Меловой крест, 17 - 20 главы
Я начинаю понемногу освобождаться от мыслей о Дине. Но как же бедна жизнь без любовных переживаний! Нежные чувства способны довести нас до отчаяния, до исступления, но когда их нет... В сердце, в ощущениях возникает пустота, которую замечают – спустя время – оставшиеся без душевной подпоры мозги.
Меня «заедает анализ»...
Сейчас я живу воспоминаниями. Они, как старые игральные карты, положенные – по причине износа – в дальний ящик стола. Они покрыты пылью времени и забвения.
Иногда я достаю их, сдуваю пыль и – ради минутной победы над скукой – раскладываю старушечий пасьянс.
Повторяю, я живу воспоминаниями. Если воспоминания осторожно дозировать, они восполняют, – к сожалению, в недостаточной степени, – отсутствие реальной жизни.
Пусть мир бушует за окном, нам и за закрытыми окнами неплохо. Тем более что я опять весь погрузился (слово-то какое поганое! – напоминает школьный урок физики) в работу.
Неожиданно моя рука обрела прямо-таки воздушную легкость, иногда мне кажется, что она пишет независимо от моего разума. Я только угадываю ее движения – отнюдь не управляю.
Посмотрим, что из этого выйдет...
Может, я, и вправду, гений?
А кто это определит? Толпа, которую мы с натяжкой называем народом?
Критика? Господи, да когда она говорила правду...
Скорее всего, я сам себе высший судья, благосклонный прокурор и изворотливый адвокат. Кто как не я способен по достоинству оценить мои картины? Я выстрадал право называть свои картины либо гениальными, либо говенными.
По количеству мыслей, которые бушуют на беспредельных просторах моего сознания, я в последнее время сравнялся с рекордсменами по этой части – малярами.
И мне становится страшно за маляров.
Неужели можно жить с такой жутчайшей пропастью мыслей?..
И при этом еще не забывать о своей основной деятельности – покраске заборов?..
...Наконец я добрался до желтеньких листочков, изъятых у горбуна. Перед сном я просмотрел их. Сначала было трудно разобрать, что там нацарапано. Листочка местами из-за ветхости пришли в неудобочитаемое состояние, да и почерк писавшего оставлял желать лучшего, и мне довелось порядком помучиться, прежде чем я приспособился к достаточно сложным особенностям этого письменного памятника.
То, что я прочитал, заставило меня удивленно поднять брови.
Эти истончившиеся листочки были ничем иным, как записанным шатающимся детским почерком русским текстом Каббалы. На первой страничке так и было выведено – «Каббала». Я что-то слышал об этом мистическом учении, которое, насколько помню, предполагает способность некоторых людей, свято верящих в него, активно влиять на божественно-космический процесс.
«Летучий порошок, – читал я, лежа в кровати, – готовится из листьев секвойи...» Хотел бы я знать, где он в Москве разживется секвойей? Разве что в Ботаническом саду. И потом, секвойя – это что-то вроде огромной елки, у нее и листьев-то никаких нет. Одни иголки. Чушь какая-то...
Смотрю ниже. «Растирать пестиком из слоновьего бивня в медной ступе вместе с ядом гремучей змеи и канифолью...» Час от часу не легче! Ну, медная ступа – это еще туда-сюда: можно позаимствовать у Бабы Яги. Но яд гремучей змеи! Да еще с канифолью. Это ж какой надо иметь луженый желудок, чтобы без ущерба для здоровья принимать такое снадобье внутрь? А, судя по всему, оно именно для этого и предназначено...
Читаю дальше. Ага, вот оно. Все правильно... «Принимать по столовой ложке до восхода солнца вместе со святой водой из Вестмолоузского источника, стоя на коленях перед портретом Исфаила Бака. Через несколько мгновений во всех членах должна появиться дрожь, переходящая в удивительную, возвышающую душу, легкость. Затем наступает великое прозрение и свобода желаний. Первый полет не должен длиться более часа». Интересно знать, чем может закончиться такой полет? И кто такой этот Исфаил Бак? Почему так необходимо стоять перед ним на карачках? Он, что, Господь Бог?! И где этот чертов источник?
Надо бы вернуть эти пожелтевшие свидетельства всеобъемлющего клинического кретинизма их владельцу. А то еще чего доброго он, обнаружив пропажу, возобновит охоту на меня.
Сумасшедшие правят миром. Эти листочки – лишнее тому подтверждение. Стремление к власти – удел умалишенных. Все дело в степени их ненормальности. Если властитель – параноик, дело заканчивается тридцать седьмым годом или газовыми камерами... Если – подвихнувшимся алкашом, – развалом империи и гражданскими войнами. Хрен редьки не слаще...
Нет, раздумываю я, листочки нельзя отдавать в руки этого, по-своему талантливого, сумасброда. Если он научится летать... Для него, человека безмерно богатого, никакого труда не составит добыть необходимые для изготовления летательного снадобья ингредиенты.
Что ему слоновий пестик, портрет невыясненного Исфаила Бака, секвойя, не говоря уже о святой водице и канифоли... И тогда он взлетит, как ведьма на помеле! Взлетит, как пить дать, взлетит! И его никто не поймает. Даже Алекс, который, видимо, прекратил свои полеты из-за тучности. И потому скрывает от меня свои проблемы, делая удивленное лицо...
А для горбуна эти листочки – программный документ. Недаром он таскал листочки на себе, уложив их вместе с игральными картами в котомку калики перехожего...
Интересно, что там дальше. Но прежде необходимо выпить. Я встал с постели, подошел к шкафу, который выполнял у меня роль бара, и достал бутылку виски. Вот так-то лучше. А то недолго и самому заболеть душевной болезнью.
И вдруг меня, как громом, поразила мысль. Господи, что я делаю? Я же теряю время!
Я теряю время, а что ждет меня завтра, не знает никто. Кроме Создателя. А Он, как известно, не отличается чрезмерной болтливостью. Он ничего не скажет. Сколько мне отмерено?.. Не скажет ведь... Не кукушка... На примере Юрка я понял, какой хрупкой может оказаться жизнь. Любая жизнь. И моя – в том числе...
Дины нет, и неизвестно, когда она вернется. Я от нее уже давно не имею вестей. Я сплю с другими женщинами... Сплю, потому что я мужчина, и мне нужна женщина...
Я теряю время...
Мои мысли приобретают телеграфный стиль.
Это оттого, что я немного выпил.
На чем я остановился? Мне нужна женщина... Нет, не то. То есть, женщина, конечно, нужна, но я остановился не на этом. Ах, да, вспомнил. Я теряю время... Мне необходимо забрать свои вещи из дома Дины. Заодно все-таки узнать, нет ли новостей от нее или о ней.
Вырвавшись из логова горбуна, я так ни разу не был в особняке на Арбате. А там ведь мои картины, которые с некоторых пор опять стали мне дороги. И они должны вот-вот стать моим козырем в войне с незримым пока супостатом, в которого с некоторых пор для меня могут превратиться все те, кто – в перспективе! – способен помешать моим грандиозным планам.
Завтра же поеду и заберу, решаю я, и опять принимаюсь за чтение.
Смотрю следующие странички. Чем дальше в лес, тем больше дров.
Покончив с младенческой Каббалой, автор перешел к прогнозированию будущего. Ну и почерк же у него! Когда он все это писал? Сколько ему было лет? Почему он хранил всю эту галиматью? Неужели все властолюбцы ненормальны с детства?
А чем мы, все остальные, лучше?
Например, я, мечтающий о славе? Больной этой мыслью тоже с детства?
Почему я не могу жить спокойно без этой изнуряющей воображение и душу мечтой о славе?
Сколько люди совершили всяческого зла из-за низкого, подлого стремления к известности, восторженному обожанию, раболепному поклонению, оправдывая это невозможностью отказаться от неведомо как попавшего в их голову, когда они были еще детьми, всепожирающего желания выделиться из безликой массы людей и возвыситься над ней?
«Когда мир падет к моим ногам, – читал я, – я буду править людьми, как управляет дрессировщик цирковыми лошадьми или учеными свиньями. И тогда я буду счастлив. И мне будет хорошо...»
Нет слов, сказано сильно... Конечно, тебе будет хорошо, скотина!
Почему горбуну так не понравился Шварц? Ведь они похожи, как две капли воды.
«...И мне будет хорошо...»
Я вдруг понимаю, что и мне по душе эти слова...
* * *
...Я тяну время. Это отражается на многом. Я никак не могу решиться. Трудно стать негодяем. Трудно преодолеть короткое расстояние, ставшее неожиданно длинным, которое отделяет порядочного человека, каковым я всегда себя считал, от мерзавца...
Я бездельничал, слоняясь по квартире, когда раздался телефонный звонок. Я стоял рядом с телефоном, не решаясь снять трубку. Что-то говорило мне, что звонок не совсем обычный. Так и оказалось.
— Это Марго, – услышал я мальчишеский голосок.
Я переминался с ноги на ногу.
— Это Марго, – опять сказала она и засмеялась.
Почему бы и нет, подумал я... Девица сочная, молодая... Пусть приедет, что-то же в ней есть помимо проколотого булавкой пупка...
Короче, приехала она. Юная, соблазнительная, в джинсах и короткой майке, позволявшей любоваться отрытым загорелым животиком с очаровательным пупком.
Едва поместившись в дверном проеме, рядом с ней стоял огромный детина, одетый, как мне поначалу показалось, в форму капитана дальнего плавания. На детине была фуражка неизвестного яхт-клуба. Это я увидел, когда присмотрелся к детине и его одежде более внимательно. У моряка были наивные голубые глаза жулика, белозубая улыбка и коротко подстриженная светлая борода.
— Исфаил Бак, – вежливо представился гигант.
У меня брови поползли вверх.
— Шучу, – успокоил меня яхтсмен, – Виталий.
И протянул лопатообразную ладонь, которая оказалась на ощупь удивительно мягкой.
Я посмотрел на Марго.
Если она спит с этим викингом, ей, должно быть, приятно прикосновение его больших, широких ладоней.
...Накануне я сглазил предполагаемых любовников Дины. И теперь жил в ожидании сообщений в газетах о смертях знаменитых теноров и импресарио.
Я представил себе, как миланский театр «Ла Скала», не выдержав-таки верхнего «ля» моей бывшей возлюбленной, рухнул и погреб под своими обломками весь цвет современного оперного искусства, включая Корелли, Доминго, Паваротти и Коррераса, которые как раз в этот расчудесный летний вечер, думал я, развлекали обвешанных драгоценностями толстосумов, хором распевая веселые песенки из оперы Верди «Аида»...
(При этом, конечно, Дина не должна была пострадать. А вот осознать – должна...)
Ах, как прекрасно, должно быть, звучали голоса великих под сводами лучшего театра мира! Как, вероятно, неистовствовала публика, потрясенная ангельским пением вышепоименованных солистов! Какие бушевали аплодисменты, как восторженно надрывали глотки бисирующие молодые люди, любящие почему-то всегда и везде бывать вместе!
Но о жалости следовало позабыть.
Сглаз должен был быть основательным.
Окончательным и бесповоротным.
Мой беспощадный, свирепый сглаз должен был пробрать до печенок весь подлунный мир.
На свете будет еще много всяких там Корелли и Паваротти.
Одним Паваротти меньше, одним Паваротти больше... Какая разница?..
Оглашая окрестности ужасающими звуками, прекрасные стены величественного здания покроются безобразными трещинами сразу в нескольких местах. Стены грузно осядут, поднимая красную пыль до самых небес, раздастся жуткий стон тысяч людей, и...
Никем и ничем непобедимое желание разрушать, калечить, уродовать, ломать, крушить, приводить в негодность, садистски при этом похохатывая, заложено в нас с детства.
Я предвкушал дьявольское наслаждение...
Хотя и предполагал, что сглазить ее любовников мне будет не просто. Как-никак у Дины в предках – всякий цыганский сброд во главе с шаловливым бароном и успешно волхвовавшей бабуленцией. Дина могла и воспрепятствовать...
— У вас нет случайно с собой свежих газет? – обратился я к викингу. В последнее время в моем голосе – я это слышу! – все чаще появляются ноюще-визгливые нотки, какие бывают у сварливых старых перечников, которым, как ни старайся, никогда не угодишь.
Молодые люди устроились в креслах. Гигант сидел в напряженной позе, держа капитанскую фуражку на коленях. Когда он снял свой замечательный головной убор, то на макушке его светловолосой головы обнаружилась неожиданная плешь, которая напоминала миниатюрное плато.
На это плато очень хотелось поставить блюдце, на него – чашечку, в нее налить чаю, положить три кусочка сахару и, дождавшись, когда сахар начнет оплывать и опадать на дне, ложечкой его размешать до полного растворения.
Марго развалилась в кресле, красиво скрестив ноги, и разглядывала картину Алекса, которую он подарил мне когда-то на день рождения.
На огромной картине был изображен сам Алекс, в ту пору бравый, тридцатилетний мужчина, который, казалось, в полном изумлении из своего далекого прошлого таращился на соблазнительный пупок Марго.
Мощная фигура Алекса разместилась на сюрреалистическом фоне обширного, вспученного с одной стороны (с известной долей уверенности могу предположить, что Алекс, когда писал картину, был безобразно пьян), клонящегося к горизонту, кладбища; позади Алекса виднелась надгробная плита с моей фотографией и датами рождения и смерти. Плита была грубой, кустарной работы. Видимо, автор посчитал, что после смерти я лучшей доли не заслуживаю, и потому плита получилась такой ущербной и вызывающе жалкой.
Когда писалась картина, дата смерти на могильном камне была удалена от момента написания несколькими последующими годами жизни. Моей жизни.
Таким образом, поставив мою жизнь в столь жесткие временные рамки, Алекс недвусмысленно призывал меня готовиться к смерти, причем не просто к смерти, а к смерти в установленный день и год, в соответствии с датой на могильной плите.
Против его ожиданий, мне удалось ловко проскочить эту печальную дату, и уже несколько лет я жил, как бы беря годы у жизни взаймы, значительно превысив отведенные мне скупым Алексом полномочия живучести.
По этому поводу мой жестокосердый друг, всегда обожавший кладбищенский юмор, как-то с укором заметил, что я, по его мнению, основательно зажился, чрезмерно задержавшись на этом свете и, видимо, решив установить рекорд долголетия для художников моего класса. «Уж не на бессмертие ли ты замахнулся?» – ревниво поглядывая на меня, поинтересовался он...
— Газет нет, – ответила за викинга Марго, – зато есть письмо от моего папахена.
И она протянула мне конверт.
