Поставив Дину перед портретом какого-то уголовника в дорогом костюме при белоснежной рубашке и строгом галстуке, я обратил ее внимание на наручные часы портретируемого. Художник был настолько примитивно реалистичен, говорил я, что скрупулезно отметил время, когда состоялся последний сеанс.

«Посмотри, – сказал я, любуясь своей профессиональной зоркостью и упиваясь собственным ироничным остроумием, – одиннадцать пятьдесят шесть. До боя кремлевских курантов – всего ничего, каких-то четыре минуты! Картина вот-вот сама исполнит гимн Советского Союза! Какой дремучий натурализм! И какая похвальная точность!»

Симеон Шварц был личностью не обычной. У него была куча достоинств. Например, он обладал исключительно крепким здоровьем. Он никогда не болел и не мог понять, почему болеют другие. Он страшно удивлялся, когда узнавал, что кто-то из его знакомых простудился или умер от инфаркта.

«Умирать раньше срока – это пошло! Синоним смерти – распущенность! Дисциплинированные, тренированные люди не имеют права ни болеть, ни умирать!» – выпячивая цыплячью грудь, убежденно говорил он и пропускал очередные похороны, ссылаясь или на занятость, или на плохое настроение.
Траурные церемонии он принципиально не посещал, щадя нервы. Он говорил, что у него нет времени на всякие глупости, вроде созерцания позеленевших лиц покойников. Он не любил расстраиваться, справедливо полагая, что это сокращает дни и без того короткой жизни.

Он, в отличие от известного философа древности, не назначал себе какой-то определенной даты смерти. И делал он это не из суеверного страха. Подозреваю, он намеревался жить вечно.

В течение нескольких лет мы, что называется, дружили домами. В то время для меня и Шварца это означало, что мы были обязаны вместе проводить уикенды. Мы их и проводили вместе. И чаще всего без жен (я тогда был женат). Иногда с подружками.

И вдруг Шварц заболел. Разговаривая по телефону с его женой, веселой и умной хохлушкой Майей, я слышал в трубке, как мой друг громко кашлял и, откашлявшись, томно стонал.

Я хотел навестить больного, но Майя решительно и, как мне показалось, насмешливо отказала мне в этом.

Прошла неделя. Потом – другая. По каким-то кляузным делам зашел я в Академию. Встретил Шварца в буфете. Бросился к нему. Меня поразило, как сильно он изменился. Как постарел и обрюзг.

Что делает с людьми болезнь!.. И вот что он мне поведал. Оказывается, он был при смерти. Но, благодарение Создателю, его здоровье теперь вне опасности. Говоря это, Сёма устремил вдаль померкшие глаза и надолго замолчал.

Да, плохи твои дела, коллега Шварц, подумал я. Глаза никуда не годятся. И весь ты какой-то притихший и поблекший. Ясно, что болезнь не прошла даром не только для тела, но и для души...

Я приободрил его, сказав, что все зависит от него самого, от силы его воли. «Да, – сказал он и странно посмотрел на меня, – но есть что-то сильнее воли».

Позже Майя со смехом рассказала мне, как все было на самом деле. У Сёмы впервые за всю его сорокалетнюю жизнь случилась заурядная простуда.

Когда Шварц в начале болезни испытал непривычное недомогание, сопровождавшееся незначительным повышением температуры и легким ознобом, он, до той поры не ведавший, что такое плохо себя чувствовать, решил, что пришел его смертный час.

 Сначала новые ощущения ужаснули его. Потом, с грустью осознав, что от судьбы не уйдешь, он смирился и решил мужественно встретить смерть.

И как ни стыдила его Майя, призывая прекратить дурачиться, Шварц, искренно убежденный, что ему приходит конец, глазами полными горя и укоризны смотрел на бессердечную жену и готовил себя к смерти.

Он вдруг вспомнил, что он еврей, и решил обратиться к иудаизму.

Он потребовал, чтобы ему немедля раздобыли Талмуд и привели раввина.

Но православная Майя проявила неожиданную твердость, и Шварцу не оставалось ничего другого, как выздороветь. И он выздоровел.

Худосочного и невзрачного Шварца безумно любили и жалели женщины, среди которых попадались удивительные красавицы и умницы.

Он часто сходился с ними. О его увлечениях знала терпеливая Майя. Она страдала, потому что тоже была влюблена в этого талантливого человека, давно сознательно и без угрызений совести продавшего душу дьяволу.

Он обладал непревзойденным талантом прекращать близкие отношения с женщинами, обходясь без истерик и скандалов.

Расставаясь с очередной подругой, хитроумный Симеон так виртуозно и убедительно обставлял процедуру расставания, что введенная в заблуждение жертва оставалась в полной уверенности, что это не он ее соблазнил и подло бросил, а она, неблагодарная и порочная, оставила несчастного Шварца.

Как он это делал – для меня загадка.

