Меловой крест, 9-12 главы
...Осень была в разгаре. Я почти не бывал дома, только ближе к ночи возвращался на постой. Часами бродил с мольбертом по переулкам и улицам старой Москвы. В Сокольниках забирался в самую глубь парка, где работал с утра до позднего вечера, и сворачивал работу, когда уже не хватало света.
Первыми электричками уезжал в сторону мест, связанных с детством, рассчитывая таким образом искусственно «завести» себя.
Работой глушил растерянность.
И у меня открылось что-то вроде второго дыхания.
Я, наконец, понял, что мне всегда мешало. Я не замечал стену, которая, оказывается, всегда стояла передо мой. Эта стена не давала мне внутренней свободы, не пускала в открытое море и приговаривала к плаванью на мелководье.
Теперь я чувствовал эту стену. Но не знал, как ее взломать. И под силу ли мне это... Сомнения изводили меня. Однажды ночью мне в голову припожаловала ужасная мысль, что я, возможно, вовсе не так талантлив, как мне думалось прежде.
И эта мысль была подобна катастрофе...
Дина. Где ты?..
...Квартира поначалу произвела на меня гнетущее впечатление. Когда моему взору предстали руины, в которые превратились дорогие мне вещи, я на какое-то время пал духом. Было ощущение, что кто-то залез мне в душу и там нагадил.
Я вместе с Алексом и уцелевшим в великой битве с белой горячкой Юрком сумел придать оскверненному жилищу пристойный вид.
И решил пышно отметить вклад своих друзей в восстановление моего домашнего очага, устроив нечто, похожее на малое новоселье. Или большую пирушку.
— Меня совсем замучили врачи, – ворчал Юрок, прихлебывая пиво из огромной керамической кружки. – Представляете, нашли, что у меня больное сердце!
Мы сидели в гостиной, расположившись у огромного обеденного стола, который был плотно заставлен закусками и всевозможными бутылками.
— Наплюй, все врачи сволочи, – веско сказал Алекс. – Разве они понимают, что у нас болит?
— Сидит такая морда в белом халате, рукава халата закатаны, из ворота наружу прет волосатая могучая грудь, чистый, ****ь, был бы эсэсовец, если бы фамилия этого живодера не была Цвибельфович.
— Что ты хочешь этим сказать? – напрягся Алекс. – Моя фамилия, может быть, тоже... не Сидоров. И не Пархоменко. Ты намекаешь на то, что этот Цвибельфович еврей?
— А чего тут намекать? – возвысил голос Юрок. – Цвибельфович он и есть Цвибельфович. А ты-то что разволновался? Ты ведь немец – Энгельгардт...
— Был бы немцем, кабы мой дедушка не был Самуилом Исааковичем. Самуилом Исааковичем Энгельгардтом.
— Боже правый! – всплеснул руками Юрок. – Кто ж его, сердешного, обозвал-то так?
— Кто, кто... Прадедушка, Исаак Шмулевич, и обозвал, кто ж еще...
— Да, трудно стать немцем при таких предках, – смерив Алекса с ног до головы, признал Юрок. Потом, помолчав, с надеждой: – А мама у тебя?..
— Что, мама?..
— Русская?..
— Почему русская? Нет, мама не русская...
— Что, тоже... Энгельгардт? – Юрок сочувственно сморщил лицо.
— В общем, да... Она у меня... она у меня Шнеерсон. Сара Израилевна Шнеерсон. А что?
— А я и не знал... Ты никогда не говорил...
— А чего говорить – ты никогда и не спрашивал...
— А чего спрашивать?
— Вот и я говорю... Дедушка Энгельгардт, мама Шнеерсон...
— Слышал уже... А почему тогда... почему у тебя рожа такая... православная?
— С волками жить – по-волчьи выть. Ты же знаешь, у нас не только евреи стали похожи на русских, но даже татарина нынче от русского не отличить... Захожу я тут в Сандуны...
— Да... а русского – от татарина, мы все так перемешались, – задумчиво перебил Юрок, потом, вдруг разозлившись, набросился на Алекса: – Болтун проклятый! Слова не дашь сказать! Все о евреях да о евреях!.. Не перебивай меня! А то я так никогда не закончу про свои болячки! Так вот, я у него, у этого долбаного Цвибельфовича, жалобным, как полагается, голосом спрашиваю: «Доктор, скажите, у меня сердце хорошее? Здоро-вое?» «Сердце-то? – переспрашивает Цвибельфович рассеянно. – А что? Сердце хорошее, – отвечает. И голос у него такой солидный, правильный. И после паузы добавляет: – только очень больное». И как заржет, собака! Это у него шутки такие! Разве напрасно я потратил столько сил и здоровья, излечившись от всяких геморроев, лишая, пяти трипперов и самой белой на свете горячки, чтобы в великолепной форме, при отличном функционировании всех органов отправиться к праотцам?! В общем, у меня, братцы, после этого Цвибельфовича уже три дня как сердце болит. И ничто меня не радует... Знаете, бывает, моешь посуду после гостей. И попадается тебе особенно грязная тарелка. Сальная такая, воняет килькой и окурком. Ты ее трешь, трешь. Щеткой. С мылом. А она все никак. Все равно сальная. И воняет. Ты продолжаешь ее тереть с упорством человека, решающего вопрос жизни или смерти. Наконец, тарелка сияет как новая. И в этот момент она выскальзывает из рук, падает на пол и разбивается к чертовой матери...
— Загадками изволите говорить, господин хороший... Не понимаю, причем здесь тарелка?
— Сейчас поймешь. Когда я хорошенько отремонтировал себя, вылечился от всех своих трипперов и лишая, когда я стал сиять, как та тарелка, когда я полностью наладил механизм органона, этот мудак Цвибельфович пугает меня инфарктом миокарда, и я, оказывается, могу отбросить копыта хоть завтра...
— Умей радоваться мелочам, – посоветовал Алекс, – это врачует душу.
— Пошел ты!.. У меня сердце ни к черту! А умение радоваться мелочам – это удел обывателя. Пусть чернь радуется мелочам. Крупная личность радуется по-крупному. Большому кораблю – большое плавание. А малому – каботажное!
— Что нового на телевидении? – серьезным голосом спросил Алекс.
Юрок безнадежно махнул рукой:
— Все отдано на откуп денежным мешкам. Уровень такой, что... Да что говорить! Вы сами все видите. Показатель уровня развития общества – это его отношение к юмору. А какой сейчас юмор... Не юмор, а мудовые рыдания. Из года в год показывают КВН...
— Ну и что? – проворчал Алекс. – Хорошая передача. Симпатичные ребята, студенточки такие, – он покрутил в воздухе обглоданной куриной ножкой, – всякие... Юмор, правда, провинциальный, какой-то захолустный...
— В том-то и дело, – заволновался Юрок, – молодежный капустник, комсомольский утренник, понимаешь, место которому в скромной студенческой аудитории, запускается, как образец, по телевидению на всю страну. Непрофессиональная серость, к которой приучены целые поколения зрителей, выдается за первоклассный современный юмор...
— Ты слишком строг...
— Ничего не строг! Прыгают по сцене, ревут дурными голосами, говорят откровенные глупости, над которыми сами же и смеются... Набьют зал в студии своими друзьями, такими же придурками, как они сами, и те тоже радостно ржут пошлым шуткам. Придумали какой-то свой вид языка, свой, так называемый, юмор...
— Ты просто постарел и зол на весь мир. А тут еще твои проблемы со здоровьем... Ты не объективен... Ребятам нужна разрядка... Лучше резвиться так, чем пить, как мы пили в их возрасте... И потом, у студентов всегда был свой язык, жаргон...
— Пусть они на этом жаргоне изъясняются в студенческих курилках! Я-то, простой нормальный зритель, здесь причем? Почему я должен страдать? Почему пошлые глупости должны становиться достоянием миллионов? А юмористические передачи?! – продолжал горячиться Юрок. Он вошел в раж и уже не мог остановиться. – Группа профессиональный массовиков-затейников захватила эфир и потчует нас такой галиматьей, что просто с души воротит... Превращают народ поголовно в быдло! Приучают к окопному юмору. Приучают смеяться над скабрезностями.
— И что ты предлагаешь? Запретить? Почему ты сам-то молчишь? Ты ведь работаешь на телевидении...
Юрок растерялся:
— Откуда я знаю... Я просто делюсь своим...
— Дурным настроением?..
— ...опасением, дурак! Конечно, я не могу орать об этом на каждом углу. Я ведь все-таки там деньги получаю... Но с вами-то я могу поделиться тем, что у меня наболело на душе? Ведь все идет к упадку! Надо что-то делать. Мы не должны сидеть сложа руки...
— Да ты, брат, просто диссидент. А, знаешь, что у нас всегда любили делать с диссидентами?
— Знаю. Их сажали в психушки или больно поколачивали. Но, повторяю, мы просто не можем бездействовать.
— Конечно, не можем. Давай устроим демонстрацию. Шумную демонстрацию из трех человек. Или в знак протеста по примеру шестидесятников прикуем себя за яйца цепями к кремлевским курантам...
— Не говори никогда при мне о яйцах! – истерично вскричал Юрок и, повернувшись ко мне, уже другим голосом: – Сережа, кто готовил этот восхитительный салат? Ты? Не может быть! Это что-то божественное! Король в восторге! Я всегда поражался твоему таланту кулинара. Как ты хорошо, по-домашнему, можешь принять дорогих гостей! Как ты красиво сервируешь стол! Нет, ты не талант, ты – гостеприимный гений застолий! Брось ты свою живопись! Все равно она не принесет тебе ничего кроме горя. Сосредоточься на том, что умеешь делать лучше всех. Роскошный стол, праздник еды, праздник пищепоклонников, праздник вина и настоек на спирту! Праздник добропорядочных пьяниц и чревоугодников! Кулинария – вот твое истинное призвание!
— Нет! – сказал Алекс. – Не шути этим. Его призвание в другом. Наш Бахметьев художник. Настоящий художник! Не чета всяким Шварцам и Энгельгардтам...
— Спасибо, – ответил я. – Мне остается в ответ на твои неумеренные восхваления, сказать тебе, что ты гений, старик!
— И потом, – продолжил Алекс, – выяснилось, что Серега знается с нечистой силой. Ты с ним поосторожней... Гляди, вот возьмет сейчас и сглазит тебя, дурака. И не видать тебе твоих тридцати сребреников! Выкинут тебя с телевидения к чертям собачьим. Наш Серега, он все может...
Юрок бросил на меня быстрый взгляд:
— Тогда почему бы тебе не сглазить своих врагов? Симеона Шварца, Илью Лизунова, и этого, как его... который еще любит так много говорить о своем патриотизме и который оттяпал для своей студии у детей двухэтажный особнячок в центре Москвы. Сглазь их к едрене фене! И ты в дамках! Да и детишки скажут тебе спасибо.
— А у Сереги нет врагов, – ответил за меня Алекс, – самый главный враг Сереги – это он сам.
Я разливаю водку. Мы обмениваемся ласковыми взглядами, чокаемся, выпиваем и с удовольствием закусываем. Я замечаю, что абстинент Алекс пьет наравне со всеми.
Некоторое время мы молчим, обдумывая очередной словесный пассаж.
— Задница! – вдруг громко вскрикивает Юрок. От неожиданности Алекс давится куриной костью, и мне приходится несколько раз кулаком хлопнуть его по могучей спине. Алекс после каждого удара гудит, как кон-трабас.
— Задница, – повторяет Юрок, – огромная круглая женская задница! – Он закрывает глаза и раскачивается на стуле. – Огромная, нежная, чувственная и жаркая жопа! Вот что определяет на Востоке страстное любовное чувство. Задница на Востоке – мерило красоты, мерило привлекательности и женской прелести. И моей чуткой натуре близко это представление о прекрасном.
— А я люблю худеньких, – мечтательно прищуривается Алекс. – Просто обожаю, знаете, таких тщедушненьких, слабогруденьких, сухопареньких, костистеньких....
— Ты любишь убогих?! Ты что, извращенец? Не понимаю, как можно трахать немощных? – возмущается Юрок. В его голосе звучит презрение.
Алекс настаивает на своем праве спать с жилистыми и костлявыми женщинами:
— Они злее в постели... И техника выше. Должны же они как-то компенсировать отсутствие грудей и жопы! И потом, с такими женщинами чувствуешь себя в постели этаким титаном секса... Плутоном, так сказать, любовных ристалищ.
— Ты любишь худосочных? Могу тебя внедрить в круг топ-моделей. Но, предупреждаю, они все как одна кривоноги...
— Топ-модели – кривоноги?! Будет врать-то...
— Достойно удивления, не правда ли? Тем не менее, это так. Я их разглядел вблизи. И, к сожалению, не только разглядел, но и... Слушайте! Дело в том, что они все время, пока на подиуме, находятся в движении. И тогда это не так заметно. Я всегда, когда вижу их на подиуме, почему-то представляю себе арену, по которой водят скаковых лошадей. Выходит к зрителям эта разгуливающая на кривых, тонюсеньких ногах двухметровая скелетина, эта коллекция гремящих ключиц, тазобедренных суставов, сухожилий и берцовых костей. И это сооружение гренадерским саженым шагом, вбивая каблуки в пол, изображая из себя светскую красавицу, принимается маршировать по подиуму, срывая восторженные аплодисменты так называемых знатоков современной моды. По моему глубочайшему убеждению, двухметровая баба просто не может быть гармонично сложена. Это противоречило бы женской природе. Двухметровая баба – это нонсенс. Тупиковая ветвь эволюции. А раз так, то, помимо кривых ног, эта громадина обладает еще и целым набором других уродств, в числе коих рахитичный таз, руки-плети и тощая выя, виновато склоненная долу. Плечи не горделиво расправлены, как у шлюх из кордебалета Большого театра, а вогнуты, как у больных чахоткой. Тьфу! Спал я тут по пьянке с одной такой образиной. Век не забуду. Ночью еще туда-сюда. Баба и баба. Все бы ничего, но уж больно громко она все время кряхтела... Или это я сам кряхтел?.. В общем, кто-то из нас кряхтел, это точно. И это как-то отвлекало, мешало сосредоточиться тогда, когда... Ну, вы понимаете... И еще, я себе все это самое отбил... – Юрок замолчал, отдавшись тяжелым воспоминаниям.
