Меловой крест, 13 - 16 главы

Глава 13


...Целую неделю я работал, как в лучшие времена. С упоением и одержимостью.

Через несколько дней из Италии должна была прилететь Дина. Я очень ждал ее.... И это ожидание не шло мне на пользу: Дина стала мне сниться по ночам. А это, согласитесь, нездоровый знак.

...Весна шумела прохладными дождями. По ночам громыхали далекие молодые грозы.

Уставшие за долгую зиму от пудовых шуб москвички с удовольствием переоделись в легкие и смелые одежды, надменно демонстрируя представителям противоположного пола умопомрачительные коленки, похожие на известные своим сладким ароматом дыни сорта «Колхозница», а также подчеркнуто независимую походку от бедра.

Молодые мужчины перестали бриться, полагая, что таким образом автоматически превращаются в мачо.

...В тот вечер я, смертельно усталый, но почти счастливый, вернулся домой, твердо зная, что сегодня победил. Победил свои сомнения, свое несчастье, свои беды, свою грязную совесть, свою любовь к зловонным рекам, протекающим по самому дну моего «я», свои бессонные похмельные ночи, свое равнодушие и свои далеко не невинные слабости.

Маленькую картину, городской пейзаж, шедевр! – я знал, что это так, – я поставил на пол, прислонив к стене, и опустился перед ним на колени.

Да, это было попадание в «яблочко». Простенький сюжет... Да нет! И сюжет отсутствует. Москва. Серенький переулок у Покровских ворот. Торопливо бегущие фигурки прохожих... Слабый свет, падающий откуда-то сверху и как бы извне... Женщина с зонтом, рядом мальчик, мужчины, прячущие затылки за поднятыми воротниками пальто...

Я испытывал удивительное чувство. Оно было похоже на восхищение чужой удачей. Будто это и не я написал. Будто не моя кисть касалась холста, который сейчас стоял, прислоненный к стене с драными обоями. Неужели это моя работа? Как же божественно она хороша!..

И тут улица на картине ожила. Задвигались фигурки, стал мерцающим серо-голубой, почти пепельный, свет. Люди раскрыли зонты. Пошел дождь... Мальчик протягивал руки к женщине, и его губы что-то шептали... Молодые мужчины столкнулись и пристально посмотрели друг на друга.

Я почувствовал, как слезы текут по моим щекам.

Так я еще никогда не писал... Во мне билось и рвалось наружу страстное желание рассказать всему миру о своей победе...

...Вдруг я услышал шорох. Я хотел обернуться. И уже начал это делать, успев изобразить на лице недовольную гримасу, как что-то со страшной силой опустилось мне на голову.

Я почувствовал мгновенную ослепляющую боль, мне показалось, что мир расплющился и стал тонким, как лист бумаги, и вместе с ним расплющились мое тело и мое сознание.

Я летел в черную пустоту, которая всасывала мое сердце, мои легкие, которые перестали вдыхать воздух, мою сморщенную, как у черепахи, кожу и мои слепнущие глаза. Все наполнилось кровью и гулом, который был почему-то связан с болью...

Потом я превратился в одинокий старинный корабль; сквозь кровавую пелену я видел белые, наполненные ветром паруса на своих мачтах и одинокого капитана, который стоял на мостике и что-то кричал срывающимся голосом, с тоской глядя в небо.

Парусник, скрипя снастями, кренясь на правый борт и проваливаясь в волны, стал быстро удаляться и скрылся в сиреневом мареве за горизонтом...

Перед тем, как потерять сознание, я увидел скрывающую чье-то лицо черную маску и холодные глаза, сквозь прорези в маске вглядывающиеся в меня.

«Писатели разных времен и разных мастей придумали немало выражений, которые намертво обосновались в лексиконе не одного поколения литературных халтурщиков.

Ну, например, кто был тот не лишенный таланта писатель, который, в задумчивости слюнявя кончик гусиного пера, первым написал: «женщина со следами былой красоты на лице»? Или – «изумрудная поляна»? Или – «бирюзовый небосвод»? Или – «кружится голова»? (Ах, как кружится голова!.. От любви? Нет, от успехов у него закружилась голова... И почему так сильно голова кружится? Вертеться надо меньше перед зеркалом! И не будет голова кружиться...)

Конечно, легче брать готовые рецепты, чем изобретать новые. Допустим, спешит некий автор описать внешность какого-нибудь безликого персонажа. Что может зародиться в недрах серого вещества под сморщенным лобиком этого современного «властителя дум»?

«Властитель» напрягает свое беспомощное воображение, и выползает из-под его пера следующий шедевр: «на голову убитой женщины был надет светловолосый (!) парик». О переживаниях морского волка автор таинственно напишет, что тот «внутренне застонал».

С грустью подумаешь – пусть уж лучше ворует...

Мой совет – держать под рукой книги признанных литературных асов, сожравших не одну собаку во время поисков нужных слов и выражений.

У них этого добра – блистательных метафор, точных эпитетов, красочных описаний природы – пруд пруди! Именно у них вечно рыскающий в поисках легкой поживы беллетристический вор-домушник может без труда разжиться и «царственной походкой», и «звериным оскалом», и «горделивой осанкой», и «горящими, как раскаленные уголья, глазами» и «седой львиной гривой», и «ледяным взглядом».

На том же развале он подберет себе и «именины сердца», и «ропот буйных вод», и «роняет лист...».

Но время неизбежно приговаривает любителей чужой словесности, этих беспринципных литературных мародеров, к забвению.

Воровство опасно тем, что оно заразительно. И хорошо, если бы оно заражало только собратьев по перу. Но нет! Оно заражает читателя, приучая его к второсортности, посредственности. Ведь воруют не только отдельные слова, но и «цельные» выражения. И, что неизмеримо страшней, воруют мысли.

Слава Богу, мы знаем, капризная слава, мимоходом обласкав вора, покинет его навсегда. Но вред нанесен...

Впрочем, некоторым авторам воровство сходило с рук. Например, Михаилу Юрьевичу Лермонтову. Вот уж кто попользовался чужими трудами!.. Вот кто безнаказанно рвал в чужом саду спелые яблоки! Вот кто продуктивно копал картошку в чужом огороде! Вот уж кто побродил с ружьишком по чужим угодьям! Вот кто черпал полной мерой из чужого колодца! Во множестве встречающиеся в его стихах все эти «волны жизни», «безумцы молодые», «угрюмые океаны», «гонимые странники» и «грозные бури» давно многократно были «отработаны» до него.

 А он бесстрашно заимствовал затертые словосочетания, зная, что ему ничего за это не будет. Что ему все можно. И где они, авторы этих изношенных перлов? Сияют ли они достаточно ярко на небосклоне звезд второй величины? Или давно погасли?

 А Лермонтов останется Лермонтовым, даже если евтушенки всех стран соединятся, совместно задумаются, что-нибудь такое напишут и превратятся в одного большого Вознесенского! Значит, дело в чем-то другом. Думаю, понятно, – в чем...»

Если почтенный читатель думает, что эти мысли принадлежат мне и родились в моих взбаламученных мозгах после удара по черепушке, он глубоко заблуждается. Эти строки взяты из последней книги Юрка, которую я как-то полистал перед сном, и они, эти строки, вдруг огненными буквами предстали пред моим внутренним мысленным взором, когда я еще находился в беспамятстве. Было такое впечатление, что кто-то, может, тот же Юрок, держит передо мной раскрытую книгу с вышеозначенным текстом.

Вот они, загадки грубо потревоженного дубиной подсознания...

Мне кажется, что Юрок из-за злости на весь мир стал в последнее время излишне болтлив. Так бывает со стариками. Хотя ему лишь сорок.

Юрок ополчился на все, до чего может доплюнуть. Он исходит злобой, как змея перед атакой. На его всегда мокрых губах запекся желтый яд. Он культивирует в себе злобу. Он ее пестует. Он подпитывает ею свое прихрамывающее вдохновение. Злость – его знамя.

 И чтобы злые мысли не пропали даром, он их аккуратно записывает. Он ошибочно принимает свое ворчание и раздражительность за творческие озарения и гениальные предвидения. И принуждает других исходить злобой вместе с ним. Для этого он печет свои романы, как пекарь ватрушки.

Кстати, по поводу выражения «кружится голова». Помните? Вполне допускаю, что оно, это выражение, у меня возникло не случайно. Так же как и остальные строки из книги Юрия Короля.

Если бы старик Фрейд воскрес и оказался рядом, он бы понял. Когда сквозь липкий туман в мое сознание прорвался неприятный хрипловатый голос, произнесший что-то вроде «алаблаблаблаб...», у меня не кружилась голова, голова-то как раз оставалась на месте, а вертелось – и вертелось со скрежетом и карусельной скоростью – все, что в ней находилось.

Мне показалось, что голос принадлежит какому-то неприязненно относящемуся ко мне человеку, который в отличие от орущего на корабле скорбного капитана, вполне реален и, скорее всего, опасен.

Если бы не это, то можно было бы признать, что встряска мозгов пришлась очень кстати. Потому что как раз тогда в мою голову неведомо откуда залетели мысли, доселе никогда ее не посещавшие. И именно тогда я вдруг понял, что время – это движение.

То, что время движется, мы знаем с рождения. И то, что оно необратимо, понимаем, стоя перед могильной ямой. На протяжении всей своей жизни мы с возрастающими с каждым годом тревогой и тоской замечаем, что время, как горный ручеек, движется в одном направлении. Мы знаем, что это закономерно. Хотя и неприятно.

А почему бы не предположить, что время – вернее, то, что человек вкладывает в это понятие – не более чем условность, порожденная тем же человеком?

Ясно, что существуют законы Вселенной, к пониманию которых пытается приблизиться человек. Далеко не все доступно его пониманию. Наверняка, есть некие основополагающие начала, которые вступят в противоречие с привычными представлениями человека об устройстве мира, как только он подойдет к этим началам достаточно близко.

Человек знает не так уж много. Хотя кое-что все же знает, например, он знает, что все имеет начало и конец. День, весна, человеческая жизнь, жизнь цветка, бабочки – все эти мелочи в какой-то момент зарождаются и спустя некоторое время испускают дух.

Мы не в силах постичь, что время и пространство существуют независимо от нашего сознания. Мы из кожи лезем, тщась понять, что представляют собой всеобщие формы существования материи. Мы рвемся в Космос, завоевывая не пространство, а приоритет в научном и политическом мире. Мы слабо и беззвучно пукаем, полагая, что издаем громоподобный шум.

А Вселенной до всего этого нет никакого дела. Никакого! Вселенная существует и будет существовать независимо от того, хочет человек этого или нет. Она будет существовать, даже если мы сто раз наложим в штаны. Этим летающим с ужасающей, непостижимой скоростью горам безмолвных, холодных камней, которые мы назвали планетами, и бескрайним океанам огня, которые мы именуем звездами, нет дела до человека с его примитивными фантазиями и мозгами мизерабля.

Они, эти планеты и звезды, даже не знают, что кто-то как-то их там назвал... Эти безразмерные громады материи бороздят бескрайние просторы Вселенной, совершают свои головокружительные космические петли Нестерова и не подозревают, что за их перемещениями в усовершенствованную электронную лупу наблюдает некое двуногое, двурукое, одноголовое существо с микроскопической планеты, окрашенной в веселенький голубой цвет и имеющей приятную форму трехосного эллипсоида.

Вообще, упростив и низведя все до своего убогого, беспомощного уровня, мы ковыряем пальцем в пустоте, пробуя ее на прочность, мы тупым ножом нашей людоедской философии пытаемся кастрировать понятия, о которых, в сущности, ничего не знаем.

Итак, время – вещь условная. Оно движется. Движется необратимо. Но вовсе не обязательно, что оно движется строго от начала к концу...

Оно, время-то, понимаете ли, виляет, шляется, шатается и слоняется по Вселенной, как пьяница по ночным кабакам.

Помимо этого, есть еще такое презанятное понятие как вечность. Ей вообще чуждо любое движение, будь то движение вперед – в будущее, или назад – в прошлое.

 Вечность – это неподвижность, бесчувственность, омертвелость, незыблемость. А это значит, что все времена существуют одновременно. Человеку никак не совладать с этими сложностями. Словом, мир, скорее всего, совсем не такой, каким он представляется нашему несовершенному умишку.

Если верить выдумкам о переселении душ, то, следуя всему вышесказанному, несложно предположить, что после нашей смерти, которая, увы, неизбежна и которая будет ниспослана нам в некий прекрасный, известный только богам день, душа любого из нас может переселиться как в тело младенца, которому предстоит родиться в двадцать пятом веке, так и в тело какого-нибудь давно для нас умершего повесы века семнадцатого, который и дня не мог прожить без драки на шпагах и игры в бильбоке.

И наши души, примерившие новоиспеченные, свежие корпуса, по полной программе, от звонка до звонка, проживут свои новые жизни. И неважно, что для пишущего и читающих эти строки время дуэлей на шпагах давно минуло, а время космических полетов к звездам еще неизвестно когда настанет...

К сожалению, мы не обладаем правом выбирать время, когда родиться: это право узурпировано кем-то, кто владеет тайнами рождения и смерти. Если бы не это, я бы ткнул пальцем в какой-нибудь из веков минувших. И выбрал бы, скорее всего, век девятнадцатый, и это легко понять. Какие были люди...

...Я предрекаю, что еще при жизни нынешнего поколения произойдут события, которые перевернут наши представления о месте человечества во Вселенной.

Недалек тот час, когда мы станем свидетелями открытий, которые по значимости и силе воздействия на нашу жизнь превзойдут все то, что было создано нашими предками за тысячелетия существования разумной жизни на Земле.

И совершенно не обязательно, что к этим открытиям человечество подойдет самостоятельно, без помощи извне. Возможно, человечеству будет оказано содействие, это означает, что некто всемогущий, придав человечеству ускорение посредством фигурального пинка под зад, насильно укажет ему путь к Истине.

И в этом нет ничего нереального: многие серьезные ученые, среди которых попадаются даже атеисты, уже открыто признают, что некогда существовала некая сверхразумная сила, которая создала видимый и невидимый Миры, имя которым Вселенная.

Можно еще добавить, что эта сила, по-видимому, никуда не исчезла и продолжает незримо наблюдать за проделками человечества, изредка вмешиваясь в ход истории. Видимо, так нужно. Человечество по-прежнему разгуливает в коротких штанишках, и если бы его временами не удерживали от чрезмерно опрометчивых поступков, то человеческая история уже несколько раз могла бы оборваться.

 Безрассудная деятельность человека испепелили бы города, леса, высушила бы моря и реки, и по несчастной Земле давно ползали бы только одни насекомые, вроде тараканов или клопов, существ, как известно, бессмертных...

...Мы еще не знаем, но догадываемся, что существуют иные миры, которые во множестве рассыпаны вокруг человека, находясь как рядом с ним, так и на расстоянии многих световых лет.

И нам будет дано убедиться в этом.

Человечеству будет предъявлено Доказательство.

Повторяю, очень скоро на человечество обрушится новое знание, которое в корне изменит его представление об окружающем мире.

Я уже вижу, как одуревший от нового знания человек, подвывая и кряхтя от натуги, зависнет со спущенными штанами над космической выгребной ямой в безнадежной попытке исторгнуть из себя непривычное, слишком грубое и острое блюдо, которое сварганит для него некто всемогущий. Он будет тужиться до тех пор, пока его ни разнесет на куски.

И это будет, слава Богу, концом для всех нас...

Столь сильное откровение явилось мне после того, как кто-то железякой шандарахнул меня по кумполу.

Глава 14


...Мои глаза увидели огромную темную комнату. Вероятно, столовую. В комнате, пол которой устилали темно-красные ковры, было много картин. Они делали комнату похожей на зал старинного замка, превращенного в музей.

Вокруг гигантского овального стола стояли стулья с высокими спинками.
Пересчитал. Вроде двенадцать. По числу апостолов... Присмотрелся. Двенадцать электрических стульев. С кожаными ремнями и металлическими зажимами для рук и ног. М-да, думаю, апостолам здесь делать нечего...

Дальнюю стену украшало холодное оружие – сабли крест накрест, кинжалы, шпаги, ятаганы, шашки, старинный меч и неуместный в этой коллекции ледоруб с бурыми пятнами запекшейся крови. Столь же неуместной казалась здесь черная ученическая доска с белыми мелками, которая была вся испещрена галочками.

В углу замер средневековый рыцарь в ослепительных золотых доспехах и с тяжелым вооружением в виде копья и щитом, на котором был изображен геральдический знак – голова льва с серебряной гривой и двумя латинскими буквами P и I. Возможно, Парадиз, что означает Рай, и Инферно, что означает, соответственно, Ад, подумал я.

Вообще в комнате было много густо-красного и золотого, было в ней что-то от парадного генеральского мундира или костюма циркового униформиста.

— Ведь вас предупреждали... И не раз. Экий вы, право, – услышал я укоряющий голос, похоже, принадлежащий тому человеку, который произнес «алаблаблаблаб...», – а я все ждал. И жалел вас... Вы думаете, кто велел не трогать ваших картин и рояля?

Я медленно приходил в себя. Я лежал на широком, очень мягком диване, укрытый пуховым одеялом. Сильно болела голова. Я провел рукой по волосам и обнаружил марлевую повязку. Осторожно повернул голову вправо и увидел своего собеседника.

Мне противостоял миниатюрный толстенький горбун в черном балахоне. Горбун закрепился у дальней стены комнаты под картиной в золоченой раме. Короткими ручонками человечек любовно оглаживали свой живот, внушительные размеры коего говорили о том, что хозяин почтенного живота не чужд чревоугодия.

Вот этот живописный горбун, подумал я, сможет переварить что угодно. Даже то грубое и острое блюдо, о котором шла речь выше.

