Меловой крест, 21-25 главы
— Я бы хотела посмотреть твои последние картины, – сказала Дина.
Я сидел за кухонным столом, а она вертелась у плиты, пытаясь в эмалированной кастрюльке сварганить кофе по-турецки.
Никак не соберусь приобрести кофейник...
Желание Дины взглянуть на мои работы меня сильно удивило. Она никогда особенно не интересовалась тем, что я делал, а тут нА тебе...
И, сказать честно, я испугался. Если еще и Дина скривится...
Но покряхтел, покряхтел и решился.
Оставив Дину колдовать на кухне, я отправился в мастерскую, в которую много лет назад превратил самую большую комнату в квартире.
Отобрал несколько набросков, сделанных в последние месяцы во время поездок по подмосковным деревням. Расставил их вдоль стены вместе с городскими пейзажами, которые были написаны в последнее время, а под малиновым покрывалом поместил ту картину.
Ровный, мягкий, покойный свет из распахнутого окна заливал мастерскую... Я подошел к окну и увидел то, что ожидал увидеть. Фиолетовое небо, готовое излить слезы на несчастный город...
У меня вдруг сладко заныло сердце. Приятные предчувствия охватили меня.
Я понял, что почти всесилен...
...Я видел, как притормозило время... Оно замерло, подчиняясь моему желанию... Я слышал, как замедленно бьется его сердце...
Время перестало – пусть на мгновение – распоряжаться мною.
Время имело цвет. Это был серо-вишневый цвет раннего безветренного московского утра.
Во всем мире существовали только мы. Я и время.
Это ощущение длилось лишь мгновение. Как долго оно продлилось бы дальше, не знает никто, потому что... затренькал телефон.
Я снял трубку. С некоторых пор я завел у себя в мастерской параллельный аппарат. Так же как и во всех других комнатах и помещениях квартиры, включая ванную и даже туалет. Это страшно удобно, если вы живете анахоретом и у вас нет слуги.
— Порочное влияние проклятого ирландца... – услышал я придушенный голос Юрка. Юрок утробно кашлял. Создавалось впечатление, что он читает нудную лекцию. Причем, сидя в пустой бочке и прижав ко рту подушку.
— Здравствуй... – прервал я его.
— Извини... Мне сейчас не до вежливости! Порочное влияние...
— Юрок, тебе не кажется, – опять перебил я, – тебе не кажется, что мы все полегоньку сходим с ума?
— Возможно, возможно... Даже очень возможно! Скажу больше: странно, что это не случилось раньше. Живешь в такое нервное время...
— Чем обязан?..
— Я на тебе решил проверить пассаж из своей новой книги. Опробовать, так сказать правильность взятого тона на представителе широких народных масс, на прохожем, случайно выхваченном из толпы. Вот, послушай. «Порочное влияние Джеймса Джойса с его «потоком сознания» испытали на себе практически все современные серьезные писатели. Их прямо-таки тянет, особенно не напрягаясь, записывать все – абсолютно все! – мысли, прыгающие в гудящей от пустоты голове. Уподобляясь при этом шатающемуся из конца в конец бескрайних Каракумов одинокому всаднику, который бездумно слагает свои кочевые саги, посвящая их – в зависимости от времени года, погоды и настроения – то Солнцу, которое недвижимо и страшно висит над головой, то дождю, о котором мечтает каждый путник, то снегу, которого он никогда не видел, но о котором много слышал от своего деда, старого дурака Мухтара, который в далекие тридцатые, молодецки помахивая топориком, вместе с другими ссыльными крушил вековые архангельские леса... Поток сознания тогда плодотворен, когда он обусловлен наличием этого пресловутого сознания. А если его нет...»
— У меня ощущение, – прервал я Юрка, – что мы часто говорим о предметах, о которых не имеем даже приблизительного представления. Мы постоянно врем. Фальшь окутывает нас с головы до ног. Вроде хотим сказать что-то дельное, даже бессмертное, важное, как сама жизнь. А как скажем, так самим становится стыдно за вранье. Временами возникает свежая мысль, она говорит тебе – возьми меня, выскажи! А слова прыгают, выскальзывают, и мысль вянет, вянет и исчезает. Говорим, говорим. Как герои чеховских пьес... Но там – подводное течение. Мощное течение! А у нас стоячая вода, омут. У нас же за словами ничего не стоит... Ничего! И какая-то непрочность... И неосновательность, неуверенность, временность... Вот ты решил занять место первого писателя России...
Юрок засмеялся:
— Но я же пошутил...
— Ой ли... Не лукавь! Место первого... Первый – это же... лучший! А у тебя за словами, повторяю, ничего не стоит...
— Я допускаю... Возможно, то, что я пишу, – это не совсем литература, – сказал Юрок и тут же спохватился: – То есть, я хотел сказать, не литература в высоком смысле слова... И чего это тебе вдруг вздумалось сегодня на меня нападать? Я лишь хотел поделиться с тобой своими соображениями. Как профессионал с дремучим любителем... Пойми, главное в писательском деле уметь из буковок составлять словечки, из словечек – предложения. Важно также не забывать о скорости. Нельзя писать медленно! В наше время надо уметь работать шустро! И все будет в порядке. Разумеется, при условии, что в твоей писанине присутствует магия...
— Кому она нужна, твоя магия?..
— Кому-то нужна...
— Большинство писак обходится без всякой магии...
— Так то писак... А настоящего писателя без этого не бывает... Магия слова! Вот у тебя и у нашего бестолкового, бессмысленного Алекса вдруг обнаружились подлые таланты. Ты, уподобившись средневековой ведьме, промышляешь колдовским сглазом, Алекс же летает по ночам, как сова или филин какой... прохожих пугает. А у меня – магия слова... Это куда серьезней. Это тебе не хухры-мухры! И потом, ты не справедлив, когда заявляешь, что у меня за словами ничего не стоит. Мои романы – это моя жизнь, мои страдания, помноженные на опыт и гениальность...
— Ты опять шутишь?
— А ты как думаешь? – я услышал, как он засмеялся. – А Алекса мне жаль... К нему пришла, если не слава, то широкая известность, а это пагубно может сказаться на его миниатюрном таланте. И еще возраст... В его годы такие встряски небезопасны, поверь мне...
— Будто с тобой еще совсем недавно не произошла подобная история?!
— Какой же ты все-таки еще ребенок! Я – это совсем другое дело! Я интеллектуал. А Алекс? У него, кроме прекрасной фамилии Энгельгардт, ни в облике, ни в речи, ни в мыслях нет ничего, что можно было бы отнести к разумной деятельности... Запомни, для того чтобы мирно уживаться с собственной славой, нужно прежде всего ни с кем ею не делиться, а во вторых – неустанно подпитывать ее скандальными выходками. А на это способны только дальновидно мыслящие беспринципные интеллектуалы! И никак не Алекс... Боюсь я за него... Алекс может спиться...
— Так он же бросил!
— Вот я и говорю, ему надо помочь освоиться в сложной обстановке... Он сейчас при деньгах. При больших деньгах! Уже накупил себе прорву всяких ненужных вещей вроде электрического штопора, дачного участка в природоохранной зоне и женского зонтика, который приобрел по ошибке. Он становится неуправляемым... Он чудит!
— Он всегда был таким...
— Не скажи! Он сорок лет был дисциплинированным и послушным ребенком. И я всегда умел подчинить его своей воле, кстати, в его же интересах. Помнишь, как я командировал его к тебе, в Венецию? С корзиной и соломенной шляпой? Я его тогда спас от запоя! Он стартовал от меня в пять утра. Высунувшись в окно, я видел, как он удалялся от меня в направлении Шереметьева. После недельного пьянства видеть в утреннем небе друга, летящего с корзиной в руке на фоне бледно-розовых предрассветных облаков, это, скажу тебе, зрелище не для слабонервных. Тут и трезвый человек с абсолютно нормальной психикой повредился бы в уме. У меня же в то время был запой... Можешь представить, каково мне тогда было... А Алекс тогда так ко мне присосался, что мы могли одновременно загреметь в психушку с диагнозом «белая горячка». Он должен быть мне благодарен... Он полетел в Венецию для поправки здоровья, а я, как ты знаешь, остался коротать время в обществе чертей. Кстати, очень симпатичные твари! Но лучше бы мне их было не видеть... А Алекса надо постоянно держать на коротком поводке и грозить цугундером, чтобы он чего-нибудь не натворил. Алекс витает в облацех, яко глупый птах.