— Что – это самое? – заинтересовано спросил Алекс.
— Это самое! Лобок! И неудивительно! Ведь при двух метрах роста эта кикимора весила не больше сорока кило! Одним словом, не женщина, а одна сплошная костяная нога! Утром она предприняла попытку подняться с постели... Господи, выносите, святые угодники! Во-первых, она вставала минут пять. Делала она это не сразу, как ты или я, а постепенно или, вернее, поступательно. Начала она, как все, с ног, опустив их на пол. Я услышал, как голая пятка, промазав мимо тапочки, с деревянным стуком вошла в соприкосновение с дубовым паркетом. Уже этот звук заставил меня насторожиться. Я лежал, приходя в себя после попойки и подглядывая одним глазом за своей дамой. Хрипло отдуваясь, моя возлюбленная с полминуты посидела на кровати, потом настал черед сухопарого зада. На это нельзя было смотреть без слез! Поднимала она попу – размером с детских кулачок – еще примерно минуту. Еще минута ушла на отдых. Я следил за ее движениями, как завороженный. На мгновение мне показалось, что я перенесся в верхний мезозой и наблюдаю за процессом пробуждения ото сна какого-нибудь многоэтажного ископаемого, вроде игуанодона или плезиозавра. Было видно, что каждое движение давалось несчастной ценой невероятных усилий. Наконец, сотрясаясь крупной дрожью, сооружение выпрямилось, раздался даже не хруст, – а треск! – костей, и дева, зацепив головой люстру, уперлась макушкой в потолок! А я, вдруг с ужасом осознав, что с этой суставообразующей субстанцией только что предавался любовным проказам, от перенесенных волнений едва не лишился чувств. Мне кажется, – Юрок на мгновение задумался, – мне кажется, я до сих пор до конца не пришел в себя. Так что, если хотите испытать подобное, – закончил Юрок свой захватывающий рассказ, – извольте: эти костяные самодвижущиеся этажерки в вашем распоряжении. Мне стоит только свистнуть... Они тотчас прикатят на скоростных инвалидных колясках.
Я подозрительно посмотрел Юрку в глаза.
— Что ты так на меня смотришь? – спросил он хмуро.
— Как так?
— Как на покойника. Кстати, куда ты подевал убиенную тобой красавицу? Ундину?
— Она меня бросила.
Юрок откинулся на спинку кресла и громко захохотал.
— У меня не хватает слов, чтобы... Подумать только, нашего Сереженьку бросила девочка! Ему бо-бо! Есть справедливость на свете, – он молитвенно сложил руки и возвел глаза к потолку. – Мне совсем тебя не жалко. Поделом тебе! И не воруй, не воруй! Значит, еще не все потеряно, – он зажмурился, – и мне удастся пристроить ее в группу «Белки»!
— Что мы все пьем и пьем?! В одиночестве... – сказал Алекс и обвел нас сумасшедшим взглядом.
— Ну вот. Статуи заговорили. Понимаю, на клубничку потянуло... Ты бы лучше научил меня летать.
Алекс оживился:
— Ты, правда, хочешь?
— Еще бы! Мечтаю с детства.
— Тогда тебе необходимо сосредоточиться.
— Нет ничего проще... – Юрок вжал голову в плечи и замер.
Алекс придвинулся к Юрку, завладел его руками и, глядя ему в глаза, проникновенно сказал:
— Ты должен хорошенько напрячься.
— Напрячься?
— Да, да, напрячься!
— Сильно?
— Что сильно?
— Напрячься, говорю, сильно?
— Ну, конечно же, сильно! Напрягайся!
— Ну, напрягся...
— Сильней! Сильней! Еще сильней! Сильней! Еще!.. Представь, что ты отрываешься от пола... Продолжать напрягаться! Сильней! Сосредоточься! И напрягайся! Напрягайся! Напрягайся! Сильней!!! Сильней!!! Еще! Еще сильней!!!
— Сильней не могу!
— Нет! Не так! Сильней!!!
— Я же говорю, сильней не могу!
— Да ты и не стараешься!
— Как же это я не стараюсь?! Еще немного, и я обделаюсь!
— Ничего с тобой не случится! Напрягайся, остолоп ты этакий! Отрывайся! Взлетай!
— Ну, вот...
— Неужели обкакался?
— Пока описался...
— Продолжай напрягаться...
— Что?..
— Ну, лети же, черт бы тебя побрал!
— Как же я полечу в мокрых штанах?..
— Все равно напрягайся, дурень! Лети, сссобака!
— Не получается!
— Нет, ты никогда не взлетишь! Рожденный ползать, летать не может...
Я с интересом наблюдал за приятелями.
Лицо Юрка напоминало цветом вареную свеклу. От напряжения глаза у него выкатились на лоб, он тяжело дышал.
— Врет твой доктор Цвибельфович, – уверенно сказал Алекс, – если бы у тебя было больное сердце, ты бы от этих потуг давно подох. Ты здоров, как бык.
— Врет не Цвибельфович, а ты. И потом, – было видно, что Юрок обиделся, – что это за слово такое – «подох»? Что я тебе, шелудивый пес? А сам-то ты летать не разучился, утюг?
— Кто утюг? Я утюг?! Смотрите!..
И мы с Юрком стали свидетелями чуда.
Грузное тулово Алекса вдруг приобрело легкость лебяжьего пуха. Алекс завис над стулом, потом на высоте метра пролетел по комнате и, сделав разножку, упорхнул через коридор на кухню, откуда тут же стал доноситься грохот металлической посуды.
Мы с Юрком переглянулись.
Эволюции Алекса напоминали бы балетные фокусы танцовщика, после умопомрачительных пируэтов под неистовые аплодисменты партера в эффектном прыжке устремляющегося за кулисы, если бы Алекс при этом не был комически нелеп в своих уже упоминавшихся грубых башмаках, светлых, широких по всей длине брюках и неизменном вишневом блейзере.
— Какой полет, какой восторг! – произнес Юрок шепотом, как бы опасаясь разбудить самого себя. – Чу! О, слышу я, кастрюлями гремит наш друг, летающий, как птица. В бреду, в горячке белой я видел Алекса летя-щим в небе над столицей. Подумал я, вот он летит, а мне пора в психушку. Но вот я трезв и что же вижу снова? Опять наш друг в полете!
— Стихами стал ты говорить. Совсем ты спятил, друг любезный.
— И как не спятить? Подумай! Летает Алекс, мотыльку подобный...
Через минуту, в течение которой мы развлекались белыми стихами, в комнату медленно влетел Алекс. На строгом лице – выражение долга. В руках – сковорода с благоухающей чесночищем удаво-образной жареной колбасой. Вздорная фигура Алекса раскачивалась в воздухе, будто подвешенная на крюк свиная туша. Алекс, казалось, кого-то прикрывал своим громадным телом.
Потом туша Алекса ушла в сторону...
Я встал.
Что-то произошло с миром, пока мои глаза привыкали к золотому свету.
Разжались пальцы, которыми я держал рюмку с водкой. Долго-долго длилось мгновение...
Как сквозь вату я услышал мягкий, тонкий звон разбившегося хрусталя.
Золотой свет подхватил этот звон, и он стал биться о дно моих глаз, пытаясь прорваться к уставшему от ожидания сердцу. Теплая волна толкнула меня в спину, и я сделал шаг вперед.
Своей волшебной хрупкой походкой навстречу мне шла Дина...
Я услышал, как радостно завопил возмутительный, несносный, невозможный Юрок:
— Слава Богу! Вернулась повариха! Наконец-то я хоть поем по-человечески!
Глава 10
...Алекс и Юрок постоянно меня удивляют. Алекс своим вдруг открывшимся умением летать без посторонней помощи. Кроме того, его работами, особенно последними – портретами, выполненными в непринуж-денной, изящной манере, заинтересовались те, кому положено интересоваться товаром, который может найти сбыт. Алекс получил несколько заманчивых предложений от крупных заказчиков.
Хотя последнее меня удивило не слишком сильно. Алекс всегда был крепким профессионалом с прекрасным чувством цвета и пространства. Просто ему, как и мне, всегда не хватало везения...
Я очень рад за него. Очень.
Но больше всего меня поразил Юрок. Началось это как раз в тот вечер...
Когда улеглись первые восторги, связанные с появлением Дины, и все заняли свои места за пиршественным столом, Юрок поднялся и дрожащим от волнения голосом – чтобы Юрок волновался?.. – произнес:
— Друзья мои! Я, простите за выражение, разрешился от бремени романом...
— Силы небесные! – Алекс закрыл лицо руками.
— Да! Романом!.. Что здесь удивительного? – раздраженно спросил Юрок.
— Мы-то в чем виноваты? – спросил Алекс, подглядывая за Юрком сквозь пальцы.
— Не всё же вам заниматься искусством, мазилы проклятые! Машете своими кистями, как метлами!..
— И тебя опубликуют?! – в ужасе переходя на трагический шепот, спросил Алекс.
— А куда они денутся? – самодовольно сказал Юрок.
— Ну, конечно, куда они денутся! Ты, наверняка, расставил столько хитроумных ловушек, что издателям лучше напечатать тебя, чем мотаться по судам до скончания века...
— Замолчи, недоносок! Главное – это то, что мой роман увидит свет, – восторженно произнес Юрок.
— Все ясно. Конечно, тебя напечатают. Сейчас издается столько всякой дряни! И для твоей – найдется место. И о чем он, этот твой окаянный роман?
— Я сейчас принесу вам, – Юрок засуетился, – он у меня с собой...
Алекс посмотрел на меня широко раскрытыми глазами.
Юрок выбежал из столовой. Через мгновение вернулся с портфелем, из которого почтительно извлек – показавшуюся нам устрашающе толстой – рукопись.
— Ты с ума сошел! – Алекс встал со стула. – Ты что, намерен сейчас нам его прочитать?!
— Да, а что?.. Вам же все равно нечего делать!
— Нет, я не согласен! – запричитал Алекс и за помощью обратился к Дине, устремив на нее взгляд, полный мольбы: – Захочет ли дама слушать твои беллетристические опыты, твой беспомощный лепет на языке, которым ты недостаточно хорошо владеешь?
Дина выдержала взгляд и сказала:
— Дама захочет.
Я налил Алексу полный стакан водки.
— Если бы вы только знали, – сказал он с горечью, – как мне ненавистна сама мысль о выпивке! – И мертвой хваткой вцепился в стакан.
Юрку я тоже налил полный стакан. Начинающий беллетрист пригубил и ответил благодарным кивком.
— Роман уже имеет название? – с фальшивой заинтересованностью спросил Алекс. Он многозначительно посмотрел на слушателей. – Уверен, – продолжил он, – роман будет иметь огромный резо-нанс в обществе...
— Заткнись, лишенец, – прикрикнул на него Юрок. – Итак, начинаю!..
— Это угроза?
— Заткнись, или я тебя убью!
— Убивай. Уж лучше смерть...
— По-твоему, я не могу написать ничего дельного?
— Можешь... Например, текст к поздравительной открытке.
И лишь когда мы Диной пристыдили Алекса, он, наконец, угомонился, и Юрок приступил к чтению своего романа века.
Было заметно, что ему не по себе. Голос его поначалу вибрировал, почти срывался.
«Должен с прискорбием признаться, – начал он, – мне дороги мои друзья. Я их нежно люблю. Несмотря на их многочисленные недостатки и пороки. Несмотря на весь их цинизм, грубые, подчас по-шлые, шутки и безнравственное поведение. Возможно, я их люблю потому, что я и сам ничем не лучше...»
Здесь беспрестанно вертевшийся на стуле Алекс не выдержал и возмущенно прокомментировал:
— Ничего себе зачин!.. Сразу врезал по друзьям. Что я тебе, гаду, сделал?
Мы с Диной дружно зашикали на Алекса, и Юрок продолжил:
«За долгие годы мы вместе и по отдельности совершили столько, осторожно говоря, сомнительного, что у законопослушного обывателя, расскажи я некоторые из историй, от изумления в зобу ды-ханье б сперло.
Но это совсем не означает, что мы превратились в негодяев.
Я глубоко убежден, что в глубине души можно оставаться порядочным человеком даже в том случае, если ты в своей жизни натворил кучу гадостей. Это заявление, на первый взгляд кажу-щееся опрометчивым, для меня имеет ясность откровения и чистоту непререкаемой истины.
C легкой руки некоторых мудрецов, в обществе бытует мнение, что человек, совершивший однажды мерзость, непременно нравственно деградирует. Мне это представляется ошибочным. Вовсе не обязательно тот, кто в детстве убивал лягушек, воробьев и кошек, будет, став взрослым, гоняться по ночам с тесаком за припозднившимися прохожими.
В людях намешано столько разного и противоречивого...
Когда-то давно я камнем – на спор! – убил голубя. И что? Не пошел же я на следующий день рубать топориком старушек из-за денег.
Хотя воспоминание о несчастном голубе, убитом в угоду капризу или глупости, мучает меня и по сей день...
...Всегда существовал и будет существовать негласный кодекс чести, в сущности которого, на первый взгляд, разобраться очень сложно.