Что-то слишком много я стал получать писем в последнее время. Возрождается эпистолярный жанр?
Я бросил письмо на стул.
— Виталий у нас певец, – с гордостью сказала девушка и бросила на гиганта ласковый взгляд. Тот слегка зарделся.
— Хотите спеть? – любезно осведомился я. – Могу саккомпанировать на рояле...
— Нет, нет! – заволновался викинг. – Я сегодня... – он замялся.
— Не в голосе?.. – подсказал я.
— Да... то есть, я хотел сказать, что публично пою только под фонограмму... – выпалил он и салфеткой вытер пот со лба. Похоже, длинные разговоры не его стихия.
— Что будете пить? – спросил я, заходя за их спины. – Не желаете крысиной настойки? Или адской смеси из толченых листьев секвойи и святой воды из Вестмолоузского источника, приправленной ядом гремучей змеи?
Я увидел, как напряглась голова гиганта. Он, видно, соображал не слишком расторопно. Мне показалось, что я услышал, как у него зашевелились уши.
Марго засмеялась.
— Я бы выпила кока-колы...
— Не держу. Я бы мог вам предложить виски, но у меня сегодня препоганое настроение, и я не намерен ни с кем делиться свои любимым напитком...
— Тогда принесите воды.
— Я передумал. Я вовсе вам ничего не дам.
— Чего это он?! – повернулся к Марго обладатель примечательной плеши.
— Марго, – сказал я, – я полагал, вы приедете одна, и мы с вами мило скоротаем время, а вы притащились ко мне с каким-то свинопасом, от которого за морскую милю воняет сухопутной крысой... Скажите, цель вашего визита состоит лишь в том, чтобы вручить мне письмо вашего батюшки? Или в чем-то другом? На примере своего отца вы уже поняли, что со мной шутки плохи... Кстати, как его здоровье? Он еще не окочурился?
Гигант взирал на меня, широко разинув рот.
— Спокойно, Виталик, – остановила Марго своего спутника. Она нервно прищурилась.
— Марго, я жду...
— Видите ли, я бы хотела объясниться, – проговорила Марго голосом, совершенно не напоминавшим ее прежний мальчишеский говорок. – Мы с Виталиком действуем практически без ведома отца. То есть, я хотела сказать, что если бы не было письма отца, я бы все равно приехала к вам... Да, забыла сказать, Виталик – мой старший брат.
— Вот как? Что-то мало вы похожи друг на друга... Да и на вашего, как вы говорите, папахена – тоже...
— Тем не менее, это так. Мы брат и сестра. Виталик недавно вернулся...
— Из заключения?..
— Зачем вы так? Он учился за границей... пению...
— И где же он учился? – спросил я, внимательно посмотрев на гиганта. У меня пропало всякое желание устанавливать на его плешивой макушке чайный прибор. Мне вдруг захотелось совсем другого. Например, треснуть по его башке чем-нибудь увесистым...
— В Италии. В Милане... – любовно глядя на бородача, ответила Марго.
— Ну и?.. – сдавленным голосом спросил я. Желание треснуть бородача по голове становилось нестерпимым...
— Дело в том, что...
— Ну?..
— Дело в том, что она случайно присутствовала при телефонном разговоре Виталика со мной...
— Она? Кто это она?..
— Ну, она... Дина. Я как раз говорила ему о переполохе, который вы учинили в нашем доме. Назвала вашу фамилию. Виталик, переспросив, повторил за мной... Вот она все и узнала...
— Дальше...
— Она просила вам передать вот это...
— Опять конверт? – усмехнулся я. Господи, прямо-таки какой-то парад писем!
В руках Марго держала маленький конверт. Розового цвета. Розового будуарного цвета. Какая пошлость! Нет, Дину решительно нельзя оставлять надолго без присмотра!
Как только я упустил ее, она мгновенно превратилась в ту порочную, потасканную девчонку, которая при первой нашей встрече залихватски свистела возле спальни. Господи, ну почему мне так не везет в последнее время?
Дина, Дина, любовь моя... Зачем ты все это делаешь?! Дина без руля и без ветрил... Связаться с этим типом!.. Я опять посмотрел на бородача. Какая же пошлая рожа у этого Нибелунга!..
Вскрыв конверт, я обнаружил в нем аккуратно сложенный носовой платок. Развернул и в уголке увидел знакомую монограмму. Серебряная нитка на белом фоне. АВЭ. Александр Вильгельмович Энгельгардт.
Вспомнились Венеция и почудившаяся мне, как я тогда подумал, истерика Дины. Значит, не почудилась... И Дина действительно вытирала тогда слезы платком Алекса...
В конверте кроме платка больше ничего не было. Узнаю Дину. Вечно она со своими причудами...
— Спасибо, – сказал я и не узнал собственного голоса. – Как она... там?.. – обратился я к бородачу.
— Поет... – покосившись в мою сторону, ответил гигант.
— И хорошо поет?
— Восхитительно! Она... – викинг засуетился и полез в карман. Он достал малюсенькую шпаргалку и по ней, запинаясь, принялся читать:
— Вокальный, контральто, трели... э-э... бельканто...
— Простите мне мою бестактность, – перебил я его, – но мне хотелось бы знать... В каких вы отношениях с... Диной?
Гигант насупился и с достоинством отчеканил:
— Нас связывают...
— Ни слова больше!..
— Нас связывают только...
— Я же просил... Лучше скажите, кто такой Исфаил Бак?
— Вот по этому поводу мы к вам и приехали, – оживилась Марго. – Как бы вам это сказать... Бак – не человек...
— А кто же он?
— Ну, есть Бог... Есть Дьявол...
— Вы уверены?
— Конечно! А вы разве нет?
— Не знаю...
— А я знаю! Есть Бог! Есть Дьявол! И есть Бак. Его придумали... Его вывели, как новый сорт кукурузы или тыквы... И он теперь действительно существует.
— Вы его видели?
— Я нет. А вот мой батюшка...
— Ах, вот как, ваш батюшка?..
— Да! Он с ним разговаривает! Каждую ночь!
— И что же они обсуждают?
— Исфаил Бак дает отцу уроки...
— Хорошего тона?..
— Можно сказать и так... Он учит его, как надо править миром.
— Сумасшествие какое-то...
— Да, править миром... И отец, по мнению Бака, оказался способным учеником...
— Но о мнении этого легендарно-мифического Бака вы ведь знаете лишь со слов отца, не правда ли? Так, может, Исфаил Бак лишь плод больной фантазии вашего сумасбродного папаши, и он существует только в его расшатавшемся за годы лихолетья воображении?
— Нет, – вздохнула Марго, – к сожалению, это не так...
— Но вы же сами говорите, что не видели его...
— Да, но... Я видела следы его пребывания! Он оставляет следы. Наш отец не курит, как вы знаете...
— Но прикурить дать может, – сказал я, вспомнив пистолетик-зажигалку.
— А после их ночных разговоров пепельница полна окурков. А я ведь знаю, что к отцу никто не приходил! Значит, Исфаил Бак появляется каким-то таинственным образом и...
— Вам-то что? Пусть себе появляется... Покурит, покурит и исчезнет.
— Да, но Исфаил Бак в последний раз велел отцу избавиться от нас. От меня и Виталика! Он приказал отцу отправить нас...
— На Колыму?
— Если бы!.. Этот окаянный Исфаил придумал кое-что похуже. Нас ждет смерть через повешение... Бак сказал, чем страшнее мучения, которые испытывает умирающий перед смертью, тем быстрее его душа попадает в рай... и после казни нас с Виталиком, якобы незамедлительно, ожидает райское наслаждение... Отец сначала уперся, как же это так, заорал он, собственных детей да на виселицу, но Бак убедил его, что нам же будет лучше, если мы с Виталиком, не успев порядком нагрешить, побыстрее покинем этот мир.
— Старик совсем рехнулся... – подал голос Виталик. – Подручные папахена уже принялись сооружать эшафот. Прямо в гостиной! Бак сказал папахену, что лично будет присутствовать на процедуре казни, потому что хочет посмотреть, как отец будет руководить всем эти делом и многому ли тот у него научился. Папахену так понравилось, что Бак будет лично присутствовать, что он тут же распорядился начать сооружение эшафота. Он Бака очень уважает...
— М-да, вам крупно не повезло. Думаю, что ваш папаша уже давно не в себе и ему не мешало бы обратиться хотя бы к психоаналитику.
— Был тут у нас один психоаналитик... – криво усмехнулась Марго.
— Представляю себе его конец...
— Да, он продержался минут пять. Когда он начал воздействовать на отца с помощью молоточка, которым поочередно принялся колотить его то по правой, то по левой коленной чашечке, в ход пошли папины пистолетики. Только мы этого психоаналитика и видели...
— Неужели он прикончил бедолагу?..
— Нет, а стоило бы... Разве можно было вообще дотрагиваться до отца?! Этот психоаналитик просто болван! Надо было бы ему догадаться, что человека нельзя просто так колошматить молотком по коленям! Папаша страшно рассвирепел. Он был просто вне себя! И как только он потянулся за своими пистолетиками, психоаналитик бежал через окно, разбив своей лысой головой бронированное стекло... Отец уже предъявил счет фирме, которая устанавливала эти стекла...
— Я думаю, вашему отцу поможет только клиника имени Сербского. Там владеют технологиями вправления мозгов. И, причем, не только здоровым, но и больным пациентам. За долгие годы там наработали такие приемчики, что о-го-го! – враз вылечат...
— Я хотела просить вас...
— Нет, нет и еще раз нет! И не просите. Я не психоаналитик...
— Но вы же можете, используя ваш выдающийся талант, – вкрадчиво сказал Виталик, сумев неожиданно для меня сложить достаточно длинную фразу, – так сказать, сглазить...
— Так сказать, сглазить... Что я вам лесная колдунья, что ли?! Начитаются, понимаешь, всяких эзотерических книжечек... Я вам вот что скажу... Бежать вам надо, бежать!
— Сергей Андреевич, ну, пожалуйста, – умоляющим голосом воскликнула Марго, – что вам стоит? Хотите, я перед вами на колени встану?
— Не хочу.
— Я все готов отдать... – страстно прошептал Виталик ярко-красными губами.
Что ты можешь отдать, ничтожество! – подумал я...
— Прочтите хотя бы письмо, – упавшим голосом произнесла Марго.
— Будь по-вашему...
К этому моменту мое терпение лопнуло. Я взял конверт в руки. Холодно глядя в глаза Марго, я неторопливо разорвал его на множество мелких клочков и бросил все это в пепельницу. Затем поднес к ней зажигалку...
Марго и ее телохранитель, как завороженные, следили за моими действиями.
— Вопросы, поданные в письменном виде, – сказал я, когда костерок погас, – рассматриваться не будут. Впрочем, и в устном – также...
В моих руках гости увидели бейсбольную биту.
Я уже знал, как надо разговаривать с этой публикой.
...Опережая вопли хозяина, вниз по лестнице, подпрыгивая на ступеньках, катилась великолепная морская фуражка с белоснежным верхом и синим околышем, надпись на котором утверждала, что обладатель дивного головного убора является непременным членом сочинского яхт-клуба.
Скача, как заяц, вслед за фуражкой по лестнице несся бородатый мужчина в наглухо застегнутом морском кителе и широко раскрытым ртом извергал проклятия.
Движения мужчины были несколько беспорядочны. Это происходило потому, что он руками, вместо того чтобы помогать ими себе при беге, держался за окровавленную голову.
Рядом с ним, нос в нос, пытаясь обойти на повороте, стремительно шла по дистанции красивая девушка, на пупке которой внимательный взгляд – не будь бег юной особы столь стремительным – рассмотрел бы украшение в виде серебряной булавки. Глаза девицы были полны ужаса.
Не полагаясь полностью на свой талант чудотворца, я для подобных визитов припас бейсбольную биту, зная по фильмам, как ей удобно отмахиваться от врагов.
Но Дина!.. Неужели этот Виталий?..
Подумалось, напрасно я сглазил весь мужской цвет мировой оперы. Всех этих Паваротти и Корелли. Ведь миланская опера может остаться без сладкоголосых певунов, и ее хозяевам придется обращаться за подмогой к дирекции Большого театра.
Разорвать и сжечь письмо... Жест, конечно, красивый. Но я так никогда и не узнал, что же там нацарапал сумасшедший горбун.
В связи с этим я некоторое время испытывал смутное сожаление, потом успокоился, вспомнив, что из подобных опрометчивых поступков состоит большая часть нашей жизни.
Я был по-прежнему на распутье. Несмотря на открывшиеся мне откровения, я продолжал сомневаться в правильности принятого решения.
Часть IV
Глава 18
Он был назначен на солидную и хорошо оплачиваемую должность заместителя министра. Заместителя – по холостяцкой части. Хотя официально его должность называлась заместитель министра по общим вопросам.
На первых порах ему приходилось много ездить, заседать на всевозможных торжественных заседаниях, участвовать в пленумах, съездах и научных симпозиумах. Это потом он занялся тем, ради чего был назначен министром на эту должность – поставкой своему шефу молоденьких шлюх, до которых министр был чрезвычайно охоч и без которых, несмотря на свои семьдесят и непомерную полноту, не мог прожить и дня.
А сначала ему пришлось научиться выступать с речами по поводу открытия новых заводов, цехов, отделов и лабораторий, говорить красивые слова на многолюдных юбилеях с банкетно-ресторанным продолжением, пламенно критиковать в общем хоре отдельные недостатки, еще встречающиеся иногда и кое-где. А также, что ему поначалу нравилось меньше, – произносить надгробные речи по случаю участившихся, как ему казалось, в последнее время, «безвременных кончин» и «невосполнимых утрат».
Но постепенно он втянулся и в это, для многих невеселое, времяпрепровождение и уже скучал, если подолгу никто не отдавал Богу душу.
К его неизменному присутствию на кладбищах так привыкли, что ни один траурный митинг уже не мог обойтись без речей этого штатного плакальщика.
Его выступления отличались многообразием форм и подходов к погребальной тематике.
Он творчески и с большим тщанием готовился к своим речам на похоронах и поминках, которые с некоторых пор страстно полюбил за обильный стол и возможность вести себя на них столь же свободно и раскованно, как на дружеских именинах или пышных торжествах по случаю дня рождения какого-нибудь значительного правительственного чинуши.
Одно такое выездное выступление надолго запомнилось не только ему, но и целому коллективу сотрудников крупнейшего в отрасли научно-производственного объединения, которым до последнего дня руководил скончавшийся от передозировки портвейна молодой и перспективный генеральный директор. Несчастный директор носил фамилию Мертваго, как бы специально придуманную для подобных мрачных церемониалов, которая так ему не подходила, когда он был живым человеком и которая так оказалась к месту, когда он превратился в хладный труп.