— Ничего не понимаю... Иногда ты такое скажешь, что я вообще теряю способность что-либо соображать!
— Что ж тут удивительного? Ты и Алекс – два сапога пара. Ты такой же интеллектуал, как и он...
— А что значит эта твоя магия?
— Как же, так я тебе всё и рассказал!
— У тебя есть тайны от меня?!
— Никакой тайны здесь нет. Магия слова – это... это, когда читают и оторваться не могут, – Юрок сделал паузу. – И написано вроде бы так себе... И вроде ни о чем, и слова обыденные, изношенные... А оторваться, повторяю, нет сил... Это и есть магия слова. Она очаровывает... Слова опутывают читателя, как паутина, и ему уже не вырваться.
— А ты сам-то? У тебя она есть, эта магия?..
Юрок думал недолго:
— Есть. Это единственное, – вернее, почти единственное, – мое достоинство как литератора. И еще способность к предвидению!
— И что же тебе сейчас подсказывает твоя способность?
— Я чувствую по твоему изменившемуся голосу, что в комнату кто-то вошел... Это...
— Это, наверно, Дина, – быстро сказал и обернулся.
И действительно, в дверях стояла Дина. С двумя чашками кофе.
— Поздравляю, – прокряхтел Юрок. Я представил себе, как он осклабился. – Одного не могу понять, почему всегда везет не тем, кто этого действительно заслуживает...
— Ты позвонил мне, чтобы обидеть?
— Я позвонил другу, чтобы услышать его голос...
— Как там твоя книга? Издадут ее когда-нибудь?
— Может быть, может быть, – задумчиво сказал Юрок и, не прощаясь, повесил трубку.
Я пожал плечами.
Кто знал, что это был наш последний разговор?..
— Ты ни разу не показывал мне свою мастерскую, – сказала Дина. Я взял чашку из ее рук и сделал глоток.
— Вот, – сказал я и указал на стоящие вдоль стены картины, – смотри, вот они, мои цветные переводные картинки ...
...Помню, Дина сказала мне:
— Все дело в том, что ты меня больше не любишь...
— Неправда! Я просто не могу любить сильнее, чем люблю... Да и ты виновата... Вернее, не ты, а то что ты уехала...
— Любовь...
— Что – любовь?..
— Ты не способен любить.
— Неправда! Я люблю. Я люблю тебя.
— Ты не способен любить... В твоих чувствах нет жизни. И поэтому тебя всегда будет ждать неудача.
— А Шварц? Он ведь тоже не способен любить...
— Шварц влюбляется и влюбляет в себя, и это делает его неотразимым в глазах женщин. Любая женщина – даже самая сильная и независимая – мечтает, чтобы ее поработили... И Шварц это знает. И его женщины всегда знают, что он это знает. Похоже, он родился с мыслью побеждать. Он победитель, а для женщины это главное... Тебе надо влюбиться... Хотя бы в себя. Как Шварцу. Но ты живешь с мыслью о зле, в твоем чувстве нет любви, и ты озлобился на весь мир, а это конец...
— Я и сам это знаю...
— Тогда смирись, уйди, займись чем-нибудь другим...
— Я не могу. Я художник. И уходить мне некуда... – сказал я. – И потом, я еще должен научиться рисовать меловые кресты...
Картину со спешащими под дождем людьми я Дине не показал... Не решился.
Часть V
Глава 22
Трудно расставаться с полюбившимся героем, но жизнь не книга, и ее не перепишешь. Обратите внимание, опять банальность...
Умер Юрок... (Хотя это и отдает кощунством, но так и хочется сказать, что он умер для того, чтобы своей смертью оживить сюжет).
Не знаю, как читателю, а мне Юрок нравился. В нем было что-то... – я прощаю себе эту невинную нескромность – что-то от меня самого. Но Юрок так много наговорил за последние месяцы о своей неизбежной кончине, что просто не мог не умереть. Да и врачи оказали ему в этом посильную помощь. Особенно легендарный Цвибельфович, если только Юрок его не выдумал...
Умер Юрок, как и жил до последнего времени, во сне.
Не могу сказать, что его смерть не потрясла меня.
Во-первых, с прискорбием приходилось признать, что засбоил мой сглаз. А это многое меняло...
Во-вторых, Юрок так часто умирал, что этим невольно приучил нас к мысли, что он, по всей видимости, так закалил свой организм испытаниями на прочность, что теперь уже никогда не умрет, и все его бесконечные разговоры о страхе перед смертью – не более чем легкая разминка перед марафонским забегом в бессмертие.
Поэтому не только я, но и Алекс и Шварц сразу примчались в морг, как бы надеясь, что Юрок (а он уже был там...) умер не до конца и еще успеет нам объяснить, как это его так неожиданно для всех угораздило сыграть в ящик. Как он это нам объяснит, мы не представляли. Может, намекнет как-то, знак подаст...
— Умер и умер... Все помрем, и ничего особенного в этом нет, – сказал, по слухам, бессердечный Бова, когда ему сообщили о смерти Юрка, – жил-жил человек и помер. Обычное дело... Ежедневно в мире помирает несколько миллионов человек... И ничего... Я всегда говорил, что все мы стоим в очереди перед могильной ямой... Сейчас, значит, подошел его черед. Жалко, конечно, – говорят, лицемерно вздохнул Бова, радуясь, что умер опять не он, – но этот Король писал такие книги, такие книги! Какие я никогда бы не дал читать своим детям... если б они у меня были!
И, удивительное дело, не приехал, подлец, на похороны, где мог покрасоваться перед народом, и отказал Юрку в прощальном слове!
Приехал он, минуя главные поминки, которые вроде бы все-таки организовал Союз, ко мне. Как раз, когда все садились за стол. Но об этом ниже...
Умер Юрок, поправ логику и законы литературной композиции и лишив меня шанса довершить его образ новыми черточками и деталями. Умер, ушел в Небытие, исчез вместе со своими вечными вопросами, так и оставшимися без ответа. Забрал с собой – куда? – свои страхи перед смертью и умение радоваться жизни.
...Алекс, Шварц и я бродили по убогому больничному парку, не решаясь зайти в морг.
Морг, как и положено, мрачное одноэтажное здание с желтыми стенами, изрытыми облупленной штукатуркой, низкими, закрашенными светло-голубой краской окнами, стоял в глубине парка, на небольшом, явно искусственном холме, господствуя над местностью и как бы символизируя извечное верховенство смерти над жизнью.
Казалась, что морг стоит на скифском кургане, набитом костями наших разношерстных предков, пополняя его свежими костями и поднимаясь на них все выше и выше – прямо к небу. Наверно, морг будет подниматься еще очень долго и успокоится лишь тогда, когда на земле не останется ни одного живого человека.
— Надо почаще вспоминать, что жизнь каждому из нас дана случайно. Выпал счастливый билетик – и ты родился. Везение, одним словом. Вот и Юрку повезло... – сказал Алекс.
— Повезло, что он умер?! Да что с тобой? – изумился я. Не хватало еще только в этом заповеднике печали философствующего Алекса. Шварц отрешенно смотрел в противоположную от морга сторону, вероятно, с трудом пропуская в себя мысль о смерти собственной, куда более страшной, чем очередная смерть одного из его друзей.
— Юрку повезло вдвойне. Он еще и счастливо умер... – все-таки сказал он. И, насупившись, добавил: – Всем бы такое счастье... Кто знает, что нам уготовано? Как мы умрем? Где? Хорошо, если в своих постелях... – он задумчиво большим пальцем поскреб подбородок.
Только сейчас до нас стал доходить весь идиотизм ситуации. Трое взрослых, трезвых мужчин примчались, как ненормальные, к другу, которому уже не в силах помочь, и зачем-то шастают по кустам возле морга... Очень мы нужны сейчас мертвому Юрку.
Но отступать было поздно. Раз уж приехали...
...Мы без стука вошли в двери морга.
Полупьяный патологоанатом перестал ворчать, как только Шварц утихомирил его десятидолларовой бумажкой.
Патологоанатом в своем нечистом халате и съехавшей на затылок шапочке ухватками и недовольным видом напоминал торговца мясом, которого оторвали от деревянной колоды и топора.
Он лениво махнул рукой, и мы гуськом двинулись за ним.