А элегантно покинутые им женщины долгие годы продолжали боготворить коварного возлюбленного. Наверно, этот заморыш знал что-то в природе женщин. Что-то, чего не знали они сами...

Он ступал по женским телам, как Наполеон – по трупам на бранном поле Аустерлица.

Однажды в подпитии, в обществе непритязательных и беззаботных девушек, которым было совершенно наплевать, о чем при них говорил Шварц, он, горделиво выставив вперед свой раздвоенный сластолюбивый подбородок, признался мне:

— Мне сорок лет. Из них больше половины я любим женщинами. Представляешь, сколько за эти годы надо мной было одержано побед?

И он самодовольно заржал. Как же мне хотелось набить ему морду!

Он не скрывал, что жил чужим состраданием. Он им питался. Он с наслаждением пил чужие слезы жалости.

Через всю жизнь Симеона Шварца прошла великая любовь. Это была любовь к самому себе. Он любил себя всего: от макушки до пяток.

Майя, которая знала Симеона лучше, чем он знал самого себя, рассказывала мне, что ее муж каждое утро ненадолго застывал у зеркала и, внимательно разглядывая свое поношенное лицо, с воодушевлением восклицал:  «Ты только посмотри, Майечка, что делают с человеком правильный образ жизни и контрастные души. Господи, да это просто чудо – у меня лицо двадцатилетнего юноши!»

И, искренно веря в свою неотразимую моложавость, он любовно мял пальцами дряблые щеки, изрезанные глубокими старческими морщинами.

Сын дамского портного и медсестры, он с детства испытал радости российского антисемитизма.

Он хорошо знал, что творится в душе десятилетнего мальчика, когда ему в след пускают «жида». Мне кажется, он всю жизнь нес в себе это оскорбление. Это было то тайное, чем он не делился ни с кем.

Только однажды он проговорился. Мы к этому моменту уже порядком нарезались, и он, наваливаясь на меня своим тщедушным телом, исступленно орал: – «Как я вас всех ненавижу!»

Он был чистым продуктом эпохи застоя. В его представлении честным можно было быть лишь тогда, когда молчишь.

Удивительно, но Шварц, стопроцентный еврей, никогда не заговаривал об отъезде в Израиль. Когда об этом с ним заговаривал кто-то другой, он морщился: «Зачем? Что я там не видел? Там же столько евреев! Не протолкнешься!»

Шварц шел по жизни в мягких сапожках конформиста, чувствуя себя всегда удобно и легко, будто жил он не в бушующем море абсурда, а в точном мире математики, где каждая формула выверена и доказана тысячами высоколобых ученых.

Ему было безразлично, какая политическая погода стоит  на дворе. Он доил любой режим. Доил как корову. Хорошие удои давала корова в родовых пятнах капитализма. Но до этого у него и красная коммунистическая корова доилась совсем не дурно.

Для него раз и навсегда определилась только одна непреложная истина. Она состояла в том, что Симеон Шварц существует в мире в единственном числе и что ему при любых обстоятельствах должно быть хорошо.

Все остальное имело право на существование как довесок к его представлению о собственном величии и только потому, что оно могло обеспечивать ему покой и благополучие.

И, что интересно, все – даже умная Майя – считали его гением. И, – несмотря на признание и богатство, – гением недооцененным и до конца не понятым. А потому все жалели несчастного, страдающего художника. Как они это делали, я уже сказал.

А уж его репутация порядочного человека просто не подлежала сомнению...

...Насладившись ремеслом Симеона Шварца, мы с Диной отправились в «Метрополь».

Манеж настроил меня на критиканский лад. Сам я там никогда не выставлялся и потому таил в глубине души обиду и зависть, чернее которой может быть только сажа.

 С отвращением потягивая лечебную минеральную воду, я изложил Дине свой взгляд на современное искусство.

Моя пылкая, желчная речь, полная едкого сарказма и щедро уснащенная выражениями, вроде: «эффект холодной гармонии цветов», «виртуозный шедевр взаимопроникновения в смердящий мир безвкусицы», «упадок мировой культуры и лживость псевдоценностей», – не произвела на Дину никакого впечатления.

Хотя она старательно делала вид, что внимательно меня слушает.

Наконец мне все это надоело, и я решительно заказал себе водки.

После обеда мы заглянули в дворик старого МГУ. Я знал, что этот дворик с давних пор прозван студентами психодромом. Удивительно симпатичное местечко. Я не раз замечал, что именно там у меня замечательно прочищались мозги. Стоит немного посидеть...

Устроились на скамейке.

Ресторанная отбивная приятно грела желудок, а двести граммов водки – душу.

Я с удовольствием закурил, намереваясь продолжить приятный разговор, сокрушая пресловутые ценности с Симеоном Шварцем в придачу. Но Дина опередила меня:

«Во все времена были такие, как ты», – вздохнула она. Я недовольно скосил на нее глаза. Она поспешила меня успокоить:

«И такие, как Шварц, тоже...»

«Что ты хочешь этим сказать?»