После погребения избранная похоронная команда, продрогшая и изголодавшаяся, припожаловала на квартиру покойного. Наш замминистра, хорошенько накачавшись еще на кладбище вместе с членами похоронной комиссии сорокоградусной кориандровой настойкой (не могу удержаться от комментария: «кориандровая» – страшная гадость!), придя в превосходнейшее расположение духа, с удовольствием – дело происходило уже за поминальным столом – поднялся и, распялив губы в мудрой усмешке, мол, я-то знаю много такого, что вам, остолопам, и не снилось, начал свою эпохальную речь:
— Уважаемые товарищи, – произнес он голосом, полным невыразимой скорби, – сегодня мы простились с нашим другом... – тут он запнулся, соображая, как же звали проклятого покойника с, кажется, кладбищенской фамилией, потому что не был знаком с ним даже шапочно, – с нашим безвременно, – умело (сказался навык) вывернулся он и, довольный, потер руки, – ушедшим из жизни другом.
Видно, вступление отняло у него остатки разума, потому что он тут же сбился с похоронного тона и весело поскакал вперед, уже не разбирая спьяну дороги:
— А что, собственно, такого уж необыкновенного произошло? – игриво подмигивая, спросил он начавших внимательно прислушиваться к его словам родственников. – Да, что? Ну да, умер! Согласен! Кто же спорит? Утрата, конечно, велика, но, вдумайтесь, что же, повторяю, в этом особенного? Ну, умер и умер... Все помирают. И мы помрем... Рано или поздно... Раз помер, значит, так надо... То есть, я хотел сказать, что ничего особенного в этом нет! Сегодня – он, – оратор ткнул пальцем в поперхнувшегося соседа, – завтра, – он сделал широкий жест, обводя рукой напрягшихся гостей, как бы приглашая их принять участие – и немедля! – в такой привлекательной и заманчиво упоительной процедуре как переход в иной мир, – завтра за ним последуют и другие! Да что завтра? Сегодня!!! Зачем медлить, дорогие друзья, сослуживцы, родные и близкие покойного? Все мы, сидящие за этим столом, потенциальные претенденты в покойники. Надо задуматься о бренности нашего существования, о нашем временном, таком непродолжительном, пребывании в этом мире, и тогда нам многое представится в ином свете. Так не будем же канителиться, дорогие мои! Не будем задерживать неизбежное движение к смерти! Не будем мешкать! Ну, кто готов? Кто первый? Вперед! Отважным поем мы песню! Ну, давайте же!.. Смелее! Чтобы уже завтра было, кого хоронить! А то мы застоимся здесь с вами на этих поминках к чертовой матери, как кони в стойле! А теперь давайте споем и спляшем, чтобы ноги размять, они у меня совсем окоченели после этих дурацких погребальных церемоний! Что-то я плохо соображаю сегодня...
Выносили оратора вместе со стулом.
Несмотря на его выкрики: «Я не то хотел сказать!» и «Налей бокал, в нем нет вина!»
Родственникам усопшего было не до чинопочитания... И заместитель министра по холостяцкой части загрохотал по лестнице, пересчитывая ступеньки грузной задницей.
Все это рассказал мне как-то по пьяному делу сам бывший замминистра, ставший впоследствии одним из руководителей Академии. Эта порода людей каким-то образом умудряется оставаться на плаву при любых обстоятельствах. И всегда у них будут и кабинеты с хорошенькими секретаршами, и машины со сменными водителями, и дачи в Барвихе.
Звали его, этого бывшего замминистра, Бовой. То есть, вообще-то звали его Борисом Хрисанфовичем Зубрицким, но приятелям, в коих он числил и нас с Алексом, дозволялось умеренное панибратство.
Происходил Бова из рода кубанских казаков и при случае любил это подчеркивать. Он носил пышные атаманские усы, которыми чрезвычайно гордился и за которыми тщательно ухаживал.
...Я сидел в приемной Бовы уже больше часа. Пятнадцать минут провел в печальном созерцании чахлого фикуса, заканчивающего свои дни в кадке, похожей на бочку из-под квашеной капусты.
Перечитал все иллюстрированные журналы, которые лежали на столике и которые при других обстоятельствах никогда не взял бы в руки. Подумалось – как в парикмахерской...
И пахло в приемной вежеталем и дешевым одеколоном. А что? Заведующий салоном красоты Борис Хрисанфович Зубрицкий. Звучит... Бове все равно было чем руководить – лишь бы руководить.
Наконец, дверь в кабинет приоткрылась, и из нее – бочком, бочком – даже не вышел, а выполз, знаменитый в прошлом художник, участник отечественных и международных выставок, лауреат многих премий, краснознаменный и орденоносный Симеон Шварц.
Видно, шторм был нешуточный, и Сему изрядно потрепало... Передо мной прошел маленький, неопрятный старик с потухшим взором и огромной седой шевелюрой, расчесанной и закинутой – я знаю, что говорю! – еще утром с правой стороны головы на плешивую центральную и слюнями закрепленной на менее колосистой – левой.
Шварц страшно похудел и был необыкновенно похож на своего отца, причем в тот знаменательный для старого портного день, когда мы с Семой и группой наших сокурсников предавали земле его бренное тело на маленьком еврейском кладбище в Болошеве. Портной лежал в дешевеньком фанерном гробу и имел вид столь умиротворенный и благостный, что на ум невольно приходили воспоминания о знаменитом чеховском персонаже. Казалось, покойный, проведя долгую подвижническую жизнь, всегда мечтал об этом дне и теперь, достигнув идеала, искренне рад, что удачно и вовремя умер, избавив родных и близких от расходов на его содержание в доме престарелых и инвалидов. Устремив острый, тонкий нос в промозглое весеннее небо, он в полном согласии со своей душой уходил от нас в вечность, успев, правда, на прощание проклясть Сему за то, что тот последние семейные деньги истратил на девиц, пропив их вместе со мной и вышеупомянутыми девицами в одном заведении у мадам.
...Шварц медленно проплыл мимо, как плоское изображение самого себя, приклеенное на кусок картона. Как посмертный транспарант с собственным скорбным портретом, под которым вяло передвигались его хилые кривые ножки. Не хватало только древка. Сема не остановил взгляда на мне, будто я не старинный его товарищ, а фикус в кадке или некий посторонний проситель.
Не жилец, подумал бы каждый, кто плохо знал этого невзрачного гвардейца, любящего себя больше, чем Господь любил Блудного Сына.
В дверях Шварц все же остановился – нельзя же притворяться до бесконечности! – обернулся и резко приблизился ко мне:
— Друг мой, – сказал он, цепко хватая меня за руки, – судьбу не объедешь на кобыле. Я скоро умру... – он уронил голову на грудь, – но умру, – он возвысил голос, потом, сделав паузу, принялся шарить глазами по приемной, вероятно, в надежде расширить аудиторию, и торжествующе продолжил: – но умру с чувством глубокого удовлетворения... – И тут же, по собачьи заглядывая мне в глаза: – Серега, я нуждаюсь в поддержке, пойдем, выпьем! Если ты пришел... – он подозрительно посмотрел на меня, – в надежде получить здесь деньги, не надейся, этот сквалыга не даст ни копейки – у него их просто нет. Я сейчас это выяснил. Вот же жмот! Забыл, сучара, сколько выгреб своими лапами из народных закромов! А сколько он заработал на мне! – он бросил гневный взгляд на побледневшую секретаршу. – Так что идем с тобой, мой юный друг, – сказал он, продолжая держать меня за руки, – наше место в буфете...
— Черт с тобой, Сёма, – сказал я, отдирая Шварца от себя, – подожди в буфете... Черт с тобой... я приду. Попозже...
«...скоро умру...» сказал Шварц. Как же, умер один такой! Скорее все мы вокруг передохнем! Шварц, я глубоко убежден, бессмертен!
В кабинете Бовы было тихо, как в крематории. Тяжелые шторы наглухо задернуты. После залитой солнцем приемной мне показалось, что я вошел в зрительный зал театра после третьего звонка. Пахло пыльными портьерами и дорогим шоколадом.
— Легок на поминках, – угрюмо произнес огромный человек с богатой темной шевелюрой и огромными усами. На его лице лежал могильный отсвет от ветхозаветной настольной лампы с зеленым стеклянным абажуром.
Манера властолюбивого сибарита рокочущим басом произносить банальности очень шла Бове. Он весь состоял из чужих высказываний и затертых сентенций. Он существовал в мире пошлости и полагал, что таким мир задуман свыше, и не ему, Бове, этот мир переделывать... Да и зачем переделывать, если Бове в нем хорошо? Если этот мир можно было приспособить под себя, приладить под свои потребности, слабости и привычки?
И он всю жизнь только этим и занимался. Прилаживал и приспосабливал. Как правило, с успехом...
— Ты видел?.. – спросил он, имея в виду Шварца. – Хорош гусь! Требует, чтобы я пробил ему выставку... Вот же скотина! Знает ведь, козел вонючий, что для этого деньги нужны... А где их взять-то? – риторически спросил он. – Негде... А ты чего стоишь, как бедный родственник? Садись, чего уж там... Только не рассиживайся... Небось тоже за милостыней пришел? И не проси – не дам. Были бы деньги – дал... может быть. Чаю хочешь? Нет?! Чего ж ты тогда хочешь?..
Слова вылетали из Бовы, как помои из ведра. Я даже думаю, что он не контролировал свой речевой аппарат. Вылетают какие-то слова – ну и пусть себе вылетают...
Но я чувствовал, что он из своего зеленоватого угла внимательно за мной наблюдает.
— Сегодня я сыплю откровениями, – сказал Бова мрачно. – От одного моего такого откровения, более похожего на пророчество, Сему чуть удар не хватил...
— И что же ты ему сказал?
— Пусть Сема тебе сам расскажет... Вы ведь, наверняка, будете водку трескать в академическом буфете. А тебе я вот что скажу. Ты выглядишь так, будто тебе не сорок лет и тебе ещё жить да жить, а наоборот, будто вся твоя жизнь позади, и ты прощаешься с ней, поглядывая на прожитые годы с высоты своих восьмидесяти пяти...
— Спасибо... Это твое второе откровение? Ты и Шварцу, наверно, сказал нечто подобное. То-то он выполз отсюда, будто ты объявил ему мат или по секрету сообщил день его официальных похорон. Так?
— Что-то вроде того... А теперь говори, чего тебе надобно, старче?
— Ну, денег у тебя просить я не стану, и не надейся. Помоги мне, Бова... Ты все можешь, – я унижался, – мне, как воздух, нужна персональная...
— Ну, это, братец, то же самое, что и денег попросить... Я тебе что – директор Манежа?
— Не скромничай. Ты все можешь.
Бова крутил пальцами правый ус.
— Это не рентабельно...
— Что – не рентабельно?
— Ты не рентабелен. Твоя выставка провалится. Народу не это сейчас нужно...
— Откуда ты знаешь, что народу нужно? И что ты знаешь о моих последних работах? Я много работал в последнее время...
Бова махнул рукой.
— Вот если бы ты написал что-нибудь скандальное...
— Могу предложить и скандальное... У меня есть одна работа. Когда я на нее смотрю, плачу... Там люди по улочке идут, Москва, понимаешь, Покровские ворота, и все такое... дождь, небо серое...
Бова опять махнул рукой.
— Нужно нечто такое... такое, чтобы у зрителя от изумления жопа поменялась местами с головой! И вообще, Сереженька, жить стало скучно! Ах, как скучно!
Я понимал, что он меня увлекает в дебри пустых рассуждений. Он со всеми хотел иметь добрые отношения. Даже с такими пешками, как я.
— Сереженька, – задушевно сказал он, – я потерял интерес к жизни. Это ужасно! Если меня что и интересует, то это...
— ...бабы... – продолжил я за него.
— Если бы! Нет, нет и еще раз нет... Если меня что и задевает, трогает, то это вопросы жизни и смерти...
— Да поможет тебе Бог... А ты поможешь мне?
— Посмотрим, посмотрим... – заюлил он.
— Говори прямо!
— Горе с вами, с художниками... Твой друг ничего не будет иметь против?.. Если я его выкину из Манежа? Я имею в виду Энгельгардта... Его картины красуются там уже две недели...
— Ага, значит, Манеж в твоих руках?
— Допустим... Это ничего не меняет. Ты пойми, на Энгельгардта идут. Он обеспечивает хороший клев. Привлекает его манера... Согласись, и фамилия у него, опять же, приятная, звучная – Энгельгардт! А Бахметьев? Такие фамилии пристало носить дровосекам или холодным сапожникам... Ты бы фамилию сменил, что ли... Правда, это мало что изменит. Впрочем, я повторяюсь... Кстати, твой друг, я имею в виду Алекса, был у меня. Всем бы таких друзей... Да... Он просил за тебя. Но что я могу поделать?..
— Посмотри... – заспешил я и стал доставать из портфеля картину. Ту самую, где дождь, свет, летящий с неба, и мальчик, и женщина. – Надо бы люстру зажечь!
Бова, постепенно раздражаясь, взирал на мою суету.
— Ну, посмотрим, посмотрим... Так... Света маловато... Итак... Ну, что ж... зритель потрясен! Шедевр, воистину, шедевр! Сереженька! Друг мой! И этим ты хочешь удивить публику?! Публику, избалованную Шварцами, Энгельгардтами, Мешковыми, Степановыми и прочими Лизуновыми?.. Да ты рехнулся!
— Подожди, – заволновался я. – Всмотрись! Разве ты не видишь, что картина живет?.. Ты что, ослеп?!
— Ничего я не вижу! Вижу только, что ты принес мне какой-то ученический этюд под названием «Как я попал под дождь». Сережа, да ты в своем уме? Может, ты перепутал и прихватил вместо шедевра половую тряпку, по ошибке натянув ее на стульчак? Говорили мне, говорили, что ты деградировал, но чтобы – до такой степени... мысли не допускал! Мне жаль тебя... Теперь вижу, прав был Сема...
— Бова! – страшным голосом закричал я. – Неужели ты не видишь?! Люди двигаются, они идут по улице, и льет дождь! Картина живет! Женщина протягивает руки, мальчик шепчет...
— Сережа! Убирайся! Чтобы глаза мои тебя не видели!
— Бова! – голосил я. – Раскрой глаза! Женщина в черном плаще завернула за угол... А вот мальчик бежит... Мужчины столкнулись и, на ходу обменявшись ругательствами, заспешили дальше...