Стараясь не дышать, узеньким коридорчиком, мимо одной комнаты, в котором пожилая женщина ножом с широким и коротким лезвием кроила буханку черного хлеба, мимо другой – непроглядно темной, видимо, с зашторенными окнами, мы прошли в прозекторскую и увидели мраморный стол, а на нем – лежащее на спине тело нашего друга. Грудная клетка была вскрыта, и окровавленные ребра ее торчали вверх.
Шварц закрыл глаза и покачнулся.
Рядом со столом стояло большое ведро с синей надписью «морг» на мятом боку, и в нем что-то красно-черное, влажное, страшное и, видно, тяжелое...
Алекс шагнул к трупу.
— Ну и вид у тебя, братец, – сказал он хриплым голосом, – да ты, поди, совсем мертвый...
— Это точно, – вяло откликнулся патологоанатом, и сумрачно пошутил: – мертвее не бывает. Я тут немного его, – он кивнул на тело, – выпотрошил, уж простите мне покойницкую терминологию, так что вид у него действительно непрезентабельный. Но что поделать? Порядок такой... Оживить я его, конечно, не оживлю, но к похоронам подготовлю должным образом – припомажу, нафабрю, будет, как новенький, не узнаете... Так что, не волнуйтесь. А вы кем приходитесь покойному, уж не родственник ли? – спросил он в надежде еще заработать. – Господи, да вам плохо, голубчик! Знал бы я, что вы такие... слабонервный...
— Идем отсюда к чертовой матери, – пробормотал Алекс и повернул ко мне белое лицо.
По больничному парку Алекс несся, припадая то на одну, то на другую ногу. Мы с Сёмой взмокли, его догоняя.
Потом Алекс понемногу успокоился и перешел на дромадерский шаг, а спустя десять минут принялся вновь разглагольствовать в духе позднего Юрка. Запомнились мне следующие его высказывания:
— Жизнь надо воспринимать как дар бесценный и незаслуженный. Его еще заслужить надо...
— Знаешь, – сказал я, – от кого-то я уже раз слышал это. Знаешь, от кого?..
Алекс остановился, странно посмотрел на меня и, свернув с асфальтовой дорожки, углубился в заросли кустарника. Оттуда донесся его страдающий голос, прерываемый звуками рвоты.
— Господь...
— С каких это пор ты стал верить в Бога?
— Заткнись, нехристь! И слушай! Господь авансирует нас жизнью, – орал Алекс из кустарника. – Новорожденному Бог сразу наливает по полной: Он награждает каждого жизнью! Задумайтесь, олухи, пока не поздно!.. Черт возьми, давно мне не было так лихо!
Опять звуки рвоты. И яростный треск ломаемых сучьев. Казалось, Алекс пляшет на куче хвороста.
— Что ты там делаешь? Откуда этот треск?
— Я-то почем знаю… Может, медведь...
Шварц присел на скамейку. Я поймал его полный ужаса взгляд.
Алекс, спотыкаясь, наконец, выбрался на дорожку и, вытирая лицо платком, опять принялся кричать:
— Наше рождение – счастливая случайность, наши родители могли не встретиться, а могли и встретиться, но зачать нас на день позже или раньше, и комбинация женских и мужских клеток была бы иной, и родился бы уже не ты, а кто-то другой... А ты бы вообще не родился, дурак ты этакий... – он указал пальцем на Шварца. – Каждый день, каждый час я живу с мыслью, что я избранник Бога, раз Господь меня так отметил, наградив жизнью. И умру я спокойно, зная, что смерть завершающий аккорд жизни!
— Успокойся, – Шварц поднялся со скамейки и приблизился к Алексу, – хочешь, я дам тебе таблетку?
— Только этого мне не хватало! Ты, наверно, думаешь, что я рехнулся после того, как насладился видом выпотрошенного Юрка? После этих его ужасных ребер?..
— Ничего я не думаю! Но ты угробишь меня своими рассуждениями! Подобные мысли приходят в голову детям, но уж никак не взрослым людям, – проворчал Шварц, страшно боявшийся разговоров о смерти.
Мы двинулись по аллее к выходу.
Шварц плелся несколько позади и все время кряхтел, как корова после отела. Вообще надо признать странным, что он увязался поехать с нами... Как-то все это не похоже на него. Я посмотрел на Шварца. Он болезненно улыбнулся в ответ.
Потом я перевел взгляд на Алекса.
— Жаль, что здесь нет Бовы, он бы объяснил тебе, в чем заключается счастье. Он-то знает. И вообще хорошенький ты момент выбрал для болтовни! Затеял совершенно неуместный разговор... Тут Юрок умер, а ты... Шел бы уж лучше блевать...
— Ты не понял меня! Вот сейчас мы потеряли Юрка... И разговор этот как нельзя кстати... Когда нам еще говорить?.. Мы и так перестали разговаривать! Вот мы потеряли Юрка... Юрок недавно говорил мне... О тебе... Он просил меня, если сам не успеет, сказать тебе... Я выполняю его волю... Ты должен прозреть и вспомнить, что жить – уже счастье. И наслаждение! И в твоих силах использовать этот дар, ниспосланный судьбой...
— Дар... ниспосланный! Черт бы тебя побрал! Ты можешь говорить нормальным языком? Без красивостей? И вообще, замолчи! Или мы поссоримся!
Но Алекс, похоже, не хотел меня слушать:
— Нельзя творить, ненавидя весь мир! А с тобой произошло именно это! В твоих силах преодолеть в себе уныние! Я знаю, как это трудно. Страшно трудно! Но если ты не попытаешься осветить свою жизнь радостью, то ты напрасно родился. Мог бы этого и не делать...
Теперь он вторил Дине. Когда-то я слышал от нее нечто подобное...
Алексу легко рассуждать. Я давно заметил, что людям, которым крупно и нежданно подфартило, очень нравится поучать других, которым повезло несравненно меньше или не повезло вовсе. У них это вроде болезни. И мне кажется, эту болезнь Алекс унаследовал от Юрка.
Впрочем, я бы мог легко ему возразить: мое рождение не зависело от меня... Но мне было лень продолжать разговор.
— Я, – кричал Алекс, – я твердо знаю, что надо жить так, чтобы было, как на увлекательном, интересном киносеансе, – уходишь, жалея, что слишком быстро промелькнула картина. И еще, счастлив тот, у кого есть мечта. И главное – вера, что эта мечта сбудется!
Ничего не значащие слова... Как кулаком по барабану... Божественный звук пустоты... Как же он мне осточертел, этот Алекс! Как он изменился!
Я встретился взглядом с Сёмой. Он слегка пожал плечами, как бы говоря: «Ты же видишь, какой он дурак! Теперь тебе понятно, что с Алексом нельзя иметь дело?»
— Очень хочется напиться... Юрка жалко, – сказал я.
— Прости, – Алекс прятал от меня глаза, – но я вам сегодня не компаньон, видишь, в каком я состоянии. А Юрка, ты прав, действительно, жалко... Мне его будет не хватать... С кем я буду пить, когда развяжу? Не представляю...
Алекс попрощался и уехал.
Пришлось мне надираться с Сёмой.
Мы устроили с ним малые поминки по Юрку.
Помню, я произносил бесконечные тосты за свое здоровье, потом порывался петь «Вечную память» и часто возглашал себе «Осанну». Шварц благосклонно улыбался, непрестанно потчуя меня восхитительными бутербродами с датской деревенской бужениной, которую готовил явно какой-то чародей.
Я понимал, что благоразумный Шварц расчетливо «забыл» мое последнее «выступление» в его квартире и те мои безответственные действия, которые состояли не только из попытки отката к соседям концертного рояля всемирно известной марки «Стенвэй», но и из многих других безобразий, имеющих привлекательность лишь тогда, когда они происходят не с тобой.
Я понимал, что медленно, с остановками, двигаюсь к пропасти, в которой гниют души попавших туда до меня бесчисленных искателей шальной удачи.
Все это я понимал, но мне это было почти безразлично.
Глава 23
...Через два дня состоялись похороны. Пишу столь торжественно, поскольку Юрок, хотя и в шутку, рассказывал мне, как он себе представляет процедуру собственного погребения.
Напомню.