Улыбающееся, доброе лицо горбуна светилось обманчивым церковным светом. Его можно было принять за странствующего монаха-францисканца, всегда готового откликнуться на просьбу умирающего об отпущении грехов, если бы у приятного горбуна не было двух дуэльных пистолетов за поясом, похожих на те, на которых стрелялись Пушкин с Дантесом, а на голове – милицейской фуражки, нахлобученной по самые уши. Под фуражкой угадывалась ухоженная, приятно пахнущая, лысина. Опереточный вид фальшивого монаха наводил на мысль о плохом театре, в котором мне, похоже, отводилась эпизодическая роль покойника.

Эти невеселые мысли привели к тому, что у меня начала дрожать нижняя челюсть.

— Прошу извинить моих людей. Работа у них такая... – сказал лжефранцисканец. И хотя голос был смягчен ласковой интонацией, я узнал его. Это с ним меня «соединила» некая секретарша. – Да и обучались они своему суровому искусству еще при прежнем режиме. Чуть что, сразу за полено или ледоруб. Привыкли, знаете ли, действовать по старинке. А переучиваться не хотят. Держу их исключительно из соображений целесообразности. Более преданных людей, согласитесь, в наше поганое время не найти...

— И чем они меня?.. – я потрогал голову. – Поленом? Или топориком?

— Право, не знаю. Надо будет порасспросить.

Я попытался встать, но у меня тут же все поплыло перед глазами. Я почувствовал страшную слабость.

— Лежите, – поспешно сказал горбун, – лежите, голубчик. Мой личный врач осматривал вас. Он полагает, что скоро вы пойдете на поправку. Не желаете ли перекусить?

Я отрицательно помотал головой.

Отворилась дверь, и в комнату с шумом влетела молодая хорошенькая девушка в джинсах и короткой майке, открывающей соблазнительный загорелый животик с не менее соблазнительным пупком. Пупок был украшен огромной булавкой.

Видно, животам в этом доме придается большое значение, отметил я про себя.

Девушка остановилась в двух шагах от меня и, посасывая пальчик, вопросительно уставилась на горбуна.

— Познакомься, душечка, – сказал коротышка, – это господин Бахметьев.
Девушка перевела взгляд на меня и вынула палец изо рта.

— Чего это он... с повязкой?.. Опять твои головорезы?.. – спросила она грубым, почти мальчишеским, голосом.

Горбун, сдерживая раздражение:

— Познакомься, дура, это Бахметьев. Известный художник...

— Художник? – зашепелявила девица, опять принявшись за палец. – Оно и видно...

— А пострадал он по собственной глупости. Не послушался старших, понимаешь, зазевался и – бах! Хорошо еще, что так... легонько. Не правда ли, Сергей Андреич? – горбун захихикал. – Вот извольте, моя непутевая дочь, – сказал он, любуясь девушкой, – Маргарита, королева Марго.

Я осторожно кивнул тяжелой головой.

— Ты его, – сказала Марго отцу, показывая на меня, – ты его уж, пожалуйста, не убивай... сразу. Я хотела бы с ним побеседовать. Художники к нам редко залетают... Последним был... этот... как его?..

— Шварц.

— Да, да, Шварц. Сема... Ужасный тип. И почему ты его отпустил, папуля?

У меня отлегло от сердца. Значит, отсюда иногда выбираются живыми. Но... Шварц?! Он-то что здесь делал? И как ему удалось улизнуть?..

— Так, почему ты его все-таки отпустил? Почему не пристрелил из одного из своих пистолетов? Я так люблю, когда ты... – девица не без приятности наморщила носик и воскликнула: – Когда ты... пах-пах!..

— Да какой же он художник! Так... обнаглевший ремесленник. Вы согласны?

Я с достоинством наклонил голову. Разве можно спорить с такой объективной и точной оценкой? Да еще при таких обстоятельствах и с таким животастым типом...

— Очень уж мне захотелось, – продолжал горбун, – чтобы Шварц написал мой портрет. Но у этого идиота поначалу так дрожали руки, что он не мог держать свои малярные принадлежности. Я ему дал успокоительного – выстрелил над ухом – и через полчаса все было готово. Можете полюбопытствовать, – и горбун повернулся в сторону большой картины в золоченой раме.

Я всмотрелся в портрет. Сходство с оригиналом – несомненное. Но Шварц придал лицу на картине плакатные черты рабочего-передовика, занятого исключительно мыслями о своем родном сталеплавильном цехе и повышении производительности труда.

Суровые складки на лице говорили о трудностях, испытываемых портретируемым при реализации обязательств по перевыполнению производственного плана. Пронзительные глаза требовательно вглядывались в отдаленное светлое будущее.

— Какой-то стахановец, не правда ли? – пробурчал горбун, недовольно разглядывая картину.

Я пожал плечами.

— Я думаю, Сема уже не может писать иначе, – высказал я предположение, – но главное схвачено верно...

— Вы так думаете?

— Даю голову на отсечение, что Шварц подпал под ваше харизматическое обаяние и попытался написать портрет этакого Наполеона двадцать первого века.

— Это вы хорошо сказали, «даю голову на отсечение». Очень хорошо! А вот касательно Наполеона, не очень... Поосторожней надо бы с Наполеоном-то... Нет, Шварц мне решительно не нравится. Я его потому и отпустил. Пусть уж гадит на воле... А портретик пока оставил. Может, кто его и подправит... – он пристально посмотрел на меня.

Я спустил ноги с дивана. Посмотрел по сторонам. Мой взгляд остановился на фигуре горбуна. Я непроизвольно указал пальцем на его необычное одеяние и спросил:

— А вы, что, в этом щеголяете, когда появляетесь на людях?

Горбун осклабился.

— Щеголял бы с удовольствием, – сказал он, – но, сами понимаете, пока, к сожалению, это невозможно. Поэтому вынужден щеголять в этой очень удобной одежде дома. Придет время, все так будут ходить...

— Пистолеты не мешают?

— Мне – нет. А вам? Тоже нет? Сейчас проверим. Один из пистолетов, – горбун вытащил револьверы из-за пояса, – один из пистолетов настоящий, пулями настоящими заряженный, другой – зажигалка. Даже искушенный взгляд не отличит один от другого. Теперь вопрос, вы курите? Замечательно! Марго, угости нашего нового друга сигареткой. А я, – горбун зловеще засмеялся, – дам ему прикурить!

Марго сунула мне в правый угол рта сигарету, а ее горбатый папаша взвел курки.

— Посмотрите, какие хорошенькие пистолетики! Ну, которым из них вас побаловать? – он поднес мне к носу оба пистолета. Действительно, отличить их друг от друга было невозможно.

Я, нервно орудуя губами и языком, переложил сигарету в левый угол рта и попытался сосредоточиться. От напряжения у меня натянулась кожа на голове. Я даже услышал, как она зашуршала под повязкой.

— Я вас не тороплю, – ласково сказал горбун, – потому как сам получаю огромное, прямо-таки жгучее, наслаждение! О, если бы мгновенье длилось вечно! Ради таких мгновений стоит жить! Не правда ли? А как вы? – спросил он, искательно вглядываясь мне в лицо. Я увидел нависшие страшные брови, горящие боевым огнем глаза и сумасшедшую улыбку, блуждающую по круглому лицу, усеянному капельками пота.

Марго захлопала в ладоши и завизжала:

— Посмотри, папаня, он дрожит! Сейчас описается! Как Шварц! Помнишь?

Марго была недалека от истины. Я мог обмочить штаны, и не только от страха, но и оттого, что давно не опорожнял мочевой пузырь.

— Как вы?.. – повторил горбун.

Я выплюнул сигарету на пол.

— Превосходно. Но мне почему-то совсем расхотелось курить. И хорошо бы поссать. Простите, королева...

— Ах, как это скверно! – сморщился горбун. – Отведи нашего гостя, Марго... Ваше счастье, Сергей Андреич, что у меня ковры персидские... Но у вас нервы, однако!.. – добавил он с ноткой уважения.

— Какие уж тут нервы, – сказал я, – просто подперло...

— Только без шуток! Как бы вы там ни колдовали, как бы ни «глазили», у меня хватит сил сунуть ваши пальчики в мясорубку... А руки для художника и музыканта... Вы же не станете учиться рисовать пальцами ног, в конце-то концов!

С трудом поднявшись, я повлекся за девушкой, которая в коридоре прижалась ко мне и, жарко дыша мне в лицо малиновой жвачкой, прошептала:

— Я к тебе потом приду, ночью... Только бы папаша тебя раньше не ухайдакал. Постарайся не помереть раньше времени...

— Я-то постараюсь... А вот твой папаша... Что ему от меня надо? – тихо спросил я.

— Он совсем рехнулся в последнее время. Бредит какими-то фантазиями о власти над миром. Так и говорит, старый дурень: «Хочу вы...ть Вселенную!» Он за последнее время перестрелял здесь уйму всякого народа. Всяких там депутатов, губернаторов, министров. Потом мелом ставит галочки на доске... На него работают ребята из бывшего КГБ. Совершенно отпетые типы. Отца родного не пожалеют. У нас, – она совсем понизила голос, приблизив губы к моему уху, – у нас за забором целое кладбище, где папа приказывает хоронить тех, кого казнит по законам революционного времени. Это он так говорит... Раньше мне нравилось! Знаешь, здорово, когда при тебе приканчивают человека! Только что он с тобой разговаривал, смеялся, подмигивал, на что-то надеялся. А тут папаша со своими пистолетиками. Бах-бах, и все! Нет человека. Дух захватывает! Упадет, ногами подрыгает и затихнет. Лучше, чем в кино! Но мне это надоело. Все трупы да трупы, трупы да трупы...

— Бог с ними, с этими министрами... Мне их ничуточку не жалко. От меня-то ему что нужно?

— Откуда я знаю... А это правда, что ты можешь сглазить кого угодно? Может, это его и заинтриговало? Он вообще страсть как любит все необычное. У нас тут был один ясновидец с женой, тоже предсказательницей... Интересные люди. Но ужасно тупые! Они доверительно сказали папаше, что в обозримом будущем надо ожидать конца света. Папа заинтересовался. Но, когда они хотели ему сказать, когда он, этот конец, наступит, он страшно перепугался и быстренько их пристрелил...

В туалете я застрял надолго. От переживаний у меня схватило живот. Сидя на дедовском деревянном стульчаке, я думал о том, как же это так могло случиться, что я угодил в логово сумасшедших?

Почему это произошло со мной? Провидение явно ошиблось. Если мне предначертано умереть от руки этого полоумного недомерка, то где справедливость? Он укорачивает жизнь всяким крупным чиновникам, которые по какой-то причине помешали его глобальным планам вселенского переустройства.

Я-то здесь при чем? Я не принадлежу к сонму великих. Несмотря на его заявление о том, что я известный художник.

Меня нисколько не привлекала перспектива покоиться на приватном кладбище, деля его земляное ложе с неустановленными государственными мертвяками.

Одно дело рассуждать о смерти, нежась в удобной постели. Совсем другое – реальная смерть, коей мне угрожает сумасшедший.

Стук в дверь прервал мои невеселые размышления.

— Сергей Андреевич, – услышал я громкий голос горбуна, – вы слышите меня? Вы еще долго? Вы знаете, я уже привык к вам! Я истосковался! Что вам говорила моя дуреха? Она вечно сует свой нос куда не надо! Послушайте! Вы не должны меня бояться! Мы вместе с вами можем перевернуть мир! – надрывался он под дверью. – Ну, скоро вы там?.. Меня всегда занимала природа необычного! Я ведь по профессии физик! Естественник, так сказать! Мы еще так мало знаем об окружающем мире! Выходите же! Мы вместе с вами все обсудим! Разве можно справлять малую нужду так долго?! Или вы затеяли что-то более серьезное? Смотрите у меня? Мясорубка у меня всегда наготове!

— Боже праведный, – простонал я, – от ваших фокусов у меня разболелся живот. Оставьте меня в покое хотя бы на десять минут! Если я вам так нужен, вы должны беречь меня. А мясорубка?.. Я думал, вы более изобретательны. Могли бы придумать что-нибудь поострее. Например, защемление яиц дверью... Ручаюсь, никакой Камо не выдержал бы.

Ответом было молчание. Видимо, мой собеседник размышлял.

— Хорошая пытка, – наконец сказал он. – Спасибо за совет. Надо будет испробовать. На каком-нибудь поэте или писателе... Ну, выходите же, черт бы вас побрал!

Когда я вернулся в столовую с электрическими стульями, то увидел, что на столе стоит самовар, а из его трубы под потолок поднимается сизый дымок.

— Это правда, что все художники – сплошь философы? – спросил горбун.

— Вы путаете художников с малярами, которые по целым дням красят заборы.

— Может ли художник работать под страхом смерти?

— Зачем вам все это?

— Вы представить себе не можете, что испытываю я в последнее время! Я нуждаюсь в интеллигентном собеседнике. Я страшно одинок. Не с кем поговорить! Мои костоломы не в счет. Марго слишком молода... Друзей разнесло по свету. Иных уж нет... Да и были ли они, друзья?.. Те немногие, что остались, могут говорить только о бабах. У меня масса свободного времени. Я стал слишком много думать. Я задумываюсь...

— Это опасно. По себе знаю. Однажды...

— Все-таки ответьте. Может ли художник или писатель плодотворно и интересно работать, твердо зная, что обречен? Что ему осталось жить... ну, скажем, не более месяца?

— Примеры есть...

— Ну?..

— Чехов, Булгаков. Ну, может, еще Гашек...

— Интересно... Как вы думаете, почему им это удавалось? Ведь обычному человеку, если он вдруг обнаружит, что ему осталось жить совсем немного, скорее всего, приходится думать только о душе, а на все остальное наплевать...

— Возможно, великие люди – это очень сильные личности, которые не могут поступить иначе. Они думают не только о себе... Не знаю... Может, они в эти моменты мобилизуют свои силы?.. А может, они знают что-то, чего не знаем мы, и это что-то особенно ярко и сильно открывается им перед смертью? Может быть, великий человек знает, что весь он не умрет?.. И это дает ему возможность творить, невзирая на близкую смерть?

Горбун задумался.

— Я ведь тоже художник, – сказал он. – Я создаю события. Я их рисую на ткани жизни. Но я из числа тех художников, имена которых не известны широкой публике. Все знают Тициана, Леонардо, Рафаэля, Рубенса, Рублева... А кто правил миром, когда жили эти великие люди, никто и не помнит. А уж тех, кто, оставаясь в тени, управлял теми, кто правил миром, и подавно... И, как все истинные художники, я страшно одинок... Мне тоскливо, будто я живу в домике на болоте... В сущности, все люди одиноки...

Я жадно пил чай и с холодным интересом ожидал развития событий. Хотя мой собеседник и утверждал, что он их создает, я-то знал, кто сейчас хозяин положения. Я успел-таки поколдовать, пока сидел в туалетной комнате на дедовском стульчаке.

Горбун ходил вокруг стола с электрическими стульями и, заложив руки за пояс, вслух предавался размышлениям:

— Не знаю, будет ли вам это интересно, но я жил неторопливо... Не торопясь, понимаете ли, жил... Да. Закон джунглей я постиг, когда мне было под сорок...

— Закон джунглей?

— Да, закон джунглей. Закон джунглей – это закон жизни. Уничтожай все, что тебе мешает жить. Или что может помешать тебе в перспективе... В юности и молодости я был клинически несчастлив. И страшно не уверен в себе. Женщин у меня было мало. Я был некрасив, беден, следовательно, мало привлекателен. А я так нуждался в женщинах! Когда они у меня бывали, я отводил душу. Они придавали мне уверенности. С ними я утверждался не столько как мужчина, сколько как личность. Дурак, я тогда не знал многого. Надо было прожить сорок лет, чтобы понять простые истины. Один великий, необыкновенный человек, несравненный Исфаил Бак, мне все это открыл... Мир абсурден. В нем нет закономерностей. В нем есть только правила. И для достижения цели необходимо отбросить все эти правила, кроме одного – правила соблюдения своих интересов любым способом. А главное – это понять аксиому, смысл которой сводится к тому, что миром правит золото. Все, все, слышите, абсолютно все, даже бескорыстные идеалисты, в глубине души мечтают разбогатеть! Потому что все знают, – деньги могут дать все. И свободу, и преданность, и наслаждения, и славу, и успех! Все это можно купить.

— Любовь тоже?..

— Любовь – прежде всего, – убежденно воскликнул горбун. – Женщина, как вы знаете, – самая скверная разновидность человека. Это, так сказать, сильно ухудшенный вариант мужчины. Самой природой в ней заложена продажность. Чем дороже мы платим, тем красивее женщина. Не открою секрета, если скажу, что первоклассная женщина стоит очень дорого. И еще, настоящая женщина простит вам что угодно: измену, лысый череп, импотенцию и грязную задницу. Она не простит вам только одного – бедности...

— Какие суровые, грубые истины!

— Это жизнь! – с пафосом произнес горбун. – И еще. Надо перестать лукавить. Каждый мечтает разбогатеть. Только не каждый признается в этом. Все эти наивные рассуждения, которыми нам с детства забивают головы, о бескорыстии, о верном служении чему-то вроде искусства, науки или родины – не более чем попытка увести человека в сторону от очевидного и элементарного. От испепеляющего душу желания обладать миллионами хрустящих бумажек, которые могут совершать чудеса. И самое заманчивое из чудес – это власть. Власть над людьми!

— Мне всегда казалось, что властолюбцы – народ в высшей степени ограниченный. Ограниченность властолюбцев заключена в самой идее стремления к власти... По-моему, эта идея изначально порочна и ущербна...