Самое главное – мы, друзья, никогда не подличали по отношению друг к другу.
Что заставляет нас придерживаться норм порядочности и верности?
Наверно, существуют некие, глубоко укорененные в нас, рыцарские представления о чести, достоинстве и долге.
Скольких приятелей мы лишились только потому, что они только один единственный раз нарушили этот кодекс! С болью и сожалением мы рвали многолетние связи с людьми, предавшими наши Идеалы. Хотя мы никогда не обозначали свои убеждения такими высокими словами.
Посмеиваясь друг над другом, иногда – жестоко, мы никогда не позволяли себе касаться того сокровенного, что и составляет тайну каждого отдельно взятого человека, – его души.
Один мой приятель, учившийся некогда на филолога, после первого стакана любил говаривать, что жизнь – это лишь повод потрепаться на тему о чем-то. О той же жизни, например. И только.
Если слово «потрепаться» толковать расширительно, говорил он, то это значит, что к жизни не стоит относиться слишком серьезно. Она этого, вроде как, и не заслуживает.
«Но, – предостерегал бывший филолог, – из этого не следует, что к жизни можно относиться по-хлестаковски, то есть легковесно. Как к чему-то необязательному и случайному».
Но в то же время, продолжал мой приятель, нельзя уподобляться какому-нибудь дяде Васе, соседу по даче, который считает, что каждый нормальный индивидуум должен к тридцати годам непре-менно жениться.
Зачем? А чтобы иметь семью. Все должны иметь семью, потому что так заведено издревле. А кто он – тот, который не хочет жениться? Серьезный сосед осуждающе мотает головой: – «Бобыль, он и есть бобыль. Бобыль, и больше ничего. Пустячный человек. Пустоцвет. Жениться обязан каждый. И нечего тут долго рассуждать. Жениться – и баста! А потом детишки пойдут, внуки там всякие и прочее... Одним словом – семья!»
Мой приятель призывал относиться философски ко всему, с чем встретишься в жизни.
Лишь осознав, что все жизненные истории беспрестанно повторяются, тусклым голосом вещал он после третьего стакана, человеческая особь обретает ту степень внутреннего равновесия, которая поможет ему сохранить невозмутимость даже на собственных похоронах.
И чтобы побыстрее доказать непреложность своих умозаключений, мой опрометчивый приятель где-то подхватил любимую болезнь наркоманов и гомосексуалистов и, порядком помучив родных и близких стенаниями и нытьем, отдал Богу душу.
Я был на его похоронах. Все, включая покойника, имели на лицах выражение скорбного фальшивого покоя. Или – равнодушия.
Когда мой приятель был в добром здравии, я терпел его болтовню только потому, что моя покойная мать с детства приучила меня жалеть убогих. Я его никогда не перебивал, давая возможность выговориться. Вот он и выговорился. Весь. Без остатка.
Что же касается меня, помирать я пока не собираюсь. Но уж если соберусь, то постараюсь проделать это как можно громче и непременно – с безобразиями.
Рассказав о своем своевременно (прости, Господи, мою душу грешную!) ушедшем из жизни приятеле, я не только хотел показать, какие мудаки еще рождаются под луной, но и склонить читающих эти строки к крамольным в наше время размышлениям о сущности бытия.
Иногда бывает полезно потревожить себя мыслями, не связанными с мечтами об очередном отпуске или покупке подержанного голубого «форда». Недурно помнить, что существуют темы и по-серьезней.
Если мы перестанем – хотя бы изредка – нагружать свои разучившиеся самостоятельно мыслить головы работой, то за нас это проделают создатели новых «Гарри Поттеров», «Властелинов колец» или «Ночного дозора». Нельзя плыть безропотно по реке жизни, отдаваясь течению, как проститутка отдается тому, кто сегодня при деньгах.
Опасность велика. Мы ее не замечаем. Мы тиражируем бездарность, выдавая макулатуру за великие образцы. Мы донельзя понизили уровни всего, до чего дотянулись наши грязные руки.
Когда безмолвствует сознание, кричат вырвавшиеся из-под его контроля чувства.
Почему же тогда молчу я? Отчего не протестую?
О нет, я не молчу! Я протестую! Правда, не громко. И себя слышу отлично!
Впрочем, все это, возможно, и не протест, а лишь старческое поскрипывание моего мозгового протеза, заменившего сгнившее еще во времена изучения основ марксистско-ленинской эстетики серое вещество.
...Привычка перечитывать только что написанное может довести меня до нервного истощения, и я закончу свои дни в больничной палате между походной кроватью «Наполеона» и постелью Рахме-това с торчащими из-под простыни ржавыми гвоздями.
И все же, боюсь, не избавиться мне от этой вредной привычки. Она понуждает меня поминутно останавливаться и оглядываться назад, вместо того чтобы, постукивая копытцами, бодренько и с эн-тузиазмом мчаться вперед – к победе количества над качеством.
Итак, я перечитал.
Перечитал и горько усмехнулся...
Ну никак не может русский писатель обойтись без нравоучительного тона! Каждый скромный литератор мнит себя пророком, голосу которого внемлет вся Россия. А общество на пророка давно мах-нуло рукой. «Властители дум» нынче в загоне.
Общество кладет на «властителей» большой член с прибором.
И великолепно себя чувствует. Не задумываясь, оно беспечно марширует к пропасти, глубина которой может вызвать чувство ужаса у кого угодно, только не упоенного своим самодовольным не-вежеством мещанина двадцать первого века.
Откуда они взялись, современные мещане, эти вылезшие из своих окаменелых могил питекантропы, австралопитеки и неандертальцы? Кто их породил?
Да еще в таком количестве?
Вопрос закономерный...
Кто, кто... Мы их и породили. Мы и наши бескомпромиссные революционные прадедушки и прабабушки.
Интересно, а кто в таком случае породил заокеанского мещанина?
Неужели загнивающий капитализм, к которому мы, в России, никак не можем приблизиться?
Неужели каждый виток эволюции – или квазиэволюции – это случайное собрание синкретических неожиданностей и неразрешимых загадок из сферы абсурда, которые наш слабый разум не в силах хотя бы пред-сказать?
Вопросы, вопросы, вопросы...
Кстати, у нашего мещанина и у мещанина западного с каждым годом остается все меньше и меньше различий. У обоих все запутанные жизненные вопросы блистательным образом решаются с по-мощью нескольких слов.
Например, когда мещанин пышет здоровьем и когда его прямо-таки распирает от счастья в связи с удачно складывающейся карьерой, он, облизывая жирные губы, твердит: «я в порядке».
Когда же он огорчен из-за того, что от него сбежала жена или у него украли машину, он охает: «я не в порядке». Для него все в мире делится для удобства на две части. В одной – находится доволь-ный или недовольный собой мещанин, в другой – все остальное.
Легко жить такому человеку! Легко жить мещанину в черно-белом мире, не знающем полутонов.
Кстати, в этой связи не могу не затронуть еще одного вопроса. Почему американский образ жизни так заманчив и привлекателен? Отвечаю. Он прост. Если не сказать – примитивен. И еще, – не надо много думать...
Как счастлив, должно быть, этот планетарный мещанин, с удовольствием закапывающий в землю своих биологических предков – идеалистов, мечтателей, поэтов, философов и художников! Они, создававшие на протяжении многих веков великую культуру, и не подозревали, что в двадцать первом столетии их выкинут на помойку!
Приходится признать, что, к сожалению, все золото мира находится в руках вышеупомянутого мещанина...
Увы, миром правит экономика, а культурой – деньги, и плохи дела у такого мира...
Поневоле пожалеешь об ушедшем в прошлое противостоянии двух мировых систем. Это противостояние хотя бы держало в напряжении наш интеллект.
А Россия?.. Одно скажу, отныне поэт в России не больше, чем поэт, как было прежде, а меньше, чем последний нищий на паперти.
Несколько слов о благородстве. Было такое понятие у наших предков. Первоначально оно неразрывно связывалось с происхождением. Затем понятие расширило свои границы. Благородство – это были уже и ду-ховность и возвышенность, почти святость.
Потом понятие принизили. До элементарной порядочности. До похвальной привычки не опаздывать на деловое свидание или в срок возвращать долги. А потом забыли... И не вспоминают до сих пор. Соображения выгоды и целесообразности вытеснили благородство. Сейчас это слово вызывает издевательский смех...
Вы скажете, я каркаю, как старый ворон? Вовсе нет! Как вы могли подумать?! Просто я карр, карр, карр, карр, карр, карр, карр, карр, карр, карр, карр, карр, карр, карр...
Одна надежда на то, что сам собой придет час, когда людям надоест удовлетворять себя суррогатом жизни, и они потребуют от художника, писателя, музыканта настоящего искусства...»
Юрок замолчал. Молчали и мы. Потом Алекс засопел своим орлиным носом. Открыл рот, готовясь что-то сказать. Опять громко засопел. Закрыл рот...
...Сумерки превратили окно в большой черный знак с прямыми углами.
Глубокомысленного эстета, знакомого с шедевром одного из самых талантливых и веселых мистификаторов двадцатого столетия с польским именем и фамилией, заставляющей вспомнить назва-ние специалиста по окраске заборов, этот черный знак, скорее всего, подвигнул бы высказать какое-нибудь дурацкое замечание о связи супрематизма с искривляющимся мировым пространством.
Легкий ветер беспокоил отошедшую в сторону занавеску и доносил далекие шумы вечерней субботней Москвы.
В столовой горел только торшер с бордовым абажуром, и было лень встать и подойти к выключателю, чтобы зажечь люстру.
Комната была погружена в темно-вишневый полумрак. Все предметы казались окрашенными охрой в красный цвет.
Со стороны мы, наверно, были похожи на насосавшихся огненной воды краснокожих ирокезов, разрабатывающих кровожадные планы нападения на лагерь бледнолицых пришельцев.
Я все надеялся, что Алекс все-таки что-то скажет. Хотя бы какую-нибудь гнусность. Но он так и не решился...
Юрок некоторое время неподвижно сидел и смотрел в окно. Будто ждал чего-то... Или – кого-то. У меня в голове мелькнула дикая мысль, уж не супрематиста ли?..
Потом сухо попрощался и ушел.
Потом, минут пять томно повздыхав, поднялся и ушел Алекс.
Много позже он признался мне, что у него были вопросы к Юрку. Были они и у меня.
Кстати, через несколько дней мы с Алексом, засев как-то теплым вечерком в открытом ресторанчике у Никитских Ворот, реконструировали, если так можно сказать, гипотетическое продолжение то-го темно-вишневого вечера. Мы с Алексом обожаем такие реконструкции, они будоражат наше низменное чувство все оболгать, обгадить, оплевать. И возвысить!
Итак, напоминаю. Торшер, заливающий пространство комнаты вишневым светом, пьяно-обольстительный вечер, распахнутое окно, зовущее на волю, и рокотание большого города, неторопливо проникающее в комнату вместе с неповторимыми запахами старого московского двора...
Отмечу, что мы не следственные работники, и скрупулезно правдивая реконструкция событий не наше дело. Поэтому, допускаю, в ней были изъяны.
...Итак, последние слова произнесены. Все молчат. Алекс удивленно рассматривает меня, будто видит впервые. Я с таким же удивлением разглядываю Алекса. Дина, воплощенное спокойствие, просто смотрит прямо перед собой и о чем-то думает.
Интересно, о чем может думать молодая красивая женщина? Молчание затягивается. Как все начинающие авторы, Юрок начинает беспокоиться. Он явно рассчитывал на другой прием. Он ждал если не восторгов, то, по крайней мере, сочувственного понимания и оживленного, заинтересованного и доброжелательного обсуждения.
Мы слышим частые удары по дереву. Это костяшки пальцев раздраженного отсутствием аплодисментов Юрка барабанят по подлокотнику кресла, играя отходную зорю взволнованному дебютанту.
— Ну? – наконец воинственно произносит автор.
Но мы молчим. Каждый из нас не вчера родился и умеет держать драматические паузы. Дина тоже молчит, постигая на ходу премудрости сценических приемов.
— Мне нужно знать одно. Хорошо это... или плохо? – пока еще сдерживается Юрок.
— Откровенно? – прищурившись, спрашивает Алекс.
Юрок безнадежно машет рукой. Чего уж там. Валяй откровенно.
— Если откровенно... – Алекс тянет, – то написано хорошо. Даже отлично! Но... много непонятного. Слова какие-то... квазиэволюция и потом эти... какие-то синкретические неожиданности. Приплел Наполеона. И какого-то Рахметова... Убери это... Если то, что мы сейчас услышали, рассматривать в качестве этюда или прелюдии... или первого опыта или, так сказать, упражнения, то... все это неплохо. Теперь о недостатках. Эклектично как-то все... То ты за одно хватаешься, то, не окончив первого, за другое... И еще, ты зачем это на американцев нападаешь? Ты видел хоть одного живого американца?
— Конечно, видел...
— Где?
— Где, где! Неважно, где!
— Так вот, американцы у тебя не убедительны! Выбрось!
— Черт с тобой, – со скрипом соглашается Юрок, – можно и выбросить..
.
— Правильно! – восклицает Алекс. – А то, понимаешь, начитаются Мартти Ларни, известного только у себя на родине да у нас, или какого-нибудь журналиста-конъюнктурщика брежневской закваски вроде Анри Дробовика и воображают, что узнали абсолютно всё об этой великой стране: у них там, в Америке, дескать, все сплошь дебилы и недоумки, которые считают Европу маленьким островком в Атлантическом океане.
— Хорошо, это начало романа. А о чем он, собственно, этот твой роман? – спросил я.
Юрок насупился.
— А о чем «Война и мир»? – с вызовом спросил он.