Непременно шумящие в вышине кроны могучих сосен, а над соснами обязательное холодное синее небо – как опрокинутый штормовой океан. Облаченные в черное, скорбящие родственники, которых, кажется, у Юрка нет. Полупьяные оркестранты, наяривающие ускоренный – по причине прохладной погоды – вариант похоронного марша. Пожилые представители отечественной литературной общественности в длиннополых габардиновых пальто. Бледная, очкастая, еще во что-то продолжающая по инерции верить, молодежь. И проклятья, насылаемые на обнаженные головы безутешных любителей литературы восставшим из гроба покойничком. Здесь, как понимаете, заявленная торжественность сама собой сойдет на нет, и обнаружится истинная – комическая – сущность смерти... Этого-то и хотел добиться от собственных похорон Юрок. И главное, чтобы не смердело пошлостью...
Юрок самонадеянно полагал, что его похоронят на Новодевичьем кладбище. Но он же не министр, чтобы занять там укромный уголок три на три метра, а всего лишь известный русский писатель.
Юрок мечтал прожить еще хотя бы лет двадцать. «Чтобы до упора насладиться плодами успеха», – сказал он мне как-то.
Он жаждал встречи с женщиной, которую смог бы полюбить и с которой был бы счастлив, но так и не дождался. Если не считать многочисленных коротких связей со шлюхами, вечно к нему с «серьезными намерениями» липли всякие прошмандовки вроде подержанных эстрадных певичек, забубенных редакторш с прокуренными голосами, театральных администраторш и продавщиц с бицепсами тяжелоатлетов.
Перед кладбищем небритый мужик в сапогах и ватнике продавал вялые белые астры.
— У тебя что, отец, других цветов нет? – скривился Алекс.
«Отец», который, скорее всего, был нашим ровесником, подумал самую малость и степенно отчеканил, бросив осуждающий взгляд на Алекса:
— Астра того аромата не дает, но вид и цвет свой имеет...
— Да ты, я вижу, философ, – сделал вывод Алекс.
— Оставь его, – прикрикнул на Алекса Шварц, – что ты прицепился к человеку... Не собираешься же ты, в самом деле, покупать цветы?!
Долго топали по каким-то аллейкам по бесконечному кладбищу.
Спросили сморкающегося в тряпку служителя с красными то ли от ветра, то ли от пьянства глазами, как пройти к новым захоронениям. Тот, не прекращая сосредоточенно сморкаться, развернулся навстречу ветру и бровями указал направление.
Наконец, пришли...
— Что-то не видать поклонников таланта нашего романиста, – проворчал Алекс, поеживаясь на ветру.
— Что наша слава... – прошептал синими губами Сёма и с неудовольствием поглядел на ряд заранее выкопанных могильных ям.
Мы не поехали ни в морг, где происходило репетиционное представление прощания, ни в церковь на отпевание, а сразу отправились на кладбище, узнав в союзе писателей, членом которого Юрок так и не стал, где и когда предадут земле бренные останки нашего дорогого собутыльника. И теперь стояли на самой окраине огромного Драгомировского кладбища, на грязной, мокрой, унылой, местами засыпанной щебнем дороге, ожидая прибытия погребальной процессии.
Бескрайний высокий забор из железобетонных плит, серевший метрах в ста от нас, казалось, отделял территорию кладбища от Вселенной. По ту сторону забора стояли большие деревья с кривыми черными стволами и по-осеннему мертвыми сучьями. На верхних ветках деревьев закаменели, как неживые, черные птицы с непомерно большими головами.
— Черт бы побрал этого Юрка, – проворчал Алекс, – нашел время помирать... Я совсем околеваю от холода. И как это я не догадался прихватить с собой бутылку! Кажется, полцарства бы сейчас отдал за глоток спиртного...
Шварц хмыкнул.
— Гони, – сказал он, доставая из-за пазухи фляжку с коньяком, – гони свои полцарства!
— Сёма, друг! – радостно простонал Энгельгардт. – Да что полцарства! Забирай всё! Сёма, ты волшебник! Все-таки мы, евреи, необычайно предусмотрительны. По крайней мере, по части выпивки.
Бутылку пустили по кругу.
— Я слышал, ты, как будто, в завязке? – подозрительно глядя на Алекса, спросил Шварц.
— Да, и в основательной!.. А что? – отрываясь от бутылки и с удивлением глядя на Шварца, сказал Алекс.
— Но ты же пьешь!?
— Ну и что?.. – еще сильней удивился Алекс.
Шварц махнул рукой.
Коньяк подействовал сразу. Внутренностям стало тепло, словно их окатили горячей водой.
— Не прошло и года... – сказал Шварц и глазами показал на появившуюся вдали группу людей в черном. Люди поспешно и неловко толкали перед собой катафалк: грубую тележку на резиновом ходу. На тележке покоился обшитый черной материей гроб.
Оркестра не было. Не было и сосен, на которые рассчитывал покойный и которые, по его мнению, должны были декорировать похороны в качестве естественного атрибута кладбищенского действа.
Все было до чрезвычайности скромно. Более того, я бы даже сказал, бедно. На мой взгляд, похороны походили на лавку старьевщика, причем как раз в тот момент, когда ее приходит описывать налоговый инспектор.
Группа людей с тележкой приближалась к нам с не похоронной скоростью. И уже через мгновение процессия (если так можно назвать – я пересчитал – одиннадцать с половиной человек, считая покойника за полноценную единицу, а худенькую, бледную девочку, прилепившуюся к матери, молодой женщине с мужским кадыком и глазами навыкате, за половинку) стояла в полном составе перед одной из ям.
— А где же наша смена, где молодежь, для которой писал Юрок? И где пресса, я вас спрашиваю? – возмущался Шварц. – Нам всем не мешало бы задуматься... Для кого мы стараемся, работаем, тратим лучшие годы жизни? Зачем мы трудимся в поте лица? Чтобы потом нас хоронили как собак?! Что вы молчите, черт бы вас побрал!
— Меня больше интересует, – говорю, – где его жена? И теща?..
— Жена?! – вытаращил глаза Алекс.
— Да, жена. Я не могу допустить даже мысли, что эта зобастая тетка с изумленными глазами и есть его бывшая жена... По его рассказам, это должна быть невиданная красавица, всегда окруженная свитой любовников.
— Ты безнадежен, Серж, – с состраданием констатировал Алекс. – Да Юрок никогда не был женат! Он же все придумывал, неужели ты не знал?!
Я потер ладонью затылок...
Алекс, Шварц и я придвинулись к могиле.
Сухопарый верзила с острым носом – я узнал известного детского писателя – решительно отделился от толпы, сделал несколько шагов и замер на краю могилы.
— Может, подтолкнуть остроносенького? – тихо сказал Алекс и подмигнул. – Вот бы был номер!
Писатель извлек из кармана пальто вчетверо сложенный лист бумаги, развернул его, поправил очки и, трубно откашлявшись, привычной скороговоркой прочитал траурную речь, которую я здесь не привожу исключительно потому, что она была безлика и походила на большинство проговариваемых в таких случаях пошлостей. Скажу лишь, что в речи преобладали три слова: талант, безвременно и усопший. У этой речи, можно сказать, было только одно достоинство – она была, слава Богу, краткой. И на том спасибо.
Когда, вхолостую жуя губами, оратор принялся складывать бумажку, я с трудом удержался, чтобы не зааплодировать.
Алекс не удержался...
В холодном воздухе повисли ленивые редкие хлопки.
Но участники траурной церемонии и ухом не повели.
Следующий оратор, который сменил сухопарого, скорее всего, не знал покойного и, более того, мне показалось, вообще не понимал, где находится. Это был желеобразный пожилой бородач, явно из тех, которые называют себя правозащитниками. Говорил он мягким, задушевным голосом и, похоже, пребывал в абсолютной уверенности, что его слушают. По всему было видно, что он плохо ориентировался в пространстве и во времени.
Когда он понес околесицу о вечности и бессмертии души и связи всей этой тягомотины с личной свободой и демократией, то его, не выдержав, оттащила от могилы женщина с изумленными глазами.
Обладательница вытаращенных глаз и выдающегося зоба не стала терять времени даром, она быстро подвела свою золотушную дочку к краю могилы и, победоносно окинув нас взглядом, сказала:
— А сейчас, деточка, сделай, как мы с тобой договаривались... Попрощайся с папой.
И девочка, деловито ступив ножкой на холмик земли перед ямой, сначала слегка откинулась назад, а потом, резко наклонившись вперед, с удовольствием плюнула в могилу.
Толпа разом ахнула.