— Вы полагаете? – насмешливо спросил горбун. – Вам просто никогда не доводилось испытывать это чувство! Это как страсть к игре! Как первая в жизни ночь с женщиной! Это будет посильнее «Девушки...» Горького! Вот послушайте, когда-то я был романтиком... Верил, мечтал, бесился, влюблялся... Дурак! А с некоторых пор заделался злодеем. И вы знаете, мне это пришлось по душе! Полная, абсолютная свобода, которую дают деньги, привела меня к всепоглощающему желанию властвовать над людьми...

Я понимал, что имею дело с сумасшедшим. Порой он изъяснялся в стиле «форчен-кукис»: кефир полезен, потому что вчера был вторник!

Мы сидели на электрических стульях. Я откинулся назад и почти с садомазохистским наслаждением почувствовал, как распустились и приятно заныли широкие мышцы спины.

— Век бы так сидел, на этих стульях, – признался я, – неужели они созданы для убийства? Как странно... Они такие удобные...

— Вам, правда, нравится? – обрадовался мой собеседник. – Подождите, я их попозже подключу к электрической сети... И тогда они станут еще удобнее!

Он быстро взял пульт и нажал кнопку. Я подпрыгнул на своем стуле.

— Не бойтесь. Я всего лишь включил телевизор. Какой, однако, нынче пугливый художник пошел...

Горбун еще раз нажал какую-то кнопку на пульте, и на экране огромного телевизора, стоящего в углу комнаты, появилась знакомая лысая голова.

— Вот, полюбуйтесь на этого дуралея! – воскликнул горбун. – Это запись беседы с известным писателем Юрием Королем, сделанная на одном частном канале. Выдающийся писатель дает интервью! – издевательским тоном сказал он. И добавил: – Выдающаяся скотина! Послушайте, какой вздор несет этот олух царя небесного!

Юрок на экране приосанился и, глядя на нас, проникновенно произнес:

— Здравствуйте, мои юные друзья! Здравствуй, племя молодое! Вот и опять мы встретились! Сегодня я хочу дать вам маленький, но очень важный и полезный совет. Больше читайте. И приучайтесь с младых ногтей читать хорошую литературу. В вашем духовном становлении должны принимать участие великие умы! Такие как...

И Юрок приступил к перечислению.

— Вы только послушайте этого маразматика! – кипятился горбун. – Пушкин, Толстой, Достоевский, Гоголь, Чехов, Булгаков, к ним пристегнул еще Шекспира, Уитмена, Шоу... Будто делает невесть какое открытие! Кого еще упомянет этот недоносок? Ага! Добрался до Генри Миллера, Кафки, Джойса и Борхеса. Ну, кого еще удостоит своим вниманием ваш плешивый приятель? Притормозил... Занялся критикой. Хорошо! Послушаем!

Горбун так разволновался, что запрыгал перед телеэкраном. А мой друг пошел громить современную литературу. Он называл ее белибердатристикой. Особенно досталось от него производителям детективных и любовных бестселлеров, которые завалили книжные прилавки своей макулатурной продукцией. Юрок говорил о страшном вреде этой белибердатристики. О ее пагубном влиянии на молодое поколение. В общем, Юрок проповедовал.

Мимоходом похвалив старую гвардию в лице Бродского, Аксенова, Гладилина, Владимова, Искандера, Битова, Конецкого и Войновича, он сказал, что склоняет голову перед выдающимся талантом Сергея Довлатова.

Как печально, сказал он, что этот замечательный писатель так рано умер. Затем Юрок отдался глубокомысленным размышлениям о жизни и смерти, о проблеме Добра и Зла. Погоревал о том, что многие писатели, рано уйдя из жизни, многого не написали...

Высказал спорное предположение, что, возможно, они все-таки – уже вне земной жизни, на небесах – допишут то, что не успели написать при жизни. «Какая-то галиматья», – подумал я. Если бы Юрок попался мне сегодня по горячую руку, плохо пришлось бы Юрку.

— Нет, – ревел горбун, как бы отгадывая мои мысли, – это не пустая галиматья! Это подкоп под мою империю! Он хочет разрушить гармоничное здание, которое я возводил с таким тщанием и любовью! Вот, послушайте, что он наговорил дальше...

Телевизионный Юрок, блеснув профессорской лысиной, воскликнул:
— Юмор! Наше отношение к тому, что мы привыкли называть смешным. Если человек смеется при виде вытянутого вверх указательного пальца Евгения Петросяна и не смеется над рассказами Чехова или уморительными сценами из «Мастера и Маргариты», это означает, что он с детства не получил правильного юмористического воспитания. По отношению индивидуума к юмору мы можем судить о его умственных способностях. Учиться надо на произведениях выдающихся масте...

Горбун с размаху швырнул пульт на пол и с утробным воем принялся топтать его ногами. Желтая лысина Юрка, в последний раз отразив свет софитов, исчезла. Экран погас.

— Идиот! Убивать надо таких проповедников! – орал горбун. – Самое страшное, что этот ваш приятель уже приобрел известность, и к нему прислушиваются. И его голос звучит убедительно! Хорошо еще, что главные каналы в моих руках, и ему туда нет хода. И зачем он вообще полез в эту кашу?! Пристраивал бы лучше шлюх в театрализованные шоу и получал свои честные денежки! Так нет же! Ему нужна аудитория! Писатель хренов! Расстреливать надо таких писателей. Как это упустил его взлет? И куда прикажете мне теперь девать моих писательниц? Ведь и Марья Концова, и Алина Машкова, и Марина Александрова хотят есть. У них дети малые... Все ручонки тянут и говорят: «мама, купи компьютер...» Если бы вы только знали, сколько потрачено усилий, какие задействованы сложнейшие технологии, чтобы опустить уровень общества до нынешнего состояния!.. Какие силы были привлечены, какие специалисты... В моей команде были даже шаман, Чумак, Глоба и Кашпировский!

Горбун продолжал бесноваться.

— О, я знаю, кто управляет этим вашим сраным Королем! Всякие Рабиновичи, Штетельманы и Кацеленбогены! Жалкий писака? Жидовский выкормыш!

— Возможно, все проще. Народ просыпается от дурного сна... Просто Король угадал то, что давно зрело внутри каждого из нас. Нам надоело жевать сухари. Народ захотел деликатесов... севрюжинки. И не надо везде искать еврея. Это не умно... Искали уже. Хватит.

Повисло молчание. Горбун с интересом уставился на меня. Потом сказал:

— Может, вы и правы... Возможно, придется отправить моих писательниц на пенсию. Тем более что они ее заслужили. Хотя жаль. Какой, однако, поразительной работоспособностью они отличались! Как-то Маша Концова рассказывала мне, что у нее вдруг распухла и посинела рука. Правая. Рабочая! Она к врачу. Тот ее расспрашивать. Оказывается, накануне Машка работала с утра до ночи. А пишет она по старинке: рукой. И написала в один присест, остановиться не могла! – 97 страниц. Вот рука у дуры и распухла... Да, – задумчиво протянул горбун, – за ней никакой Дюма не угнался бы... Хотя, пишет она такую чушь! Но ведь читают! А сколько она денег мне принесла! И себе!.. К сожалению, эти идиотки – и Машка, и Алина, и Маринка – мало образованы. Они и слыхом не слыхивали о Джойсе или Миллере. Если им назвать эти имена, они примут их за собачьи клички. Читаешь их романчики, и, кажется, будто они позавчера прошли алфавит, вчера научились читать, а сегодня взялись за ручку. Будто до них и не было вообще никакой литературы... Но ведь читают!

Понемногу горбун успокоился. Он подошел к тумбочке на витых ножках, взял в руки колокольчик и жестом мажордома, сзывающего гостей на обед, потряс его у себя над головой. Раздался мелодичный звон.

Переваливающейся походкой в столовую вошла толстая неопрятная старуха. Горбун строго посмотрел на нее и коротким кивком указал на пол. Старуха, с протяжным стоном опустившись на колени, принялась руками подбирать осколки. Когда она встала, горбун сказал:

— Ну, ведьма, бегом на кухню! И передай там, чтобы начинали жарить колбасу. Мой гость давно не едал это блюдо.

И горбун захохотал. Он топал ногами, подпрыгивал, хватался обеими руками за огромный трясущийся живот, видно, опасаясь, как бы тот от смеха не оторвался. Я внимательно следил за его действиями. Отсмеявшись, он подошел к рубильнику, который был скрыт портьерой, и повернул свое лицо ко мне:

— Вас не затруднит ремнями прикрепиться к креслу? – любезно осведомился он. – Или на помощь призвать моих помощничков с топориками и ледорубами? Не надо? Хорошо, тогда закрепитесь покрепче! Вас ожидает непередаваемое ощущение!

Почему этот ненормальный упомянул жареную колбасу? Неужели Дина?..

Я слышал, что психически больные люди очень часто обладают острой наблюдательностью и фантастической проницательностью, и поэтому не очень удивился, когда горбун сказал:

— Мне стоит сказать «опля», и ваша возлюбленная через короткое время окажется здесь. А пока... развлечемся!

И он положил руку на рубильник.

— Жареный человек, – захихикал горбун, – пахнет не хуже жареной колбасы. А что здесь удивительного? То же мясо... А если его еще и чесночком приправить!.. Вы любите чеснок? Почему вы не молите о пощаде? – вдруг рассердился он.

— Не знал, что вы еще и людоед.

— До сегодняшнего дня не был. Вы мне нравитесь. Интересно, каковы вы на вкус?

— Не вижу ничего интересного. Вы же сказали, мясо – оно и есть мясо.

— Вы фаталист?

— Станешь тут фаталистом... Что вам от меня нужно, черт бы вас побрал?

— Наконец-то! Ах, серебряный вы мой! Наконец-то я услышал от вас разумный вопрос. Мне нужно, чтобы вы сглазили кого-то, кто подкапывается под меня.

— А если это не один человек, а миллионы людей?

— Плевать! Что значит какой-то миллион в сравнении со мной?!

— Вы хотите, чтобы я стал участником преступления?

— Да! Тысячу раз – да! Подумайте, какое это богатое ощущение – знать, что от одного твоего слова или жеста, или каприза зависит жизнь миллионов людей? Я дарю вам возможность испытать то, о чем мечтают многие.

Он снял руку с рубильника. Я перевел дух.

— Власть над миром! – продолжал сумасшедший с упоением. – Как это прекрасно! Я буду конструировать ближайшее и отдаленное будущее, а вы творчески воплощать мои гениальные задумки в жизнь. Мы с вами сравняемся с самыми великими людьми, когда-либо жившими на земле! Да что сравняемся! Превзойдем! Мы уподобимся древним языческим богам! Наши статуи...

Я смотрел на страшного горбуна, и ждал, когда же подействует мой сглаз. Я мысленно как бы отдалился от объекта своего беспощадного эксперимента. Я вспомнил свои прежние жертвы: лысого бандита, погибшего под троллейбусом, несчастного толстяка в венецианском ресторане, – и мне представилось, как горбун... О, скорее бы! Я давно прекратил вслушиваться в чушь, которую нес этот безумный «властитель мира». Я видел, как горбун жестикулирует, кривит губы в насмешливой гримасе, как, раскрывая рот, произносит какие-то слова, и ждал.

Вот он опять положил руку на рубильник. Рука пошла вниз...

Не видать королеве Марго этой ночью пылкого художника. Его зажарят заживо, как жертвенного барашка.

— Искры! Из человека летят искры! – услышал я радостный возглас горбуна. – Он искрится, как бенгальские огни! Он поет гимн огню и воет, как сбесившаяся корова! Человек стервенеет от боли и ужаса! А потом, – голос горбуна замер от восторга, – а потом он превращается в головешку!

На меня внезапно снизошел покой. Или – безразличие... Я понял, что никакими способностями не обладаю. Скоро в этом убедится и горбун. И плохо тогда придется мне. Мог ли я предположить, что меня ждет смерть на электрическом стуле!

Я умру, и исчезнет – для меня! – все. «Умрешь и все узнаешь. Или перестанешь спрашивать» – написал классик, которого всегда обвиняли в отсутствии чувства юмора. Вот уж не сказал бы! Так мог пошутить только гениальный острослов.

Умрешь – и все узнаешь... Вот для меня и наступит последнее мгновение, при мысли о котором приходит в ужас каждый почти с рождения.

Ну, что мне стоит взять и согласиться с горбуном? И попытаться – для виду – сглазить Юрка. Ну, почему бы не сглазить его, моего непотопляемого дружка, ведь его от этого не убудет? Все равно все эти мои сглазы – случайные совпадения и ничего больше. Вот если бы дотянуться до ледоруба...

— Прекратите, – прохрипел я. – Я сделаю все, что вы хотите!

— Золотой вы мой! Я уж теперь и не знаю, как мне с вами поступить... Так хочется послушать, как вы будете завывать... В то же время, не скрою, мне нужна ваша помощь. Этот ваш сраный Король... Он отказал мне... Вы должны на него воздействовать... Но все-таки сначала я вас немного помучаю. Кстати, вы крепко пристегнули ремни? Ну, вот и славненько! Не могу отказать себе в удовольствии послушать, как меня молят о пощаде! Я понимаю, что похож на садиста, но знали бы вы, как это захватывает! В наш пустой, не богатый событиями век только и остается, что развлекаться футболом и подобными шутками. Не бойтесь, это будет длиться недолго. Может, это вам даже понравится. Вы, часом, не извращенец? Среди вашего брата этого добра навалом... Некоторые обожают, когда им причиняют боль. Ну, приступим... Вы только немножко повоете, а там...

Глаза безумца сверкнули...

А теперь настало время задаться вопросом – а не надоел ли мне этот окаянный горбун?

А Вам, почтенный Читатель? Вместо того чтобы, лежа на диване, читать об увлекательный похождениях четырех симпатичных проходимцах в мушкетерских плащах или о неуправляемом полете на воздушном шаре группы патриотично настроенных джентльменов, Вы вынуждены вместе со мной следить за рассуждениями психически неуравновешенного субъекта о его претенциозных планах переустройства миропорядка.

Могу понять такого читателя. Мне и самому осточертел этот плешивый горбун, но слов из песни не выкинешь. Был этот горбун в моей жизни, что поделаешь, был...

В общем, «сработал» мой сглаз. Когда я уже приготовился распрощаться с жизнью и надеялся лишь на чудо, это чудо и произошло.

(Допускаю, что сглаз и породил это чудо лишь потому, что мне тогда тоже надоел горбун. И еще допускаю, что именно это и является непременным условием успешного сглаза, в природе которого я так до конца и не разобрался).

Рука сумасшедшего внезапно соскользнула с полированной поверхности рукоятки рубильника и оказалась зажатой этой рукояткой между электрическими контактами. Рука мгновенно рефлекторно вцепилась в контакты мертвой хваткой.

Вот когда я увидел искры!

Невероятной силы сдвоенный вопль потряс воздух. Этот вопль слился с отвратительным грозовым треском, какой бывает, когда срываются с проводов троллейбусные штанги. В воздухе запахло сразу и грозой, и паленой курицей.

Совместный вопль издавали уже многократно поименованный горбун и Ваш покорный слуга. Почему вопил горбун – понятно: его пальчики приняли на себя мощный электрический разряд. И почему вопил я – понятно. Пальчики моего врага замкнули контакты, и ток, не теряя времени, устремился по проводам к креслу, в котором я, с известной долей приятности, изволил восседать.

Слава Богу, горбун не затруднил себя проверкой прочности моей прикрепленности к креслу, и это спасло жизнь не только мне, но и ему самому, этому безумному кривобокому инвалиду, которого я, освободившись сам, даже не оттащил, а отодрал от рубильника. 

Я тут же вознес хвалу Вседержителю и судьбе за ниспосланный мне дар Великого Сглаза.

Не найдя иконы, я встал на колени перед портретом, написанным Шварцем под дулом пистолета, и, истово крестясь, помолился за здравие раба Божьего Сергия, то есть Сергея Андреевича Бахметьева, чудом только что спасшегося от смерти на электрическом стуле.

Кстати, когда я волок горбуна, то обнаружил, что он вовсе и не горбун. Роль горба исполняла привязанная к спине котомка, в которой липовый горбун хранил (как я выяснил, порывшись в ней) какие-то пожелтевшие листки с каракулями и две колоды игральных карт.

Я все боялся, что на вопли примчатся охранники или кто-то из обслуги. Но, видимо, к воплям здесь так привыкли, что вой хозяина приняли за обычные звуки, нередко издаваемые его гостями, а представать пред светлы очи страшного безумца по такому незначительному поводу, как чьи-то предсмертные крики, лишний раз никто не хотел.

Я действовал спокойно и хладнокровно. Содержимое котомки заменил газетой, сложив ее и разорвав на четвертушки. Листки же свернул в трубочку и сунул за пазуху. Карты, быстро просмотрев и не обнаружив ничего занимательного, положил в карман. Буду дома развлекать себя пасьянсами.

 Котомку затянул веревочной петлей и вернул на прежнее место, то есть за спину толстяка, затем поправил на нем балахон и усадил в кресло, закрепив руки и ноги коротышки кожаными ремнями. Рот заткнул его же платком.

В этот момент безумец стал приходить в сознание. Он взирал на меня вытаращенными глазами и порывался выплюнуть платок изо рта.

Я погрозил ему кулаком:

— Запомните, голубчик, если вы меня оставите в покое, то и я вас трогать не буду. Мне дела нет до того, что вы здесь пачками хороните покойничков. Мне на это плевать. Но если вы еще раз окажетесь на моем пути, для вас это закончится катастрофой. Это я вам твердо обещаю. Я придумал страшный сглаз. Слушайте. Если по вашей вине с моей головы упадет хотя бы волос, вам и вашей симпатичной дочке, беспрестанно сосущей палец, придет конец. Надеюсь, я понятно все изложил? Вы поняли, козел бараний?.. Или вам мало этого предупреждения?.. – и я глазами показал в сторону смертоносного рубильника.