— Ого! Да ты никак замахнулся на нашего Льва, понимаете ли, Толстого. Послушай, какой же ты писатель? Писатель, он кто? Он, по справедливому замечанию одного знаменитого живодера, инженер человеческих душ. То есть человек, который разбирается в человеческой натуре не хуже, чем патологоанатом разбирается в трупах. А ты? Ты ведь даже в друзьях стал ошибаться... А уж о женщинах я и не говорю...
— Не понимаю...
— Дину обозвал пароходной сиреной...
— Дураки вы все!
— Ну вот! Что и говорить, аргумент веский... Особенно в теоретическом споре.
— Это не аргумент! Это констатация прискорбного факта. Мне жаль на старости лет разочаровываться в умственных способностях своих самых близких друзей, которых долгие годы ошибочно счи-тал эталоном людей прозорливых и...
— И гениальных?..
— Еще чего!.. здравомыслящих!
— И все же, мне кажется, ты взялся за неподъемную задачу, – продолжал зудеть Алекс, – какое-то философствование... Людям это непонятно. Вопросы какие-то... наивные.
— Самые главные вопросы, – Юрок поднял указательный палец, – это вопросы всегда простые или, как ты говоришь, наивные. Мы научились отвечать на сложные вопросы, не решая их. А про-стые?..
— Простые... сложные, какая-то кабалистика... Эх, доведешь ты себя, Юрочек, этими рассуждениями до помешательства. Дождешься, отвезут тебя в клинику и поместят к психам! Хочешь?
— Я ничего не боюсь! – гордо выкрикнул Юрок.
— Верю! Но не кликушествуй! Ты всех пугаешь. Предрекаешь чуть ли не конец света. Вроде коммунистов. Тех тоже хлебом не корми, дай попророчествовать. Буревестник хренов! Хочешь стать провозвестником ги-бели человечества, иди к ним, к коммунякам. Будете вместе народ пугать. Писал бы ты лучше юмористические рассказы. Я уверен, у тебя получилось бы. Помнишь ту историю с голландским королем? После которой тебя выперли из АПН?
— Меня не за это... Меня за аморалку...
— Тебя за аморалку?! Не может быть! Ты же чист, как слеза ребенка!
— Ты так думаешь? Товарищи по партии думали иначе...
— Черт с ними, с этими товарищами! Расскажи, за что тебя выкинули?..
— Да... было дело. Вы, правда, хотите, чтобы я рассказал? Тогда слушайте... Прислала одна милая барышня, мать-одиночка, письмо в партком АПН, будто я отец ее малолетней дочери. Ну меня и поперли... Но сна-чала завели на меня персональное дело. Вызвали на партсобрание и устроили головомойку. Давай драить меня в хвост и в гриву... Облико морале, и все такое... Скрыл, мол, от товарищей по партии, что имею внебрачно-го ребенка. Неискренность стали шить... А мне, братцы, к тому времени до такой степени все остобрыдло, что я, когда дали слово, так их всех понес, что у них, у этих партийный сук, челюсти чуть не поотваливались... Особенно досталось от меня парторгу, старому пидеру-полковнику, который всегда громче всех орал, что он-де фронтовик и проливал кровь за родину. Ну, я всем и рассказал, как он воевал. Я сказал, что он не воевал, как другие, а бабами руководил, которые копали противотанковые рвы в сорок первом на подступах к Москве, и тогда еще себе рожу наел, когда объедал этих несчастных теток. И я знал, что говорил. Его через много лет после войны узнала одна из этих героических теток – тетя Света, наша апеэновская уборщица, и мне по секрету рассказала... И еще я им сказал, что в грязном белье копаются только ссучившиеся недоноски, у которых не в порядке психика. Какое кому дело до моих детей, если они вообще у меня есть? Это дело суда, а не партийного комитета. Как это они, интересно, установят, моя это дочь или – не моя? Будут проводить экспертизу с помощью линейки и граненого стакана? Под конец я сказал, что приличному человеку не место среди их свиных рыл...
— И тебя не посадили?!
— Не успели. Как раз началась перестройка, и этим ублюдкам пришлось думать о том, как спасать собственные жопы... Многие из них потом демонстративно сожгли свои партийные билеты и быст-ренько стали демократами. Кое-кто дал деру за границу. Среди тех, кто отвалил за кордон, была секретарь партийного комитета всего АПН. Та уехала в Америку... Мерзейшая баба, она больше всех меня доставала во время того судилища...
— А что это за история с голландским королем? – спросила Дина.
— Да ну... – протянул Юрок.
Тут мы все закудахтали, прося его рассказать историю о голландском короле. Мы были так неподдельны в своей настойчивости, что Юрок поверил и...
— Случилось это в то время, когда были кожаные рубли и деревянные копейки, – в манере Пимена начал Юрок свое исповедание, – когда всеми нами из Кремля управляла группа обезумевших одров, решивших перекрыть все существующие в мире рекорды долголетия. В своем стремлении пожить подольше они были по-большевистски последовательны и по-коммунистически непреклонны. В магазинах было мало жратвы, потому что все более или менее съедобное отправлялось наверх для поддержания сил цепляющихся за жизнь старцев. В стране царил несусветный бардак, прикрываемый коварно выстроенной статистикой, которая кричала на всю страну о сплошных повышениях, увеличениях, укрупнениях, усилениях, укреплениях и вечной дружбе братских народов. Ложь была нормой, правда – отклонением от нее. Крестьяне бежали из деревень в города, пополняя многомиллионные ряды спивающегося пролетариата. Интеллигенция мало работала, стеная по поводу низких зарплат, и по потреблению спиртосодержащих напитков на душу каждого интеллигента не уступала представителям нашего славного рабочего класса. А мало интеллигенция работала потому, что слишком много рассуждала о несправедливости миропорядка. Разговоры эти велись обычно на кухне, поэтому этих говорунов потом прозвали в народе кухонными диссидентами. Наша страна казалась бескрайним, погруженным в покойную тишину болотом, в котором даже не квакали лягушки. Жизнь надолго замерла. Время затаилось, как преступник, скрывающийся от облавы. В ту странную эпоху существовала – и существовала безбедно – одна очень серьезная организация под названием Агентство печати Новости, о которой я уже вел речь выше. Еще ее называли филиалом КГБ. И не без оснований. Примерно каждый второй апеэновец в нагрудном кармане носил удостоверение сотрудника этой мощной, таинственной и зловещей организации. АПН была пропагандистским органом ЦК КПСС. Вернее, контрпропагандистским органом. Это был заповедник стукачей. Если ты не стучал на товарища, то сразу попадал в разряд неблагонадежных. Тебя сторонились, от тебя шарахались. Доносительство там было чем-то вроде обязательного послеобеденного сна в детском саду. Я имел честь – или бесчестие – некоторое время служить старшим редактором отдела международных связей АПН. Моя работа заключалась в том, чтобы несколько раз в год возить по стране разных иностранных журналистов по многократно отработанным маршрутам. Журналистов на дармовщинку поили, хорошо кормили, парили в обкомовских банях, в «потемкинских» деревнях торжественно встречали хлебом-солью, в общем, дурили, как могли. А они потом, вернувшись домой, писали о нашей стране всякую восторженную муру, в которую, я думаю, они все же сами мало верили, и получали свои сребреники. Однажды руководство дает мне очередное задание. Организовать поездку в Нарьян-Мар. Просится один дружественный голландский журналист. Где этот окаянный Нарьян-Мар находится? Пришлось лезть в энциклопедию... Ну, мне-то что? Нарьян-Мар так Нарьян-Мар. Хотя этот город не входил в проверенные годами маршруты. Привычными были крупные города, столицы союзных респуб-лик. Обычно мы действовали таким образом. Сначала созванивались с обкомом или республиканским ЦК, согласовывали программу, потом отправляли письмо, ждали ответа, опять звонили в обком. В общем, страшная канитель! Ну я и решил сэкономить на своих усилиях и времени. И отбил прямо в нарьянмарский горком телеграмму. Так, мол, и так, направляется в ваш город с визитом журналист из Нидерландов в сопровождении корреспондента АПН Короля. Прошу организовать встречу на вокзале, обеспечить гостиницей и подготовить голландскому гостю программу пребывания. И в конце даю свой служебный телефон. На всякий случай. Приезжает голландец. Размещаю в «Украине». Днем – Третьяковка, вечером – Большой театр с неизменным «Лебединым озером» и затем обильная трапеза с водкой в кабаке. Ночью – тяжкий сон, больше похожий не на сон, а на обморок. На следующий день вечером выезд в Нарьян-Мар. И вот перед самым отъездом раздается междугородный звонок. Обладатель официального голоса с каким-то жутким лесотундровым акцентом представляется работником нарьянмарского горкома партии. И вот этот тундровой партиец просит уточнить, какой национальности высокий гость. Нидерландской или голландской? Они в горкоме в недоумении. Я совершенно ошалел от такого вопроса. Но все же нашел в себе силы ответить, что гость нидерландский голландец. Тот помолчал немного, видно, переваривая... А сопровождение, спрашивает дальше настойчивый горкомовец? Сопровождение, говорю, будет. «Соответствующее?» – вопрошает тундровик? «Не без того», – отвечаю уверенно. И я еще, дурак, решил пошутить. «Королевское», – говорю. Горкомовец успокаивается и заверяет, что встретят по высшему разряду. Я понимаю, что это означает и хороший стол с икрой и коньяком, и сауну, и прочие прелести. И вот мы с моим голландским нидерландцем – полутрезвые, потому что пропьян-ствовали (все журналисты в этом отношении одна шайка-лейка) до трех ночи в вагоне-ресторане с начальником поезда – прибываем на вокзал Нарьян-Мара. Я опускаю окно в купе и повожу по сторонам мутными глаза-ми. И что же я вижу – перрон оцеплен войсками! Ну все, думаю, приехали. Опять очередной генсек загнулся, и черта с два теперь опохмелишься. Выходим из вагона. Вернее, хотим выйти... Нас встречает сводный воен-ный оркестр, который исполняет «Гимн Советского Союза»! Чеканя шаг, подходит огромный усатый генерал в полной парадной форме. Удерживаю за руку своего голландца, который порывается укрыться в купе. Оркестр замирает. Страшный генерал, выкатывая глаза, рапортует о том, что войска гарнизона построены в честь высокого иностранного гостя. И смотрит то на меня, то на моего голландца. Духовой военный оркестр с таким напором рвет тишину, что, кажется, вот-вот или лопнут щеки у музыкантов, или развернутся геликоны. Мелодия, выдуваемая военизированными трубачами, вероятно, была гимном Королевства Нидерландов по-нарьянмарски...
Рассказ прерывает хохот Дины. Она сквозь слезы спрашивает:
— Неужели это правда?!
Юрок усмехается.
— Разве я похож на лжеца? А произошло вот что. Эти идиоты из горкома, получив мою телеграмму, все перепутали и решили, что в Нарьян-Мар с визитом прибывает не голландец в сопровождении журналиста Ко-роля, а голландский король в сопровождении журналиста АПН. Значительно позже я случайно узнал, что главный горкомовский идиот после получения моей телеграммы чуть не наложил со страху в штаны. Он решил за советом обратиться к обкомовскому идиоту. Обкомовский идиот, не разобравшись толком в ситуации, звонит в Москву знакомому цэковскому идиоту. Тот, занятый какими-то своими делами, отмахивается: оставьте меня в покое с вашим сраным голландцем, принимайте, как хотите. Вот они и приняли... Знали бы вы, как мне потом в Москве холку намылили! И ты считаешь, это смешно? Это же чисто журналистская байка. Вроде анекдота. Как я могу заниматься всякой галиматьей и пописывать юмористические рассказики, когда... Ведь страна в опасности, дурачьё! А раз страна в опасности, я не могу размениваться по мелочам! Люди не простят мне этого! Я замахнулся на широкомасштабное, многоплановое эпическое полотно. Если не хотите поддержать меня, то хотя бы не мешайте... Я должен указать людям на опасность, которая надвигается на них... В мире настолько велика концентрация негативных эмоций и вообще всего взрывоопасного, что достаточно... э-э-э...
— Пёрнуть? – услужливо подсказал Алекс и, покосившись на Дину, извиняющимся тоном сказал: – Никак не мог удержаться!
— Дурак! Достаточно неосторожно сказанного слова, чтобы все вмиг взлетело на воздух! Эту опасность никто не замечает! Я дойду до самого!.. До самого президента!
— Ты лучше скажи... э-э-э... – мямлит Алекс.
— Ну, чего тебе?
— Вы тогда, ну там, в Нарьян-Маре... э-э-э... опохмелились?
— А ты как думаешь?..
Вот такая, понимаете ли, реконструкция. Впрочем, не помню, может, и в самом деле, Юрок все это говорил?..
Что-то слишком много мы стали пить после того, как Алекс завязал...
Юрку снятся убитые голуби. Ах, какая страшная драма!
Чтобы увидеть глаза моей жены, мне совсем не обязательно засыпать.
Достаточно просто закрыть глаза. Я помню ее взгляд. Я рукой стирал оберег. Плевал на ладонь и стирал... Ходил ночью по квартире и стирал меловые кресты. Она ничего не замечала. Я желал ей смерти. Ужасаясь этому желанию. Я ведь любил ее... И желал ей смерти. И стирал меловые кресты, которые могли защитить ее от смерти. В моей будущей жизни, о которой я мечтал, для моей жены места не находилось. Мне была нужна свобода. Безграничная свобода! Мне казалось, что успех придет ко мне тогда, когда никто не будет мне мешать. А она смотрела на меня, уверенная в том, что я делаю все, чтобы спасти ее. Она любила меня и верила мне. Она была доверчива. Так мне казалось. Пока я совсем недавно, примерно год назад, случайно не обнаружил ее дневник. С трудом разбирая почерк больной жены, я с ужасом прочитал, что она знала о моих ночных вылазках, знала, что я стираю оберег... Что должна была испытывать она?.. С какой силой должна была меня возненавидеть! А она... меня жалела. Она прямо пишет об этом... Господи! Как еще носит меня земля!!!