— Вот это по-нашему, – восхитился Алекс и, не удержавшись, захохотал. – Кажется, тут кто-то спрашивал, где наша смена... Вот же она! Это тебе, Юрок, от нее вместо последнего напутствия... Вот потеха! Вот так похороны! Век не забуду! Ну, довольно, хватит болтать попусту, пора закапывать! Вы что, не поняли, дурачьё, отроковица подала сигнал! Регламент на говорение глупостей исчерпан. Эх, жаль, помер Юрок! А не помри он, он бы нам сказал, что от утеса русской литературы откололся булыган огромадного размера... Эй, могильщик, расчехляй лопату! Харон не привык ждать, разве ты не слышишь, он уже кочегарит свою моторизованную ладью? Или, может, еще кто-то хочет проститься с новоиспеченным хозяином могилы?
Но желающих плюнуть больше не нашлось. Так же как не нашлось желающих каким-либо иным способом отметить проводы покойного в последний путь. Не было стенаний, воплей, плача и прощальных поцелуев. Оно и правильно. По моему разумению, целовать труп в хладный лоб – удовольствие сомнительное.
Я посмотрел на то, что было еще совсем недавно живым человеком, и испытал чувство горечи.
В каком виде обычно предстают пред нами покойники на своем последнем рандеву? Плотно сомкнутые веки, пресловутая смертельная бледность, скорбные губы – какие у живых бывают лишь тогда, когда они спят и во сне думают о смерти.
Лица покойных покрывает тональная пудра, придавая ей цвет, который она может приобрести лишь под палящим черноморским солнцем, так что иной раз кажется, будто покойник только-только прибыл с южного побережья Крыма, чтобы поспеть на собственные похороны.
В случае с Юрком пьяный патологоанатом перестарался: он увлекся краской, передав ей слишком вишневого цвета, и мертвый Юрок имел парадный, можно даже сказать, вернисажный, почти праздничный, вид. Вполне годящийся для Новодевичьего. А если бы гроб был пофасонистей, то – и для захоронения у Кремлевской стены.
Мертвый Юрок походил на квартальную потаскуху, спьяну перепутавшую день с ночью и накрасившуюся днем так, как она обычно красится перед вечерней охотой на клиента.
Косой солнечный луч, изредка стрелявший по земле из огненно-синих разрывов между тучами, неуместно веселил складки на лице покойника и придавал ему выражение комической сосредоточенности.
Создавалось впечатление, что мертвец вспомнил начало чрезвычайно забавного анекдота, но никак не может припомнить финала, и теперь, мучаясь, напрягает все силы, чтобы вытащить из закоулков памяти концовку, без которой история полностью теряет свою юмористическую целесообразность и остроту.
Все, казалось, говорило о том, что Юрок еще не совсем отошел от жизни живых людей, но в то же время еще не успел втянуться в мир потусторонний.
Чтобы устранить это несоответствие, необходимо было что-то предпринять. Например, оживить Юрка. Или предать его тело земле.
Поскольку первое было не выполнимо, все остановились на втором.
Внезапное появление на кладбище очень длинной легковой машины, медленно плывущей по грязной дороге, на время отвлекло нас от мыслей о предстоящей развязке затянувшейся процедуры прощания.
Мы, как завороженные, наблюдали за приближающейся машиной. А она, поравнявшись с нами, остановилась, и из нее вылезли четыре фигуры в черном.
Сначала лихо выскочил водитель в фуражке, затем распахнулась задняя дверца машины, и из нее, почтительно поддерживаемый водителем, величественно выплыл известный читателю горбун.
Я видел, как у Шварца остекленели глаза, отвалилась нижняя челюсть и потекла, пачкая красный шерстяной шарф, слюна из раскрытого рта.
Затем из машины вышли Марго и ее сухопутный братец в морской фуражке.
Ни с кем не здороваясь, никого ни о чем не спрашивая, горбун подошел к гробу, постоял несколько мгновений, пристально вглядываясь в мертвое лицо, затем сделал шаг назад. «Неужели плюнет?» – подумал я, но горбун глубоким голосом проникновенно провозгласил:
— Смерть – апофеоз жизни! – затем помолчал, как бы давая возможность жалкой толпе вникнуть в глубокий смысл произнесенной им глупости, и тем же возвышенным голосом добавил: – А жизнь – апофеоз смерти!
Затем, вероятно думая, что это вдова, сунул в руку стоявшей рядом женщине с изможденным лицом толстый конверт, кивком подал знак сопровождающим садиться в машину, и все четверо укатили так же внезапно, как приехали.
— Однако, – озадаченно промолвил детский писатель, потом обвел присутствующих сумасшедшим взглядом и сделал рукой отмашку.
Поплевав на ладони, два мужика закрыли гроб крышкой. Звонко и бодро застучали молотки. Затем, почтительно матерясь, могильщики опустили гроб в могилу.
Пачкая руки, мы бросили в могилу комья глинистой земли и услышали дешевый фанерный звук. Мне стало стыдно...
Не дожидаясь конца церемонии, мы пошли по направлению к выходу. Как бы подгоняя нас, в спину дул колючий ветер, заставляя вспомнить о целебных свойствах спирта.
— ****ская жизнь, ****ская смерть... – вздохнул Шварц.
— Не обобщай, – попросил я.
— Ты не подумай, я не Юрка имел в виду... А всех нас.
— Тем более не обобщай...
— Интересно, кто эта баба с зобом? – простуженным голосом спросил Алекс.
Я задумался.
— Черт ее знает... Может, из-за нее Юрка когда-то поперли из АПН?
— Вы знаете, – грустно сказал Шварц, – я решил опять склещениться с Майкой.
— Склещениться?
— Ну, сойтись...
— А как же твоя милиционерша?
— А ну ее к черту... Мне Майка носки стирала... А какие она борщи варит!
— Из-за этого?..
— Не только... Видишь ли, для меня главное, чтобы женщина меня понимала. А эта курва, Сара, всю дорогу смеется! Даже в постели... А меня это, как вы понимаете, раздражает. В конце концов, Сару можно оставить в качестве друга семьи. Так все делают... Это сейчас модно... Познакомлю ее с Майкой... И потом, здорово, что она работает в милиции, это всегда может пригодиться.
— А вдруг Майка откажется возвращаться?
— Еще чего! Я уже с ней договорился...
— Договорился?..
— Да, я сказал, что она мне нужна.
— И она?..
— Будет лечить меня от депрессии... Слушайте, – вдруг вырвалось у Шварца, – какое же это паскудство, заявиться на похороны!.. Я говорю об этом треклятом горбуне...
Алекс широко раскрытыми глазами посмотрел на Шварца:
— Так этот ненормальный тип и есть тот самый горбун? То-то я подумал, что это за козлы лезут из машины...
— А ты откуда знаешь про горбуна? – спросил Шварц у Алекса.
— От него, – Алекс показал на меня.
— А ты откуда?
— От верблюда... – ответил я и показал на Алекса.
Сёма в изумлении закрутил головой.
Пришлось рассказать Шварцу, как я побывал в гостях у страшного горбуна.
— Ну все, теперь мне хана... – застонал Шварц. – Этот ублюдок точно прибьет меня: он видел нас вместе...
— Не бойся, – сказал я, – он уже никогда не тронет ни тебя, ни меня...
Мой уверенный тон немного успокоил Шварца. Видимо, он вспомнил, что я – апробированный обладатель удивительного дара...
Откуда у меня взялся этот уверенный тон?..
— Как представлю себе, – вздохнул Алекс, – каково сейчас Юрку там, в
темноте, под заколоченной крышкой... Так мороз по коже и подирает... до самых яиц.
— К твоему сведению, Юрку сейчас на все это наплевать... – сказал я.
— Интересно, где сейчас настоящий Юрок? – задумался Шварц.
— Что ты имеешь в виду?
— Так... Ведь то, что сейчас было предано земле, лишь оболочка, а душа...
— Вы что, сговорились, идиоты?!
На маленькой площади перед кладбищем философ из народа продолжал без особого успеха торговать астрами. Невдалеке от него стоял уже знакомый черный автомобиль, и из выхлопной трубы его поднималась вверх пушистая струйка белого дыма.
От машины отделился водитель и, держа фуражку в левой руке, быстрым шагом направился к нам.
— Господин Трубачев просит вас пожаловать в салон, – сказал он вежливо, обращаясь ко мне.
Я пожал плечами.
— Как видите, я не один...
— Господин Трубачев просит и ваших друзей...