Вопрос я задал самым зловещим тоном, для убедительности сощурив глаза.

Я боялся, что при выходе из дома у меня могут возникнуть трудности. Но, хотите верьте, хотите нет, я, повинуясь даже не интуиции, даже не чутью, а чему-то иному (казалось, кто-то подталкивал меня в спину), свободно вышел наружу, не плутая по длинным коридорам, анфиладам комнат и лестницам, а уверенно пронизывая их, будто бывал в этом доме прежде и бывал многажды.

Когда я выбрался на свет Божий, был яркий солнечный день. Я оказался перед красивым старинным парком с вековыми деревьями и уходящими вглубь парка аллеями.

Парк напоминал ухоженное деревенское кладбище где-нибудь в сердце Европы, например, в Германии или Австрии, где издревле мертвых любят не меньше, чем живых. Я подумал, что это и есть, вероятно, кладбище, погребения на котором мне чудесным образом удалось избежать.

Я углубился по наугад выбранной аллее в парк и, очутившись рядом с изумрудной поляной, остановился, поняв в этот миг, что если не остановлюсь, то вся моя жизнь покатится по чужой колее, и тогда уже ничто не сможет спасти меня от потери собственного «я».

Я опустился на колени, ощущая, что трава влажна от росы или прошедшего недавно дождя.

 Остро пахло цветами, названия которых я никогда не знал, но запах – запах! – помнил с детства, когда убегал от сверстников и стоял так же, как сейчас,
на коленях, моля небо дать мне необыкновенную, особенную жизнь. Жизнь, которую еще предстояло прожить. И которая казалась мне прекрасной...

Я стоял на коленях и плакал освобождающими душу слезами, понимая, что жизнь прошла. Прошла совсем не так, как мечталось. Я слизывал слезы и дивился тому, что слезы были сладкими на вкус...

В здоровом теле – здоровый дух.

(Можно слегка видоизменить заклинание, придав ему больше императива – в здоровенном теле должен быть здоровенный дух!)

Древние вкладывали в эти слова куда более глубокий смысл, чем может предположить редко болеющий современный индивидуум.

В больном теле и дух, заразившись от тела унынием и немощью, приходит в негодность. Я рывком содрал с головы повязку, радостно вскрикнув от боли в затылке, где, наверно, запеклась кровь, и встал с колен.

Мне вдруг стало ясно, что прошла не жизнь, а это я в домашних шлепанцах прошаркал по жизни, недоумевая по поводу отсутствия восторгов и аплодисментов, которые, как мне казалось, был в праве ожидать от потрясенных моим триумфальным проходом жадных до впечатлений статистов.

Сердцем я ощутил бесконечное одиночество и мгновенно и окончательно понял, что всегда был одинок, и что это одиночество не убивает душу, а, напротив, подпирает и укрепляет ее, и это одиночество только и есть благо и спасение от пустых сомнений, дешевых страданий и беспорядка в замутненном абсурдом сознании.

Солнце неумолимо пробивалось сквозь густые кроны деревьев, заставляя моргать мои истекающие слезами глаза.

В здоровом теле – здоровый дух... У меня были две ноги, две руки, голова, нормально функционирующий половой аппарат и ровное биение сердца, снабжающего все жизненно важные органы потоками горячей нетерпеливой крови.

Господь (или кто-то не менее важный и значительный) дал мне жизнь, и я просто был обязан прожить ее до конца, изведав все, предначертанное мне свыше задолго до моего рождения.

Вместо того чтобы путать и пугать себя неразрешимыми вопросами, – вопросы никуда не уйдут! – куда полезнее постичь достаточно простую истину: жизнь – сама по себе уже непреходящая ценность и вечная красота, соблазнительная прелесть и ниспосланное Богом благо и Его щедрый, неоплатный дар...
Опять банальность! Опять трюизм, опять набивший оскомину штамп. Но как хороша эта банальность, если ее принять за откровение!

Все-таки удар по голове не прошел для меня бесследно. Как иной раз хорошо сотрясти свой внутренний мир, физически воздействуя на метафизическую первооснову сознания! Один удар по черепу, и появляется новый взгляд на природу вещей! А если еще раз шандарахнуть по башке? Интересно, сколько таких, полезных для мозгов, встрясок может выдержать голова?

Итак, я еще молод. Вернее, не стар. Жизнь еще не закончена. И пока она продолжается, целесообразно неравнодушно последить за ее развитием, деятельно вмешиваясь в это развитие и по возможности внося в жизнь побольше сумбура и путаницы.

У меня вдруг появились – наконец-то! – всевозможные желания. Например, мне страшно захотелось напакостить как можно большему числу людей. Не всем, конечно. Некоторым...

Мне все дозволено, я это понял. Я сознательно пойду соблазнительным путем известного литературного персонажа, который в качестве орудия справедливого решения общечеловеческих вопросов, среди которых затерялся извечный вопрос о всеобщем благоденствии, избрал обыкновенный железный колун.

Надо раз в жизни хорошенько вдуматься в то, что наше пребывание на свете носит временный характер. Наплюйте на банально звучащую в этой фразе ноту, мне самому не нравится этот «временный характер».

 Главное – это понять, что человеческая жизнь – величина не постоянная. Ее протяженность зависит от несметного числа совпадений и несуразностей... И не последнюю роль может сыграть избранная мысль о том, что после твоей смерти, может быть, вообще ничего нет. И не только для тебя...

...Когда я вышел на шоссе, по которому со свистом пролетали машины, во мне уже проросла и утвердилась глубочайшая уверенность, что уж на этот-то раз я совершенно ясно понял, как жить дальше.

Я, как сказал бы математик, определил для себя алгоритм дальнейшей жизни.

А это, согласитесь, немало...

Я испытывал легкость во всем теле. Мне казалось, что так вольно, так свежо я не чувствовал себя с тех давних пор, когда еще не брил усов и не имел вредоносных пристрастий вроде курения табака и пьянства. Когда жизнь представлялась не кочковатым полем, заросшим чертополохом (какой она, увы, и оказалась), а бескрайней, гладкой и плоской равниной, по которой можно было идти нескончаемо долго, беспечно посвистывая и срывая утомленной рукой благоухающие дезодорантом цветы удовольствия.

Теперь я, обогащенный разнообразным и, к сожалению, печальным опытом, уже не собирался безропотно отдавать с таким трудом завоеванные рубежи на волю случая: я решил творить жизнь собственными руками и по собственному разумению.

В том, что у меня это должно получиться, я не сомневался. Почти...

Только одна мысль, зародившая в глубинах восхищенного внезапным осмыслением своего всемогущества сознания, не давала мне покоя. Меня интересовало, могу ли я сглазить в себе нечто, что мешает мне добиться некоей цели?

То, что я могу сглазить кого угодно (с роковыми для объекта сглаза последствиями), подтверждалось фактами.

Это была, так сказать, одна – мощная и уничтожающая все на своем пути – сторона управляемого мною явления.

Меня же теперь интересовала другая (если она существовала) сторона феномена сглаза.

Может ли сглаз обладать созидающими свойствами? Могу ли я сглазить себя наоборот, то есть, с выгодой для себя? И если могу, то как?..

Дома я полез в толковый словарь. Нашел «сглазить». Оказывается, по суеверным представлениям, сглаз – это порча, а сглазить – значит принести несчастье, болезнь, повредить кому-либо дурным глазом. Это что, возмутился я, у меня дурной глаз?!

Долго всматривался в свое отражение в зеркале. Ничего дурного не обнаружил. Глаз – как глаз. Серо-голубого, как у всех пьяниц, цвета. С золотистыми прожилками. Симпатичный такой...

Принимая душ, я продолжал думать о той, другой, стороне явления. И окончательно понял, что ее не существует. Есть только «порча».

Таким образом, о позитивной стороне сглаза, как явлении из области загадочного, непознанного, можно было позабыть. Конечно, если составители словаря не ошибались... Итак, доверимся словарю: сглаз может нести только беду, горе, болезни и смерть.

Меня это даже обрадовало. Я освободился от сомнений и нравственных терзаний. Все было ясно.

Когда я выходил из душа, то я не просто выходил из душа, с удовольствием шлепая мокрыми ногами по кафельному полу и вытирая похудевшее за последнее время тело грубым махровым полотенцем, я выходил на тропу войны...

Правда, мне очень хотелось все же разок попытаться сглазить беду, болезнь или горе, таким образом их устранив. И, как покажет дальнейшее, такая возможность мне представилась...

Часть III

Глава 15

Дина, где ты? Вернешься ли? Где ты, порочная и прекрасная любовь моя? Как мне тебя не хватает! Когда я смогу обнять тебя? Я помню твою грудь... Я закрываю глаза и почти осязаю ее, о, эти нежные розовые соски, которые я готов целовать до исступления!

 Я сходил с ума, когда представлял себе, что их касался кто-то другой. А ведь касался! Вернее, касались... Мои предшественники, которым ты демонстрировала не только свое умение жарить любительскую колбасу, но и кое-что еще, дарованное тебе природой...

О, мои предшественники, будьте вы прокляты! О, Господи, как я ненавижу вас! Как я ненавижу вас за то, что вы были в ее жизни! Я ненавижу вас за то, что вы знаете все, что знаю я. Я ненавижу вас за то, что вы узнали это до того, как узнал я!

О, мерзкие легионы предшественников, вкусивших твою прелесть, твой последний стон, твои влажные губы, искусанные до крови, твои мраморные колени, твои нежные бедра, твои руки со сладостными ложбинками, твой упругий, девичий живот, твою кожу, твои счастливые глаза, которые смотрели прямо в глаза тем, кто наслаждался твоим телом, твоей податливой готовностью дать все тому, кому ты хотела это дать!

А сейчас с кем ты проводишь дни и ночи?

Я пытался гнать от себя мучительные мысли, но мне это плохо удавалось.
Я наведался к девкам. Но это привело к еще большим мукам. Далеко не всегда лекарством от женщины может быть другая женщина.

Лежа в постели с проституткой, я не мог избавиться от мысли, что точно также сейчас – в это мгновение! – Дина лежит в объятиях мужчины и точно так же, как и я в это мгновение, кто-то другой, не я! – а какой-то мифический ублюдок! – занимается с ней любовью. И она наслаждается близостью с другим... От этих мыслей мне становилось совсем скверно.

 Я стал дурно спать, постоянно думая о Дине и ее прежней жизни, о которой мало что знал, но которую очень живо себе представлял, ибо она, ее прежняя жизнь, в соответствии с моим вконец расшалившимся воображением, только и состояла что из постели и голых мужиков, трахавшихся с Диной в самых причудливых позах.

В моих ушах, стоило мне лечь и закрыть глаза, звучал ее томный стон, который, я знал это, она издавала не только тогда, когда бывала со мной...

То, что я был близок к помешательству, доказывает, что любовь, замешанная на безрассудной, испепеляющей ревности, губительна для несчастного влюбленного, пораженного этой любовью, более похожей не на сгусток чувств, а на смертельную болезнь...

* * *
— Я просто не имею права подохнуть, – орал я, стоя со стаканом в руке перед Алексом.

Я упросил его пошататься со мной по Москве, как некогда, во времена нашей, уже достаточно отдаленной, молодости, когда мы, вооружившись бутылкой и парой бутербродов, любили побродить по улочкам и переулкам старой Москвы и посидеть где-нибудь в садике в уютных глубинах Арбата или Покровских Ворот.

На этот раз я водил без устали ворчавшего Алекса по переулкам в районе Чистых прудов, которые хорошо знал, потому что – уж такое мне выпало счастье – там обитали пять – подумать только! – моих прежних любовниц.

Я ходил по московским переулкам и все ждал, что меня посетит грустное чувство, которое приходит, когда с чем-то прощаешься или когда видишь вновь то, что когда-то волновало и без чего когда-то не мог прожить и дня.

Но чувство не приходило. А я так ждал его! Грустное чувство, утрамбованное временем и лежащее на дне сердца, может привнести в душу покой. Это чувство приходит вместе с осознанием вечности и желанием слиться с природой.

А роль природы в данном случае исполняли и кривые переулки, и выщербленные стены домов, и угол дома под крышей, врезавшийся в ослепительно белое облако, которое, казалось, навечно застыло в головокружительно высоком небе, и желтая роза, растоптанная сапогом какого-то безжалостного пешехода и лежащая на асфальте, как символ отчаяния, бессмысленности и безнадежности всего, что ждет нас в будущем...

Я с холодным безразличием разглядывал все эти приметы городского пейзажа, будто умышленно подброшенные мне, чтобы разбудить мое пребывающее в летаргии сердце и расшевелить примерзшее к обыденности сознание.

Но все было напрасно. Душа замерла, вялая и полусонная, как шлюха после десятого клиента.

Алекс с таким мученическим видом волочил ноги, что едва не вызвал у меня слез сострадания. Он был похож на скорохода, только что завершившего многодневный пеший переход из Петербурга в Москву. Причем без пищи и – что самое главное – без питья.

Наконец, сжалившись над страдальцем, я затащил его в открытый кабачок на Трубной.

Там я, хватив двести граммов водки без закуски, потребовал у официанта принести свежих устриц и бутылку кальвадоса. Официант, опытный малый, не моргнув глазом, незамедлительно выполнил заказ. Вместо устриц я получил бутерброд с паюсной икрой, а вместо кальвадоса – еще двести граммов скверной водки.

Бросивший пить Алекс утолял жажду коньяком сомнительного происхождения и яростно жевал лимон. У него был такой вид, будто он зубами кует уныние. По его лицу бродила растерянная улыбка смертельно тоскующего человека, который мечтает о свободе, толстом иллюстрированном журнале, мягком диване и тишине.

— Я просто не имею права подохнуть, – опять выкрикнул я, – не получив вразумительных ответов на уйму вопросов, которые накопил за сорок лет жизни в этом бушующем и бессмысленном мире... Умру я, и погибнет целый мир! Подумай, Алекс, исчезнет целый мир! Бесследно! Погибнут воспоминания, которые хранятся только в моей памяти! Потому что других хранителей уже давно нет на свете! Они умерли и унесли с собой наши общие воспоминания. Я – последний хранитель! Открою тебе тайну. Когда-то в один миг погиб мифический город... Город, населенный миллионами людей... Этот город много лет каждую ночь снился моей жене. Удивительный сон. Она мне рассказывала... Она знала в этом сказочном и, на мой взгляд, совершенно реальном, городе каждую улочку, каждый дом, была знакома с каждым жителем, знала клички всех собак и кошек... Она знала все это, потому что на протяжении всей жизни по ночам ходила по этому городу. Она умерла, и огромный город исчез!

Алекс хмыкнул.

— Что ты ржешь?! Ты, баловень судьбы! Посмотри на себя! Твои карманы оттопыриваются. Пусть все знают, они раздулись от денег! От денег, украденных у бедного, обманутого Симеона Шварца! Ты вырвал их у него из рук, когда он проносился мимо тебя в хрустальной квадриге триумфатора! Он спешил на форум гениев, доверчиво размахивая при этом белоснежным флагом примирения! Ты сбросил его в грязь, выковыряв из этой квадриги, несмотря на то, что он был намертво приколочен к ней золотыми гвоздями продажности, измены и подлости.

Официант и развеселая компания за соседним столом заинтересовано повернули головы в сторону Алекса. А радостный доброжелательный крепыш, сидевший за столиком в дальнем углу веранды и с удовольствием в одиночестве надиравшийся портвейном, распялил рот в улыбке и, глядя на Алекса, поднял вверх свой стакан с вином.

— Да, – продолжал я, прихлебывая водку, как лимонад, – я требую от Царя небесного дать мне, помимо индульгенции за еще не совершенные грехи, ответ на мучительный вопрос – почему человеческая жизнь так безнравственно, так несправедливо, так омерзительно коротка? Я спрашиваю уже много лет, а Господь молчит и в ус не дует...

— Эх, – вздохнул Алекс, – все помирают, – он еще раз вздохнул, – так и не получив ответов на свои вопросы. Все, все, все! У Господа таких, как ты, любопытных с вопросниками в руках, – Алекс указал на мою руку, держащую стакан с водкой, – миллиарды. И все ждут ответа. У Господа нет времени на таких, как мы... Но что я знаю совершенно точно, это то, что рано или поздно мы эти ответы получим. Мы – или наши души...

— Я тебе рассказывал про горбуна? – понизив голос, спросил я.

Алекс кивнул. Странно у него это получилось. Таким величественным кивком, наверно, раньше какой-нибудь всесильный правитель, пришедший к власти путем дворцового переворота, утверждал смертные приговоры своим бывшим соратникам. Я взглянул на Алекса с уважением. Вот что значит некоторое время поторчать и потереться наверху.

Сегодня утром я прочитал в «Культуре» статью об Александре Энгельгардте и его персональной выставке в Манеже. Статья имела весьма оригинальный заголовок «Наконец-то!» и была выдержана в самых восторженных тонах. Щедрой рукой явно ангажированного критика, носящего имя основателя Москвы Долгорукого, по статье во множестве были разбросаны слова «прорыв», «одухотворенность», «вершина», «новатор» и прочая ерунда...

Думаю, Алекс тоже изучал эту статейку. И потому сегодня его подбородок все время так победоносно задран вверх, а затуманенные глаза мечтательно устремлены вдаль, туда, где ему, наверное, мерещилась летающая под облаками, увенчанная лавром, самая очаровательная из всех богинь, златокудрая Глория.