За несколько дней до смерти, в палате, она тихо сказала мне: «Вот бы сейчас чашечку кофе и сигаретку». И грустно улыбнулась из последних сил, зная, что я слабоват духом и не решусь нарушить идиотские госпитальные правила. Разве можно допустить такое?! Чтобы умирающий курил в больничной палате?!
Иногда мне кажется, что самое большое преступление в жизни я совершил не тогда, когда стирал меловые кресты, а когда не решился дать жене сигаретку...
Глава 11
...Я живу у Дины. В ее арбатском доме. Мы бежали сюда из моей квартиры наутро после той пирушки...
Бегству предшествовал телефонный звонок. На этот раз все было обставлено чрезвычайно торжественно. Секретарша некоего, по всей видимости, очень могущественного человека уведомила ме-ня, что соединяет... Так и сказала: «Соединяю».
Я осторожно угнездился в любимом кресле, которое после визита громил приобрело некоторую вихлявость, и приготовился к длинному разговору.
Однако разговор был коротким. Как перед расстрелом. Палач печально сказал:
— Я думал, вы более понятливы... Жаль...
— С кем имею честь?..
— Делаю вам последнее предупреждение... – голос звучал все печальнее.
— И?..
— Вы все понимаете... Если вы откажетесь, я буду вынужден принять меры... Вам будет плохо... Очень плохо! Уж поверьте мне на слово... Кроме того, у вас есть девчонка...
— У меня много девчонок, могу поделиться... – перебил я его.
И повесил трубку. Такое вот, понимаете, состязание в остроумии...
Спокойствие далось мне нелегко. Я вовсе не был абсолютно уверен в своих способностях влиять на людей при помощи сглаза. Одно дело – противный толстяк-американец или уголовный тип из прошлого, другое – вполне реальные мерзавцы из настоящего.
— Кто это был? – спросила Дина.
— Ты где пропадала? – вместо ответа набросился я на нее. – Почему ты от меня ушла?
Мы с Диной сидели за разрушенным пиршественным столом, присматриваясь друг к другу. Дина была так красива, так желанна... Короткая юбка открывала умопомрачительные колени, две верхние пуговицы блузки были расстегнуты... О, эти порочные мучительницы, вернувшиеся от других мужчин... Я почти не сомневался, что Дина мне изменяла. И от этого хотел ее еще больше. Я не мог дышать полной грудью – я боялся задохнуться, потому что от Дины исходил медовый запах измены.
— Долго рассказывать... – сказала она.
— Я не тороплюсь. Чтобы что-то решить, я должен знать, какого еще сумасбродства мне ждать от тебя.
— Хорошо. Но скажи сначала, кто тебе звонил?
— Все те же ненормальные, о которых писал Юрок. Не понимаю, что им от меня нужно...
— Похоже, им нужен не ты, а твои способности. Представляешь, какую ценность ты бы имел для них, если бы согласился на них работать? Ты же можешь устранить любого конкурента! И все будет шито-крыто. Законники еще не выдумали статью об уголовном наказании за сглаз.
— Где ты пропадала?..
— Все очень просто. Я получила приглашение...
Ах, как лгут эти проклятые зеленые глаза! А я им верю. Я заставляю себя верить в то, что приносит успокоение.
По словам Дины, выходило, что ее услышал некий знаменитый импресарио, когда она в день приезда вместе со мной плыла в гондоле и голосила на всю Венецию.
Агенты импресарио подкараулили Дину, когда она в один из дней, оставив меня валяться в номере на диване, гуляла по набережной.
— Ты же знаешь, я всегда хотела стать певицей. Я немного училась пению... Но петь в этих ужасных ансамблях!.. Нет, никогда! Пусть Юрок лопнет от злости, но я не могу! А Витторио предложил мне оперную сцену...
— И ты поверила?! Ты знаешь, сколько лет надо учиться, чтобы, даже имея превосходный голос, стать оперной певицей?
— Голос у меня есть...
— Не могу не согласиться. Но для тебя надо построить какой-то особый театр. Потому что, если ты запоешь хотя бы вполсилы, стены «Ла Скала» не выдержат и рухнут. И кто этот... Витторио?
— Я же сказала. Импресарио. Знаменитый Витторио Нурикелли. И, разумеется, никто не собирается сразу же давать мне главные роли. Я буду учиться. Он сказал, что у меня уникальный голос... Осенью мне надо снова быть в Милане.
И чего это я так взвился? Уж не зависть ли это?
— Прости меня, – я почувствовал легкое раскаяние, – голос у тебя, действительно уникальный.
— И ты прости меня, – она встала, сделала два неуверенных шага и опустилась на колени передо мной.
— А как же наше будущее?.. – мстительно спросил я, вспомнив ее прощальное письмо.
Она не ответила...
...Все началось, когда я был ванной. Дина на кухне мыла посуду. Выстрела я не услышал. Что-то звякнуло в столовой. Ну, звякнуло и звякнуло. Мало ли что могло звякнуть?
И все же я, на ходу вытирая руки, вышел из ванной и заглянул в столовую. Подошел к окну. Аккуратная дырочка, размером с канцелярскую кнопку. И разводы трещин вокруг нее.
Некоторое время я с интересом рассматривал эти симпатичные трещинки.
Господи, что же я делаю?!
— Дина! – закричал я.
В этот момент я услышал, как вторая пуля, пробив оконное стекло, прошла настолько близко от моей головы, что я почувствовал ее всесокрушающую, безжалостную и бессмысленную силу.
Стекло с отвратительным звоном разлетелось на крупные осколки. Звук, с которым пуля пронизала пространство комнаты и вонзилась куда-то в стену, заставил замереть от ужаса мое сердце. Можно было сказать, что смерть пролетела рядом с моим ухом. Так сказать, просвистела над головой...
Впервые испытанное ощущение отличалось новизной и непохожестью на все то, с чем мне доводилось встречаться прежде. Все же я не солдат-контрактник, и меня нервируют пули, летающие как мухи. А если бы пуля попала мне в голову? Во рту появился омерзительный привкус. Будто я только что проглотил ржавую селедку, вымоченную в ацетоне.
— Дина! – закричал я, лязгая зубами от страха. – На пол! Пригнись! Ложись на пол!
И, отбежав от окна, я неловко споткнулся, упал и укатился под стол. Со стороны, наверно, все это выглядело чрезвычайно нелепо.
— Ты меня звал? Где ты?! – в дверях возникла Дина с тарелкой и кухонным полотенцем в руках.
— Ложись на пол! Стреляют с улицы! Ложись, черт бы тебя побрал!
— Если стреляют с улицы, – спокойно сказала Дина, – надо прежде всего погасить свет.
Я не был бы самим собой, если бы не отреагировал:
— Да. И еще, нужно закрыть окна. Как при грозе. Чтобы не залетали пули. Ложись, дура! Или я тебя сам пристрелю!
У Дины удивительное самообладание!
И ведь погасила, чертовка! Погасила свет во всех комнатах!
Правда, сделала она это на расстоянии... Это было все, на что мы с ней были способны.
Со всеми нашими дьявольскими талантами.
...Мы лежали в темноте на пахнущем пылью ковре и целовались. Пусть вокруг жужжат пули, пусть мир провалится в тартарары, но я буду целовать Дину, пока жив...
Дина подставляла мне для поцелуев свое прекрасное холодное лицо, свои пухлые губы, на которых играла порочная победительная улыбка, и я чувствовал себя рабом, попавшим в постыдный добровольный полон.
Я знал, что спасение от рабства может прийти только со смертью одного из нас.
Горе, горе мне...
Под утро, мы крадучись вышли из квартиры, мелкими перебежками преодолели пространство двора, вышли на улицу и, поймав такси, помчались на Арбат.
...Я давно пришел к безрадостной мысли, что в нашей стране ты никому не нужен. Ни милиции, ни чиновнику, ни даже священнику. Ты не нужен никому!
В общем, спасайся, как можешь. Мы с Диной ломали себе голову над тем, как можно, используя наши возможности, выпутаться из этой истории. И ничего не придумали. И поэтому решили бежать. Сначала к ней, к Дине, в ее арбатский дом.
Потом будет видно...
Приняли меня холодно. По крайней мере, так мне показалось. Я не представлял, как долго продлится мое проживание на новом месте, и поэтому попытался наладить добрые отношения с сестрой Дины и ее мужем. Для это-го вечером, на следующий после вселения день, я, вооружившись литром водки, вежливо постучал в дверь, ведущую в покои молодой четы.
Дина и ее молодая сестра Лиза с мужем Кириллом и ручной крысой Веспасианом занимали половину особняка в одном из старых арбатских переулков. Другую половину сестры сдавали иностранной фирме со странным названием «Митра энд компании».
Принадлежала фирма, судя по зверским рожам, которые изредка мелькали в оконных проемах этого заведения, каким-то серьезным жуликам.
Дина рассказала мне, что ее прапрадедом по отцовской линии был первогильдейный купец Петр Данилов, имевший несколько домов в Москве, Петербурге и у себя на родине, в Самаре.
Когда громыхнула в октябре 1917-го революция, бородатый прапрадедушка, успевший к этому славному событию накопить не один миллиончик в российских и заграничных денежных знаках, находился по делам купеческой службы в Англии, и это спасло его от неизбежного расстрела на родной земле. Не многим из его родственников и друзей счастье улыбнулось так широко и радушно.
Надо ли говорить, что после революции все дома миллионера были национализированы и в них разместились вместе с многочисленными домочадцами руководители победившего пролетариата.
В Англии Петр Данилов осел, принял английское подданство, занялся игрой на бирже, с лихвой вернул то, что потерял, стал вкладывать капиталы в военную промышленность и со временем стал известен на островах своей щедрой благотворительной деятельностью.
Готовность русского богача раскошелиться была замечена английской королевой, которая за заслуги перед Британской короной возвела просвещенного и лояльного купчину в рыцарское достоин-ство. Выделял он денежные субсидии и семьям своих соотечественников, оказавшихся на чужбине по тем же мотивам, что и сэр Питер.
Умер он в своем замке под Лондоном. Замок был размером с Вестминстерское аббатство, что дало повод газете «Правда» пошленько сострить: мол, махровый враг Страны Советов, белоэмигрант Данилов, этот прихвостень английского империализма, бесславно закончил свои дни под забором макета усыпальницы английских королей.
Уже в наше время отцу Дины после нескольких лет борьбы с городскими властями удалось отвоевать трехэтажный особняк, некогда принадлежавший его предку.
Но годы скитаний по кабинетам всевозможных больших и малых чиновных харь не могли не сказаться на его здоровье, и несколько месяцев назад он умер, оставив в наследство двум своим доче-рям чуть ли не тридцать комнат в превосходном доме, построенном в начале двадцатого века по проекту одного из учеников Федора Шехтеля.
Красивый дом и сейчас радовал глаз гармонией благородных пропорций и продуманностью чистых линий.
Итак, я с двумя бутылками водки, уложенными на дно потертого желтого портфеля, который обнаружил в коморке под лестницей, вежливо стучусь в дверь, ведущую в покои, где жила сестрица Ди-ны и ее муженек...
Нет, не стал я лучше за последние двадцать лет. Не стал мудрее. Но и хуже и глупее тоже не стал. Просто я постарел на двадцать лет. Иначе чем можно объяснить такой неуспех в тот вечер? Такой провал? Такое, так сказать, фиаско?
Старинная тяжелая дверь отворилась, едва я толкнул ее. Приветливо улыбаясь, переступаю порог.
Мрачный зал с расставленными кое-как предметами обихода. «Мебеля» напоминают антиквариат третьего сорта. Запах, как на пыльной барахолке. Хочется чихнуть.
В низких креслах эпохи раннего застоя расположилась компания молодых людей. Быстрым взглядом окидываю сборище. Три-четыре семейные пары. Бессильные самцы с равнодушными, беспомощными сам-ками. Бесцветные лица. Невыразительные подбородки. Будто покрытые пленкой, остекленевшие глаза.
В персональном кресле расположилась огромная крыса. Она неодобрительно поглядывала на мой портфель.
Представляюсь. Мужчины – полусонный юноша в свитере и крошечный юный бородач с начинающей лысеть макушкой – вяло приподнимают вислые зады.
В темном углу некто невыясненный глухо бормочет невразумительное приветствие. Кирилл, муж Лизы, крупный парень с большой, почти женской, грудью изображает на лице подобие улыбки. Бледные барышни царственно кивают безукоризненными проборами.
Присаживаюсь к огромному овальному столу. Лиза, шаркая разбитыми кроссовками, приносит затуманенную чьим-то дыханием рюмку. На столе чашки с остатками кофе, конфетные обертки, пепельницы, забитые окурка-ми.
В центре стола, как обелиск скорбному абстиненту, возвышается одинокая высокая бутылка с жидкостью, цветом напоминающей болотную воду. Вспоминаю Алекса и ту незабываемую ночь, когда я поил его водой из-под крана...
Опять украдкой поглядываю на сереньких человечков. Знаю я эти компании. Впервые они появились еще в начале девяностых. Откуда они взялись? Как, почему, для чего?
Как объяснить возникновение этих унылых молодых людей, образ жизни которых бередил школьные воспоминания о бессмертном романе Ивана Гончарова?