— Тебе место в психушке...
— Черт с тобой, Бова, – сказал я. Мой голос дрожал. – Ты сам выбрал свою судьбу... Не обессудь. Скоро – очень скоро! – ты сильно пожалеешь, что отказал мне.
— Ну, вот, и ты туда же... Я устал от угроз. Ступай себе с Богом, Сереженька... И никогда больше здесь не появляйся. Не хочу тебя видеть... Ты стал очень плохим парнем! И не оставляй здесь этот хлам, у меня и без того всякой дряни навалом...
Когда я вошел в буфет, желание напиться было сильнее желания уничтожить Бову. В буфете Академии кроме Шварца сидели знакомые все лица. Завсегдатай буфета, вечно подшофе, похожий на скелет жирафа, худосочный двухметровый Жора Коварский, которого все звали Иеронимусом за его пристрастие еще со студенческих лет работать в стиле великого нидерландского живописца.
Иеронимус, прежде чем уйти в многолетний запой, обожал создавать фантастические полотна из жизни сильных мира сего. А кто, по мнению Жоры, был сильным мира сего в те времена? Конечно, деятели партии и правительства. Вот он и малевал их...
Писал он необыкновенно быстро и перед самым выпуском из Академии сотворил целую галерею портретов и бытовых сценок из жизни – как себе представлял ее родившийся на Молдаванке Жора – коммунистических бонз.
На этом его восхождение к вершинам успеха закончилось. Кто-то заложил Жору, и хорошо еще, что его не посадили. Партийные деятели, лица с узнаваемыми физиономиями, были изображены Иеронимусом кто в женском белье, кто в бане, кто верхом на крокодиле, кто в форме эсэсовца. Не пощадил он и членов политбюро. Особенно досталось генсеку, которым в ту пору был Леонид Ильич Брежнев. Тот был изображен сидящим на деревянной приступочке со спущенными штанами.
Лидер коммунистической партии тужился, борясь с запором. Бровастое, перекошенное от напряжения лицо Генерального секретаря было анфас обращено к зрителю. Добрые глаза генсека, страдая, исторгали слезы. На втором плане угадывалась затуманенная голубой краской фигура самого автора, подносящего горящую спичку к заднице главного коммуниста страны. Мефистофельское лицо поджигателя кривила злорадная ухмылка.
Какое-то время Жора трудился художником на спичечной фабрике, чуть не стал миллионером, но потом все спустил, пропил, и вот теперь околачивался по целым дням в академическом буфете, пристрастившись к низкосортному портвейну и салату «Столичный».
За день он съедал этих салатов целый тазик, заливая его озерами розового портвейна. Он никогда не пьянел, вернее, он постоянно находился в том состоянии души, которое можно определить, как пограничное – между сумеречным и совсем уж черным.
Рядом с ним расположился Седой, молодой человек лет пятидесяти. Если бы не серебристый ежик, покрывавший грушевидную голову, его можно было бы принять за подростка. У него были лучистые глаза юного энтузиаста, а щеки, никогда не знавшие лезвия, покрывал нежный мальчишеский румянец.
О нем хорошо сказал когда-то Шварц, который ненавидел всех, у кого был талант. Он назвал Седого Рафаэлем двадцатого века, подчеркнув, что с великим итальянцем того роднит не умение наносить краски на холст, а схожие размеры детородного органа, который, как гласит средневековая легенда, у Рафаэля был столь велик, что художник был вынужден привязывать его к колену, дабы тот не мешал ему при ходьбе.
Легенду, разумеется, Шварц выдумал...
Когда-то Седой, которого на самом деле звали Иваном Петровичем Шляпенжохой, написал картину, которая напугала даже не знающего страха Иеронимуса. И напугала бы еще многих (включая Малевича, Кандинского и Шагала, будь те живы), если бы не была сожжена по приказу начальника первого отдела товарища Семибабы Прохора Карповича вскоре после демонстрации в Малом зале Академии. Неустрашимый Шляпенжоха тщательно выписал детали Великого Пришествия Антихриста, назвав свое произведение «Конец света номер один».
Когда преступный живописец сдернул с полотна шелковое покрывало, немногочисленные зрители, собравшиеся в тот тихий осенний вечер в Малом зале у картины Седого, не сговариваясь, сделали шаг назад. Их до полусмерти напугала фигура Антихриста. Безумные глаза главного противника Христа пламенели инфернальным огнем, готовые насквозь прожечь возможных смельчаков, буде у тех явится отчаянная мысль подойти к картине ближе, чем на два метра.
Антихрист был вылитый Владимир Ильич Ленин. Только без знаменитого галстука в горошек. Впрочем, на страшном персонаже, изрытом трупной гнилью, не было и знаменитой жилетки, делавшей его при жизни похожим на местечкового закройщика. На нем вообще ничего не было. Кроме кепки, залихватски заломленной назад.
От тюрьмы Седого спас сумасшедший дом, в который его лично отвез и с величайшим облегчением всадил начальник первого отдела, сам едва не помешавшийся от нежданно свалившихся на него переживаний. Прохор Карпович Семибаба был верным ленинцем, во имя высоких коммунистических идеалов в разные годы отравившим жизнь не одному «вшивому интеллигенту».
С удовольствием помещая вольнодумного Шляпенжоху в приют убогих, начальник первого отдела якобы сказал врачам: «Следите, чтобы эта контрреволюционная сволочь не разжилась красками и кистью. Не дай бог, эта гнида еще напишет «Конец света номер два», и тогда нам действительно всем придет конец».
Встретили меня почти по-гоголевски. Голоса тонули в гуле, из которого выныривали отдельные фразы:
— Гении приветствуют тебя, о, гений!
— Экипаж посла Берега Слоновой Кости – к подъезду!
— Карету посла Бурунди – к подъезду!
— Лошадь Пржевальского – к подъезду!
— Здравия желаем, ваше благородие!
— Сто лет и куль червонцев!
— Сто лет одиночества! – проскрипел Сема. И, приторно улыбаясь, добавил: – Что б ты сдох, подлец проклятый!
От портвейна я деликатно отказался, а вот водочки, сказал, с удовольствием выпью.
Кто не знает этих русских пьяных посиделок! Все давно тысячу раз обговорено, но собутыльники в тысячу первый рассказывают друг другу осточертевшие всем истории, и все с умными рожами слушают, делая вид, что слышат впервые. Кивают чугунными головами, задумчиво выпятив нижнюю губу. Устремляют осоловелые немигающие взоры – мигать нельзя: заснешь! – в пыльный угол, где им черт знает что мерещится, и горлом издают всевозможные звуки, хрипы и неразборчивые восклицания, понятные только таким же Цицеронам, как они сами. И все это с необыкновенно важным видом.
Будто не глупости говорят, а изрекают великие истины. Словом, сенаторы, да и только! Этакая современная алкоголическая разновидность древнеримского форума.
Такие посиделки состоят из нескольких фаз. Или стадий. Я дал описание одной из последних. Прибыл же я к одной из начальных, может, третьей, если судить по царящему за столом оживлению и сравнительно трезвым голосам.
Я пристально посмотрел на Шварца. Хорошо бы прямо сейчас отвесить ему оплеуху!
Сема, видно, почувствовал в моем взгляде угрозу, потому что нервно заерзал и сразу как-то уменьшился в размерах, став похожим на съежившегося морского конька. Я знал, что ему сейчас скажу. Перед тем, как заехать в морду. Я готовил красивую фразу. Я знал, что ему не отвертеться, и уже открыл рот, чтобы сказать, что таким, как Шварц, не место за столом, где сидят приличные люди, что его место рядом с парашей...
— Сереженька! – выкрикнул вдруг Сема и заплакал. Вернее, сделал вид, что заплакал. Глаза его, я видел, были сухи. Шварц плотно прижался ко мне слабым стариковским плечом.
Иеронимус и Седой навострили уши.
– Прости меня и выслушай! – заговорил Сёма громким шепотом. – Я глубоко несчастен. Я влюбился! Да, да! Не удивляйся! Но я старик, а она... удивительная, нежная девушка. Ей нет еще и...
— Пятнадцати?.. – насмешливо перебил Иеронимус. – Смотри, не попорти девчонку...
— Когда его это останавливало... – пробурчал Шляпенжоха.
Шварц скосил на них злобный взгляд, но сдержался:
— Ей нет еще и тридцати... – и все же не вытерпел и завопил: – Что вы понимаете в этом, ублюдки! Только ты, Серж, сможешь меня понять... Один ты у меня друг остался! Серж, она божественна! Она, она...
— Сема! А как же Майя?.. – спрашиваю.
— При чем здесь Майя?! – завизжал Шварц. – Какая может быть Майя, когда я так несчастен! Да и потом, она все прекрасно знает... Святая женщина. Но учти, – Шварц поднял вверх указательный палец, – учти, я Майю никогда не любил. Это все ужасно сложно... – заныл он. – Майя была моей трагической многолетней ошибкой. Ох, как я страдаю!
— Поди, у нашего Шварца синдром позднего Гете... – высказал предположение Иеронимус. – У того тоже... на старости лет от любви крыша поехала. Но там девица была лет восемнадцати... в самом соку! Старый черт сгорал от страсти! Он, чтобы ей, значит, понравиться, вертелся, как сукин кот! Стишки ей в альбом писал, и все такое...
— Пошел ты!.. Моя возлюбленная... она... – Шварц зажмурился, – такая... бесподобная, такая нежная, такая белотелая... вроде нимфы, одним словом!
— Ты ее уже трахал? – деловито осведомился Иеронимус.
— А разве он может без этого?.. – в пространство сказал Шляпенжоха.
Шварц махнул рукой.
— Да... ей еще нет и тридцати, – продолжал он. – И она еще в очень – очень! – приличном состоянии! – сказал он и задумчиво посмотрел в потолок. Казалось, Шварц говорит не о любимой женщине, а об автомобиле или посудомоечной машине. – И потом, она еврейка, – он уставился на Иеронимуса, – а это важно, и заметьте, я не подчеркиваю, а лишь вскользь упоминаю, что я чистокровный еврей. И папа у меня был еврей, и мама... И деды и прадеды со всех сторон всегда были сплошь евреи. Я, так сказать, чистокровный еврейский ариец. А вы мне подсовываете хохлушку Майю... Повторяю, я исключительно чистокровный еврей. Я еврей с сорокалетним стажем! Когда у меня берут кровь на анализ, всегда удивляются. Настолько она голубая! И я всегда мечтал жениться на еврейке. Это ведь так понятно...
— Так ты был уже один раз женат на еврейке! Вспомни Розу, продавщицу из винного на Петровке...
— Какая еще Роза?! – поморщился Сёма. – Какой винный?! Ах, Роза! Да-да, что-то припоминаю... Но как ты мог подумать такое? Я не был женат на Розе! Я с ней только мирно сожительствовал. А это не считается... И она была не еврейка.
— А кто же она была?! Китаянка? Шведка? Эскимоска?
— Нет... Розочка, – Шварц облизнулся, – Розочка была татка. А это совсем другое дело... Одна беда, – опять заныл он, – моя возлюбленная... она очень высокого роста... – Шварц с ненавистью посмотрел на двухметрового Иеронимуса. – Когда мы в постели, это очень мешает... Сережа! – вскричал он. – Сережа, ты должен мне помочь!..
Я вытаращил глаза.
— Как ты себе это представляешь?
— Ты должен что-нибудь предпринять!
— Что предпринять?! Не могу же я залезть к ней в постель вместо тебя...
— К ней в постель?!.. – теперь Шварц вытаращил глаза. – Я жду от тебя совсем другого!
— Ты хочешь, чтобы я укоротил ее?!
— Как это?.. – не понял Шварц.
— Экий ты, право, Симеон, бестолковый, – встрял в разговор неуемный Шляпенжоха, – я тебе сейчас все растолкую. Сережа предлагает ей что-нибудь отрезать... Какую-нибудь часть тела...
— Что отрезать?! Кому отрезать?! Вы что, совсем с ума посходили от своего портвейна? С вами стало совершенно невозможно разговаривать! Вы что, не видите, как я страдаю? Я так несчастен! Ах, как я несчастен!.. А тут вы со своими дурацкими шутками...
Шварц своим тонко продуманным, выверенным нытьем отвлек меня от намерения отшлифовать ему хобот.
Короче, мой воинственный настрой куда-то подевался. Да и Шварц производил настолько жалкое впечатление, что не стоило и тратиться на упразднение этого потерявшего всяческое влияние маляра. Он был не опасен. И, более того, не интересен. А это, согласитесь, убийственный довод в пользу того, что с Семой бесповоротно покончено. И, что забавно, без моего непосредственного участия. Сглазить Сёму? Зачем? Разве что для разминки, чтобы потренироваться?.. И потом заняться другими фигурантами? Для начала Бовой...
Вообще-то не мешало было сглазить еще кое-кого... Распорядиться человеческой судьбой, позаимствовав на время эту трудоемкую обязанность у Создателя. Или – у Сатаны?.. Одного человечка – туда, другого – сюда... Ах, как это заманчиво!
А кого – туда, и кого – сюда? Задача... Презанятное это дело – по своему разумению тасовать судьбы, как колоду игральных карт...
— Послушай, Сема...
— Я весь внимание! Тебя, Сереженька, я готов слушать всегда! Слушайте все! Когда говорит Бахметьев, пушки молчат!
— Что это тебе напророчествовал Бова?
— Это не телефонный разговор... – замялся Шварц.
— Тогда напиши на салфетке...
— Ну его, к черту, этого Бову!..
— Но все же, что он тебе сказал?
Шварц пожевал губами, но промолчал.
— А что Бова мог ему сказать? – подал голос Иеронимус. – Прошла мода на Сему – вот что он ему сказал. Скончался художник Симеон Шварц. Теперь у Семы три пути. Один – это прикончить Бову, заколов его вилкой. Но Бову так легко не проткнуть, у него сала под рубашкой, что у твоего борова. Или закосить под Пикассо и стать пикассистом. Сема, хочешь быть пикассистом? А что? Открыть, так сказать, новую страницу своего многогранного творчества. У всех приличных художников были периоды. Не к ночи еще раз будь помянут, тот же Пикассо – еще в юности решил, как вы, наверно, знаете, всю предстоящую ему жизнь, – а прожил он, собака, дай Бог каждому! – условно разбить на периоды, обозначив каждый для удобства каким-либо из цветов радуги. Так у него сначала появился розовый – это когда он девушек молоденьких совращал, потом – красный, когда он перекинулся на пожилых теток, а потом и голубой – когда он обрел под старость нечеловеческую силу и дорвался наконец-то до мужиков. Если у тебя, Сема, раньше был всё больше красно-коричневый период, когда ты последовательно малевал передовиков производства, ударников коммунистического труда, деятелей партии и правительства, потом новых русских со слишком красивыми фамилиями, то следующим может стать какой-нибудь грязно-серый или черный. Кстати, чем плох черный? Будешь считаться последователем великого Малевича...