— Так вот, после того как мне удалось выбраться из его чертова логова, – продолжал я, безжалостно попирая небесное видение моего слишком размечтавшегося друга грубой прозой, – я чуть ли не в тот же день отправился в церковь... Знаешь церковь в Сокольниках? Слева от входа в парк? Молодой, цветущего вида священник, с бородищей что твой почтовый ящик, как раз закончил отпевание какого-то бедолаги, и, пересчитывая деньги, в добром, можно даже сказать, благостном, расположении духа направлялся вкусить материальной пищи, то есть, попросту шел пожрать. И вот в этот неподходящий момент я его подлавливаю и прошу уделить мне несколько минут. Видел бы ты, как его перекосило! Но я скроил такую страдальческую рожу, что ему пришлось согласиться. Начал я издалека. Сказал, что происхожу из боковой ветви Бахметьевых, ведущих свой род от татарского хана Бахмата, собиравшего дань еще с Ивана Калиты. «Да вам, сын мой, в мечеть!» – обрадовался молодой батюшка и с такой силой рванул в трапезную, что мне удалось задержать его, только крепко схватив за сутану. «Э, нет, владыка, так легко вы от меня не отвяжитесь, – твердо сказал я, – я воспитан в православной вере и хочу получить ответы...»

«Ну вот! Все просто с ума посходили! – перебил он меня плачущим голосом. – Всем вынь да положь ответы! Ну, конечно, человек, как родился, так сразу бросился искать истину. И пусть себе ищет, если ему делать больше нечего. Но какого черта он за ответами прется в церковь?»

«Владыка, – изумился я, – вы богохульствуете в церкви?!..»

Поп махнул рукой.

«А вы не задумывались, дорогой мой, – сказал он, внимательно вглядываясь мне в лицо, – что Господь оставил человеку эту прижизненную привилегию – от рождения до смерти самому искать истину? Чем ему, человеку, еще заниматься на белом свете, что ему еще делать? Воровать? Убивать? Соблазнять почтенную супругу ближнего своего? Если вы не будете будоражить свою совесть и сознание вопросами, то быстро погрязнете во грехе. А теперь, простите, меня ждут прихожане...»

«Вот так всегда, стоит мне раз в сто лет прийти в церковь, как никто не хочет меня слушать...»

«Я не говорил, что не хочу вас слушать! – рассердился поп. Было видно, что он с тоской думает об остывающем борще. – Я хочу лишь сказать, что знаю все ваши вопросы наперед. Вот вы, по всей видимости, интеллигентный человек. Вы кто по профессии? А по роду занятий? Ага, художник! – воскликнул он, как будто поймал меня за каким-то постыдным занятием вроде кражи медяков или ковыряния в носу. – Ваши коллеги что-то зачастили в последнее время в наш храм...»

Он посмотрел на меня с брезгливым любопытством. Так смотрят на попавшего под ноги гада.

«Был тут недавно небезызвестный Симеон Шварц. Жаловался на судьбу, – священник сверкнул очами, я пригляделся к нему, мне показалось, что батюшка слегка под мухой, – просил проклясть с амвона какого-то Энгельгардта, который, по его словам, мешает ему творить. Просить о таком священника! Тьфу! Как его, иудея, занесло сюда, не понимаю... Я так ему прямо и сказал. И, вы знаете, он обиделся! Как будто я обозвал его сионистом... А я-то всего-навсего сообщил ему, что синагога находится в часе быстрой ходьбы отсюда... И если он поторопится, то успеет на вечернюю молитву... Я вам скажу одно, люди совершенно разучились слушать горькую правду, особенно, если это правда о них самих... Люди слышат только себя, они оглохли от звуков собственного голоса».

«Ну почему большинство людей, – продолжал он, возвысив голос, – обращаются к Всевышнему лишь тогда, когда им плохо, когда они болеют или когда у них проблемы с бабами? Ну почему не прийти в церковь, когда тебе хорошо, и не возблагодарить Господа за все то, что Он для вас, ничтожных, сделал? Почему не вознести Ему хвалу за то, что все для вас так хорошо складывается в этом мире? Запомните, Господь не коммерсант, который за плату торгует благами, не ростовщик, за проценты покупающий вашу душу! Да! – крикнул он так, что я вздрогнул. – Господь – это... – священник защелкал пальцами в воздухе, – это верховное существо, создавшее мир и управляющее им...»

«Владыка, – вдруг помимо воли вырвалось у меня, – вы какой институт закончили? Не философский ли факультет университета?»

Поп смерил меня высокомерным взглядом.

 «Я закончил духовную академию...» – ответил он с достоинством.

«А до этого?..»

«Духовную семинарию...»

«А до этого?» – пытал я служителя Бога.

«А до этого, – он замялся, – до этого я закончил военно-политическую Академию имени Ленина...»

Я бросился бежать. Вслед мне неслось: «Запомните, сын мой, все ложь и обман! Все! Кроме любви! Да и любовь, если разобраться, тоже ложь!..»

— Да, хорош священничек, – задумчиво сказал Алекс, внимательно глядя на меня, – познакомь меня с ним. Если только ты его не выдумал... Где ты его нашел? Где это видано, чтобы священники рекомендовали прихожанам искать истину? Они всегда утверждают, что надо безоговорочно, беззаветно, безоглядно верить в Бога, а с поисками повременить. Сомнительный какой-то попик...
Я укоризненно посмотрел на Алекса.

— Как... ка-а-ак, йик! – я икнул, – как ты мог подумать такое?! Йик! – я опять икнул.

— Нет, но каков Шварц! – рассвирепел Алекс. – Хотел проклясть меня, Энгельгардта, с амвона! Нет, это ему даром не пройдет.

— Везде... йик! – я потянулся за водой. – Йик! Везде... йик... у, черт! везде-ссущий Шварц! И у горбуна он был, и у священника... Господи! Как унять эту чертову икоту?!

— Да, – посмотрел на меня Алекс, – как-то странно и слишком часто ваши пути пересекаются... Делай маленькие глотки, надо попасть в икоту. Да не так! Дуралей!

— Конечно, у тебя богатый опыт по это части, знаю! Йик! Помнишь свою отвратительную икоту, похожую на звук, который издает блюющий аллигатор? Помнишь ту пьяную ночь, когда ты испоганил своими солдатскими башмаками потолок в моей квартире? Кстати, ты не прекратил свои вечерние полеты перед сном, разминая таким нетривиальным способом онемевшие от безделья члены?

— Какие полеты?! – вытаращился на меня Алекс. – Ты что, с ума сошел?

— Не придуривайся! Скажи лучше, куда ты потом от меня подался, когда вылетел в окно? На север? Или – на запад? Я все глаза проглядел, выискивая тебя в предрассветном небе...

— Ты пьян...

Я замолчал. Не хочет – пусть не говорит.

— Что с Юрком? Я никак не могу его отловить.

Действительно, я несколько раз звонил Юрку, но телефон молчал.

— Плохо с Юрком, – помрачнел Алекс.

— Романы Короля перестали издавать? Или его вышибли с телевидения? Или, может, у Юрка лысина перестала блестеть?

— Вот ты смеешься, а его, на самом деле, с телевидения вышибли. И лысина не блестит... Помнишь, он говорил о своем больном сердце? Мы еще тогда издевались над его страхами...

— Это ты издевался...

Алекс бросил на меня укоризненный взгляд.

— В общем, Юрок в больнице... – сказал он.

— Опять? Сколько можно? Черт с ним, давай возьмем бутылку, навестим недужного...

— Он никого не хочет видеть.

— Меня – захочет...

— Не захочет...

— Что, правда, плохо?..

— Хуже некуда. Живым ему оттуда уже не выйти. Я по телефону разговаривал с главным врачом. Он сказал, что оперировать бесполезно. Назвал какое-то стремительно прогрессирующее заболевание с хитрым латинским названием и сказал, что сердце Юрка долго не выдержит... Поэтому все просто ждут, когда он отдаст концы...

— Скажи... – у меня вдруг пересохло во рту, – скажи, что ты пошутил!..
Алекс не ответил. Потом полез в карман, долго рылся в нем. Наконец выудил мятый конверт. Сердито протянул его мне.

Я вскрыл конверт. Там оказалось письмо Юрка ко мне.

«...Пока сохраняется неопределенность, остается надежда. Увы, я все знаю. Неопределенность стала определенностью, и надежды нет.

Никакой...

Как это страшно, знал бы ты...

Мне осталось совсем немного.

Очень долго я был уверен, что самое плохое случается с другими. Не со мной. Вокруг меня умирали люди. Среди них попадались знакомые, родные и друзья. Иногда я горевал, иногда сожалел, иногда злорадствовал... И бежал жить дальше. Теперь же это очень скоро произойдет со мной. И другие побегут по жизни дальше. Но среди бегущих не будет меня.

Кто-то всплакнет на моих похоронах, другие плюнут...»

(Тут Юрок как в воду глядел. Но об этом позже...)

«...кто-то вообще, – читал я дальше, – обойдется без эмоций. Но все, повторяю, побегут дальше. Будто меня и не было! Какая вопиющая несправедливость!
Когда-то я хотел узнать ответы на все вопросы до своей смерти...»

Дойдя до этого места, я вздрогнул. На долю секунды мне показалось, что эти строки написаны мной.

«Но сейчас понял, меня ничто не удерживает на этом свете, тем более что меня – я прямо чувствую это! – подталкивают в спину и требуют, чтобы я не тормозил очередь. Это действуют служащие Чистилища и Преисподней, наместники Бога и Дьявола на земле. Я слышу их громкое понукание и щелканье хлыста. Они в нетерпении покрикивают: «Не прерывай поступательное движение очереди, после все узнаешь! Проходи, красивый, что застрял в дверях, не мешай пасти стадо новопреставленных!»

Ах, если все было бы так весело!..»

Я перестал воспринимать посторонние звуки. В мире существовали только я и слова, которые горели перед моими глазами...

«...Я жил мечтами, – читал я дальше, – когда же узнал, что болен и что у меня нет будущего, я лишился надежд, и мечты сами собой стали бессмыслицей.

Я и писателем стал только потому, что жил мечтами, а теперь...

Как много упущено! Сколько лет потрачено на поиски легкой жизни! У меня же был дар, я его чувствовал, но... всепобеждающая лень и многолетнее прокисание в болоте, которое именовалось Советским Союзом, сделали свое черное дело. Я раскочегарился лишь под занавес, не зная, что спектакль под названием «Жизнь Юрия Короля» подходит к концу...

Как это пошло – завершать жизнь такой банальной фразой!

Ты скажешь, Юрок написал несколько книг и даже успел прославиться. Увы, мой друг, мой успех – это успех однодневки. С прискорбием признаю это.

Нельзя создать новое, лишь критикуя умерших оппонентов и поливая грязью выскочек вроде сегодняшних кумиров толпы. Лишь одному человеку удалось создать нечто совершенно новое, используя такие дешевые приемы: это был В.И. Ленин. Да и тот, как мы знаем, плохо кончил.

К сожалению, останется незавершенной моя последняя книга. Это был бы шедевр!

Представь себе, в наше время живет король. Где-нибудь в центре Европы. И вот он решил построить у себя в королевстве идеальное общество. У него есть дочка... А у нее хахаль из простых.

 Ну, в общем, начало, как в сказке. Просыпается как-то утром король и отправляется на прогулку по своему королевскому дворцу. И на мраморном полу зала для приема иностранных послов видит, что пол не совсем чист. Что на нем что-то навалено.

Он присматривается и видит, что это лошадь навалила... Как лошадь? Почему лошадь в королевском дворце? Короче, велит он казнить главного дворцового говночиста... А это приведет к мятежу, и... А тут еще его дочка вертится с этим ёбарем из народа... В общем, ужасно все было бы это интересно, но, боюсь, никто не узнает, как там дальше события развернутся... Не успеть мне.

На прощание не могу удержаться от проклятий. Будь все проклято! – кричу я солнцу, Богу и людям! Именно так, а не иначе, должен подыхать настоящий мужик. Побольше шума, треска, пушечной пальбы и грохота рвущихся из умирающего тела страстей!

Князь Андрей умирал в блаженном осознании слитности, сопряженности своего внутреннего мира с миром других людей, любя всех людей! И в полном согласии со своей совестью. Счастливый человек...

Я же умираю с ожесточенным сердцем, озлобленным на весь мир! И повторяю – будь все проклято!

Пусть мои проклятья пронижут насквозь земную кору и достигнут ее огненной сердцевины и взорвут землю со всеми ее обитателями!

Я ухожу из жизни неудовлетворенным, неуспокоенным, нераскаявшимся, непонятым. Я и сам не понял многое из того, что мне преподнесла жизнь. Я нахожусь в страшном смятении и неуверенности. Эти чувства во мне бушуют с такой силой, что с ними справится только смерть. Будь она проклята!

Если бы у меня была возможность, я без намека на сожаление испепелил бы весь мир вместе с младенцами, святыми старцами и юными прекрасными женщинами!

Повторяю, именно так должен умирать человек, страстно любящий жизнь во всех ее проявлениях!

Я проклинаю всех остающихся в живых! Пьяных и трезвых, больных и пышущих здоровьем, молодых и старых, мужчин и женщин, неудачников и счастливых. Всех тех, кто пока еще ходит на своих ногах по земле! К черту дурацкое умиление Болконского, придуманное Львом Николаевичем! Интересно, с каким чувством умирал он сам! Тоже умилялся? Сомневаюсь...

Я имею право сомневаться, потому что это право каждого думающего человека, стоящего у порога...

И чему умиляться-то? Сырой глине, кучей наваленной на крышку гроба? Мертвой, вечной тишине? Небытию?

И я еще успею перед смертью наговорить пропасть мерзостей!

Выдержишь? Мне нужно выговориться. Ты да Алекс, только вы и могли всегда меня понять по-настоящему...

...Сейчас все обезумели и поют осанну Квентину Тарантино, как будто этот полоумный американский итальянец открыл Америку. А он, хитрец – сумасшедшие часто бывают такими – просто дурит публику, снимая на хорошую пленку всякую дребедень и выдавая ее за новое слово в искусстве.

Словом, говно он, этот ваш Квентин Тарантино.

Ты скажешь, я завидую? Нет, я – ужасаюсь!

И о какой зависти может идти речь, когда я нахожусь в таком положении!

Да и почему бы немножко не поворчать перед смертью?..

А все эти бесчинства в искусстве начались на стыке известных своими массовыми безобразиями столетий, когда обыватель во все лопатки принялся восхищаться Гогеном, Ван Гогом, Пикассо, Тулуз-Лотреком, Модильяни и прочими «художниками», малевавшими кривобоких девочек, дебильных атлетов и бледных проституток. Иногда мне кажется, что писали они не красками, а соплями.

И обыватель, бродя по залам, стены которых увешены картинами вышеперечисленных халтурщиков, восхищаясь, заходясь в истерике и притворно ахая, не забывал сквозь частокол ресниц ревниво подглядывать за реакцией других «ценителей» искусства. Смотрите, мол, какой я современный, смотрите, как славно и умно я восхищаюсь! А на самом деле все эти ценители так же разбирались в искусстве, как я – в дирижаблестроении.

Я не верю знатокам, которые, рассматривая «творения» Матисса или Сезанна, щурясь и вертя головой, попеременно надвигаясь и отходя, восторженно цокая языком, ставят этих маляров в один ряд с действительно великими художниками прошлого.

О фантастических аукционных ценах на эти «произведения искусства» я умалчиваю...

А так называемое творчество Пикассо (тебе, художнику, это должно быть известно не хуже, чем мне) с его беспомощной, изобретенной в пьяном виде, мазней, – по моему глубочайшему убеждению, вообще не живопись, а профанация искусства, порождающая коллективное безумие. Одним словом, все это – глухой, развязный идиотизм.

 В Пикассо, этом иудее, успешно выдававшем себя за испанца и прожившем – вот чему завидую! – в Париже большую часть жизни, нет никакого искусства, а есть только кривляние и оригинальничанье и желание выделиться, понравиться возомнившему о себе невесть что быдлу. Да, он угадал. Как он угадал!..

И как нагадил!

И что мы видим в результате?

Посредственность завоевала мир простого человека!

Я не утверждаю, что в этом повинен только Пикассо со товарищи.

Но они приложили к этому руку.

И теперь посредственность поточным методом плодит посредственность.

Посредственности неуютно рядом с талантом.

Посредственность всегда воинственна, она вооружена до зубов демагогией и фальшью.

Талант же часто беззащитен. Поэтому он обречен в наше вконец свихнувшееся время влачить существование отторгнутой большинством индивидуальности.

У человечества едет крыша. Скоро она съедет полностью и обнажится содержимое черепа, и мы увидим, что оно состоит не из сгнившего субпродукта, а из выпрямившихся извилин...

Сереженька, прости мне мое многословие! Но меня надо понять, выговориться мне необходимо сейчас, перед смертью, потом у меня не будет времени – придется держать экзамен перед Господом. А грехов у меня, сам понимаешь...

Так что, потерпи, родной. Итак, продолжим.

Слава Богу, который распорядился так, что у руля нашего государства после череды смертей молодящихся старцев, этих розовощеких чудес геронтологии, встал относительно молодой руководитель, при котором, несмотря на всё его упрямство и политическую несостоятельность, в нашей бывшей стране произошли необратимые изменения.

Этот наивный, лукавый, по-своему хитрый, но, увы, не обладавший политической волей и государственным мышлением человек, каждое утро, вставая, не знал, что будет в этот день делать, и вообще не представлял, чем дело-то кончится...

Но все же скажем этому ставропольскому чудаку большое человеческое спасибо за наше счастливое избавление от немыслимого в двадцатом столетии режима, над которым начали смеяться даже папуасы Новой Гвинеи.

Слава Богу, что эпоха Ленина-Сталина-Брежнева и не примкнувшего к ним Горбачева громыхнулась в тартары.

Но тебе никогда не приходила в голову мысль, что это навсегда ушедшее пограничное время было по-своему интересно и плодотворно?

Странно, если не приходила...