Возможно, они возникли как противовес огромным компаниям прежних лет, когда каждая рядовая попойка превращалось в грандиозное празднество, сопоставимое со свадьбой или поминками.
Когда каждого гостя принимали с таким восторгом, словно не виделись с ним сто лет и встречали, как какого-нибудь фронтовика, наконец-то вернувшегося с войны... А водка и вино лились нескончаемыми водопа-дами, и молодые женщины и мужчины, несмотря на тусклые времена коммунистического быта, жили полной жизнью, беря от нее даже больше, чем она могла дать.
Где исполины застолий прошлого? Где эти обаятельные весельчаки, нагловатые острословы, отчаянные шкодники и вруны, бывшие к тому же еще бескорыстными, преданными друзьями?
А где наши святые женщины, которые делили ложе по очереди с каждым из нас? Где эти эпические богатырши, умевшие не напиваться и сохранять силы до рассвета, когда им приходилось на своих плечах оттас-кивать домой временно вышедшего из строя любовника или мужа? Где вы? Нет вас...
(Ох уж эта мне тоска по минувшему! Нет ничего более бессмысленного, чем стенания по прежним временам: Ах, раньше все было лучше, выше, крепче, стройнее, моложе, спелее, шире, чище, силь-нее, ветвистее, цветастее, грудастее, задастее и игристее!)
Но иногда так и тянет погрустить по утраченной молодости!
Присев, я достаю из недр портфеля две бутылки водки и развязно ставлю их на стол. Не глядя на присутствующих, наливаю себе рюмку. Выпиваю.
Наливаю вторую. Опять выпиваю. Налив третью, я поднимаю глаза и смотрю на Лизу. Та, помешкав мгновение, срывается с места и летит, на ходу теряя кроссовки, в другую комнату.
Еще через мгновение, сияя, возвращается, держа в руках тарелку с сыром. Точь-в-точь таким же, как тот печальный сыр, уже описанный мною в начале нашего с Вами, дорогой Читатель, знакомства. Вид ломтика сыра с недоуменно приподнятыми плечами вызывает у всех обильное слюноотделение и лифтообразное гуляние кадыков.
Оголодали, видно, соколики! Ясное дело, на кофе, сигаретах да болотной водице далеко не уедешь.
Лиза ставит тарелку передо мной, обходит стол, садится напротив и, подпирая руками пухлые, почти детские, щеки, уставляет на меня свои зеленые, как у Дины, глаза.
— Сердце, подайся влево – не то оболью! – произношу я присловье и опрокидываю в глотку третью рюмку.
Краем глаза ловлю на себе косые аристократические улыбки.
— Додик, – взволнованно произносит, растягивая гласные, тщедушная крючконосая девица, обращаясь к юноше, который, как мне показалось, давно спал в кресле, ловко привалившись скулой к корешку фолианта, стоящего вертикально у него на коленях, – Додик, дорогой, налить тебе кофе?
Задавшая вопрос носатая девица, отдаленно напоминающая крылатое легендарное чудовище, замирает в ожидании ответа. Юноша недовольно морщится, с недоуменным видом поворачивается на голос, достаточно долго всматривается в носатое лицо, потом, узнав, явственно вздрагивает и отрицательно мотает головой.
Остальные вздыхают. Потом все девушки одновременно закуривают. В комната повисает синий туман.
— Да, – говорю я серьезно, – весело у вас тут.
— Пожалуй, я выпью, – говорит юноша и, кряхтя, тянется к бутылке.
— Додик, не забывай, у тебя слабое сердце! – тут же реагирует носатая. – Выпей лучше чаю.
Юноша облизывается и убирает руку от бутылки. В его глазах затаился усталый протест.
— Я, как бы, хотел... – оправдывается он.
Девица жестом останавливает его. Опять повисает молчание.
Наливаю четвертую...
Прихожу к выводу, что пора расшевелить этих лунатиков. И начинаю с идиотской истории о приятеле, который умел зубами ловить пистолетную пулю. И который погиб, когда в него выстрелили из автомата. Очередью... Эта история, обкатанная в самых разных компаниях и многими ценителями настоящего юмора по заслугам признанная эталонной, встречается недоуменным молчанием.
Несколько озадаченный, я уже не так уверенно приступаю к анекдотической истории, якобы приключившейся в общественном туалете с академиками Миллионщиковым, Ландау и Капицей... Эта ис-тория всегда действовала безотказно и сопровождалась гомерическим смехом слушателей...
Но команда индифферентных сидней, недоуменно переглядываясь, безмолвствует. Да и вряд ли они знают, о ком это я веду речь. Какие-то академики...
Наливаю пятую...
— Вчера я видела... – бросив на меня нервный взгляд, вступает в беседу еще одна девушка.
Описать ее внешность – задача непосильная даже для беллетриста конца девятнадцатого века. Нечего и пытаться. Уцепиться не за что. Какая-то кастрюля с переваренными макаронами.
Из таких сереньких девиц, наверно, прежде готовили нелегальных разведчиц. Для того чтобы не затеряться в толпе, ей нужно сделать что-нибудь необыкновенное. Например, вырядиться флибу-стьером. Или издать непристойный звук.
– Представьте себе, – продолжает она, – захожу в салон на Пятницкой и вижу Любку из группы «Стрелки». Отпад! Она в сапогах до пупа, а пупок, как бы, с навесом из золота. Я была просто в шоке! Она такая не молоденькая ведь, а такие прикиды... В этот момент, как бы, пошел дождь, а она без зонтика... И она мокнет под дождем, и машины, как бы, нет...
И девица еще долго жует мочалу, неся ахинею и слишком часто к месту и не к месту употребляя свое дурацкое «как бы». Все с деланным интересом слушают...
Кого-то они мне напоминают... Каких-то беспозвоночных. Я с уважением вспоминаю своих друзей и себя в двадцатипятилетнем возрасте. Мы были интереснее. Пусть мы грешили. Но мы делали это широко. Со страстью. С размахом. С глубоким осознанием пакостности того, что мы делали.
А эти? Живут по схеме: ешьте меня мухи, мухи с комарами...
Интересно, а каковы они в постели?
Пока я жевал воняющий ногами сыр, мое растревоженное водкой воображение нарисовало жуткую картину. Белобрысая девица, та, что сидела на низком диване рядом с бородатым малышом в се-ром костюме, лежит в постели с... ну, хотя бы с этим полусонным сердечником со звучным именем Додик.
Итак...
Она (целомудренно поглаживая его безволосую грудь). Мы не будем же ему ничего говорить, правда?
Долгая пауза, в течение которой он успевает обдумать вопрос и сконструировать ответ.
Он (нервно). Да, да, в самом деле, милая, зачем?..
Она. Да, мы не будем ему говорить.
Он. Это может его огорчить.
Она. Да, огорчить!
Она. Мой муж ведь такой трепетный!
Он (не слушая). Да. Он такой... славный.
Она (продолжая поглаживание). Твой жене мы тоже ничего не скажем, правда, милый?..
Он (медленно поворачивает голову в ее сторону). Вот это уж совсем ни к чему...
Она. Это может ее расстроить, правда, милый? Она ведь такая...
Он (насупившись). Трепетная... Это может ее... сильно обеспокоить.
Она (с грустью). Да, да, она такая милая...
Он (украдкой бросает на нее подозрительный взгляд). Это точно.
...Тем временем белобрысая, легко встав с дивана, решительно приблизилась к столу и, пристально глядя мне в глаза, вцепилась обеими руками в бутылку водки.
— Если в этом доме дамам не предлагают выпить, то дамы наливают себе сами, – сказала она и налила водку прямо в чашку с остатками кофе. Водка в чашке приобрела похоронный оттенок.
— Маша! – ужасным голосом вскричал маленький бородач.
Но белобрысая уже запрокинула голову и осушила чашку до дна.
Лиза, улыбаясь, смотрела на нее.
— Вы все тухлые, – сказала белобрысая с ненавистью, – в вас нет жизни...
— Вот и я говорю, – неожиданно поддержал ее юноша, – мы, как бы, оторваны от действительности...
— Вы, – продолжала девушка, – вы все, как отработанное топливо!
— Вот и я говорю, – опять поддержал ее юноша, – надо бы сходить куда-нибудь... на какую-нибудь выставку, что ли, на вернисаж или, как бы, в театр... А то все сидим и сидим... Пьем чай и... Надое-ло уже...
— Дурак, – набросилась на него девушка. – Не успел родиться, а уже превратился в старика! Ты смердишь, как покойник! И вы все остальные тоже!
Я поднялся, посчитав, что с меня довольно. Какой-то «Вишневый сад», понимаете ли...
А тут еще крыса спрыгнула с кресла и направилась к моему портфелю. Я поджал ноги.
— Веспасиан! – строго прикрикнула Лиза. И крыса, неприятно пискнув, послушно вернулась на свое место.
Слушая вопли белобрысой девицы, я подумал, а мы-то чем лучше? Чем мы от них отличаемся?
Тем, что старше? Разве я объективен, когда вспоминаю свою молодость? Послушать меня и моих друзей, так все мы были людьми решительными, бесстрашными, даже отчаянными и способными на поступок. А на деле... Вся разница, если разобраться, в том, что в мое время пили больше... несравненно больше!
Мне хотелось закричать. Люди! Вдохните в себя жизнь! Ведь жизнь – это ураган, мечты, смертельная схватка, белый парус на горизонте, ночи без сна и ветер свободы! И надежда!
Мне хотелось пророчески закаркать, как каркал Юрок в своем бессмертном произведении: нельзя плыть по течению! Жизнь быстротечна, она банально, безнравственно, несправедливо и необъяс-нимо коротка!
Будет поздно, если сейчас медлить и влачить растительное существование и не брать от жизни того, что она щедро предлагает, и мимо чего мы равнодушно, лениво проходим. Спешите, не то эста-фетную палочку жизни перехватит безносая. А у нее хватка крепкая.
Жизнь – это любовь! Жизнь – это движение! Жизнь – это страстный поиск истины!
Ну и что? – уныло просипел мой внутренний голос. Поорал бы я сейчас, выпустил из себя заряд трюизмов и громогласных обвинений и... И остался бы непонятым.
Разве вдохнуть жизнь в сердца, похожие на дырявые резиновые клизмы!
Господи, они полулюди... Пришли в мир, чтобы уйти незаметно. Будто и не жили.
А человеку нужен грохот пушек, буйство страстей, нежность, увлечения, ошибки, расставания и встречи, отчаяние, измены, подлость, поиски и потери, редкие мгновения абсолютного счастья, тяжкий труд, годы ожидания, мучительные объяснения, кровавые следы в душе, страдания, грязь, горе, боль... И победы над собственными слабостями. И вера! И любовь. И ветка сирени на мостовой... И трепет занавески, когда свежий ветер врывается в комнату... И застывшие, как лед, слезы... И жизнь вокруг тебя... И жизнь в тебе...
Им же ничего не нужно. Они вяло живут и также вяло – без особых переживаний – перейдут в иное качество.
Ворвался в их покойный мирок какой-то алкаш, подумали бы эти полусонные твари, нажрался «в одного» и принялся срывающимся пьяным голосом учить их жизни...
Я ведь ничего не могу им предложить. Ничего! Кроме потрепанной совести, несбывшихся надежд, безверия и грусти...
Глава 12
Несколько месяцев спустя.
...Новость! Книгу Юрка издали. Называется она «Манифест протестанта». Или «Протест манифестанта»?.. И она, как ни странно, сразу стала бестселлером.
Лысина Юрка засияла на телевизионных экранах. Он вдруг стал необычайно популярен и востребован. Оказалось, что у нас в стране проживают десятки миллионов интеллектуалов, истосковавшихся по добротной литературе.
Интересно, где они были раньше?..
Рекламная атака на растерявшегося обывателя, уже привыкшего к примитивному чтиву, приняла массированный характер. (Вот бы узнать, кто крутит всем этим!..)
Юрок быстро отодвинул на второй (или третий?) план авторов (в основном, авторш) многотомных детективных брикетов.
Критика проснулась, покряхтела, прочищая горло, и ринулась в атаку. Разгромные статьи исчислялись десятками. Но это, естественно, только подогревало интерес к роману. Было ясно, что некто могучий и ужасный дирижировал из-за кулис всем процессом раскрутки. Явно были включены таинственные и мощные технологии книжного бизнеса.
Наконец, серьезные литераторы нехотя начали подавать голоса, отмечая некоторые достоинства романа. Так, известный прозаик Егор Петров назвал роман «маленьким шажком на пути к читате-лю», намекая на то, что должен же кто-то, в конце концов, перекинуть мостик между классическим наследием прошлого и беспомощными мозгами современного потребителя, приученного к «пляжной» литературе.
Некий Иосиф Буц, злобный литературный старец, издавна подвизавшийся на ниве очернительства и критиканства, проницательно предсказал Юрку безоговорочный успех.
Буц связывая его с абсолютно точно угаданной молодым (?) писателем необходимостью опростить, низвести до примитива лучшие образцы классической литературы, чтобы сделать понятными нынешнему поколению читателей произведения всех приличных сочинителей, начиная с Федора Достоевского и кончая Генри Миллером.
Юрий Король своими словами – или, если угодно, языком улицы, по-своему талантливо, опускаясь до уровня современной толпы, пересказывает старые, как мир, истории. Это – печальная, лице-мерно признавал дряхлый злопыхатель, но, к сожалению, объективная реальность.
И, сострадая интеллектуальной убогости современного читателя, добавлял, что если что-то все-таки сегодня читают, то пусть уж читают это говно. Оно хоть слегка, в отличие от многого другого, но все же напоминает настоящую литературу.