«Надломленность. Надломленность и безверие...»

«Наверно, ты права... – согласился я. – В юности всем хочется щегольнуть байроничностью. Это так загадочно. Но потом это входит в привычку... В опасную привычку. Но дело не только в этом. Вот ты молода... Тебе трудно понять, что предыдущие поколения, по большому счету, напрасно прожили свои жизни. Особенно это касается моего поколения. Мы – лишние люди. Когда-то мы верили... Потом мы потеряли старую веру. А новую – не обрели... Поверь, я не разыгрываю роль индивидуума, разочаровавшегося в жизни. Это было бы наивно. Мне нет нужды в этом. За меня все разыграла жизнь. Я не то что разочарован, я потерял интерес ко всему. Это болезнь. И она неизлечима. Я пытался...»

«Надо верить в жизнь...»

«Ах, если бы все было так просто! – с горечью воскликнул я. – Вот ты говоришь, надо верить... Скажи еще – необходимо! Как можно обязать кого-то верить во что-то? Заруби себе на носу, дитя мое, мы, я имею в виду себя и своих сверстников, потерянное поколение. Поколение без веры, без будущего. И тут уже ничего не поделаешь... С нами все понятно: мы рано или поздно уйдем, это неизбежно и закономерно. Вопрос в том, кто придет нам на смену. Мы настолько самозабвенно были увлечены своими проблемами, что совсем забыли об этом. И пока я с прискорбием вижу, что вырастает не смена, которая должна быть лучше нас, а какой-то чертополох. Не скажу, что меня это сильно беспокоит, для этого я слишком эгоистичен, но мне интересно...»

«Но так было всегда! Новое поколение, по мнению уходящего, никогда не бывает достойным предшественников. И все же, как хорошо верить в жизнь!»

«Кто же спорит? Впрочем, может быть, я, как все нытики, сгущаю краски, и это не поколение потерянное, а я – потерянный... И прекратим этот разговор. Он мне неприятен. Особенно после такого роскошного обеда. Я чувствую, что от этих разговоров во мне перестал перевариваться шницель по-венски... И вообще наш диалог напомнил мне дурную пьесу, в которой героиня в порыве вялой страсти предлагает герою спуститься к реке. Так и говорит, идиотка: «Павел, пойдемте к реке!» Вместо того чтобы предложить ему лечь с ней в постель! Впрочем, прости, я не тебя имел в виду и уж совсем не хотел тебя обидеть».

В этот день мы долго бродили по Москве, которую, как я понял, Дина, якобы приехавшая в столицу из города Шугуева, знала не хуже меня. Господи, какой там Шугуев! У Дины был выговор коренной москвички...

О себе она, несмотря на все мои хитрые маневры, рассказывать избегала.
...А через неделю мы с Диной вылетели в Римини.



                (Продолжение следует)


Рецензии
Вионор, я, как всегда, не о содержании, а о своем: не отдельные герои, сильно написанные, ни интересные мысли, ни Ваша персональная эрудиция, отраженная во всем, не заслоняют для меня главного - ОГРОМНОГО таланта, который и стилистике, и в психологии героев, и в сюжете, и в богатом словаре автора, и в легкости пера пронизывает все это (структуру произведения в целом) ОРГАНИЧНО. Завидую, ей Богу!
И как же лихо Вы применяете даже гиперболы (и прочие приемы) в характеристике героев (Дины, Шварца), не заботясь о том, что подумает читатель, ПОЙМЕТ ли? Поверит ли?
Спасибо, что помогли мне разобраться с одной моей героиней, которую я БОЯЛАСЬ вводить из опасения, что не поймут. Кому надо - поймут.
Читала с удовольствием, и мужа подключила.

Людмила Волкова   26.02.2010 23:56     Заявить о нарушении
Людмила! Вы меня очень поддерживаете. И понимаете так, как мне бы того хотелось. Каждый автор нуждается в этом. Спасибо Вам.

Вионор Меретуков   27.02.2010 13:27   Заявить о нарушении
Пожалуйста, дорогой коллега по перу! Я читаю Ваш роман с удовольствием. Просто был перерыв, связанный с моим сотоянием духа. Теперь тревога (основная) позади,и я буду активней читаь и писать. У меня уже появились ученики, которые просят помочь. Научить я не научу, но если есть от природы дар божий, то начинающему можно как-то и помочь. До чего жаль, что я не могу Вам прислать свою книгу! Ее, кажется, оценил МОЙ читатель высоко.Каждый день получаю письма отовсюду после прочтения высланной книги. Но Ваше мнение мне было бы дороже всех прочих...

Людмила Волкова   27.02.2010 16:54   Заявить о нарушении
Спасибо, спасибо, спасибо. Дай Бог, чтобы Ваша книга жила полнокровной жизнью и дарила радость Вам и Вашим читателям. От души желаю Вам удачи.
Ваш

Вионор Меретуков   27.02.2010 18:06   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.