— Этот путь мне не подходит! – выкрикнул Шварц. – А третий?..
— Закопать свой талант у Кремлевской стены и повеситься. Кстати, этот вариант устроил бы всех. И твоих врагов и друзей... Только не умирай сегодня, ты еще должен расплатиться за наш портвейн...
Шварц скривился:
— Плоско, грубо... – он посмотрел на меня. – Разве дождешься от этих негодяев дельных слов! Но ты-то, Сереженька, друг мой сердечный, что молчишь?
— Хорошо здесь у вас... Душой отдыхаешь. А то все эти да эти... Бовы и прочие гады, – я посмотрел на Шварца. – Поехал я... Дела...
— Чур, я с тобой, – заспешил Шварц. Он поднялся и достал из кармана деньги. – Пейте, други, и не поминайте лихом древнерусского богатыря Симеона Авелевича Шварца...
Глава 19
...Зачем-то я поехал к Сёме. Может, потому что меня страшила моя пустая квартира, и мучила мысль, что мне надо будет как-то убивать время, слоняясь по комнатам в поисках утраченного рая? Да, убивать время, приканчивать то, дороже чего может быть только жизнь, которая, если разобраться, и есть время! Твое время, твое отмеренное Богом персональное время... Вместо того чтобы делать дело. Делать дело надо... Так говаривал, театралы знают, один небезызвестный чеховский персонаж, сам ни черта не делавший, но призывавший к активной деятельности других.
Или поехал я к Шварцу по другой причине? Бывает так, уже решишь не поддаваться уговорам и не ехать куда-то, где тебе, ты это твердо знаешь, будет и скучно и муторно, но, тем не менее, едешь, проклиная себя за слабость воли, а уломавшего тебя приятеля – за назойливость.
— Ты, правда, можешь сглазить кого угодно? Говорят, что... – тихо спрашивал Сёма, отворачиваясь от таксиста, чтобы тот не слышал.
— Кто говорит? – лениво переспрашивал я и отворачивался в свою очередь от Шварца, сонно поглядывая на мелькающие за окном улицы, толпы пешеходов и стада машин.
— Да все говорят!.. Сереженька, сглазь Алекса! Этого мужепёса, возомнившего себя громовержцем. Шандарахни по нему своим волшебным талантом чернокнижника! Знаешь, так широко, по-нашему, по-русски! Эх, раззудись плечо... Чтобы от него, от Алекса, остался только вишневый блейзер!
— Сёма! – повернулся я к нему. – Почему ты постоянно провоцируешь собеседника на разговоры вокруг еврейской темы? Раньше мне всегда казалось, что это русские виноваты, если в компании вдруг возникают разговорчики об этом... Теперь вижу, это вы... Шварцы! Чтобы потом обвинить русских хамов в антисемитизме...
Шварц рассмеялся.
— Это мы защищаемся... Опережаем вас, дураков. Со времен известных и неизвестных евреи должны были вертеться, как ужи на сковородке... Мне, например, в каждом слове, произнесенном не мной, слышится подтекст. Хотя на самом деле его может и не быть. Я всегда настороже. Это уже в крови... Ты знаешь, я ведь не всегда был евреем...
— Ты неисчерпаем, ты неистощим, ты бездонен, о, беспутный сын Рахили и Авеля... Как это – не всегда был евреем?! Кем же ты был? Персом? Халдеем? Или, может, печенегом!
— Если ты и читал Тору, то так, как ее читают безбожники, то есть слева направо. А надо – справа налево. Поэтому ты не знаешь, что у Рахили и Авеля не могло быть детей... А я сын Авеля Шмулевича и Фаины Моисеевны... Запомни, Авеля и Фаины. И до шести лет я вообще считал себя человеком без национальности, поскольку, что такое национальность, узнал, когда кто-то из окружающих сказал мне, что я еврей. Это меня так потрясло, что я несколько дней не подходил к зеркалу. Я тогда, пожалуй, впервые в жизни по-настоящему задумался о себе как о самостоятельной личности. Должен заметить, что, обозначив мою национальную принадлежность, мне никто не удосужился объяснить, что вокруг меня были просто залежи евреев, среди которых были и мой отец, и мать, и их многочисленные близкие и дальние родственники. Я был засыпан евреями, как снегом. Но я долгое время – вот же дурачок! – полагал, что во всей семье Шварцев еврей только я один, а остальные – не евреи. И это оказало влияние на всю мою последующую жизнь. Я тогда впервые познал, что такое быть одиноким... Ну вот, мы и приехали...
Шварц жил на Мясницкой. Его двухэтажная квартира, которую он получил еще в коммунистические времена, была огромна. Естественно, картины, дорогая мебель... Собственно, Шварц занимал три этажа, потому что еще один этаж был отдан под мастерскую.
— Сёма, тебе не тесно здесь, в этом бидонвиле? Я тоже хочу хибару в три этажа с мастерской, в которой бы стояли удобные диваны для совместного отдыха с прелестными натурщицами... Сема, мне сорок лет, а у меня до сих пор нет настоящей мастерской... Я работаю где и как придется.
Шварц плотоядно ухмыльнулся:
— Работать надо, друг мой! Работать! За всем этим стоят годы и годы самоотверженной работы! Я заслужил!.. Я все это нажил непосильным трудом... Вот, будешь хорошо себя вести, и у тебя будет такая же квартира... Но как ты бестактен, однако... Напросился в гости, а теперь кроешь хозяина, будто он вор какой... Знал бы ты, как долго я шел к материальному благополучию! Когда я, бедный, некрасивый еврейский юноша, удостоился первый раз доброжелательного внимания критики, – в «Вечерке» меня похвалил какой-то сострадательный журналист, обычно специализировавшийся на статьях о весеннем севе, коровах-рекордсменках, надоях и прочем сельскохозяйственном говне и временно брошенный руководством газеты на место ушедшего в отпуск штатного искусствоведа, – то со мной сделалась истерика. Я рыдал от счастья! Я подумал, что теперь мое имя узнала вся интеллигентная Москва. Ты знаешь, что он написал, этот говночист? Вот, послушай. Я помню этот опус наизусть. «Пришла страда. Страда нового художника. Имя ему Симеон Шварц. Имя, вызывающее в памяти бессмертное творение великого русского художника под названием «Грачи прилетели». Шварцы прилетели... Шварцы прилетели... В добрый путь, художник Симеон Шварц. Мы будем внимательно следить за вашим творческим полетом!» Что будешь пить? Виски? Водку?
В гостиной стоял рояль. Я посмотрел на Сёму. Он усмехнулся. Он знал о моей слабости. Обожаю хорошие инструменты. Я музыкант-любитель и, надо признать, любитель неважный. Но Равеля играю вполне сносно...
Большую комнату наполнили божественные звуки. Я из заключительной части «Отражения» с выгодой для себя выдрал несколько умопомрачительно торжественных аккордов, которые мне удалось взять без ошибок. Казалось, рояль играл сам. Без моего участия.
Как кисть, которая создала картину, где улица, женщина и мальчик под дождем...
Я закрыл глаза. Запахи уставшего за день моря и знакомых духов, переплетаясь и требовательно взывая к смутным воспоминаниям, вдруг нахлынули на меня из прошлого и окатили мягкой волной... Я отнял руки от клавиш и приблизил их к лицу. Пальцы исходили этими запахами, как ядовитый сказочный цветок исходит прельстительным и сладостным соком...
— Ушла поэтичность, – услышал я голос расчувствовавшегося Шварца. Он неслышно подкрался ко мне. В руках он держал два стакана. – Ушла поэтичность, женственность... Ушло то, что должно побуждать человека творить...
— Женственность? Какая еще, к черту, женственность? Как это понимать?
— Узнаю тебя... Ты всегда был невеждой... Ничего не читаешь... Женственность, Сереженька, надо понимать так, как об этом писал Ромен Гари. Ты хотя бы знаешь, кто такой Ромен Гари? Так вот, он говорил, что женственность – это нежность, обостренная чувственной отзывчивостью. Это утонченность мировосприятия. Как у Иисуса... А сейчас? Человеческие души словно сработаны из дерева, вытесаны топором деревенского плотника, привыкшего ставить пятистенные избы и мастерить грубые осиновые домовины. Жестокий век... Впрочем, тебе всего этого не понять... Ты сам стал похож на деревянного истукана. Раньше ты был тоньше. Это я тебе как друг говорю...
— Жаль, что здесь нет Юрка, – я взял стакан и сделал хороший глоток. – О, Сёма, ты вырос в моих глазах на целый сантиметр: виски что надо! Да, жаль, нет Юрка... Вы бы спелись. Поэзия, поэтичность, тонкость человеческих душ... И это говорит человек, который всю свою сознательную жизнь только и делал, что ради денег и собственного благополучия прославлял быдло, малюя плакатных победителей соцсоревнований... А что ты сделал с Майей? Бросил святую женщину! И ты еще смеешь говорить о душе!
— Каюсь, каюсь и еще раз каюсь! – Шварц поставил стакан на крышку рояля. – Моя жизнь не была свободна от ошибок. А кто не ошибался? Скажи, кто? Может, ты? А кто рисовал мордатых доярок с пудовыми грудями и тевтонистых комбайнеров с квадратными подбородками? Не ты? Чего уж там... Все мы хороши. Все мы дети этого кошмарного века. Все мы вышли кто из ленинской жилетки, кто из сталинской шинели, кто из хрущевской косоворотки... Сколько напрасно потеряно времени! – воскликнул он, любовно оглядывая богатую обстановку гостиной. – И теперь, на склоне лет, я все чаще вспоминаю слова Николая Островского, этого несчастного фанатика, который положил свою юную жизнь на алтарь фальшивой идеи, но которому нельзя отказать в таланте, мужестве и непобедимой вере в красивую мечту. Да и как можно его забыть! Ты помнишь его торжественное обращение к воображаемым потомкам, переполненное банальностями и лживым пафосом?
— Сёма! Заткни фонтан! Ты болтлив, как деревенская кумушка. Лучше освежи бокалы.
— Нет, нет! Я должен произнести эти слова, они так подходят к сегодняшнему моменту! «Жизнь человеку дается один раз...» Какая прозорливость, какое точное попадание в цель! – один раз! «...и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно...», ты обрати внимание, какое миленькое словечко! – мучительно! «...мучительно больно за бесцельно прожитые годы...» Нет, каково! Гениально! «...чтобы не жег позор за подленькое, мелочное прошлое, чтобы, умирая, мог сказать, вся жизнь, все силы отданы борьбе за счастье трудового народа!» Хорошо, что он умер тогда, в тридцатые... Интересно, что бы он сказал теперь, если бы восстал из гроба и посмотрел по сторонам? Наверно, тут же лег бы обратно... Ради того чтобы люди жили в коммунистическом рае, где все одинаково счастливы и богаты, были уничтожены миллионы людей! Подумай, миллионы ни в чем не повинных людей! И он, Островский, в этом участвовал... А в каждом человеке, как известно, живет своя Вселенная. Значит, были уничтожены миллионы Вселенных! И зачем надо было бороться за счастье, даже, если речь идет не об одном человеке, а обо всем человечестве... Бороться... Борются пьяные мужики в подворотне... А счастье... Оно приходит само. Или не приходит. Это уж как повезет. Нынешние двадцатилетние, ради которых и были уничтожены эти миллионы человеческих жизней, мало что знают о тех, кто верил в коммунистическую утопию. У них на уме только пиво и футбол... Они ходят по земле, где на каждом шагу каждый день по нескольку раз слышат имя Ленина и его кровавых подручных. Улица Ленина, Ленинский проспект, Свердловская область, Ленинградская область... В кабинетах на Лубянке и сейчас висят портреты Дзержинского... Ничего не изменилось! Мы продолжаем жить в Советском Союзе, правда, в слегка кастрированном Советском Союзе. Без Прибалтики, Средней Азии, Украины и так далее...
— Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что нынешнему поколению на все это наплевать! Наплевать! Зачем тогда, спрашивается, были уничтожены миллионы жизней? И сотни миллионов во всех концах мира продолжают до сих пор на себе чувствовать впрямую или опосредовано последствия того Октябрьского Апокалипсиса. Господи, да что говорить! Мы живем в стране, где улицы, города, области носят имя злодея, по сравнению с которым Адольф Гитлер был лишь шаловливым мальчуганом, из вредности накакавшим в штанишки!
— У тебя нет за пазухой других тем для разговора? Я устал от твоего карканья...
— Это не я каркаю! Это твой Юрок каркает... Я лишь высказываюсь... А Юрку действительно пора прекратить каркать! А то докаркается до мировой революции! В каждой книге он сокрушается по поводу того, как низко пало все, что нас окружает! И искусство, и музыка, и литература, и театр, и нравы! Да, пало, ну и что из того?! Так было всегда... Но Юрок, как тот революционер, который мучительно скорбел, что человек наделен лишь одной жизнью, хочет воспрепятствовать человечеству в его необоримом и целенаправленном стремлении рухнуть в пропасть. Успокой этого пророка, никто никуда еще очень долго не упадет. Расстояние до гибельного края измеряется тысячелетиями, если не миллионолетиями.
Я вспомнил Сан-Бенедетто, синьора Мальдини, Стояна, Антонио, наши шутливые разговоры, Дину... Ах, Дина, Дина... Помнится, она и Мальдини – или Антонио? – говорили что-то похожее...
— Ты сам себе противоречишь, – лениво сказал я и закрыл глаза.
Я с удовольствием отдался воспоминаниям. И – по обыкновению – старался отбирать только те воспоминания, которые были мне приятны. Действуя таким образом, насильственно управляя своей памятью, я вновь увидел открытый ресторанчик, высокое небо, бездонные глаза Дины, рекламной голубизны море...
А Шварц долбил мою голову, как дятел:
— Если нам кажется, что и петь стали хуже и писать стали хуже и что всем этим безобразием заправляет некая злая сила, то точно так же испокон века считали так называемые лучшие представители общества. Вроде Чернышевского, Добролюбова и Герцена, что б им обосраться на том свете!.. Надо понять, что повлиять каким-либо образом на развитие общества невозможно. Это доказывает вся история человечества. Общество развивается по законам, которые невозможно спрогнозировать. Оно развивается не по законам эволюции, а по законам беззакония и абсурда... Об этом еще Лев Толстой говорил. Правда, другими словами...