А впрочем, риторически восклицал беспринципный критик, может, лучше вообще ничего не читать, чем читать всякую мерзость. Лучше уж сидеть на берегу реки с удочкой, созерцая беспечно бегу-щие по вечному небу облачка, предаваясь безделью и покойно думая о бренности сущего. Чем он сам с удовольствием и занимается с одна тысяча девятьсот тридцатого года, чувствуя себя превосходно в свои девяносто с хвостиком.
Кстати, сам он романа не читал и судит о нем со слов своей малограмотной домработницы, которая осилила пока только половину этой никому не нужной книжицы. Когда она прочтет ее всю, он вернется к обсуждаемой теме, и тогда уж Королю несдобровать, грозно пообещал престарелый ворчун.
Знаменитый Евгений Бармалеенко, этот зубр отечественной поэзии, отрастивший боевые рога еще при прежнем режиме, заметил, что проза Юрия Короля вне критики и тоже предсказал ей победо-носное шествие по трупам собратьев по перу, потому что «творчество этого генералиссимуса пошлости» – достаточно профессионально переработанная и доступно пересказанная для второгодников беллетристика Золотого века. Так сказать, коктейль из кастрированной классики, переложенной на собачий язык.
Попутно Бармалеенко пристегнул Юрку ярлык, назвав его Эллочкой Людоедкой в матросском костюмчике, словарный запас которого находится на уровне лексики трехлетнего Шурика Пушкина.
Юрок не знал, как ему реагировать на последнее замечание. Вызвать обидчика на дуэль? Или воспринять его слова как похвалу? Как-никак тот сравнивал его с гениальным русским поэтом...
Несчастная университетская профессура, зарплата которой резко взметнулась вверх и, наконец-то, сравнялась с медяками уборщиц, пыталась поднять свой слабый голос в защиту истинной литературы, разумеется, не причисляя к ней произведение скандального автора.
Декан филологического факультета МГУ профессор Франц Иосифович Габсбург с университетской трибуны официально проклял роман вместе с его автором, плохо представляющим, по мнению ученого, в чем состоит на-значение истинной литературы, и, кроме того, носящим такую неподобающую для солидного писателя фамилию. «Какой такой еще Король? – гремел Габсбург, потрясая кулаками. – Не хочу знать никакого Короля! Нет такого писателя!»
Вскользь коснувшись достоинств книги, состоящих, на его взгляд, лишь в высоком качестве полиграфии, профессор советовал автору пройти с репетиторами ускоренный курс начальной школы, чтобы овладеть хотя бы азами русского языка.
И он любезно обещал, если от Юрия Короля последует соответствующая просьба, в свободное от лекций время рассмотреть этот вопрос. И если Королю повезет, и профессор будет пребывать в хорошем настрое-нии, то проситель получит имена и адреса этих репетиторов. Естественно, за плату...
...По слухам, Юрок страшно разбогател. Говорили, что первая же его книга принесла ему столько денег, сколько не приносили знаменитым авторам детективов и дурацких «любовных» романов их многостраничные книжищи в красочных суперобложках.
Юрок, долженствовавший по всем российским законам «залечь на печку» и там, в приятном тепле, лениво нежиться, наслаждаясь завоеванной славой и богатством, неожиданно поразил всех – и, полагаю, себя в первую очередь – в одночасье развившейся бешеной работоспособностью, которая привела его к созданию в рекордно короткие сроки еще одного шедевра под названием «Закат оптимиста».
Юрок работал почти круглосуточно.
Я несколько раз звонил ему. Он с трудом отрывался от письменного стола, отвечая мне односложно и невпопад и явно торопясь вернуться к любимому занятию.
Вторая книга наделала еще больше шума.
Итак, Юрок был на вершине славы. Он написал две книги, которые были изданы миллионными тиражами не только у нас в стране, но и за рубежом.
И, судя по всему, Юрок не собирался успокаиваться.
Просто сказка какая-то...
Еще одна новость. И на этот раз совсем уж отвратительная. У меня подходят к концу деньги. Мои картины никто не хочет покупать. У меня нет заказов! И я ничего не делаю!
Я перестал поставлять на рынок поточные шедевры. Да и орудия производства: мольберт, кисти, краски, даже старая куртка, в которой я любил работать, – все осталось в моей брошенной кварти-ре. Не говоря уже об эскизах, набросках и законченных работах... Хотя мое творчество никого не интересует, без всего этого я чувствовал себя голым...
Я нахожусь в состоянии, близком к отчаянию.
Зато пошел в гору Алекс. Я уже говорил, что у него, наконец, появились богатые заказчики, которых привлекала манера письма Алекса. И, конечно, его волшебная способность передавать настрое-ние.
В его картинах была пленительная недосказанность, загадка неясного размытого вопроса... Его работы, особенно прелестные женские портреты, своей романтизированной незавершенностью на-поминали полотна английских мастеров восемнадцатого века.
Некоторые из моих старых заказчиков переметнулись к нему.
О нем заговорили... Впереди замаячили персональные выставки. Чуть ли не в Манеже.
По правде сказать, мои друзья стали вызывать у меня серьезные опасения. Я сравнивал их и свои творческие возможности. И это сравнение говорило в мою пользу. По масштабам таланта я стоял, вне всяких сомнений, неизмеримо выше их и теперь считал себя обойденным славой.
И это не была зависть. Это была беспристрастная, объективная уверенность в своем изначальном превосходстве. Я пребывал в недоумении, Фортуна никак не желала поворачиваться ко мне ли-цом, я по-прежнему любовался видом ее раздолбленной, омерзительно развратной задницы. Опять очередная несправедливость, с тоской думал я...
И снова для меня остро встал вопрос об удаче, везении и судьбе-индейке.
И помимо этого, мне нужно было просто думать о хлебе насущном. Должен же я был что-то жрать на завтрак, обед и ужин! Хотя бы макароны или тыквенную кашу!
Впервые за последние десять лет я вынужден был взять взаймы. У Алекса. Алекс, святая душа, одолжил мне денег на неопределенный срок. И сделал это удивительно тонко и необидно. Потом по-вел в ресторан, где окончательно добил меня широтой своей натуры и благородством.
Он задал лукуллов пир, приказав принести пятьдесят граммов водки, кружку теплого мутноватого пива, салат из вялых огурцов со сметаной, бесцветный флотский борщ и две бледные сосиски с тушеной капустой. Венчал сие гастрономическое великолепие компот из сухофруктов. Прямо-таки царский обед в фабрично-заводском стиле.
Я давился пахнущим тряпкой борщом и с тоской вспоминал рестораны Венеции.
Сам Алекс к еде не притронулся, сославшись на отсутствие аппетита. Он сидел напротив меня и ласкал меня своими бархатными телячьими глазами. Я перехватил его взгляд, как раз когда подно-сил ко рту вилку с безвольно болтающейся на ней сосиской.
И едва не поперхнулся. Я узнал этот взгляд. Так многодетные матери смотрят на своих самых непутевых и самых любимых сыновей.
Я становлюсь суеверным, подумал я, тщательно пережевывая пищу. А что если мои неудачи – это наказание за сглаз?
Насытившись, я поделился своими опасениями с другом.
— Тебе надо отвлечься, – уверенно сказал Алекс, – отвлечься и развеяться. Развеяться и отвлечься. Ты застоялся. Как строевой конь в стойле. Тебе нужно вырваться на волю. Ты зажал себя. Хо-чешь еще компота? Говори смело, это никак не разорит меня: учти, в этом заведении меня кормят бесплатно...
— Теперь понятно, почему ты привел меня сюда, – сказал я, с унылым видом разглядывая грязные тарелки, которые никто и не думал убирать со стола.
Алекс же был необычайно оживлен и восторжен:
— Я, как Пиросмани, – сказал он, надуваясь важностью, – разрисовал здесь стены и потолок. Правда, красиво? Посмотри на розовые телеса той пышной красавицы под потолком. Хозяину так это понравилось, что он решил расплатиться со мной обедами. Я могу ходить сюда обедать каждый день еще целый год.
— Поэтому ты уступил свой роскошный обед мне? Какая безграничная щедрость! Какое самоотвержение! Спасибо тебе. Выражаю также искреннюю благодарность личному составу этой столовки. Особенно тому кудеснику, который мастерски разбавил борщ сырой водой. А водка!.. Какие ароматы! Давненько я не едал с таким удовольствием.
Алекс довольно ухмыльнулся.
— Спасибо за деньги, – тихо сказал я, глядя в стакан со сморщенной долькой яблока на дне.
— Брось... Я всегда...
— Знаю. Скажи, Алекс, что произошло? Почему мне так не везет? Вот ты сказал, мне нужно вырваться на волю. А как? Однажды один человек... одна женщина выпустила на волю мою душу. Но я при этом чуть не помер!
— Знаю, мне рассказывал Юрок. Он тебя еле откачал...
— Да? Это он тебе сказал? Вот же врун! Вовсе нет, меня спасла Дина. Вернее, пиво, которым она меня заправила. Правда, по совету Юрка...
Я отодвинулся от стола и закинул ногу на ногу. По ресторанному залу носились кухонные запахи пережаренного лука. Я пристально стал рассматривать разрисованные Алексом стены. Совсем не плохо... Мы молчали минуты две. За это время во мне возникло желание кому-то рассказать о своих мыслях. Пусть это будет Алекс...
Я сказал:
— Я боюсь отпускать свою душу на волю. Она может не вернуться...
— Иногда нужно рискнуть. Поставить на кон всё, может, даже жизнь... Тогда выяснится, чего ты стоишь... И тогда, может быть, ты чего-нибудь добьешься. Надо дать душе возможность порезвиться на воле. Нельзя создать что-то стоящее, если в тебе нет страсти, нет готовности отдать главному делу жизни себя всего. Как с любимой женщиной в ночь любви...
— Я это и без тебя знаю! И с каких это пор ты стал читать банальные проповеди?
— Тогда зачем спрашивать?..
— Ты лучше скажи, что мне делать?
— Попробуй начать все сначала... Ты крепкий мастер...
Вот уже как! Мой снисходительный друг уже не кричит, что я гениален. Крепкий мастер!.. Крепкие мастера работают на фабриках детской игрушки, раскрашивая матрешек. Крепкий мастер... А разве не он когда-то говорил, что я гениален?
А может, не говорил, а я сам вбил себе это в голову?..
Алекс, видно, понял, что происходит со мной, он положил руку мне на плечо.
— Ты всегда помогал мне, – сказал он спокойно, – и делал это, не рассуждая. Повинуясь чистому, благородному порыву. Я знаю, ты любишь меня. Ты настоящий друг. Но ты забыл, как ты меня по-учал, даже издевался надо мной, делая это, казалось бы, по-дружески. И не замечал, что этим больно ранишь меня. А когда беда коснулась тебя, ты вдруг стал страшно чутким и обидчивым. Почему ты не допускаешь, что я тоже могу тебе дать совет? Чем я хуже тебя?
— Прости, Алекс. Ты прав. Но я действительно не знаю, что мне делать! Мои картины остались там, в моей квартире. Я живу на птичьих правах у Дины, которая уже несколько месяцев как уехала за тридевять земель и торчит в своем проклятом Милане, занимаясь своим долбаным сольфеджио. Здесь за мной идет охота, в меня стреляли! Я стареющий, никому не нужный маляр. Или, как ты верно подметил, крепкий мастер. Да и это, похоже, в прошлом.
— У тебя кризис. Это сплошь и рядом бывает со всеми творческими личностями. Знаю по себе, это хуже запоя... Возьми себя в руки! Ты еще сможешь!.. Все сможешь!
— Не знаю... Кажется, я сам себя съел... Временами у меня бывает такое чувство, будто я глодаю мясо на своих костях... Я объелся самим собой...
— Хочешь, я научу тебя летать?
— Глупости все это. Ни во что я не верю... Скажи, ты счастлив?
— По-настоящему я был счастлив только в детстве. Когда моя мать гладила меня по головке и ласково говорила: хороший мой мальчик... Много я сейчас бы отдал, чтобы хоть на мгновение ее рука коснулась моей головы... Да, в детстве я был счастлив, но не понимал, что счастлив, потому что был глуп. А сейчас? Не знаю... Знаю только, что что-то неожиданно сдвинулось в этом мире. Причем сдвинулось в выгодном для меня направлении, и я вот-вот стану прославленным русским художником Александром Энгельгардтом. Смешно, да? А счастлив ли я? Право, не знаю... Поверь, я не кокетни-чаю. Конечно, это лучше того, что было раньше, когда я умирал от жалости к самому себе. И когда уже почти не было веры в свою звезду. Наверно, все-таки я счастлив... Но что-то мешает мне быть счастливым до конца. Может, это страх, неуверенность, то есть те чувства, с которыми свыкся за тягучие годы невезения. Или осознание того, что все преходяще. И чувство сожаления, что меня сейчас не видят те, кто желал мне добра... И потом, не понимаю, как можно быть счастливым, если ты похоронил самых дорогих тебе людей?! Пусть это и случилось миллион лет назад...
Вечером того же дня я пробрался тайком в свою квартиру и, порядком намучившись, перевез вещи в дом на Арбате. Я и не предполагал, что у меня так много завершенных работ.
Я их разместил в просторной сухой каморке под лестницей, где было много всякой другой дряни...
...Было солнечное утро. Я проснулся поздно. Золотой луч бил в лицо. Через открытую форточку в комнату просачивался холодный, пахнущий мокрым снегом воздух.
Черная ветка царапала оконное стекло, как бы напрашиваясь в гости. Зима отступала. Капель отчаянно лупила по карнизу, возвещая скорый приход весенних гроз и теплых ночей.
Я лежал на спине, смотрел в окно, и мне казалось, что я в больничной палате, и скоро мне предстоит умереть.
Как хорошо умереть ранней весной... Как это замечательно – умереть, чувствуя себя совершенно здоровым!