Сёма сделал шаг назад.
— Ну уж нет! Передайте вашему хозяину, что Шварц, к сожалению, внезапно занемог и не сможет принять его любезного приглашения. Ребята, – замороженным голосом сказал Шварц, – я поехал к Саре, в милицию...
— В этот трудный для всех нас день, – твердо сказал Алекс, беря Шварца под руку, – мы должны держаться вместе.
Короче, втиснулись мы в салон автомашины, оказавшись за столиком, на котором стояли стаканы с виски.
Рядом с горбуном сидел некий худощавый субъект, верхнюю часть лица которого скрывала широкополая шляпа. Просматривался только кончик острого носа и миниатюрный квадратный подбородок.
— Поскольку здесь все свои, то я секретничать не намерен, – начал горбун, – предлагаю всем вам сотрудничество, и вот вам моя рука.
— Все никак не угомонитесь, – миролюбивым тоном сказал я. Надо допить виски, пока он треплется, подумал я.
— Мне всегда казалось, – продолжал горбун, не поворотив головы в мою сторону, – что все происходящее в мире исполнено глубочайшего смысла: рождение, любовь, слава, богатство, войны, землетрясения, научные открытия... Даже смерть, наконец. А сегодня понял, что ошибался. Нет никакого смысла ни в чем! Все мы помрем! Все, все, все! Так не лучше ли, пока мы живы, хоть что-нибудь совместно сотворить... Что-нибудь этакое!
— Да, – просипел неизвестный, – было бы недурно пошевелить спящее российское общество, пощекотать его, так сказать, за ребра.
— Вот именно, – подхватил горбун, – за ребра! Надо подпустить чего-нибудь остренького, жгуче-перченого, а то как-то всё пресно стало... Кстати, господа, я не представил вам моего друга...
Незнакомец приподнял шляпу.
— Исфаил Бак.
Я увидел напудренное лицо аскета, обрамленное черными кудрями. Лицо опереточного злодея. Значит, этот пройдоха не плод воображения сумасшедшего горбуна, а вполне реальный человек. Я пристально взглянул на Бака или как там его.
— Мои дети, – представил нам Трубачев Марго и Виталика. Алекс со странной улыбкой смотрел на новых знакомых и потягивал виски.
Шварц сидел с закрытыми глазами.
Марго рассматривала свои ногти, а Виталик тосковал, изредка бросая осторожные взгляды то на меня, то на своего папашу.
— Я почтил своим присутствием церемонию похорон, – сказал аскет, – чтобы убедиться в реальности смерти вашего друга.
— Убедились? – спросил я.
— Да, – Бак посмотрел на меня. Не скажу, что его взгляд мне понравился.
— А как вас по батюшке? По отчеству, то есть? – спросил Алекс, обращаясь к Баку.
— По отчеству?.. – переспросил тот. Бак, казалось, был озадачен. – По отчеству, по отчеству... – он пожал плечами. – Зовите меня просто Баком. Господином Баком...
— Кстати, – влез в разговор горбун, – это Исфаил вашего друга... как бы это помягче сказать, отправил к праотцам. Я же предупреждал вас, господин Бахметьев, что не потерплю этого бумагомараку, который портил мне всю музыку... Моя империя была в опасности. Теперь, благодаря Баку, – горбун прижал руку к груди и возвел очи к потолку салона, – мои девочки опять могут включиться в творческий процесс.
— А почему они не могли сделать этого раньше?
— Я же вам говорил, их писанину – спасибо вашему покойному приятелю – перестали читать... А теперь они как с цепи сорвались! Вместе с командой негров пишут по роману в неделю. Так и катают, так и катают... Просто удержу нет!
— И каким же это образом удалось убить Короля? – спросил Алекс.
— А он, – горбун зевнул и без всякого почтения ткнул в Бака пальцем, – он его сглазил...
— Но сделал я это с большим трудом... – пробурчал Бак.
— Да, это точно, не сразу получилось, представьте, ему что-то мешало. Или кто-то... э-э-э, мешал... И я не без оснований подозреваю вас, – и Трубачев на этот раз ткнул пальцем в меня.
— И вот мне пришла в голову мысль, – с жаром продолжал он, – объединить наши усилия... Если вы, господин Бахметьев, вместе в Баком... Ах, какой бы замечательный получился союз! Непобедимый союз! А я бы направлял вас. Вы нуждаетесь в руководстве, как все дилетанты...
— Я согласен, – вдруг вырвалось у меня.
На некоторое время воцарилось молчание. Странно, но машина все еще стояла на месте, а не летела, набрав скорость, куда-нибудь к черту...
Мне кажется, мое неожиданное согласие удивило всех. В том числе и меня самого.
Было слышно, как липовый горбун сделал глотательное движение.
Исфаил Бак бросил на меня быстрый взгляд.
— По рукам! – наконец произнес Трубачев.
Глава 24
Мы, Алекс, Шварц и я, медленно шли по Покровскому бульвару. На поминки мы не поехали, решив помянуть друга в узком кругу.
Под ногами шуршала листва. В воздухе носились запахи хвои и черных роз. Хотя никакой хвои, ни тем более роз поблизости не было и в помине...
— Вот мы и остались одни, – сказал Алекс. И горько заплакал...
Шварц подумал, подумал и... тоже... попытался заплакать. Но нет, не удалось ему, как он ни пыжился, выжать из себя хотя бы слезинку. Для этого он слишком любил себя.
Этого уникума ничем не проймешь. Разве что если поднести ему прямо под нос свежеразрезанную луковицу.
Я же заплакал позже, уже вечером или даже ночью. В пьяном дыму, обнимая некое небесное создание, от которого исходил невероятно приторный запах малиновых леденцов, я громко, судорожно, неукродержимо (сленг Юрка) зарыдал, давая волю слезам, которые невесть что означали... То ли это была дань печали по умершему наконец-то Юрку, то ли скорбь по самому себе...
Гужевались (опять сленг Юрка) мы в моей квартире, решив в этот день не расставаться.
Мы пили уже часа два, когда припожаловал – без уведомления – Бова. С ним прибыла женская команда в составе восьми (!) чрезвычайно похожих друг на друга девиц, которые вели себя подчеркнуто сдержано до того момента, пока им не подал знак Бова. И тогда они показали класс...
Я был, вероятно, в состоянии легкой прострации, иначе как можно объяснить мое безразличие при появлении Бовы и его шлюх на импровизированных поминках?
Я видел лишь, что некоторое недовольство поначалу проявил Алекс, которому показалось странным превращение вечера скорби в бардак.
Но Бова ловко успокоил его, сказав, что Юрок, воскресни он на мгновение, наверняка одобрил бы столь нетривиальные поминки по себе. И, если бы не лежал сейчас под полутораметровым глиняным одеялом, сам бы с удовольствием поучаствовал в них.
Мы все люди неординарные, заметил Бова. Да и Юрок был таким же. На вопрос Шварца, не на шутку взволнованного видом молоденьких барышень, зачем Бове понадобился такой – двукратный! – перебор девиц, тот, с удивлением посмотрев на Сёму, ответил, что лишних девиц никогда не бывает.
Но, может, он его неправильно понял, и Сёме мало двух девушек, и Сёма чувствует себя обделенным, в этом случае Бова готов пойти ему навстречу и поделиться с ним девушками Алекса и Сержа.
Своих же он ему ни за что не отдаст, сказал Бова, хозяйски похлопывая девиц по крутым попкам, потому что сегодня чувствует в себе в отличной форме, и ему может не хватить тех двух, на которых Шварц, страдающий, как известно, избыточной сексуальностью, по всей видимости, уже положил свой червивый глаз.
На Алекса слова Бовы подействовали настолько убедительно, что он уже через мгновение принялся благосклонно посматривать на девиц. А потом, слегка промочив горло, и вовсе пустился с ними в пляс.
Он исполнял какой-то дикий танец, подпрыгивая и подолгу зависая в воздухе, девицам это пришлось по вкусу, они со смехом тянули его вниз, Алекс шутливо упирался, щелкая при этом пальцами и призывно вскрикивая. А вскоре, видимо, утихомирив свою совесть окончательно, улизнул из гостиной с двумя барышнями, запершись с ними в ванной.
Я махнул на все рукой и предоставил вечеру катиться так, как будто это не встреча убитых горем людей, а разнузданный праздник, на котором чем больше непристойностей, тем лучше.