— Сема, что ты несешь?! У меня от твоей болтовни разболелась голова... Сколько словесного мусора... Ты меня заговорил! Мне кажется, я вижу перед собой не одного Шварца, а двух. И каждый, не слушая другого, талдычит о своем...
— Провались все пропадом! – рявкнул Шварц. – Пусть все идет своим чередом. Кто-то, из слабонервных крикунов и паникеров, начнет призывать... Ах, мы не можем оставаться в стороне, когда речь идет о нашей смене, о будущем России, о европейской цивилизации! Ах, ах, как же так... Молодежь развращена, и все такое... Надо что-то делать, надо куда-то бежать, надо что-то предпринимать, надо что-то перекрыть, надо кого-то спасать, надо куда-то спешить! А то, не дай Бог, что-нибудь случится... Болтуны проклятые! Представь себе, идет пассажирский поезд, а ты, человек отчаянный и решительный, решил, встав на рельсы, помешать его движению, то есть остановить многотонную махину, мчащуюся со скоростью ста пятидесяти километров в час... Вот ты расставляешь в разные стороны руки, как бы пытаясь поймать уличного воришку, а поезд – что ему какой-то человечишка, состоящий из хрупких косточек и говна, – мчится как ни в чем не бывало, и ты мгновенно превращаешься в лепешку. Вот так же и с развитием общества в России...
Сема был пьян. Я заметил это не сразу. Похоже, он пил с утра. Еще до того, как добрался до кабинета Бовы. Или прикидывается?.. Я еще раз подумал, что Юрка явно не хватает... Они бы с Семой схлестнулись...
— Кто играл на рояле? – вкрадчиво спросил я.
— Не скажу! – воскликнул Шварц. Он вдруг стал увлеченно размахивать руками, будто перед ним оркестр и он им руководит. – Вот написал Александр Исаевич, – кстати, отчество у него подгуляло, какое-то оно подозрительное, – да, так вот, написал он, значит, как двести лет русские и евреи вместе жили... Большой труд! На многих страницах... Что он там о евреях написал? Не знаю – не читал... Но, скорее всего, какую-нибудь гадость. А что он может еще о евреях написать... Да... И, думаю, там нет ни слова о том, что очень часто наши отечественные евреи ведут себя так, будто они самые что ни на есть русские. Природных русаков давно перестали занимать такие понятия как национальная гордость и единение в тяжкие минуты испытаний. Взять тот же терроризм. В стране траур, а у нас в кабаках веселье, по всем каналам идут раскудрявые рекламы, где белокурые шлюхи нахваливают прокладки с орлиными крыльями. Даже в прогнившей Европе скорбели простые люди. Поминальные свечи зажигали... А у нас? Всем на все наплевать... И только евреи, взявшие на себя... Кто бьет тревогу, кто печется о благе государства?.. Мы – российские евреи!
— Я тебя спрашиваю, кто играл на рояле?
Шварц замолк и уставился на меня.
— Ну, я...
— Врешь, подлый Шварц...
— Ну, вот... – Шварц на мгновение протрезвел. – Тебе непременно хочется, чтобы дама, живущая со мной в этом доме, оказалась... Диной? Ты еще не насладился – оставим в стороне привычные термины – самоцарапаньем? Как приятно, должно быть, для несчастного влюбленного, самозабвенно потрошащего собственное сердце, запустить в него еще и ядовитую иголку и с болезненным интересом наблюдать за своими нравственными корчами? Спешу тебя разочаровать... Это не она. Ты спросишь, а духи?.. Они продаются в любом парфюмерном магазине... Да-да, я заметил, – да тут и слепой бы заметил! – как ты, принюхиваясь, крутил своим поганым носом и барабанил по клавишам, вышибая из несчастного рояля предсмертные стоны. Сколько экспрессии! Сколько пафоса! Сколько с трудом сдерживаемой печали! Сколько величественного скорбного самолюбования!!! Ты смешон, Сереженька, со своими страданиями мизерабля!.. Не в моих правилах, – Шварц выпятил грудь, – уводить женщин у друзей... И я не поклонник романчиков Достоевского. И здесь нет Настасьи Филипповны, а я не.. этот, как его?.. – Сёма защелкал пальцами, – как его звали, бородача-то этого? Черт бы его побрал! Я не тот несчастный... ага, вспомнил! Я не Парфен Рогожин, который свихнулся от любви к ней и который убил... Увы... То есть, я не то хотел сказать... Я видел вас... тогда, когда вы бродили по Манежу, и ты громко восторгался моими шедеврами. Рядом с тобой шла ослепительная красавица! Я даже зажмурился, представив себе... Это я натравил тогда на тебя охрану... Уж ты меня прости... Но ты меня вывел из себя! Ты так громко матерился... Распугивал посетителей... Да... Дина... Красивая женщина... Роковая! Демоническая... Не женщина – ураган! Это чувствуется... Ты спросишь, откуда я знаю ее имя, и вообще... Так знай же, не только у тебя могут быть скрытые таланты...
Шварц взял паузу, чтобы отдышаться.
— Я еще тогда подумал, – сказал он тихо, – ох, не повезло Сереженьке с ней... Такие женщины, поверь мне, приносят только горе... таким, как ты. Такова их природа – уничтожать тех, кто им кажется слабее... Грубым дается радость, нежным дается печаль... Ты ранимый, то есть нервный... Ты благородный, честный, то есть слабохарактерный... Ты влюбчивый, нежный, то есть бесхребетный... А ей нужен мужик со стальными яйцами, такой, знаешь, безжалостный, бескомпромиссный, словом, крутой, чтобы все трепетали, стоит ему только посмотреть... Вроде железного Феликса, который сказал как-то в подпитии своему доброму другу Иосифу: у настоящего мужика должно быть горячее сердце, а еще – холодная голова, чистые руки и преогромный хер... Повторяю, эта баба не про тебя!
— Великий слепой прозрел! Но прозрел он как-то странно...
— О ком это ты говоришь?
— О ком, о ком... О тебе! Прозрел ты, Сема! Но прозрел, повторяю, как-то странно. Как будто прозрел ты не со стороны лобной части, а со стороны затылка. Все у тебя, братец, шиворот на выворот... Я тут подумал, почему бы мне не начать с тебя и не сглазить тебя, да так, чтобы от Симеона Шварца и следа не осталось?
— Ты с ума сошел! Что я тебе сделал?! Начни уж лучше с... Бовы. Черт с ним, с убогим, пожертвуем беспринципным лицемером! Прекрасная кандидатура, тебя поддержат профком и широкие народные массы. Ты видишь, я уже поднял руку, я голосую...
— Зачем тебе мучиться? – усталым голосом продолжал я. – Ты сам говоришь, что болен... Я тебе верю, выглядишь ты, и вправду, как свежий покойник... Сема, давай я тебя сглажу!
— Ты не посмеешь...
— Это еще почему?
— У тебя есть совесть, я знаю. Ты не отважишься нанести вред другу!
— А вот сейчас мы это увидим! Да и потом, что тебе – вред, другим – польза!
— Мы же интеллигентные люди, Серж! Мы великая нация! Мы нация Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого, Булгакова, Пастернака, Цветаевой, Мандельштама, – принялся степенно перечислять Шварц, – мы не можем так поступать со своими сподвижниками, соратниками и братьями по духу!
— Да, конечно, мы нация Пушкина и иже с ним... Но мы же и нация тех, кто их мучил и убивал, кто мешал им жить и творить... У нас в предках были все – и праведники и богохульники, и убийцы и их жертвы... Может, я потомок Мартынова или Дантеса и не властен над собой, может, во мне заговорили гены? Помолчи, Сема, дай мне подумать...
Я закрыл глаза, чтобы, хорошенько сосредоточившись, сглазить Шварца. Что б ни дна ему, ни покрышки...
Упиваясь своим могуществом, я тянул время, наслаждаясь предвкушением того, чего еще не изобрел. Вернее, предвкушением того, на чем еще не остановился. О, мне стали понятны чувства горбуна, который на самом деле не был горбуном! Он знал много такого, что мне еще предстояло открыть...
Итак...
Болезнями Шварца не удивишь... Нашлешь на него сглаз в виде тропической лихорадки или водянки, а он возьмет и не заболеет... Иммунитет, похоже, у него... Евреи, они такие...
Наградить его сумасшествием? Да он и так ненормальный. Разве может нормальный человек с такой сатанинской силой любить самого себя?
Сделать так, чтобы он, задумавшись, случайно сиганул под троллейбус? Не оригинально, это уже было...
Лишить его того, что называется причинным местом? Шварц изобретателен, закажет или собственноручно вытешет себе из дуба протез детородного органа. Да еще будет похваляться перед барышнями его несгибаемой стойкостью...
Я знал, что некоторые, главные, работы Шварца еще находятся в Манеже, соседствуя с картинами Алекса. А если пожар?.. Как в 2003-м? Стоит подумать. Нет, это не подходит, я же не изувер... Да и где тогда мне самому выставляться? Не у Илюши же Лизунова... Да он и не позволит разместить в своей галерее картины какого-то хулигана, да еще претендующего на первенство. Он ведь, как и Шварц, любит только себя, то есть свое искусство и себя в своем искусстве...
И потом, Манеж – слишком крупный объект. И неодушевленный... До сих пор я упражнялся только на людях.
В общем, как ни крути, Шварца ждала смерть. Ни на что другое он не годился... Мне даже стало слегка жалко Шварца. Ведь он – один из нас... И он производил до сего момента впечатление чего-то вечного, почти бессмертного, чего-то постоянного, неизменного... Как корабельные крысы... Или мавзолей Ленина...
Вот мы и проверим на Сёме силу моего сглаза, решил я. Проверим, так сказать его на прочность, проверим, насколько он вечен. Если все пойдет, как по маслу, значит, можно приступать и к другим акциям...
А пока Сема выступит в роли невольного участника эксперимента.
Испытывал ли я какие-либо чувства? Вроде сострадания, угрызений совести или сомнений? Пожалуй, нет. Может, любопытство... И легкую тревогу, даже, скорее, не тревогу, а приятное волнение, как актер перед тысячным выходом на сцену.
Чуя недоброе и надеясь отвлечь меня от нехороших мыслей, Шварц хлопнул в ладоши и истерично крикнул:
— Сара! Сарочка!
Ответом было молчание. Сема удивленно завертел головой.
— Сейчас я ее приведу! – подхватился он и, пританцовывая, выбежал из комнаты.
— Тебе это не поможет! – крикнул я ему вдогонку. И чтобы его побесить, добавил: – Я все вижу... Твоя вертлявость, которую ты выдаешь за вежливую обеспокоенность, бросается в глаза. Уж если я что-то решу... Сема, смирись, от судьбы не уйдешь. Хотя... посмотрим, может быть, тебе и удастся отдалить Страшный суд. Веди свою пассию...
Я подумал, хорошо бы умыкнуть у Сёмы, этого необоримого Дон Жуана, его новую возлюбленную, которая, похоже, уже успела натворить дел, отправив Майю, которая незаслуженно получила преждевременную отставку, в нокаут.
Интересно, какова она, эта белотелая нимфа? Вероятно, хорошенькая, у Сёмы всегда были классные бабы...
Я закрыл глаза. Вот сейчас она войдет в комнату, эта красотка по имени Сара. Девушка во всей пленительной и знойной прелести своих неполных тридцати.
Обожаю девушек, уже познавших любовь и наслаждение. И умеющих ценить драгоценные минуты близости с мужчиной. Страстная, опытная, зрелая, с длинными, стройными ногами, манящими влажными глазами, высокой грудью, бархатистой кожей... С любовными секретами, которыми владеет в совершенстве. Словом, красивая современная женщина в еврейско-восточном стиле, которая знает толк в сексе, которая понимает все с первого взгляда и которая не станет мешкать и размениваться на пошлое кокетство, а сразу ляжет в постель...
Между тем, признаюсь, я бы не сильно удивился, если вместо писаной красавицы в гостиную, прихрамывая и подволакивая ногу, вломилась бы красномордая торговка с Центрального рынка, ражая баба в засаленном фартуке, с колтуном на голове, подпоясанная веревкой и обутая в кирзовые сапоги, и громоподобным голосом оповестила бы нас о конце света.
Когда живешь в такой загадочной стране, как Россия, и в такое запутанное время, как начало двадцать первого века, и водишь короткое знакомство с такими субъектами, как Шварц, приучишься ничему не удивляться.
Но то, что я увидел, не шло ни в какое сравнение с моими жиденькими фантазиями!
Когда Шварц, крепко держа за руку, ввел суженную в комнату, что-то заставило меня подняться и вытянуться во фронт.
Крупные, представительные особи у многих вызывают неосознанное желание подчиняться им без рассуждений. Если следовать (непопулярной ныне в среде верующих интеллектуалов) дарвиновской теории происхождения человека, то эту унижающую человеческое достоинство черту мы могли унаследовать от наших с вами заросших шерстью предков, которые, возможно, в этом отношении мало отличались от обезьян, волков и тигров, безоговорочно признающих главенство тех, у кого страшнее клыки и сильнее лапы.
Суженая была хорошего баскетбольного роста.
Но главное, она была в форме капитана милиции. Женщина подслеповато щурилась, и когда она увидела хрустальные висюльки люстры, вдруг оказавшиеся прямо перед ее лицом – на уровне глаз, – она инстинктивно шагнула в сторону, наступив несчастному Шварцу на ногу. Сёму перекосило, и было видно, с каким трудом он сдерживается, чтобы не завопить от боли.
Хорошо еще, что женщина была не в офицерских сапогах. Вообще надо признать, она была довольно миловидна. Хотя и очень худощава, если не сказать – костиста. И рост...
Интересно, сколько она весит? Вернее, сколько весят ее кости?.. И так ли уж завораживающе и соблазнительно они гремят, когда она предается страсти?
Чем-то женщина-капитан походила на крупное животное, случайно затесавшееся в человеческую компанию и не знающее, куда ставить ноги. Как с ней справляется Сёма?..
Тут я вспомнил Юрка и его захватывающее описание ночи любви с топ-моделью, у которой он утром обнаружил повадки пробуждающегося ото сна динозавра.
Повторяю, женщина была очень высокого роста, Шварц сокрушался не даром. Что же касается костей, то они – будем строго придерживаться правды – не гремели. Во всяком случае, при ходьбе... Чего не было – того не было.