Неужели ты не замечал, что это гнилое тоталитарное время породило столько неординарных, интересных людей, сколько вряд ли может породить относительно спокойная, благополучная демократия?

В условиях тоталитаризма в нашей стране вызревали целые гроздья необычайно интересных людей, вынужденных формировать свое мировоззрение, свое отношение к искусству, свои взгляды на жизнь, на мораль в атмосфере официально навязанного народу государственного идиотизма.

И, закалившись в чудовищной борьбе с государственным аппаратом, многие из них стали замечательно интересными людьми. Стоит только каждому из нас широко раскрыть глаза и повнимательней посмотреть вокруг, как мы увидим этих необыкновенных людей. Правда, сильно постаревших... Если бы я продолжил, могла открыться, как сказал бы незабвенный Довлатов, широкая волнующая тема, которая потребует слишком много времени.

А его-то у меня как раз нет...

Считай это сумбурное, бессвязное письмо моим политическим завещанием, обращенным исключительно к тебе.

Чтобы быть последовательным в своем желании уйти в мир иной как можно более мерзопакостно, я прошу тебя после прочтения разорвать письмо на мелкие клочки и спустить в унитаз!

 Я уже представляю себе, как эти клочки – мои последние мысли! – исчезают в грязной дыре сортира, сопровождаемые отвратительными хлюпающими и ревущими звуками спускаемой воды!

Мир человека с его переживаниями, страхами, надеждами, верой и любовью надо спустить в канализацию, чтобы на земле поменьше смердело! Будь все проклято! Теперь это мой девиз.

Было бы хорошо, если кто-нибудь распорядился установить на могиле, – через год-полтора, когда осядет земля над моим гробом, – памятник с выбитыми на нем словами этого девиза. Не правда ли, отличная эпитафия?

Ах, Сереженька, дорогой мой! Как страшно умирать вот так, зная, что умираешь!..

Днем еще ничего, в палату приходят некие балбесы в белых халатах и, как с малым дитятей, подолгу беседуют со мной. Мне невыносимо тяжко слышать их противные, благостно-покровительственные, голоса.

Но, похоже, у всех местных врачей за долгие годы общения с умирающими выработались такие голоса, и других уже просто быть не может. И я стискиваю зубы и терплю все это.

Но когда неудержимо наваливается страшная ночь, которую я, кажется, боюсь не меньше смерти, когда я остаюсь один на один со своими мыслями, весь этот холодный ужас перед смертью, весь этот неизбежный, неотвратимый кошмар душит меня, и я становлюсь таким жалким и несчастным, как... Как кто? Да нет никого, кто мог бы сравняться со мной в этом занятии – сидении в ожидании околеванса!

И нет у меня уже сил бороться... Господи, если Ты есть, дай мне силы!.. Я уже ничего не прошу у Бога. Только силы, чтобы как-то прожить то время, что мне отведено прижимистой Судьбой. Я пал духом...

Я вспоминаю тебя несколько лет назад, когда умерла твоя жена. У тебя были глаза, обращенные внутрь. Страшные глаза! Помнишь тот утренний разговор, когда ты признался мне, что если бы к тебе пришла смерть, ты не пошевелил бы рукой, чтобы ее прогнать?

 Ты, кажется, даже говорил, что если бы не твоя лень, ты бы плеснул себе яду. Но что-то удерживало тебя от последнего шага. Может, отсутствие хорошего яда? Ты же не удовлетворился бы вторым сортом.

О, я знаю тебя, тебе подавай все высшего качества! Тебе ведь нужен был какой-нибудь надежный, выдающийся яд. Вроде синильной кислоты. Или цианистого калия. Синильная кислота, цианистый калий! Какие яды! Их названия звучат как песня, как государственный гимн!

Я понимаю тебя... Цианистый калий или синильная кислота – это стиль. Высокий стиль! Ты ведь не стал бы пользовать себя ядом, которым травят крыс! Подохнуть от крысиного яда – значило бы для тебя опозориться перед потомками...

...Тебе тогда все опротивело, ты потерял интерес к жизни. И все не мог понять, ради чего тебе имеет смысл жить дальше. Пока в один прекрасный день тебя ни осенило – ради себя будущего. Это примерно то же самое, что придумали древние. Они говорили: пройдет и это. И это пройдет...

Ты понял, что жену не вернуть, как бы ты ни молил Бога. Ты понял, что твоя жизнь не кончается, и еще много всякого-разного ждет тебя впереди. И за эту спасительную мысль ты сумел уцепиться.

Тебе тогда стало легче, ты пошел на поправку. На мой взгляд, ты вообще слишком быстро регенерировался. Видимо, в тебе есть чудесное качество, увы, отсутствующее у меня, ты легок в мыслях. Как Хлестаков.

Тебе все, как с гуся вода... Тогда ты через очень короткое время стал прежним Серегой, каким мы тебя всегда знали. И очень скоро у тебя появились девушки, которые и не подозревали, какую драму переживал ты еще какие-то два месяца назад.

Но мне-то не за что уцепиться! Я не могу жить ради себя будущего. По понятным причинам...

За что прикажешь цепляться мне, когда передо мной – открытая могила?

Как-то, отвечая на идиотский вопрос корреспондента о моих ближайших и отдаленных творческих планах, я заносчиво предрек себе физическое бессмертие. Я так и сказал этому газетному дуралею, что задумал жить вечно. Вот и накаркал!

Ты не забыл мою историю о попытке окаянных докторов отрезать мне яйца? Когда я уже готовился наложить на себя руки и даже выбрал симпатичный способ добровольного ухода из жизни? Мыло, веревка и крюк – это все, что мне было тогда нужно.

Так вот, я тогда и в малой степени не представлял себе, до чего может дойти человек в положении приговоренного. Тогда у меня был выбор. В конце концов я мог бы прожить и без яиц... А что? С одной стороны, это, конечно, скверно – жить без яиц. Налицо ущербность.

 Но, с другой стороны, ты избавляешься от уймы забот, и у тебя появляется много свободного времени, которого человеку всегда так не хватает. Сейчас же страх превратил меня в студень. Я постоянно дрожу от ужаса.

Я вздрагиваю, когда пролетает муха. Меня пугает все: необходимость стричь ногти, крошки на столе, завернувшийся задник ботинка, далекий колокольный звон, шуршание накрахмаленного постельного белья, смех медсестер, ацетоновый привкус во рту, воспоминания... Особенно – воспоминания. Господи, пропади они пропадом – эти воспоминания!..

В трудные моменты я всегда говорил себе: Юра, старайся оставаться сторонним наблюдателем даже тогда, когда происходящее касается непосредственно тебя. И, ты знаешь, помогало! А сейчас – нет... Не тот случай. Не могу я быть сторонним наблюдателем на поминках по самому себе...

Я тут понял одну забавную вещь. Знаешь, почему до последней минуты напряженно работали некоторые писатели, Антон Павлович или Михаил Афанасьевич, например?..»

Я оторвался от письма, вспомнив горбуна и его вопросы.

Сидящий напротив меня Алекс, склонив голову над рюмкой, длинными пальцами вяло теребил свою ржавую шевелюру. Его могучая грудь бурно вздымалась, будто он только что преодолел десять лестничных маршей.

До меня стали долетать разрозненные живые звуки: приглушенный пьяный говор за соседним столиком, шум автомашин, взбирающихся по Бульварному кольцу в гору, пыхтение сильно располневшего в последнее время Алекса... И громкое биение собственного сердца.

Письмо Юрка заставило меня задуматься. В голове возникла шальная картина: бескрайнее заснеженное поле, олицетворяющее знаменитую российскую равнину, по которой носился известный чеховский лихой человек; по полю, падая и с трудом поднимаясь, бредут два упрямых человека. Это Алекс и Юрок. Они бредут к далекому огоньку на горизонте.

Они – пусть медленно, но упорно! – движутся к этому огоньку, а я сижу на снегу и равнодушно и безвольно наблюдаю, как они медленно удаляются от меня...

Я сложил письмо и сунул его в карман.

Алекс посмотрел на меня.

— Ну?.. Что ты думаешь по поводу всего этого?

— А что тут думать, ехать надо...

— Он не хочет... Он не хочет никого видеть.

— Это он только так говорит.

Короче, поехал я к Юрку в больницу. На следующий день.

А вечер мы с Алексом закончили почти враждебно. Он порывался ехать ко мне и продолжать пить, но я насильно посадил его в такси, а сам пешком отправился домой.

Я хотел побыть один.

На Суворовском бульваре я присел на скамейку и достал письмо.

«...так вот, Чехов, как ты помнишь, он ведь врачом был, и отлично знал, что скоро ему конец, но он продолжал работать практически до последнего вздоха... А почему? Потому что работа отвлекала его от мыслей. От страшных мыслей! И еще... Он хотел успеть... Успеть высказаться...»

Я долго брел по Бульварному кольцу, обдумывая по дороге письмо Юрка. Я вспомнил, как мы познакомились.

Я тогда имел в постоянных любовницах несколько студенточек МВТУ. И вот однажды одна из них, удалая, развеселая шлюшка по имени Антонина, заявилась с подругой. А та пришла не одна, а притащила с собой толстоносого лысоватого субъекта. Толстоносый мне поначалу очень не понравился.

Теперь о детали, которая не имеет отношения к предмету рассказа. Тем не менее, не могу удержаться от соблазна ее упомянуть. Дело в том, что у этой Антонины от природы на лобке буйно колосился треугольничек необыкновенно черных и жестких волос, за что она получили от знавших это сокурсников кличку Вакса. Кстати, на кличку она охотно отзывалась.

Помню, толстоносый, а это, как вы поняли, был Юрок, без устали мрачно и надменно шутил, чем окончательно настроил меня против своей персоны. Он принес с собой, вероятно, в качестве добровольного взноса или пожертвования, чекушку водки, которую долго не вынимал из кармана, надеясь, как он много позже мне сам признался, что выпивки и так хватит.

Когда он, томясь, кряхтя и морщась – выпивки, конечно, не хватило (да и когда ее хватало в те годы?!) – достал бутылочку из внутреннего кармана пиджака и, скорбно вздыхая, выставил на стол, содержимое в ней успело нагреться, и это еще более усугубило мою антипатию к новому знакомцу.

Потом мы по очереди бегали в магазин.

И вот наступил, так сказать, апофеоз попойки.

И тут, против ожидания, Толстоносый, с точки зрения моих тогдашних представлений о веселом времяпрепровождении, повел себя совершенно блестяще.

Вечер закончился тем, что я вынес из уборной велосипедную раму с рулем, сиденьем и колесами; под одобрительное хихиканье подружек с превеликими трудами собрал все это, колеса подкачал и усадил на это сооружение развеселившегося Юрка, предварительно велев девицам раздеть его до трусов. Потом открыл входную дверь, дал Юрку строгий наказ на лестничной площадке сразу повернуть направо и... отчаянный спортсмен, крича во все горло, загрохотал вниз по лестнице.

Забыл сказать, жил я на восьмом этаже дома, в котором перманентно портился лифт. Не работал он и в тот злополучный вечер.

Возможно, Юрок добрался бы и до первого этажа, – упорства ему и тогда было не занимать, – если бы в ту минуту, проклиная все лифты на свете, по лестнице не поднимался к себе домой огромный полковник-интендант с пудовым арбузом в руках.

Когда до слуха привыкшего к кабинетной тишине полковника донесся непонятный нарастающий шум, он остановился, настороженно прислушиваясь, предусмотрительно прижался к стене спиной и замер в обнимку со своим дурацким арбузом.

И тогда из-за поворота, пересчитывая ступеньки, на него, как смерч, налетел, сверкая вытаращенными глазами, неизвестный человек в футбольных трусах, сидящий на уже искореженном спортивном велосипеде, и дальше, вниз по лестнице, полковник в обнимку с арбузом и Юрок на велосипеде, воя и матерясь, кубарем проследовали вместе, составив на короткое время нераздельное целое.

Следующее утро прошло не менее весело. На такси, с тремя ящиками спасительного «Будвара», прибыл Алекс, который был встречен бурей восторгов. Потому что у всех в груди бушевал пожар такой посталкогольной силы, что его могло потушить только пиво.

Юрок, обложенный мокрыми полотенцами (рассвирепевший полковник, оправившись после падения, успел-таки надавать тумаков бесстрашному велосипедисту), беспрестанно постанывал, находясь под бдительной опекой Ваксы и ее подружки. Последняя, благодаря своевременно и демонстративно проявленной заботе, стала на какое-то время и его подружкой.

Ничто так не сближает русских людей, как совместное распитие спиртных напитков.

С той поры мы с Юрком стали друзьями, и дружба наша длится без малого двадцать лет...

Неужели ей суждено скоро оборваться?

Глава 16

Я лежал в своей излюбленной позе на кровати и полировал взглядом потолок.

Было раннее утро.

От нечего делать я представил себе, что я не художник, а писатель. И мне предстоит написать книгу. Книгу истории жизни Сергея Бахметьева, начав ее с сегодняшнего дня.

Итак, в путь...

Главный герой разрывает отношения с Диной...

Используя свой дьявольский дар, он уничтожает соперников. Он становится кумиром толпы, но его ждет печальный и глупый конец – на своей средиземноморской вилле, где он отдыхает с молодой женой, ему приходит в голову мысль покончить жизнь самоубийством.

Происходит это следующим образом: попивая виски, сидя с соломенной шляпой на голове в шезлонге на берегу моря, он вдруг понимает, что его слава – ничто в сравнении с разрушениями, которые он принес не только своим врагам, но и друзьям. Но самое главное – он разрушил самого себя. Он стремился не к гармонии с миром, в которой только и возможно счастье, а к ее отрицанию. И пришел к краху.

От него остается только шляпа, которая покачивается на волнах...

Где-то я уже читал нечто подобное. То есть, я был бы не первым, кто, придя к отрицанию общечеловеческих ценностей, был вынужден в холодную погоду, бросив выпивку, ни с того ни с сего бултыхнуться в неприветливые морские волны...

Я повернулся набок и уперся глазами в окно. Сквозь листву за окном я увидел дом напротив, ветхий балкон, а на нем сидящего в кресле старого человека, который дремал, уронив голову на грудь. Невольные параллели пришли на ум... Старый человек, прожил долгую, скучную жизнь...

Но как хорошо и покойно ему сидится в этом кресле!

...Я подумал, как-то все слишком быстро произошло... Не успел насладиться молодой женой и белоснежной виллой, как извольте пожаловать на дно... Сказывается, наверно, отсутствие литературного опыта.

И символ какой-то сомнительный. Шляпа...

Вероятно, роман, как и жизнь, можно сконструировать... И записать в голове план на будущее. Чтобы, не дай Бог, не позабыть.

Но, как верно заметил один мудрый человек, писатель лишь угадывает сюжет и переносит его на бумагу. Конечно, он имел в виду настоящих писателей. Кстати, он и сам был настоящим писателем.

Тот же мудрый человек объяснял, как это делается. Писатель улавливает существующие в воздухе, в пространстве некие сигналы, перерабатывает их своими сверхчувствительными мозгами и затем пускает в дело, выдавая на-гора потоки бессмертных творений.

То есть писатель как бы уподобляется приемнику с антенной, которая выхватывает из окружающего мира импульсы, несущие всевозможную информацию о жизни на земле. Ему остается лишь внимательно прислушиваться и старательно все записывать. Но это дано далеко не каждому. Только избранных Бог наделил такими антеннами.

Я тщательно ощупал свою голову, но, естественно, никаких следов антенны не обнаружил.

...Как показали дальнейшие события, что-то – что?! – не позволило мне следовать вышеупомянутому плану. Он так и остался в голове, вызвав лишь потребность мысленно побродить вокруг него, неторопливо рассуждая о его неприемлемости.

Я был не в силах спланировать роман (или жизнь) по заранее приготовленному рецепту.

Все – все! – произошло совсем по-другому. И ничего не надо было изобретать.

...Я встал с постели, поплелся в ванную. Почти не глядя, побрился. Так брились древние греки. Не потому, наверно, что у них не было зеркал, а потому, подумал я, что им осточертело смотреть на себя в зеркало, видя изо дня в день одну и ту же рожу.

Мне страшно не хотелось ехать в больницу. Больше всего я боялся, что Юрок всё поймет...

* * *
— Посмотри, я совсем поседел от страха – говорил Юрок, наклоняясь и показывая абсолютно гладкую, воскового цвета, лысину, – видишь, до чего меня довели эти сволочные врачи?! Я, в свои неполные сорок, совершенно сед!

— Голова – как голова, – пробурчал я, делая вид, что внимательно разглядываю его идеальную лысину. – Только уж больно она у тебя блестит. Видно, правду говорят, что ты ее по утрам смазываешь коровьим маслом. Ах, как я тебе завидую! Как, должно быть, удобно быть обладателем такой головы! Особенно, наверно, хорошо ее умывать! Поплевал на ладонь, протер, и готово! Давно хотел спросить, зачем ты бреешь голову, ведь ты же не плешивый? И вдобавок повадился летом носить соломенную шляпу! И этого попугая Алекса научил!.. Ты себе представить не можешь, какой фурор он произвел в Венеции, когда с этой шляпой появился на набережной Большого канала. Что ты надулся? Говори, зачем бреешь голову?