Помню, как Бова, наконец, сообразив, что это все-таки поминки и ему необходимо поддержать сложившееся в отношении него реноме, произнес – сидя – траурную речь, превзойдя самого себя по части наболтанных глупостей и пошлых сентенций.
Непрерывно жуя губами и чавкая, поминутно замолкая и утыкаясь жирным подбородком в грудь, он молол вздор, за который в другой компании ему давно набили бы морду.
Наговорившись (а мы тем временем безвольно его слушали), он с неожиданной для своего полного тела легкостью выпорхнул из кресла, подлетел к роялю, сел за него, выстроил девушек в ряд, велел им сначала рассчитаться на «первый-второй», а затем, полностью удовлетворенный их покладистостью, раздал им листочки с каким-то текстом.
Аккомпанируя быстрыми, яростными пальцами, Бова командорских голосом приказал шлюхам петь похоронный марш, якобы написанный им самим на смерть Юрка.
Девицы старательно выводили овечьими голосами траурную мелодию, чем привели Бову в совершеннейшее исступление.
По всей квартире разносилось:
«Юра, Юра, Юра! Юрочка родной!
На кого ты нас оставил,
На кого покинул,
Юра дорогой!
После реквиема, напоминавшего небезызвестный запев «К нам приехал, к нам приехал...», Бова громогласно отдал приказ всем танцевать.
И всё заходило ходуном! Всё заплясало, завыло, запрыгало! К беснующимся присоединились вернувшийся из ванной Алекс и его новые подружки. Девицы топотали и вскрикивали с таким усердием, что соседи переполошились и застучали не только в стены, но и в потолок и в пол.
— Русскую, русскую давай! – сатанинским голосом вскричал Шварц и, сорвавшись со стула, принялся своими кривыми ножонками месить паркет, затем, едва касаясь пола, понесся по комнате вокруг стола, хватая визжащих барышень за голые локти.
Квартира наполнилась дикими, безумными звуками, и омерзительное веселье прекратилось – как рассказал мне потом Сёма – лишь под утро.
Приходили из милиции, но никто им не открыл. Только Бова чревовещательским голосом переругивался с ними через дверь, наизусть цитируя Конституцию и напирая на выдуманную им самим главу о неприкосновенности поминального стола.
Я же, порыдав некоторое время, затих в липких объятиях пахнущей леденцами девицы, еще не догадываясь, что поутру Бова выставит нам счет...
И снился мне сон. Будто мы втроем, Алекс, Юрок и я, летим над ночной Москвой, и мерцающий лунный свет серебрит и ласкает наши лица.
И, несмотря на ночь, я вижу все, что происходит на земле. Спрятавшись от теплого дождя, в арбатском дворике, под кроной большого дерева стоят, прижавшись друг к другу, парень с девушкой.
Еще в юности мне снился этот сон: летний дождь, спасительная крона дерева, сероглазая девушка в накинутом на хрупкие плечи мужском пиджаке, а рядом я сам, у которого долгая-долгая жизнь впереди...
Когда я видел этот сон, у меня появлялось удивительно ясное ощущение слияния с миром, со временем... И приходила радостная тревога как предчувствие удивительного будущего, которое ожидало меня. И невозможное казалось возможным...
У меня было много девушек, но ни с одной из них – так вышло – я ни разу не стоял, спрятавшись от теплого дождя, под деревом...
А может, и стоял. Только я этого не помню.
И, летая во сне со своими друзьями, я вспоминал этот сон...
«Ну вот, – говорил Юрок, обращаясь ко мне, – наконец-то ты научил нас летать!»
Я отказывался, вдруг потеряв голос. И, указывая пальцем на Алекса, тщился объяснить Юрку, что это не я, а Алекс научил нас летать.
«Нет, нет, это ты! Ты, ты, ты!» – сердился Юрок и дергал меня за руку.
Тут я обрел голос и спросил Юрка (все это время Алекс летел безмолвно, держа руки в карманах брюк и сохраняя на лице выражение безмятежности и брезгливого недовольства):
«Ведь ты же умер?..»
Юрок захохотал оперным басом, который эхом отразился от неба и далекой земли:
«Кто это умер? Я? Еще не нашлась такая болезнь, которая может уложить меня в могилу! – гремел он. – Я вечен! Я вечен! Я вечен!»
...Меня разбудил страшно ругавшийся Бова, который в одних трусах стоял передо мной, держа в вытянутой руке остроносый лакированный ботинок. Он орал:
— Изувечу! Изувечу! Изувечу! Кто украл мой башмак? Мне через час выступать на заседании в комитете по сносу памятников! Проклятье! Кто-нибудь скажет, где мой башмак? Не могу же я заседать босиком!!
Искали окаянный башмак, как говорится, всем миром. Но, увы...
Так и отбыл Бова на совещание в одном башмаке. Злобно сказав на прощание, что с каждого из нас ему следует получить по двести баксов. За девиц... И еще по двадцать за пропавший ботинок. Просил не тянуть с отдачей.
Я про себя послал его к черту. Какие двести, какие двадцать?! За девицу, сосущую леденцы, двести? Да он, похоже, с ума сошел! А двадцать за что? У него, что, ботинки из золота?
Тем временем как-то незаметно стали редеть ряды девиц. Понятно, дисциплина, так сказать, работа, клиенты, жизнь продолжается и прочее... Редели, редели, и, наконец, мы остались в прежнем составе. То есть, втроем.
Шварц, привалившись спиной к стене, расположился на полу. Глаза его были закрыты, рука поддерживала скошенный в сторону подбородок. В другой руке он держал пустой стакан.
Алекс оделся, в задумчивости обошел несколько раз вокруг стула, на котором до этого сидел, и вышел из комнаты. Хлопнула входная дверь.
— Куда это он? – спросил Шварц, не открывая глаз. Я промолчал. Может, за пивом?..
— Ты знаешь, – продолжал Шварц, – у меня... – он замялся. – Я не смог сегодня ночью. Ты понимаешь... Хотя девушки очень старались. Но у меня ничего не получилось...
Он всхлипнул.
Я посоветовал ему поменьше думать о бабах. О душе пора задуматься. О душе...
Через пять минут Алекс вернулся и бросил мне на колени кипу газет.
— Читай! Твоя работа?
Лицо Алекса было серого цвета.
На первой странице одной из газет, кажется, это была «Комсомолка», я увидел фотографию большого горящего здания, похожего на античный театр, а над ней жирно – «Манеж опять в огне».
Алекс смотрел на меня. Лицо его дрожало. Я никогда не забуду этот взгляд.
В какое-то мгновение я почувствовал в глубине своего сердца порыв броситься Алексу в ноги и молить о прощении... Но усилием воли взял себя в руки.
Я уже усвоил жестокие правила игры в жизнь, в которой на кону стоят успех, слава, деньги, беспредельная свобода и много другое, что хочется хоть раз в жизни попробовать на зуб... Если ты ввязался в эту страшную игру, от многого придется отказаться. В том числе и от слюнтяйства...
Алекс постоял некоторое время, как будто чего-то ждал, потом сказал – как скомкал:
— Жаль...
И ушел.
— Ничего не понимаю, – пожал я плечами, – эти похороны нас всех доконают...
— Не разыгрывай из себя дурака! – набросился на меня Шварц.
— Сема! Что с тобой?!
— Чувствовал я, что ты переменился! – кричал Шварц. – Я же твой друг! Как ты мог?..
Ага, сработало!
Я с трудом сдерживал самодовольную улыбку...
— Сочувствую, – сказал я и с усилием зевнул, – сочувствую и скорблю, но я-то здесь при чем?..
— Врешь, не верю! Сглазил ты! Сглазил! И я не верю тебе! Что я, тебя не знаю! Ты сейчас врешь! Голос подводит! Юлишь и виляешь!.. Что, надоело корчить из себя неудачника! Но какой же болван этот Алекс! Серж, учти, я тебя понимаю. Только я! Я сам такой же... И я всегда был тебе другом... Я целиком и полностью на твоей стороне. Хотя там были мои картины!
— Твои картины, говоришь? Ничего, не расстраивайся... Новые напишешь... Сема, будь другом, сгоняй за пивом.
Глава 25
А дальше жизнь покатилась, полетела, помчалась, понеслась, будто сорвавшись с цепи, поскакала, не разбирая дороги, к пропасти, которая соблазнительно пованивала случайной удачей, тысячу раз купленным и тысячу раз проданным счастьем, вспоенной грязными иллюзиями, завистью и прочими прелестями, недоступными людям с чистой совестью и доброй душой.