Зато гремел, сотрясаясь на стеклянной полочке, китайский сервиз в шварцевском серванте. И это вполне объяснимо, ибо женщина-милиционер была в домашних тапочках без каблуков и, идя, тяжело ступала с пятки. Да, подумал я, славная из нее может получиться женушка...
— Вот, познакомься, Сережа, это Сарочка, – елейным голоском пропел Шварц, – моя невеста.
Его распирало от счастья. Посмотри, говорило его сияющее лицо, какую я «оторвал» себе красавицу.
— Вы не знакомы с Юрием Королем? – неожиданно для себя выпалил я. Потом, демонстративно задрав голову, посмотрел на гигантессу, на миг представив ее на подиуме.
Шварц встал между нами, как рефери на боксерском ринге.
— С писателем? – басом поинтересовалась женщина.
— Да. С писателем Юрием Королем.
— А по какому делу он проходил?
— Вообще-то...
— Как обвиняемый? Как свидетель? – допрашивала капитан милиции.
— Скорее, как потерпевший... – сказал я.
Девица отрицательно покрутила головой.
И тут виски или что-то там другое (может, подсыпал какой-нибудь дряни мне в стакан хитромудрый Шварц, пока я мечтал о том, как бы его получше сглазить?) сделали свое черное дело, и я внезапно почувствовал, что теряю контроль над собой.
Мне в голову неожиданно пришла сумасшедшая мысль, что всё она, эта баба-капитан, врет и что знает она, знает Юрка, и что была у них та ночь любви, когда она, в упоении погромыхивая костями, со страстью игуанодона предавалась похоти с моим пьяным другом...
Помню, перед тем как провалиться в беспамятную пропасть, я выкрикнул:
— Будь ты проклят, подлый Шварц!
Глава 20
...Я очнулся... Да-да, очнулся, не проснулся, а именно очнулся – что со мной делают враги? – то по голове поленом, то в водку что-то подмешают! То я сам перепью, значит, я тоже враг самому себе?..
И долго лежал так, боясь открыть глаза. А что если, с ужасом подумал я, открою вот сейчас глаза, а вокруг меня лес глухой и волки шастают. Голодные... Трусят, сужая круги, дышат опавшими от долгого поста боками. Языками шершавыми облизываются... Слюна по мордам сбегает – мутная, тягучая, густая... Ждут... Или лежу я в морге... на мраморном столе. По ошибке положили... Ну, положили и положили... А вокруг покойники... Настоящие! Свет откуда-то, сверху, синий... Почему синий?
Люди, люди, что я вам плохого сделал? За что вы меня так?..
Господи, о чем это я?.. Какие такие волки, какой морг?! С кем это я разговариваю?..
Я вспомнил видение, которое вертелось перед глазами незадолго до того, как я очухался. Будто бы я убил кого-то... Кого? Черт его знает... Вроде, мужчину. И вот передо мной стоит задача – закопать труп. И, кажется, эта задача уже решена. Труп предан земле. И никто, ни одна живая душа не знает, что я убил и закопал. Но все равно страшно – а вдруг узнают... Ах, как страшно!
...Сознание зафиксировало сигнал, поданный ягодицами и спиной – я лежу на чем-то мягком, вроде, на постели. Навзничь. С закрытыми пока глазами. Похоже, я все-таки дома...
Грусть и опустошенность. И томящее душу острое ощущение утраты чего-то... Чего? Или – кого? Может, самого себя?
Я выпал из времени. Выпасть из времени... Как это мне удалось?..
Легко, незаметно переношусь в детство, голодное и больное. И то же чувство тоски – сосущей, щемящей... Долго не протянет, говорил равнодушный врач...
Мать, горестно ладонью прикрывавшая подбородок, кивала головой, кивала головой, кивала... А я все слышал. И понимал. Не плакал... Слезы приберегал, чтобы всласть наплакаться, когда стану взрослым. И дождался... Стал плакать пьяными слезами, жалея себя, свое долгое, как жизнь, детство, свою никчемную жизнь... Но об этом никто не знает. И не должен узнать.
Но чувство это... Как его описать?.. Боже, какая беда... Слова не даются. Не ухватишь...
Вспомнил! Однажды... Нет, не однажды... Может, два раза... или три? В общем, бывало... После женщины. Утром... Когда окно открыто... И ветер полощет занавеску... Вода в ванной шумит... Серое утро... И то же чувство тоски... И болезненной грусти... Будто что-то потерял. И опустошенность. Почему тоска, ведь вроде вся жизнь еще впереди?.. И хочется сказать... Нет – выкрикнуть! Выкрикнуть, чтобы все, весь мир услышал... А что кричать? Кому? Зачем?!
...Да, я грешил. Ах, как я грешил! Грешил и не думал о раскаянии...
Я грешил и сам себя прощал. Это страшно удобно – прощать самого себя: нет надобности обращаться к священнику и страдать при мысли, что ты занимаешь его драгоценное время, которое он может потратить с большей пользой на других грешников. На правильных грешников.
На грешников, которые не умеет этого – прощать самих себя.
Я думал, что жизнь неограниченно длинна и ее укоротить может только мое преступное желание. Таким образом, думал я, времени, чтобы насладиться ее всегда неожиданными сюрпризами и внезапными поворотами, у меня будет предостаточно.
Сейчас я так не думал... Да и время стало перемещаться во мне и вокруг меня не короткими перебежками или прогулочным шагом, как прежде, а стремительным, неуловимым и неудержимым бегом, каким бежит проголодавшийся до остервенения тигр.
Зачем мне все это?! Этот ниспосланный Дьяволом дар... О, велико искушение! С каким удовольствием я казнил бы Бову, Шварца и других! Но дар попал ко мне по ошибке, как по ошибке попал я на мраморный стол в морге с синим светом... Я умер? Если я умер, то так мне и надо... А если не умер? Но живу в ожидании смерти? И мне страшно... Как Юрку. Каждому нужно пройти испытание страхом смерти. От этого чище становишься... И все же хорошо, что дар сглаза попал ко мне, а не к какому-нибудь злодею...
Какая же я дешевка! Использовать нечистую силу, чтобы доказать всем, что я – лучший!
А если нет другой возможности?
Когда все и всё против тебя? И может быть, цель стоит того, чтобы пачками убирать со своей (своей?) дороги живых людей?
Гений и злодейство... Пушкинский Сальери... Сейчас пишут доносы, изводят сглазом. Как измельчали люди!
А тогда масштабы были... Не боялись замарать себя подозрением – лично травили ядом или сноровисто работали ножичком – ножичком острым-преострым да по нежному беззащитному горлышку... И пальцы липкие, в красном, капли кап-кап на землю... А она, земля-то, она все в себя впитает, она, матушка, привыкла к крови-то...
Я очнулся. Очнулся ли я? К чему все эти размышления? Пора открывать глаза. Не боясь волков и синего света... Нежели я не могу, в конце-то концов, стать на короткое время бесстрашным?
Рядом зазвонил телефон. Сердце успокоилось. Звук знакомый... Я дома. В спальне. Как я здесь оказался? Кто меня привез? Вернее, доставил?.. И тревога вернулась...
— Алле...
— Ну что, убил? – в трубке раздался скрипучий смех.
— Кто это?! – застонал я.
— И закопал? – продолжал весельчак.
— Сема! Ты, что ли?!
— Ну, ты, брат, даешь! Так нажраться! Ты мне дома всё переколотил! Рояль укатил к соседям... Они теперь не отдают... А с каким ты бодрым энтузиазмом блевал! Мне пришлось с утра вызывать бригаду уборщиц...
Я молчал. Шварц недовольно пробурчал:
— Сарочка была неприятно удивлена. Она сказала, что, если у меня все друзья такие, то я и сам такой же... Ты мне все расстроил! Она не хочет идти за меня замуж. Вернее, не хотела... Ты знаешь, как мне пришлось трудиться, чтобы умаслить ее? Теперь ты мой должник...
«Провалитесь вы все в тартарары!» – подумал я, морщась от головной боли.
— Ты вел себя непозволительным образом, – гундосил Шварц.
— Сема, ты мне что-то подмешал...
— Как же! Очень было нужно! Ты выхлестал вчера полторы бутылки виски... Не считая водки, которую пил в буфете... Без закуски! Где ты этому научился?
— В Соединенных Американских Штатах... Там все так пьют.
— Все шутишь... Не понимаю, как можно пить без закуски!
— Сам не понимаю...
— Надо всегда закусывать. Мне так мама говорила...
— Больше тебе мама ничего не говорила? Я был, насколько мне помнится, у тебя в гостях... Кажется, мог бы меня чем-нибудь покормить... Хотя бы гречневой крупой.
— А ты разве просил?!
«Вот же сволочь... Хотя – логично!» – подумал я. Шварц продолжал меня добивать:
— Боже, как же пакостно ты себя вел! Вокруг стола гонялся за Сарой... Пел матерные частушки... Пытался повеситься на люстре...
— Сема, откуда ты знаешь, что мне приснилось, ну, что я... это самое... убил и...
— И закопал?.. – он засмеялся. – Не скажу!
— Сема!..
— Не скажу!
— Сема!!!
— Черт с тобой! Тоже мне, бином Ньютона... Ты весь вечер пугал нас с Сарочкой! Орал, что, как только уладишь все свои дела, всех перережешь и потом самолично закопаешь. А пока, сокрушался ты, у тебя, к сожалению, нет времени... В общем, напился, как обычно... Вот тебе и снилась всякая мерзость! Как говорится, что у пьяного на языке, то у спящего в голове. И наоборот...
— Сема, что тебе от меня нужно?
— У тебя всегда ко мне один и тот же вопрос: Сема, что тебе нужно? Я всегда избегал прямо на него отвечать. Сейчас отвечу. Мне хочется, чтобы ты исправился и стал, наконец, нормальным современным человеком...
— И помог тебе избавиться от врагов?..
— Я тебе скажу, что нам надо с тобой делать... У тебя сотни непроданных картин... Не противоречь мне! Я знаю, сотни... Сотни хороших, подчеркиваю, ты знаешь, как я люблю подчеркивать, хороших картин. Готовая выставка! Но ты их никогда нигде не пристроишь. И не продашь. Не перебивай, я знаю, что говорю... Я знаю также, что у тебя нет денег. Скоро ты будешь нищим! Что скрывать, ты талантлив! Но в этом мире это мало что значит... Да что говорить! Ты сам все прекрасно понимаешь... Я тебе скажу сейчас одну очень важную вещь. Ты нацелился не на тех... Я тебе уже говорил в такси... Тебе не Бову надо сглазить. И не меня. А совсем другого человека. Кстати, Алекс уже нахлебался успеха, пора и честь знать. А лавровый венок у него никто отнимать не собирается. Сережа, ты талантливей всех нас. У тебя, если ты поможешь мне, появляется шанс. Мое имя известно. Твое – нуждается в раскрутке. Если мы с тобой объединимся, то сможем организовать совместную выставку в Манеже. И тогда все завертится, конечно, при условии, если всему этому мы поможем вертеться... А я знаю, как это делается... газеты, телевидение, интервью, в общем, вся эта рекламная бодяга... У меня есть проект: необходимо возобновить связи с владельцами крупных галерей на Западе... Но уж теперь я не повторю прежних ошибок! Я не выпущу наше предприятие из своих рук! И еще, деньги, деньги, деньги! Нужны деньги! Много денег! И я знаю, где их взять!
— Я могу объединиться с кем-нибудь другим. С Алексом, например...
— С этим чистоплюем?! Не смеши меня! Ты думаешь, он согласится уступить тебе кусочек пьедестала?
Я и сам понимал, что Алекс на подобные компромиссы не пойдет. Не такой он человек. Но я-то, я!.. Господи, до чего я докатился?! Уже одно то, что я выслушиваю Шварца...
— А потом, – продолжал методично втолковывать мне Шварц, – потом, завоевав пространство, можно излишками поделиться с конкурентами. С тем же Алексом. Ему же лучше! Пусть знает нашу незлопамятность... И пусть он спокойно рисует своих бледнорожих прошмандовок, выдавая их за британских аристократок, а грязную работу оставит другим. Ты же поделишься своим успехом с Алексом, когда мы с тобой окажемся на Олимпе, не так ли? Кстати, он с тобой не поделился... Разве он предлагал тебе помощь? Разве он хоть что-нибудь сделал, чтобы как-то тебя продвинуть? Он сейчас наверху и, кажется, мог бы порадеть родному человечку. Да, – лицемерно вздохнул он, – не всем удается выдержать испытание славой...
«Неправда!» – хотел я крикнуть. Алекс помог мне. Он дал мне денег... Много денег. Обедом угостил... И с Бовой говорил, просил за меня...
«Да, – устало подумал я, вешая трубку, – я и сейчас живу на эти деньги, на это подаяние...»
В моих ушах еще звучали последние слова Шварца. «Сглазь его легонько. Не на смерть... Я же не говорю, что его надо убивать...»
...Я валялся в постели, испытывая бездну противоречивых желаний... Мне страстно хотелось пива, причем в неограниченном количестве. Чтобы оно пенилось, журчало и клокотало, как камчатский гейзер.
Мне также хотелось женщину, желательно красивую и молодую, покладистую, такую, чтобы уже сейчас раздетая лежала рядом, хотя сошла бы и не молодая, и не красивая, но обязательно – покладистая. И раздетая. И чтобы она все сделала сама...
Помимо этого, я хотел очутиться где-нибудь в глуши, где меня никто не знает, а было бы еще лучше, чтобы вообще – без людей.
Я хотел превратиться в серебристую рыбу, чтобы, медленно шевеля плавниками, вольно плавать в лагуне, залитой голубовато-золотым светом...
Хорошо бы также вдруг стать лесным зверем. Лежать под разлапистой старой елью на теплой, влажной земле, покрытой ковром из мха, и ловить медвежьим своим носом грибные запахи...
Возникло желание взглянуть на картину. На мою главную картину. Интересно, по-прежнему спешат там люди под дождем? Как тогда, когда я стоял перед ней на коленях? Когда слезы жгли мне глаза?
И, как обычно, наведались приятные мысли о смерти. Но они быстро умчались, подгоняемые прозаическим чувством голода. Желание что-нибудь как можно быстрее съесть было настолько сильным, что я понял, если сейчас же не утолю голод, то могу умереть и без приятных мыслей о смерти...
Я уже совсем решился встать, когда услышал глубокий, искусственный, чувственно-нежный, вздох. Женщина...
Не раз и не два доводилось мне просыпаться и задаваться вопросом, а кто это приладился без разрешения валяться рядом со мной в постели. Каждый раз я страшно удивлялся, если это оказывалась хорошенькая девушка половозрелого возраста.