— Дурррак! Как ты недогадлив и примитивен! Как не остроумен! Как глуп! Не обижайся, но ты действительно иногда меня изумляешь. А ведь это так просто, я тебе сейчас объясню, и ты сразу все поймешь. Только слушай внимательно и не перебивай. Ты вообще, если слушаешь, становишься иногда страшно понятливым. Если будешь внимательно слушать, обязательно поймешь. Другие же идиоты, которые спрашивали об этом же, ведь поняли. И ты как-нибудь поймешь. Если будешь не отвлекаться и внимательно слушать. Слушай! Представь себе лето, душный августовский день, парит, и, похоже, скоро, грянет гроза. Всем жарко! Асфальт плавится. В воздухе повисло марево. Всем хочется пить. Люди идут медленно, чтобы не помереть от жары. Они даже не смотрят по сторонам, потому что напряжение, связанное с этим, может вызвать у слабонервных усиленное потоотделение. Я спешу на деловое свидание. С бабой... Мне нужно на автобусе добраться от Красных ворот до Дорогомиловки. Иду степенно, размеренным инвалидным шагом, стараясь не растрясти недавно съеденный обед, который жарой утрамбовался до размеров козьих катышков. До остановки метров сто. И тут, чувствую, летит мой автобус, на который, я точно знаю, мне опаздывать никак нельзя. Скашиваю глаза и боковым зрением вижу его. Он! Мой автобус! Он равняется со мной и, притормаживая, начинает накатывать на остановку. Я стискиваю зубы, строю страдальческое лицо, как у бегуна на дальние дистанции, перед которым маячит ненавистная спина соперника. Левой рукой придерживаю на голове шляпу, правой делаю маховые движения, которые, напоминая работу парового механизма, динамически согласуются с топочущими ногами, обутыми в широкие мягкие сандалеты; несусь целеустремленно, неотвратимо, как поставленная на гусенично-каучуковый ход, колесница смерти. Козьи катышки трясутся во мне наподобие раскаленного гороха. Птицей влетаю в салон автобуса, за мной тут же захлопываются двери, и машина, как живая, лязгнув металлическими яйцами, трогается с места. Я широко раскрытыми радостными глазами осматриваю равнодушных попутчиков, клюющих носами в пропахшем дизельным топливом салоне, достаю из кармана брюк платок, одним ловким движением, встряхнув, разворачиваю его, затем снимаю – вот оно! – шляпу и вытираю чистым, спрыснутым тройным одеколоном платком вспотевшую лысину. Равнодушные попутчики разом просыпаются и смотрят на меня с завистью и уважением. Теперь понял?!

Юрок рассмеялся. Потом, помолчав, уже совсем другим голосом сказал:

— Скажу тебе честно, я так перепугался!.. Сейчас, когда уже все позади, я могу об этом говорить спокойно, а тогда... Я передать тебе не могу, как это страшно! Еще несколько дней назад я думал, вот я умру, а дальше что?.. Будет что-нибудь там, за порогом?..

— Что-нибудь да будет...

— Ты так думаешь? – с сомнением спросил Юрок и вдруг взорвался: – Ну, конечно, это ты верно подметил, что-нибудь да будет! Я это и без тебя знаю, разумеется, будет, еще как будет, но только – без меня! Серега Довлатов как-то мне говорил, что каждый раз, покупая ботинки, он задумывался – а не в них ли его будут хоронить? Я тебе вот что скажу, – он почти орал, – не сшили еще ботинки, – Юрок глухо закашлял, – в которых будут хоронить Короля! Но, – Юрок поднял вверх указательный палец, – это страшно... Я вынужден был жить в постоянном страхе... в ожидании смерти... И еще. Скажу тебе по секрету. Только никому не говори. Не то меня упекут в сумасшедший дом... Вот послушай. Я исчезал... Да не смотри ты по сторонам! На меня смотри! Повторяю, я исчезал. Мне иногда казалось, что я – уже не я. И будто по больнице кто-то ходит в моем халате, откликается, когда кто-то произносит мое имя. Но это не я! Сейчас это уже прошло...

Мы сидели с ним на скамейке в больничном парке. Скамейка все время норовила опрокинуться, и нам – без устали балансируя – стоило больших трудов сидеть таким образом, чтобы не завалиться вместе с ней назад, в кусты заросшего боярышника. Казалось, у скамейки вместо четырех ножек – две.

Я слушал Юрка и думал, что наш разговор напоминает это балансирование на кривоногой скамейке...

...До наших избалованных ресторанными обедами носов долетали эфирные фрагменты запахов из больничной кухни, где местные кудесники-повара создавали кулинарные шедевры из костей павших в неравной борьбе с прожорливым человечеством парно и непарнокопытных меньших братьев наших.

Теплый ветерок разносил эти запахи, сдобренные духом вареной капусты по всему больничному парку, он сочился между кустами, забирался в складки одежды и оседал там, казалось, для того, чтобы утвердить примат ужасного над прекрасным.

Какие участки подкорки вдруг заработали – не знаю, но именно эти капустно-костяные запахи заставили меня глубоко и печально задуматься о краткости того отведенного нам кем-то времени, в течение которого человек, без передышки греша, успевает прожить каких-то жалких шестьдесят-семьдесят лет. А кто-то – и того меньше...

Я посмотрел в сторону мрачного – несмотря на белые стены – кардиологического корпуса клиники и вдруг остро сердцем почувствовал боль, которая была разлита во всем, что видел глаз.

Все здесь было придавлено безысходностью, горем и страхом смерти.

Я услышал прекрасную музыку. Какой-то не очень искушённый музыкант на рояле перебирал пальцами клавиши. Пальцы неведомого пианиста, подчиняясь его болезненной воле, искали мелодию, которая то ускользала от музыканта, то временно, непрочно обреталась им, и это, как ни странно, и составляло смысл, настроение и прелесть игры в волшебные звуки.

В груди у меня зашевелилось тяжелое предчувствие.

Юрок посмотрел на меня, тоже прислушался и недовольно сказал:

— Я, наверно, все-таки немножко тронулся. И это не удивительно. Меня можно понять. Сначала яйца, будь они неладны... Потом Цвибельфович с его безжалостным юмором... Теперь эта треклятая больница. Я могу говорить только о смерти. Ты уж меня прости... И еще о литературе.

— Говори уж лучше о смерти...

— Думаешь?..

— Да, так будет веселее.

— Ну уж нет... Вот послушай... Ошибка многих пишущих заключается в том, что они берутся за темы, в которых ни черта не смыслят... Возьми Конецкого, например... Пока он писал смешно и занимательно, а он умел писать смешно и занимательно, его читали. Но как только Виктор Викторович принялся философствовать и поучать, он все испортил! Никаких нравоучений! Как только писатель решил, что он знает, как надо жить и этим знанием принялся делиться с читателем, пиши пропало... И еще, народу подавай все на тарелке, в разогретом виде, мелко нарезанным, чтобы было легко и удобно глотать... чтобы все было понятно и просто... И мне понятен пафос Конецкого... Нам, писателям, так много нужно сказать читателю! Всякую, даже самую ничтожную, мыслишку нам непременно надо записать... Чтобы она не ускользнула, не пропала бесследно, не стерлась со временем из памяти... Каждый из нас думает, моя мысль – это и есть я! Живет мысль – живу и я... Одна из версий человека – это версия человека-писателя, которая является своеобразной, придуманной жизнелюбивыми борзописцами, разновидностью бессмертия... Есть же человек-ткач, человек-булочник, человек-генерал, человек-политик, человек-бабник, маленький человек, человек-спортсмен, человек-еврей, человек-мужчина, человек-жен-щина, человек-оркестр... Но они смертны... А человек-поэт?.. А? Человек-поэт – это звучит гордо! И он бессмертен! Какой искус! Ты заметил, сколько отлитых из бронзы литераторов туманными ночами шатается по московским площадям и улицам...

...Трудно представить себе такое, поведал мне Юрок позже, но врачи в случае с ним ошиблись с диагнозом точно так же, как и тогда, когда чуть было не отрезали ему – якобы раковые – яйца. Ликуя, Юрок мне долго рассказывал, как и почему произошла эта ошибка, но я слушал его невнимательно.

Я-то знал в чем дело! (Так мне тогда казалось...)

Мне удался сглаз наоборот. Я сглазил его болезнь. Но не говорить же ему об этом!

Я еще до конца не уверовал в чудодейственную силу своего необычного дара, и поэтому ехал в больницу с чувством тревоги и тяжких сомнений.

А встретил Юрок меня совсем не ласково.

«Ну, какого рожна ты приперся? – пролаял он, когда увидел меня в больничном коридоре. – Кто тебя звал? Прощаться пришел, старый черт? Сестра! – капризно окликнул он пробегавшую мимо девушку в белом халате. – Я же просил никого ко мне не пускать! Ходят тут всякие... Покоя не дают!»

Хорошенькая сестричка притормозила и подозрительно уперлась в меня сильно подведенными глазами.

Вся больница знала, что в кардиологическом отделении лежит известнейший писатель Юрий Король, и, вероятно, сестра от начальства получила, как и остальной медперсонал, указание быть особенно внимательной к просьбам и даже капризам знаменитости.

Мой друг производил странное впечатление. И лысина сияла вроде по-праздничному. И Юрок был как бы прежним Юрком. Только облаченным не в цивильное платье, а в синий больничный халат и в когда-то роскошные, а сейчас рваные, домашние туфли с загнутыми кверху позолоченными носами. Но я видел в его глазах, сузившихся, ставших маленькими и почти квадратными, притаившуюся растерянность.

«Постыдился бы ходить в таком виде, – сказал я. – Ты бы еще клоунский колпак надел, а еще знаменитый писатель!»

«А что? Форма одежды – парадная, – Юрок расправил плечи. – Только так и следует наряжаться в этом паноптикуме ходячих мертвецов. Болезнь, – заявил Юрок, царственным жестом отпуская сестричку, – болезнь не заслуживает того, чтобы я относился к ней с почтением и одевался во что-то приличное. Вот выйду на свободу, приоденусь... уж тогда я покажу этим, – он ткнул пальцем в сторону исчезающей в дали коридора девушки, – покажу им, где раки зимуют...»

И он, крепко взяв меня за локоть, увлек по коридору прочь из больничного корпуса.

...Осторожно приподнявшись со скамейки, Юрок, расхаживая передо мной, принялся с задумчивым видом излагать наметки своей новой книги. Говорил он долго и невнятно. Видно было, что в голове у него еще далеко не все утряслось после переживаний последних дней.

— Ты ведь получил мое письмо? Дай мне только выйти из больницы!.. Я напишу книгу. Это будет книга о короле...

— Король, лошадь во дворце...

— Да! О самом настоящем короле, который владеет королевством где-нибудь на юге современной Европы. Я уже вижу, как он ходит, утром, пока еще все спят, по мраморному полу в своем роскошном дворце. Идет тихо, шаркает в старых шлепанцах, – Юрок посмотрел на свои тапочки, – вот в таких же, идет он, значит, охрана спит, а он, мурлыча себе под нос песенку о глупом короле, идет и размышляет о своей королевской судьбине. Это должно быть ударное, забойное произведение! – вскричал он, погрозив кулаком кусту боярышника. – Ты знаешь, иногда мне кажется, что ради славы, успеха я готов душу дьяволу продать...

— Ты полагаешь, он купит?.. Зачем ему твоя душа, похожая на дырявую ослиную шкуру? Кстати, почему ты, с твоими деньгами, оказался в этой занюханной больнице. Мог бы, кажется, устроиться и получше...

— Я должен быть всегда с моим народом, – усмехнулся Юрок. – А если честно, я здесь потому, что в обычной больнице врачи лучше, чем в дорогих клиниках, где только деньги дерут с проезжающих. Ведь именно здесь распознали, что этот идиот Цвибельфович ошибся. Ох, и отметелю же я его! Хочешь составить мне компанию? Ворвемся к нему в кабинет, свяжем и начнем пытать. Я даже пытку придумал. Изуверскую. Положу его на пол и защекочу до смерти!

Юрок замолчал. Я искоса посмотрел на него. Он часто моргал воспаленными, грустными глазами.

Спустя минуту он сказал:

— Я здесь, брат, навидался такого, чего мне на полжизни хватит... А для писателя нет ничего лучше, чем быть в гуще народной жизни. Со мной в палате лежит один чрезвычайно забавный субъект. Какой-то отечественный Швейк. Швейк со Среднерусской возвышенности. На любой случай жизни у него припасена байка. Например, на днях у меня украли кружку. Так он тут же рассказал мне историю о том, как один его приятель по имени Саврас украл в синагоге кружку с деньгами и как за ним по проспекту Мира гнались конные раввины. Страшный хохмач. Кстати, думаю, именно он и стибрил мою кружечку...

Во время нашей беседы Юрок несколько раз ненадолго замолкал. На него словно нападал кратковременный столбняк, из которого он выходил, каждый раз слегка встряхивая головой.

— У меня зреет замысел новой книги, которая поставит всю современную литературу раком. Именно раком! Так ей и надо! Заслужила! Господи, какого только дерьма нынче не печатают! Книга будет о короле... Впрочем, я тебе уже говорил...

Он опять, продолжая расхаживать передо мной, замолк. На этот раз он молчал минуты две. Наконец он остановился и вперил в меня свои квадратные глаза.

 Юрок напомнил мне сейчас ученого козла, виданного мною много лет назад в цирке, который вот так же, подолгу, стоял неподвижно и прислушивался к командам дрессировщика. Козел стоял, делая вид, что думает перед тем, как выполнить немыслимо сложный трюк – взобраться по узенькой лесенке на импровизированный холм, на котором его ждала белоснежная козочка с распутными красными глазами, или угадать, в какой руке помощник дрессировщика прячет морковку.

— Великие люди проживают великие жизни, – сказал Юрок и дернулся. – Ты никогда не задумывался над этим? Вспомни Хемингуэя, Ромена Гари, Грэма Грина... Большую часть жизни я провел тускло, бессодержательно. Ну, ты знаешь... нелюбимая работа, игра, бабьё, пьянки... Так вот, я хочу, чтобы у меня хоть конец был великим...

— Ну, конец у тебя и так не маленький...

— Фи, как грубо!.. – скривился Юрок.

— Для тебя – сойдет... Ты слишком воспарил. Тебя пора спустить на землю. И вообще, долго тебя будут здесь держать? Будь я врачом, немедля бы тебя выставил. Кстати, почему ты прозябаешь в одиночестве? Почему я не вижу тебя в окружении сонма юных почитательниц? Которые были бы счастливы удостоиться внимания великого писателя? Где твои многочисленные родственники, притаившиеся с благостными физиономиями под сенью крыши больничного морга в нетерпеливом ожидании долгожданной смерти знаменитого сочинителя? И где, наконец, твоя ненаглядная, свободолюбивая и вольнодумная жена, мечтающая о богатом наследстве?

— Жену я выгнал сразу после первой книги. Она мешала мне мыслить! Она требовала, чтобы я разнообразил наши постельные отношения. Представляешь? Когда я в ударе, со мной трудно тягаться в этом интимном деле, это общеизвестно... Но я предпочитаю традиционный метод или иначе – старый казачий способ. Это когда мужчина наверху, а женщина – внизу. И что, ты думаешь, эта идиотка выдумала! Я же пишу по ночам, а она – вот же дура! – вообразила, что она со своей сексуальной неотразимостью невесть кто, и повадилась приставать ко мне с ласками и нескромными предложениями как раз тогда, когда ко мне являлась муза... Ну я и выгнал ее к чертям собачьим. Я имею в виду, конечно, жену, а не музу... Слышал бы ты, какой поднялся бедлам, когда я спускал жену вместе с ее мамашей с лестницы! Это было что-то вроде боя быков, и я был прекрасен в роли матадора! Как они обе визжали! Еще бы! Их выкидывали из дома писателя-миллионера! Ведь я неожиданно для них стал богатым мужем и зятем! Терять такой куш!.. Когда я был беден, теща ко мне иначе, как сукин сын, не обращалась... Старая перечница! Впрочем, я и сейчас-то не очень богат.

Он замолчал.

Я внимательно посмотрел на Юрка. Его вид и настроение мне нравились все меньше и меньше.

Уныние и внутренний разлад у него временами заслонялись бодрым, наступательным тоном и искусственно возбуждаемой развязностью.

 У Юрка был такой же несчастный и в то же время остаточно-воинственный вид, как у Александра Васильевича Суворова на известном портрете кисти Иосифа Крейцингера. Портретист запечатлел Суворова незадолго до смерти. Великий полководец понимает, что все его победы – полнейшая бессмыслица, что они не нужны ни победителям, ни побежденным, что они ничто в сравнении с вечностью, которая – он уже видит это своим мертвеющим совиным глазом – неотвратимо стоит пред ним во всей своей ужасающей красе.

Юрок прятал от меня глаза мнимого победителя, который неожиданно потерпел поражение там, где не ожидал. На самом дне его глаз, я это видел, прятался страх.

Уже никогда ему не черпать радость полной мерой. Не отдаваться любви самозабвенно и до конца. Не наслаждаться дивным закатом на берегу моря. Не вдыхать полной грудью сырой воздух и не восторгаться усталой прелестью соснового бора поздней осенью, когда все в мире – тишина и вечный покой...

Теперь его чувства будут натыкаться на этот страх, который навечно поселился в нем и будет пребывать с ним до последнего его вздоха. И этот страх исчезнет лишь тогда, когда он исчезнет сам...

— И потом, она мне изменяла, – как бы оправдываясь, сказал Юрок о жене и с возмущением добавил: – да, да, изменяла! Притом буквально у меня на глазах! И цинично, лицемерно и безосновательно ревновала к другим бабам!

Вот таким он мне нравился! Сейчас в Юрке просматривался прежний веселый демагог. Уж не от него ли я слышал захватывающий рассказ о постельных забавах, которые он устраивал со своей женой и ее любовниками?

— А что касается юных созданий, – продолжил он, – то они, как известно, любят молодых, длинноногих и политически грамотных. А больных да старых они любят только за деньги. Да, деньги... Эх, если бы у меня были деньги!.. Но, увы, нету у меня этих маленьких кружочков, кои я так страстно люблю...

— Куда же они подевались?..