Эта мысль так понравилась мне, что я готов был отдаться смерти в любую минуту.
Это чувство по силе преступной остроты и порочной сладости напоминало неодолимое влечение к какой-нибудь юной, но уже утонченной нимфоманке.
Ты лежишь в постели, в нетерпении маешься, повизгиваешь от вожделения, елозишь по влажным от пота простыням, а она нарочито медленно раздевается, аккуратно развешивает платье, белье, чулки на стуле, поглаживает себя руками между бедер и бесовски смеется, рассматривая тебя своими распутными глазами.
Я даже зажмурился, чрезвычайно живо представив себе в этой роли Дину.
Поскрипев зубами, я вновь припал к приятным мыслям о смерти.
Известно, чтобы умереть, надо что-то предпринять. А мне было лень не то что умереть, а даже пошевельнуть рукой. Как когда-то, после смерти жены...
Я лежал и мечтал о легкой, милосердной смерти. Я мечтал о смерти как об избавлении от забот и неразрешимых загадок, которых у меня накопился целый мешок.
Но как умрешь, если ты здоров? Валяться в кровати до победного конца? До полного истощения?
Я знал, что не выдержу. Я очень люблю поесть. Однажды в доме творчества под Звенигородом я сидел на диете. На яблочной диете. Это когда яблок можно есть столько, сколько влезет. Хоть вед-ро.
Я и съел ведро. И сумел продержаться день. Всего один день! И как я при этом страдал, видя, как другие обжираются сборной солянкой со свиным боком, молодым барашком и запивают все это жбанами пива, а, обожравшись, сыто рыгают и сонно хлопают ресницами. Нет, голодную смерть прибережем для других!
И потом, вид иссохшего тела, от которого исходит запах тлена или тухлятины, не эстетичен.
Может, кому-то и нравится запах несвежей воблы, но все же пусть так воняет рыба, а не человек.
Собачьими завываниями вызвать строгую старушку с косой, выряженную в праздничный черный плащ до пят и черную же косынку согласно классической моде Подземного Царства?
Боюсь, старушка не откликнется. Думаю, я еще не достиг восковой спелости. Ей нужны клиенты вроде Юрка, испытавшие на себе реальную угрозу смерти. Стоило бы с ним посоветоваться. Хотя нет. Не стоит... Мысль малопродуктивная и неубедительная: чтобы принять у себя симпатичную компанию чертей во главе с Безносой, необходимо обзавестись обязательной белой горячкой. Это ж как надо пить...
Повеситься? Помнится, тот же Юрок, напуганный перспективой остаться без яиц, рассматривал сей заманчивый проект. И даже припас веревку и мыло. Он почти рекламировал этот способ сведе-ния счетов с жизнью.
Я придирчиво поглядел на потолок. Нужен крюк. Вот висит люстра. На крюке. Вроде всё сходится... Но крюк какой-то ненадежный! Вбит криво. И дом старый. Перекрытия, наверняка, подгнили...
Я представил себе, как обсыпанный штукатуркой, с веревкой на шее и шишкой на лбу, лежу полуголый на полу и белыми от ужаса глазами взираю на сбежавшихся на шум обитателей дома. Нет! Из смерти нельзя делать водевиль, а из серьезных самоубийц – посмешище!
Повеселив себя мыслями о смерти, я, проклиная все на свете, заставляю себя подняться и вползаю в нескончаемый день, как сороконожка в червивое яблоко...
...Весь день я работал на пленэре. (Как же люди опошлили это слово – «пленэр»!)
Погрузил в машину все необходимое и высадился в переулке рядом с Покровским бульваром. Там прошло мое детство. Много лет я не бывал здесь. Вот моя школа. Вот двор и помойка, в которой мы тайно от родителей рылись в поисках перегоревших электрических лампочек. Как славно потом мы развлекались, «кокая» их о кирпичные стены!
(Читатель, наверно, заметил, что у меня просто какое-то болезненное влечение ко всему, что связано с мусором, грязью, нечистотами, помойками и выгребными ямами.
И друзей я себе подбирал... Впрочем, об этом я уже говорил...
Хотя, на мой взгляд, признаться в этом влечении – значит немного почиститься).
Я бродил по знакомым дворам... Все здесь осталось по-прежнему. Даже ребята гоняют мяч на том же миниатюрном пустыре, на котором я забил свой первый в жизни гол.
Сколько полузабытых примет, сколько ненужных воспоминаний, не вызывающих в моем сердце ничего кроме холодного недоумения...
Зачем я только приехал сюда?..
Но постепенно работа увлекла меня. Я работал много часов, не замечая ни порывов ветра, ни голода... Вернулся ближе к ночи. Усталый и голодный как собака.
И только тогда, весело насвистывая, вспомнил, как мне не везет в последнее время...
Приняв душ, я облачился в халат, хранивший запахи сразу нескольких любимых женщин. Удобно устроился со стаканом виски перед телевизором. Большое блюдо с бутербродами установил на коленях. И впер-вые за долгое время почувствовал себя совсем не плохо!
Зазвонил телефон. Кто бы это мог быть? Алекс? Вряд ли. Юрок? Тем более. Дина? Скорее земля расколется пополам, чем она позвонит. Зловещий незнакомец, узнавший, наконец, мой новый конспиративный те-лефон?
Я снял трубку.
— Слава Богу! – услышал я голос Шварца. – Какое счастье, что я тебя нашел! Я сейчас к тебе приеду! Скорей говори адрес!
Час от часу не легче. Только Шварца и не хватало. Приедет, съест мои бутерброды...
— Куда ж ты поедешь на ночь глядя, дюша любэзный? Да и адреса я тебе не дам.
— У меня горе, Сереженька! – захныкал Шварц.
— Неужели тебя наконец-то бросила жена? Прими соболезнования...
— Никто меня не бросал, – рассердился Симеон. – Почему ты не хочешь, чтобы я приехал?
— Соседи, понимаешь, сварливые... Кстати, как ты узнал мой телефон?
— Свет не без добрых людей... Тогда хотя бы выслушай. Ты что сейчас делаешь?
— Пью чай, – сказал я, отхлебывая виски, – с крыжовенным вареньем.
— Врешь! Водку трескаешь. По голосу слышу! Что, я тебя не знаю?
— Сема, что тебе от меня нужно? Говори, или я кладу трубку...
— Серж, ты мне друг?
— Нет.
— Нет, друг! Я знаю. Повлияй на Алекса. Что тебе стоит? Он отбивает у меня массового зрителя. В Питере должна была состояться моя персональная выставка. Да и в Новгороде тоже. И вот все ле-тит к черту...
Шварц замолкает.
— Ну?.. Я-то здесь причем? – спрашиваю.
— Сегодня я узнаю...
— От добрых людей?..
— Если бы! От этих сволочей устроителей!.. Они неожиданно все поменяли! Какое коварство! Вместо меня там теперь будет красоваться чертов Алекс со своим бабьем в кринолинах! Господи, ус-лышь меня! – запричитал Шварц. – Покарай этого долбаного Энгельгардта и его средневековых курв с нарисованными ослиным хвостом загадочными улыбками на синюшных харях! Ты видел его картины? Эти его пресловутые женские портреты под Гейнсборо? Ты видел эти страусовые перья в сбитых мешалкой грязных волосах? А эта его хваленая манера не дописывать ни одного портрета до конца, будто у него постоянно не хватает времени. Это у него называется недосказанностью, как будто у этого козла есть, что сказать зрителю!..
— Симеон, ты мне надоел. Что тебе от меня нужно?
— Сереженька! Любимый! Поговори с этим засранцем. С Алексом... Ведь это свинство – отбивать хлеб у товарища! У меня семья! Даже две! И любовницы, наконец! И все хотят кушать! Зачем Алексу все это надо? Объясни ему, только объясни спокойно и вразумительно, моя слава – это лишь видимость успеха, ее, так сказать, лицевая сторона. А настоящая правда находится внутри. И она не видна другим. Это такая мука, все время страдать от сомнений и возможных провалов! Это ужасно, все время жить в напряжении! Я потерял на этом здоровье. Тебе ведь говорила Майка, что я был при смерти? У меня бессонница! Ты скажешь, деньги? – Шварц деревянно засмеялся. – Господи, да те гроши, которые мне перепадали, я с радостью и в знак уважения положу все, до последней копейки, к ногам этого прохвоста. Пусть подавится, подлый интриган... Скажи ему, что видимость успеха, которая у меня есть, ничего кроме горя ему не принесет. Уж я-то знаю. Отговори его. Он же благородный человек, этот гаденыш, он поймет, если ты ему все правильно объяснишь. Ты умеешь с ним разговаривать! Я верю в тебя, мой старый, добрый друг! Объясни ему, как это невыносимо трудно, все время быть на виду, когда тебя везде все узнают! Ни минуты покоя. Он взвалит на себя непосильное бремя, от которого будет потом ужасно страдать. Он же разумный человек. И талантливый! Ну, еще бы, Алекс, кто ж его не знает! Это такая возвышенная душа! Он всегда был честным и порядочным человеком, далеким от грязи и сплетен. Вразуми его, пусть он, подлая тварь, держится от меня подальше, не то я переломаю ему все кости! Так ему, паскуде, и скажи. Передай, что я его искренно уважаю и не советую влезать в это дерьмо. Зачем ему пачкать свои чистые, честные руки? Это же такая кухня!.. Такой балаган! Почище, чем в шоу-бизнесе. Это кошмар, поверь! Убеди этого гнусяру, этого жалкого сопливого оборванца, убраться к чертовой матери у меня с дороги и не совать свой нос в мою епархию!! Не то я натравлю на него Лигу защиты евреев! Но скажи ему, что я готов к переговорам и взаимовыгодному, уважительному сотрудничеству.
— Молодец Алекс. Давно надо было поставить тебя на место. Заслужил.
— Хорошо, – неожиданно успокаивается Шварц. – Может, ты и прав. Я не гений. Но, подумай, ведь это же антисемитизм! Отстранять в наглой, циничной форме меня от лидерства в искусстве лишь потому, что я еврей... Это убого и безнравственно! Да! И это происходит у нас, в обновленной России! Кто бы мог подумать!
— Ты уверен, что это антисемитизм?
— А что же еще? Разве ты думаешь иначе?!
— По-твоему, замена одного еврея на другого – это антисемитизм?
— Я тебя не понимаю! – раздраженно восклицает Симеон.
— Энгельгардт потеснил Шварца. Какой же это антисемитизм?
— Ты разве не знаешь, что твой засранный Алекс немец? – взвизгивает Шварц.
— Удивительное дело! – в свою очередь восклицаю я. – Еврей еврея, не разобравшись, причислил к арийцам!..
— Черт с ним, с этим Энгельгардтом! Дело совсем не в этом! Провались он пропадом, этот треклятый Алекс! Будь он хоть стократ еврей, это не меняет дела. Он меня уничтожает, он меня достал, он жаждет моей крови! – Шварц на секунду замолкает. Потом с новой силой: – Хорошо же! Если он так хочет войны, он ее получит! – Некоторое время он тяжело дышит. Потом – вот же лиса! – проникновенно произносит: – Я тебе всегда помогал, Сереженька! Неужели ты забыл?
— Что-то не припомню...
— Как же так?! – приходит он в изумление. – Скольких баб мы с тобой вместе перетрахали, сколько водки выпили!
— Вот тут ты прав. Я бы никогда тебе об этом не напомнил. Но ты меня вынудил. Пил ты всегда за мой счет. Да и баб твоих я не трогал. А вот ты...
— Ну вот, я и дождался! И ты еще смеешь меня обвинять, свинья ты этакая! О, я всегда знал, что вы, господин Бахметьев, бездарный ремесленник и неудачник. Вам никогда не выбиться в люди! Максимум на что вы способны со своими убогими талантами, это за ежедневную бобовую похлебку тереть краски у Ильи Лизунова! Вы вечный подмастерье! Вот так-то, уважаемый маратель стен и обоссанных заборов! Значит, ты не хочешь мне помочь? – уже не сдерживаясь, взревел Шварц.
— Друзей – настоящих друзей – не продаю...
Очень у меня это красиво получилось. Чрезвычайно я себе понравился, когда произнес это. Но, боюсь, Шварц этих слов не услышал. Мой пафос был потрачен напрасно. Раньше раздались корот-кие гудки. Мой собеседник бросил трубку. Последнее слово, как всегда, осталось за Шварцем.
Но «свинью» я ему не прощу. Придется при встрече отвесить ему оплеуху. Или подзатыльник. Можно два... Хорошо бы набить ему морду, но эта дохлятина, скорее всего, не выдержит и от простого удара кулаком вполне может загнуться.
Странно, но почему-то он забыл сказать об одном происшествии, напоминание о котором действительно могло бы меня пронять. Много лет назад он, рискуя в те времена для себя очень многим, помог мне замять историю, в которой фигурировали автомобиль, трезвый пешеход и пьяный водитель.
Пьяным водителем был, естественно, я. Так вот, Шварц ночью примчался в отделение милиции, где с меня снимали показания, и все уладил. Он уже в то время был знаменитым художником, и тогда это еще кое-что значило.
Поступок, согласитесь, не слабый. И не только для такого труса, как Шварц.
Но самое интересное это то, что, случись со мной опять нечто подобное, Сема повел бы себя точно так же, как и тогда – той злополучной ночью. В этом я совершенно уверен.
Господи, как все перемешано в нашей жизни...
(Продолжение следует)
Свидетельство о публикации №209082800784
Конечно, интрига пока остается в зародыше. Посмотрим...
Короче, получила ночное удовольствие.
Людмила Волкова 03.03.2010 02:07 Заявить о нарушении