А это, повторяю, бывало не раз, все более и более укрепляя меня в мысли, что даже в пьяном виде во мне не ослабевает существующая, вероятно на подсознательном уровне, неодолимая тяга к прекрасному.
Сейчас в моей памяти зияла преогромная дыра.
На скорую руку я занялся вычислениями, подсчетами, гипотезами и иными логико-математическими построениями.
Ничего не приходило в голову. Ничего разумного. В голову лезла всякая чепуховина. Вроде вчерашней двухметровой милиционерши или престарелой соседки тети Шуры.
От напряжения мозги загудели. Вздох повторился. Я сел на кровати. И в этот момент, скосив глаза, увидел себя в зеркале. Растерзанный небритый мужчина сумасшедшими глазами смотрел на меня из сумрака спальни и, глуповато улыбаясь, к чему-то прислушивался, наклонив голову набок. Точно так же, вспомнил я, улыбался один мой не очень хороший знакомый, когда у него просили взаймы.
— С добрым утром, – услышал я голос, который тысячу раз слышал во сне и услышать который боялся больше всего на свете.
И ничей другой голос я сейчас не хотел бы услышать так, как этот...
...Окно открыто, порывы свежего ветра парусят тюлевую занавеску, время стоит на месте...
Город будто вымер, ни звука извне...
Только далекий колокольный звон из прошлого...
— Мы идем, идем, идем... И у каждого своя дорога... Почему ты меня ни о чем не спрашиваешь? – говорила Дина и смотрела на меня зелеными смеющимися глазами.
— Что бы это изменило... И потом, я устал получать на свои вопросы лживые ответы. Не лучше ли тогда вовсе обойтись без вопросов?
— Я тебе никогда не лгала... Может, недоговаривала...
— Нельзя все время лгать...
— А иногда?
— Иногда – можно...
— Ты счастлив?
— О Господи!.. Спроси, не раздумал ли я вешаться...
— Зачем? Ведь жизнь и так коротка... И прекрасна.
— Согласен. Это я понял давно. Особенно то, что она коротка...
— А что если я больше никогда, ты слышишь, никогда от тебя не уеду?.. И буду всегда с тобой?
— Это угроза?
Дина засмеялась.
— Нет, правда, мне так все осточертело... Если бы только знал, как мне все ос-то-чер-те-ло!.. И потом, я поняла, что люблю тебя.
— Вот как?
— Да. Ты не самый, наверно, лучший человек на свете. Но остальные еще хуже...
— Это комплимент?
Она задумалась. Потом сказала твердо:
— Да.
— А как же твоя карьера? Италия, Милан, Вена, Париж...
— Карьера?! – она отвернулась. – Петь в ночных кабаках? Это я могу делать и здесь... И еще, тебя нельзя надолго оставлять одного!
— Так же, как и тебя...
— Ну вот, видишь, как все сходится. Решено, я переезжаю к тебе! Надеюсь, на тебя прекратили охоту? Или по тебе палят, как по мишени? Если так, мы можем поселиться у меня на Арбате.
— Не все так просто...
— Ты боишься? Боишься, что я опять выкину какой-нибудь фортель и сбегу?
— И это тоже... Но главное в другом.
— В чем же?..
— В том, что у тебя странная манера разговаривать. Я нарочно подсчитал, ты задала мне больше десятка вопросов!
— Но ты же ни на один не ответил! Ты игнорируешь меня...
— Мы можем поговорить серьезно?
— Я-то как раз говорю серьезно. Вдумайся! Я второй раз предлагаю тебе совместное проживание или, ненавижу это слово! сожительство. Неужели ты откажешься?! Молодая красивая женщина предлагает себя... Кстати, ты не забыл о разнице?..
— В возрасте?
— В социальном положении! Я кое-что заработала. И потом, у меня полдома на Арбате. Я же богата! А ты? Я ночью страшно проголодалась, пошла на кухню, рыскала там по всем углам и сумела разжиться только спичками и солью... Ты что, к войне готовишься?
— Это еще почему?
— Помимо соли и спичек, я обнаружила у тебя стратегические запасы мыла...
— Это для веревки...
— Какой еще веревки?..
— Так все удавленники делают... Намыливают веревку и... Чтобы удобней было.
— И ты еще призывал меня говорить серьезно!
— Я и говорю серьезно... Разве можно шутить такими вещами? А если уж совсем серьезно, то как раз в этой-то разнице все и дело. Дина, я беден, как последний нищий. А я привык за себя в ресторане платить сам. В крайнем случае, я разрешаю это делать друзьям. Но никак не женщине!
— С каких это пор ты стал таким щепетильным?
— Дина, – закричал я, – я весь в долгах! Мои картины не продаются! Я опять дружу со Шварцем! Я готов совершить преступление! Я уже почти преступник... Вот ты вернулась, и я... я не могу без тебя!
— Успокойся! Я же говорила, тебя нельзя оставлять надолго одного. Скажи, может, ты попал в дурную компанию?
— Я сам себе дурная компания! Я тут недавно подумал, какое мне дело до всех этих нравственных ценностей, о которых слышу столько, сколько живу? Пройдет совсем немного времени, – каких-нибудь пять или двадцать пять лет, – и я исчезну. Превращусь в пыль. В Ничто! Меня не будет! А коли так, что мне до всего остального? До этого мира, который меня не принял, до людей, которым на меня наплевать? И которые забудут меня тотчас, как только я перестану дышать? Мы будем квиты, если я причиню им зло... Что ты так на меня смотришь? Тебе страшно? Уже не передумала ли ты предлагать мне сожительство?
— Пока нет.
- Погоди, я еще не все сказал! Хотя я сейчас ничего так не боюсь, как смерти, мне, наверно, будет не страшно умирать. Сказать почему? Я уже мертв. Я мертв настолько, насколько может быть мертвым человек, лишенный интереса к чему бы то ни было. Я человек, лишенный желаний! И единственное чувство, которое еще как-то может меня взволновать, это любопытство. Только это удерживает меня от намыленной веревки или чего-то там еще... Мне чуть-чуть любопытно знать, удастся ли мне кое-что в скором времени сделать... И это все. А теперь ты, наверно, хочешь знать, почему я стал таким? Открыть тебе секрет? Сейчас я тебе во всем признаюсь. Итак, слушай. Счастлив тот, у кого есть мечта и вера, что эта мечта сбудется. Я же ни во что не верю! Знала бы ты, как это ужасно потерять веру, когда тебе сорок! Я спрашивал себя, почему мне не везет, может, я не успел вскочить в последний вагон уходящего поезда? Спрашивал, спрашивал, пока не понял, что поезда, моего поезда, не было вообще. Вернее, он был, но промчался мимо. Он, оказывается, и не должен был останавливаться на моей станции. Словом, Господь обделил меня талантом, он дал мне маленький, убогонький талантишко, забыв предупредить, чтобы я обращался с ним осторожно. Некоторые люди принижают свои способности, другие склонны, без должных на то оснований, непомерно возносить себя и свои возможности. Я из числа последних... Я сожрал самого себя!.. Я одинок! Я устал ждать! Я жду всю жизнь! Господь наградил меня умеренным талантом, я же возомнил себя гением. Мы, русские, не можем иначе. Как же, нам мало поджаренного кусочка окорока, нам подавай весь окорок, да что окорок, подавай нам всего теленка! Русский, если ему что-то взбредет в башку, не может удовлетворяться частью, ему нужно всё! Всё, всё, всё – до конца, до предела! Или – ничего! Если русский вдруг и сразу не стал Наполеоном – все, пиши пропало! Ему недостаточно быть полковником! Мало ему! Генералом хочу быть, и все тут! А если не получается стать генералом, все летит к черту. Поэтому у нас так много несостоявшихся гениев, которые находят утешение в водке и кончают свой жизненный путь в сточной канаве. У нас в России сточные канавы издревле забиты спившимися гениями. И я готов пополнить ряды этих счастливчиков!
Я молол всю эту сумасшедшую бредятину, которую непроизвольно исторгал из себя и в то же время холодно наблюдал за собой как бы со стороны. Наблюдал и непредвзято, насколько это возможно, когда речь идет о тебе самом, оценивал этого самого себя и приходил к выводу, что представляю собой нежизнеспособную помесь – если проводить параллели с классикой – Печорина с Обломовым, только, естественно, в современном ее варианте.
— Тебе надо подлечиться, – это все, что я услышал от Дины. – А для этого тебе надо переехать ко мне. Я буду поить тебя...
— Знаю – змеиным ядом. Это, насколько мне известно, излюбленный напиток всех женщин без исключения...
— Хочешь, я выйду за тебя замуж? Третий раз предлагаю. Произведу на свет маленького Бахметьева. Будешь его нянчить...
— А что будешь делать ты?
— Я буду нянчить тебя. Нет, правда, женись на мне!
— Оригинально! Ты хочешь выскочить замуж – я-то здесь причем? И потом, плодить детей, таких же несчастных, как их родители... Надо определиться с приоритетами...
— С чем, с чем?..
— С приоритетами... Надо сначала разобраться, зачем живет человек... Ради чего?.. Если ради продолжения жизни, ради воспроизводства, то я не согласен. Вот – комар... Нечистая пара этих мерзких тварей за год может наплодить миллионы потомков. И что? Какой напрашивается вывод? Просто будет больше комаров...
— От того, как мы проживем наши жизни, зависит, как будут жить потом наши души...
— Непонятно... Нести ответственность за то, что будет после моей смерти? Зачем мне это, когда я не знаю, что со мной будет через мгновение, через час, через год... Дина, девочка моя, – я прижался щекой к ее плечу, – я не знаю, что мне делать... Я пытался много работать. Я работал сутками... Я много раз ездил за город, на этюды... Я исходил сотни переулков, я сделал сотни набросков... И что? Я возвращался домой, не помня ничего! Иногда мне казалось, что лучше бы мне было вовсе не возвращаться... Раньше со мной такого никогда не бывало... Работа отнимает у меня последние силы. Я устал отдавать... Надо что-то оставить себе про запас, но, кажется, я поздно спохватился... Я выпил, сожрал, высосал себя! Я обессилел, от меня остался один скелет... Творчество должно быть синонимом наслаждения. А для меня работа стала наркотиком. Я без нее не могу, и я ее ненавижу... И мои картины никому не нужны. Хотя мне временами кажется, что некоторые мои работы написаны почти гениально. Но это бывает редко. Чаще я ненавижу себя и свои картины... У меня есть одна картина... там женщина и мальчик... дождь. Я покажу тебе, может, тебе понравится...
— Я в этом уверена, но тебе надо отдохнуть...
— Я выпал из времени, я его не чувствую, как раньше, когда во мне жило святое понимание того, что я частица общего, огромного... Когда-то я понимал, что являюсь звеном в бесконечной людской цепи, и как хорошо мне становилось, когда я чувствовал это... Это ведь как бессмертие. А я боюсь смерти... Раньше не боялся. Я был уверен, что я особенный, и именно меня смерть обойдет стороной. Я даже в детстве примерно знал, как это случится. Со временем ученые что-нибудь придумают, думал я, откроют какое-нибудь волшебное снадобье, вроде эликсира бессмертия. Я понимал, что мне страшно повезло, что я родился в двадцатом столетии, а не в средние века, когда такое было невозможно... Или прилетят инопланетяне, а они-то уж точно знают, как сделать меня бессмертным... А то, что они выберут меня, я не сомневался. А с некоторых пор я стал жить в ожидании смерти... Я вдруг понял, что и меня ждет обычный конец. Меня, Сержа Бахметьева!.. Меня, уникального, неповторимого! Родившегося в единственном экземпляре! Я не могу понять, как люди могут спокойно жить, зная, что их всех ждет один и тот же конец? Я, например, не могу... Ведь над каждым из нас, вдумайся в это, витает топор палача... Я перестал ощущать себя звеном в цепи себе подобных... Это страшно...
— Бедный, мой бедный... Ты болен. Я тебя вылечу... я вижу твои безумные, несчастные глаза... Если бы я знала, я давно бы вернулась! Я думала, ты давно меня позабыл и развлекаешься с друзьями и... другими девицами. Ты изменял мне?
— Конечно... Но это не измены... Это другое... Это бегство от тебя...
— Наверно...
Все фальшиво... И разговор наш фальшивый. Всё ушло...
(Продолжение следует)
Свидетельство о публикации №209082800834
Все мои замечания со знаком минус принимайте как мое личное непонимание. Не дотягиваю я до критика!
Людмила Волкова 16.03.2010 00:49 Заявить о нарушении
Вионор Меретуков 16.03.2010 17:46 Заявить о нарушении
Людмила Волкова 16.03.2010 19:08 Заявить о нарушении
Теперь о романе. Вы очень точно поняли авторскую сверхзадачу. Я заселяю романное пространство персонажами, основная цель которых состоит в том, чтобы донести до Читателя то, что волнует их создателя, то есть автора. Это, скорее, не живые люди, а фантомы. В этом и их слабость, и их преимущество. Я далеко не первый, кто занимается всеми этими фокусами. У меня были великие предшественники. Например, Гоголь. Или Джойс. Я не сравниваю себя с ними. Я лишь указываю на то, что подобный взгляд на творческий метод имеет право на существование. И этот метод мне близок, он полностью отвечает моим представлениям о своих возможностях как литератора. Возможно, эта творческая манера приводит к тому, что персонажи не вызывают у Читателя ни ненависти, ни сочувствия. А часто Читатель ждет от книги именно этого. Но таковы особенности этой методы. Впрочем... если бы мне удалось еще и вызывать у Читателя слезы, то это пошло бы моей работе на пользу. К слову, мне кажется, что иногда мне это удавалось - роман "Тринадцатая пуля".
Спасибо. Ваш
Вионор Меретуков 17.03.2010 13:54 Заявить о нарушении
А что за специальность Вы получили в Парижском институте Пастера (так, кажется)? Меня просто интригует Ваш неохватный простор разнообразных знаний. Я живу в Днепропетровске, который при советской власти поставлял вождей. Какое-то гнездо коммунистическое, ей Богу!
Людмила Волкова 17.03.2010 14:31 Заявить о нарушении
Кстати, Пастеровский институт окончить нельзя - по той простой причине, что это заведение не учебное, а научное.
Вионор Меретуков 17.03.2010 20:43 Заявить о нарушении
Людмила Волкова 17.03.2010 20:54 Заявить о нарушении
Спасибо. Ваш
Вионор Меретуков 18.03.2010 12:35 Заявить о нарушении