— А их никогда и не было! Я был так доверчив! Мой издатель заключил со мной такой людоедский контракт! Я в то время, ради того чтобы увидеть свою первую книгу напечатанной, готов был подписать все что угодно. Даже собственный смертный приговор... Попадись мне Мефистофель...

— Не отвлекайся... Ты подписал контракт...

— Да, а что мне было делать? И любой бы подписал, будь он на моем месте... Так что все эти разговорчики о моем богатстве не более, чем завистливая трепотня... Если бы моя жена и ее почтенная матушка знали это, воплей при расставании было бы куда меньше.

— Ты никогда не рассказывал мне, как вообще тебе удалось прорваться? Что тебе помогло, связи, знакомства? Везение?

— Всё вместе. И связи, и знакомства... И письмо... В первую очередь письмо.

— Письмо?

— Да, дело, видишь ли, в том, что почту в редакциях и издательствах давно уже не разбирают и, естественно, не читают. Окажись в сегодняшнем времени Достоевский или Чехов и отправь они свои шедевры, такие как «Братья Карамазовы» или «Дама с собачкой» в адрес любого издательства, их ждет судьба сотен и сотен наивных авторов, посылающих свои произведения в надежде, что они будут напечатаны, и чьи творения никто и никогда не прочтет, потому что они будут тотчас по получении отправлены усталой рукой скучающего от безделья и тоскующего от безденежья редактора в мусорную корзину. На что может рассчитывать неизвестный автор? Только на то, что, может быть, хотя бы прочтут сопроводительное письмо, торжественно лежащее на кирпиче из полутысячи страниц, который и есть собственно роман, призванный прославить имя автора в веках. Ты знаешь, какие письма пишутся обычно в таких случаях? Каждый автор знает... Роман, пишет автор, трогательно слюнявя кончик карандаша, нигде и никогда не издавался. Тон письма просительный, словно автор голоден и просит накормить его хоть каким-нибудь обедом: он согласен даже на макароны по-флотски... В конце литератор выражает робкую надежду, что редактор снизойдет... и напечатает многостраничный роман, в котором автор, превзойдя самого себя, раскрывает животрепещущие проблемы современности, мимоходом прогулявшись по категориям Добра и Зла. Конечно, и сопроводиловки тоже никто не читает... Если кто и прочтет, то лишь для того, чтобы, распалившись, воскликнуть в сердцах: «Никогда и нигде, говоришь? Никогда и нигде не издавался, говоришь, твой сраный роман? И правильно, потому что он никогда, слышишь, писатель херов, никогда и нигде не будет издан! Сколько вас развелось, писак проклятых, покоя нет! Всё пишут и пишут! Занялись бы лучше делом, чем людей от работы отрывать!» И, сняв башмак, – чтобы удобнее было! – ногой в дырявом носке, ухарски вскрикивая, трамбует роман в мусорной корзине. Я всё это знал. Надо было что-то придумать... Что-нибудь эдакое, исключительное. Что-то, что било бы в глаза. Чтобы задерживало внимание. Чтобы вырывало меня из заурядной массы. Чтобы про...ло редактора до печенок! Был момент, когда я подумывал отправить в письме, чтобы привлечь внимание, живого таракана или мумифицированную гадюку. Долго ломал я голову... Может, спрыснуть послание французскими духами? Или написать письмо разноцветными чернилами? Или отправить диппочтой на правительственном бланке, сейчас в подземных переходах можно приобрести что угодно... Я понимал, что в том, как будет написано письмо, моя слабая, но единственная надежда. И я написал письмо главному редактору нашего крупнейшего издательства «Симплициссимус» господину Иванову И.И. В письме было все то, о чем я тебе рассказывал, и даже более того... Я просил редактора, чтобы он, когда будет читать письмо, не наложил от возмущения сразу в штаны, а потерпел до встречи со мной, отставив мне исключительное право подтереть ему задницу страницами моего романа. Я писал, что уже много лет – после смерти Довлатова – место первого писателя России свободно. И скромно изъявлял готовность, если меня хорошенько попросят, это место занять. Дальше было делом техники, чтобы письмо попало к нему на стол. На мое счастье, редактор оказался человеком умным, веселым и дальновидным... Но это было еще полдела. Оставался еще издатель... Но тебе, вижу, не интересно...
— Нет-нет, интересно! Что ты теперь будешь делать?

— Как что?! Ты разве не слышишь, как натужно скрипят весы? Их кренит в одну сторону. В мире нарушено равновесие! Неужели я должен тебе, как малому ребенку, объяснять, что в мире тогда царят покой и всеобщее благорасположение, когда Добро и Зло уравновешивают друг друга? А сейчас Зло ощутимо возобладало. И если мы, здоровые силы общества, лучшие люди России, будем равнодушно взирать на то, как Зло раз за разом празднует победу, мир очень скоро разлетится на куски. Эх! – Юрок засмеялся и потер руки. – Через пару дней меня выпишут, вернусь домой и примусь опять писать книги... Мне еще так много надо сказать моему читателю... Что мне еще остается? Ты знаешь, оказывается, я уже не могу без этого... Это как добровольная повинность, от которой никуда не уйти. Я ведь и раньше писал...

— Но ты никогда не проповедовал. Помнишь, чем закончил Лев Толстой, возомнивший себя пророком? Слава богу, никто не читает его многостраничных нравоучений. И он останется для нас гениальным автором «Войны и мира»... А Солженицын?..

— Я ведь и раньше писал, – громко перебил меня Юрок, – только никто об этом не знал. И я не проповедую! В этом у меня со Львом Николаевичем серьезные расхождения. Я про-по-ве-дую?! Как ты мог сказать такую чушь? Откуда ты взял? Я объясняю людям, как надо жить. А это совсем другое! Толстой останется для нас гениальным автором... – передразнил меня Юрок, – как ты фальшив, банален... Прямо не человек, а какой-то школьный учебник о двух ногах...

— А каково чувствовать себя знаменитым?

— О, это... это такое возвышенное и возвышающее чувство! А почему ты спросил? Готовишься к славе? Хочешь быть во всеоружии?

— Просто интересно... Так, каково?..

— О, это неописуемо... Кстати, к этому привыкаешь быстро. Я имею в виду известность... Приятно, особенно поначалу, что тебя везде узнают. Да, привыкаешь быстро... И очень скоро тебе кажется, что иначе и быть не могло. И уже забыты годы, проведенные в унылом ожидании чуда. Когда каждый новый год убивал во мне надежду... Мог ли я представить себе такое, что вдруг стану известным... Конечно, в мечтах я порой заносился очень высоко и иногда видел себя на троне, но то в мечтах... А если еще вспомнить, сколько мы пили... И вообще, мне иногда хочется уснуть...

— И не проснуться...

— Нет. Проснуться, а мне...

— Двадцать лет...

— Нет. Десять... и завтра не надо идти в школу.

— Так не ходи...

— Я сделал открытие, – с таинственным видом поглядел по сторонам Юрок, – в сорок лет мне хочется жить ничуть не меньше, чем в восемнадцать. Я хочу жить! – со страстью воскликнул он. – Если бы ты только знал, как я хочу жить!

— Все хотят...

Юрок покачал головой.

— Так, как я, – он сурово посмотрел на меня, – не хочет никто.

Короче, если рассматривать исключительно техническую сторону вопроса, то можно было с некоторыми оговорками сказать, что мой опыт с Юрком удался: сглаз болезни прошел удачно, моего друга освободили из госпитального заключения, и он вышел на волю, тускло посверкивая своей лысиной.

Он вернулся домой и, по его словам, немедленно засел катать роман о короле...

Забегая вперед, отмечу, – со сдержанным прискорбием, – что ни одна книга знаменитого писателя больше не увидит свет.

Повторяю, Юрок произвел на меня странное впечатление. В нем как бы не было жизни... Вернее, это был уже не Юрок, а его неясная, слабая тень. Или – призрак, фантом, высунувший свой толстый нос уже из иного мира...

И хотя он говорит, что рвется к письменному столу, я думаю, он врет. И не только мне. В первую очередь – себе.

Юрок – бесплоден. Похоже, в нем иссякли чернила.

...На прощание он мне сказал:

— Я тут ходил по этому скорбному парку. Я представил себе, что это лес... Настоящий лес где-нибудь под Москвой... Хорошо бы умереть не в больнице, а в лесу... Постоянная мысль о смерти заслонила все... Эта мысль не закалила меня, она меня уничтожила... Меня уже никогда не сможет взволновать ветка сирени, выпавшая из тонкой руки прекрасной незнакомкой... Или случайно подслушанный разговор в автобусе... Или газетный обрывок, который гонит весенний ветер по безлюдному переулку... Я уже никогда не буду прежним... Это ужасно! Меня ничто не способно тронуть. Единственное, что меня еще может возбудить, это мысль о возможности бессмертия... Иногда мне кажется, что я уже умер, а вместо меня по земле разгуливает кто-то другой, взявший мой облик и имя... Я уже это говорил? Из меня будто вынули покой и восторг, которые я иногда испытывал при виде чего-то, что мне было мимолетно дорого... Еще совсем недавно я, как все нормальные люди, выйдя в трусах свежим рассветным утром на балкон и благожелательно оглядывая окрестности, мог, наслаждаясь чистым, прохладным воздухом, восторженно заявить во всеуслышание: Ах, как хорошо! Как прекрасен мир! Да здравствую я, живущий в этом прекрасном, всегда обновляющемся мире!

Юрок достал платок и поднес его к глазам.

— Это было раньше. Теперь я этого не сделаю... Меня постоянно занимает другое... Я и не подозревал, как это, оказывается, тяжело свыкнуться с мыслью о смерти... Как, оказывается, вообще трудно умирать! Хорошая фраза, не правда ли? На карандаш ее, на карандаш!.. Это надо будет использовать, когда буду писать роман «Жизнь и смерть». Простенько и со вкусом. Чем не «Война и мир»? Мои герои будут говорить о том, о чем не принято говорить... О смерти.
Только и только о смерти! Какая широкая, привлекательная и жизнеутверждающая тема! Это должно заинтересовать читателя... Надо на него, на читателя, навалиться и задавить своим безграничным кладбищенским интеллектом! Вот, видишь, каким я стал оптимистом... Мне почему-то кажется, что меня похоронят на Новодевичьем. Ты думаешь, по статусу не положено? Там хоронят только великих? А я кто?.. Но ведь дозволяется же простому смертному помечтать! Я уже живо – слово-то какое уместное – «живо»! – представляю себе, что вот я лежу в гробу, в вышине шумят кронами корабельные сосны, которые в избытке понатыканы повсюду на Новодевичьем. Что, там мало сосен? Странно, я думал иначе... Хотя, прожив в Москве всю жизнь, я так ни разу не удосужился посетить это веселенькое местечко. Да и когда? Среди тех людей, чей прах я имел честь предавать земле, все больше попадались люди незнатные, которые находили вечное успокоение на общедоступных кладбищах вроде Химкинского или Хованского... Да, так на чем я остановился? Ах, да, сосны... Итак, напряженное ухо ловит такие приятные и подходящие под общее настроение шум лесов, пенье птиц, что не хочешь, а помрешь – такое вокруг благолепие и правильный порядок... В руках думающих о сытном поминальном столе родственников цветы, купленные по дешевке на летучем базаре... А я, прекрасный своим чистым, просветленным, уже успевшим позеленеть лицом, вдруг к ужасу родных и близких, приехавших поучаствовать в занимательном представлении, встаю со своего деревянного ложа и, потрясая тронутыми тленом кулачищами, гласом велим возглашаю: «Будьте вы все прокляты!» Что, хорош пассаж? Ты знаешь, я тут подумал, а ведь хорошо, наверно, помирать, когда тебе восемьдесят! А девяносто? В девяносто – это уже не смерть, а одно удовольствие!.. Да, такие вот дела... Серега, послушай, я все о себе знаю. Никакой я не писатель. Так, неожиданно повезло... Обо мне скоро забудут, – Юрок всхлипнул. – И еще, чтобы не забыть. У меня, в моей писанине, главное – это слово. Слова я красиво пишу... Это я умею. Но так умеют многие. А надо, чтобы главным было другое – мысль! Мыслей у меня много, но мне всё никак не удается их выразить так, как я их понимаю... И я никому не нужен. И никто не повезет дорогой прах из Парижа в Москву. Зачем возить прах, это ведь так скучно?..

...И, действительно, зачем?

Может быть, жизни Юрку было отмерено аккурат до встречи с бессердечным Цвибельфовичем? И тот вовсе не из зловредности, а по соображениям своеобразно понимаемой им врачебной и человеческой этики, сообщил Юрку, что дни его сочтены.

Юрок совсем уж приготовился помирать... И страшное предчувствие на этот раз не обманывало его. И Цвибельфович говорил правду. А тут я, старающийся своим сглазом прогнать болезнь Юрка... Вот его предчувствие и было поколеблено. И потому Юрок такой безжизненный.

Отмерено же было Пушкину, Лермонтову, Гоголю, Чехову, Булгакову, Маяковскому, Есенину, Высоцкому, Довлатову... Российский список гениальных и выдающихся, которые умерли молодыми, может быть продолжен.

Не было у них будущего. И все эти глубокомысленные рассуждения о том, что они-де не написали еще чего-то там, что могли бы написать, если бы не ушли из жизни так рано, вряд ли заслуживают внимания. А не заслуживают по той простой причине, что не нами в этом мире установлен порядок вещей. Не написали бы они ничего. Потому что отмерено. Свыше...

Как это ни цинично звучит, но они и не могли написать ничего более значительного, нежели то, что написали.

Впрочем, и того, что написали, достаточно, чтобы понять, что сейчас воспроизводство подобных людей приостановлено и таких людей наши женщины больше не рожают. Увы...

Других рожают. Таких – нет.

...Я забрался в горние выси. Не моего ума это дело. Богу Богово, кесарю кесарево, а кесаревой жене – кесарево сечение, а мое дело – сторона.

И как бы я ни желал добра Юрку, а залезать в запретную зону, подчеркну – в случае с Юрком – мне не стоило.

Из всего этого вовсе не следует, что пафос настоящих строк состоит в том, что из пункта А в пункт Б отправился литерный поезд без машиниста. Поезд все равно прибудет когда-нибудь в пункт Б.

Хотим мы того или – нет.

Только в поезде этом не будет пассажиров...

Не правда ли, весьма глубокомысленный пассаж? Красиво и непонятно...



                (Продолжение следует)


Рецензии
Вионор, сегодня я вынуждена Вас огорчить. Не потому, что разочарована. Нет, читала с интересом, продолжу непременно, потому что Ваш роман просто напичкан умными мыслями. Больщая часть романа - это все-таки блестяще исполненная публицистика. Много работы для ума. Голова работает, но сердце почему-то помалкивает.Пытаюсь понять, в чем дело или в ком - в авторе или во мне, читателе. Воображение у меня вроде бы развито, не жалуюсь. Оценить Ваш талант во всех его гранях могу (что уже и сделала не раз), но вот НЕТ сердечного отклика. НИКОГО не жалко, даже главного героя. Не говорю уже о Юрке и Алексе. То ли потому, что оба циничны и своим образом жизни как бы опровергают умные мысли, которые декларируют,то ли потому, что избрана такая художественная форма и жанр для воплощения идеи автора... Понимаешь, что это условность, помогающая автору оживить персонажа. Но, увы, ДЛЯ МЕНЯ герои остаются все-таки рупором авторских мыслей. Такое ощущение, что автор переполнен мыслями и уже не знает, где бы их пристроить поудобней. Извините. Не думаю, что мое мнение - истина. У других оно будет другим.
Любовная линия вообще не затронула. Ундина - какой-то фантом, и любовь к ней главного героя носит абстрактный характер. Может, дальше эта линия разовьется и зацепит?
Пожалуйста, не обижайтесь. Вы достаточно независимый человек и уверенный в себе. Мою критику должны проглотить ПОЧТИ безболезненно. Убеждена, что от меня Вы не ожидали такого опуса, и только эта неожиданность может Вас задеть.Повторяю: Вы для меня - блестяще изложенная энциклопедия мыслей на ВСЕ темы.

Людмила Волкова   07.03.2010 01:05     Заявить о нарушении
Господи, Людмила, дорогая, какие могут быть огорчения!
Спасибо, что читаете меня! Ваши замечания справедливы: принимаю их все без исключения.
Но... я уже не могу писать иначе. Если я попробую вносить какие-либо изменения в свою писательскую манеру (которая, разумеется, не свободна от недостатков), то это буду уже не я. Все, что сделано мною до сегодняшнего дня, сделано сознательно и продумано до мельчайших деталей. Каждый роман многократно обрабатывался, перерабатывался, шлифовался, композиционно перекраивался и прочее. Каждый роман - это окончательный вариант.
Еще раз примите мою искреннюю благодарность, Вы очень честный, вдумчивый и благожелательный критик.

Вионор Меретуков   08.03.2010 00:10   Заявить о нарушении
А я огорчилась за свое критиканство. Потому что прекрасно понимаю: Вы - это Вы. Совершенно своеобразный писатель, Личность, каких я и не встречала среди современных писателей такого плана - то есть, интеллектуальных. Я просто упиваюсь содержанием бесед Ваших геров. Столько потрясающе интересных мыслей, которые созвучны мне. Просто у нас с Вами совершенно разный подход к фабуле и героям. Я веду своих через реалии, иногда позволяя влезать в другие измерения ("Оставить след", "Город неприкаянных"), Я хочу приблизить к себе читателя и его задеть, разволновать. Вы прохладно к нему относитесь, немножко свысока, как, наверное, и положено хорошему писателю, который не заигрывает с читателем. МНЕ лично Ваши вещи интересны, но думаю, что другие, ищущие легкого чтения, не доходят до самого интересного в романе, устают от работы мысли.

Людмила Волкова   08.03.2010 01:43   Заявить о нарушении