Хорошо, наверно, грешить, не сознавая всей гнусности совершаемого греха.
Я же – прекрасно все понимал...
Можно было ожидать, что во мне начнут неистовствовать противоречивые страсти, что меня начнут раздирать сомнения и угрызения совести, но ничего подобного не произошло.
Я был спокоен, как человек, целиком утративший центральную нервную систему. Эмоции бушевали где-то в стороне. В моем же сердце царил покой.
Видимо, я легко привыкаю к собственной подлости. Вот не знал, а то давно бы занялся этим прибыльным делом – совершением ненаказуемых законом преступных деяний. И верно, кому придет в голову привлекать меня к ответственности за сглаз? Дина знала, что говорила...
В течение нескольких недель я с сохраняющей безучастие совестью легко убрал со сцены всех своих соперников.
Надо ли говорить, что Трубачев деятельно помогал мне?
По совету этого мерзавца я нанял группу профессионалов, которые работали над колоссальными полотнами, с которыми я в одиночку никогда не справился бы.
Я только на минутку заскакивал в мастерскую, где полным ходом шли работы над очередным полотном, придирчивым глазом мастера осматривал квадратные метры будущего шедевра, давал сдержанные указания и убегал, сославшись на занятость и оставляя опытным помощникам возможность творить по собственному разумению.
Распаляя себя мыслями о предстоящих удовольствиях, бежал к любовнице или на какой-нибудь обед с известными всей стране людьми, куда меня уже самого приглашали в качестве изысканного угощения.
Расплачивался я со своими помощниками ничтожными суммами, забирая себе практически все, что получал от заказов. И полагал такое распределение доходов вполне справедливым.
Голодный всегда работает лучше сытого. Это я усвоил твердо. Голодный лучше работает потому, что его подстегивает страх перед туманной непредсказуемостью завтрашнего дня. (Нет, какова сентенция!..)
В этой моей подлости нет ничего оригинального. Музеи всего мира забиты полотнами великих художников, где доля участия этих художников была так мала, если не сказать ничтожна, что очень часто ограничивалась тем, что они ставили свое прославленное имя в одном из углов картины. Все остальное делали «негры».
Знаю по себе, нет ничего более приятного, чем такая работа...
Мой новый и опасный друг Трубачев, кстати, его зовут, как и меня, Сергеем Андреевичем – удивительно неприятное совпадение! – говорит, если бы мои
помощнички работали под страхом смерти, было бы еще лучше.
Не знаю...
Думаю, это слишком.
Хотя...
Трубачев уверен, что Булгакову вряд ли удались потрясающие, очищающие и освежающие душу последние страницы его бессмертного романа, если бы он, врач по образованию, не знал со всей определенностью, что скоро умрет.
Занятная параллель, не правда ли?..
Вообще, надо сказать, господин Трубачев стал нередко удивлять меня самыми неожиданными высказываниями.
Наряду с заявлениями вроде «я и мой народ», «я знаю, чего хочет мой народ», «русский мужик слышит меня», он принялся рассуждать о будущем России, о нравственном состоянии нации, о литературе, театре, кино, поэзии, телевидении, музыке, науке, молодежи, космосе, в общем обо всем том, о чем не имеет ни малейшего представления и с чем ему не терпится – как он говорит – «разобраться»...
Судя по всему, у него далеко идущие планы, они не ограничиваются сегодняшним днем. И Трубачев мечтает везде установить свой порядок.
«Не может быть никакой демократии в России, – убежденно говорит этот плешивый мудрец. – Все решает твердая рука патриотично настроенного лидера. И поменьше сложного! Народ кормится простыми истинами. И в жизнь их надо проводить с помощью средств массовой информации, к которым теперь с полным правом можно причислить всю современную литературу.
Прав был великий пролетарский писатель, литература должна быть понятна! И понятна сразу, сходу! Вот возьмите, например, Набокова. Он так засекретил всё в своих романах, что его перестали читать. Перевелись любители задумываться. Им на смену пришел массовый читатель, требующий простого, внятного, доступного чтива.
И я дам ему это чтиво! Это будет что-то вроде комиксов. Я до предела понижу интеллектуальный уровень общества. Чем глупее люди, тем легче учить их правильной жизни. Литература должна быть ясной, простой, элементарной. Смысл, который вкладывает автор в свое произведение, должен мгновенно доходить до сознания читателя.
И тут мои девочки вне конкуренции! Уж они-то, уверен, не подкачают! Они так набили руку в этом деле, используя при создании своих шедевров лишь словарь для школьников младших классов, что на их книгах уже учатся студенты журфака.
И скоро не надо будет тратить энергию и деньги на то, чтобы искусственно понижать уровень читающей публики. Он будет понижаться сам. Процесс уже идет. И этот процесс необратим.
Жаль, что ваш покойный приятель придерживался иного мнения. Он погиб в бою с куда более сильным противником. Ибо этот противник не соблюдает никаких правил, а Король их придерживался. Ну почему он был так глуп? Не желал перестраиваться, не желал подлаживаться. Верил в конечную победу справедливости. Глупец...
Еще никто не выигрывал в борьбе с беспринципностью, пошлостью и ложью. Ему бы понять это... Он мог принять участие в создании новой литературы, поставив на поток свой дар, который угас теперь вместе с его смертью... Он мог бы с легкостью заткнуть за пояс моих глупышек, он мог возглавить движение назад, к шалашам, шкурам, каменным топорам, пещерам и катакомбам!»
Трубачев носит теперь черный парик, и он отпустил усики. Он как две капли похож на известного политического деятеля середины двадцатого века, позорно прославившего свое грубое имя самой страшной в истории человечества войной и поголовным истреблением у себя на родине и в завоеванных странах представителей вечно гонимого великого народа.
Трубачев страшен несокрушимой уверенностью в своем праве решать всё и за всех единолично.
Его бизнес-машина завертелась после смерти Юрка с удесятеренной скоростью, завалив отечественный рынок красочно упакованным низкопробным товаром.
Теперь мне ясно, какими наивными выглядели попытки моего покойного друга зацепиться за великих предтеч. Никому, как оказалось, это теперь не нужно... Куда подевались любители интеллектуального чтива, несколько оживившиеся при появлении произведений Юрия Короля?..
Наладив гигантское производство большого количества нарезанных в четверку листов бумаги разного формата, напечатанных и собранных вместе, переплетенных и склеенных клейстером, господин Трубачев не успокоился и тут же нашел себе новое занятие.
Он с детства обожал эстраду.
Решив монополизировать это перспективное в финансовом отношении дело, он с моей помощью (вот когда я с удовольствием применил на практике свой дьявольский дар сглаза!) спровадил на кладбище десяток самых влиятельных заправил шоу-бизнеса, диктовавших моду на эстраде и телевидении.
Установив в этом заповеднике безвкусицы свое безоговорочное господство, он незамедлительно поменял кумиров, набрав новых исполнителей, среди которых первым номером стал его собственный сын.
Публика, как он и ожидал, ничего не заметила.
А Трубачев, почесав голову под париком, задумчиво сказал: «Странно устроен человек, в его любимом «Спартаке» может не остаться ни одного игрока из прежнего состава, в ней вообще могут играть только черномазые «варяги» из стран Латинской Америки, а он все равно будет истово болеть за родной клуб».
По моей подсказке Виталик взял сценический псевдоним двух своих предшественников, причудливо объединив их фамилии и создав лингвистическое новообразование, звучавшее весьма убедительно и которое я здесь не привожу лишь потому, что оно и так всем хорошо известно.
Выступая на сцене, Виталик все делает точно так же, как делают на эстраде исполнители популярных песенок уже великое множество лет, то есть прыгает как обезьяна, размахивает руками и разевает рот, изображая пение.
Публике нравится.
Поет за Виталика несчастный, которого держат в клетке, как дикое животное. Кормят дублера раз в день, чтобы громче и злее пел.
Трубачев, конечно, сумасшедший.
Но и мир наш, скажу я вам...
Повторяю, я абсолютно уверен, что Трубачев сумасшедший.
Впрочем, когда и кому это мешало управлять и руководить?
Даже целыми народами и странами?
Может, Сталину или Ивану Грозному?
Да, Трубачев едва не казнил собственных детей...
А царь Иван, да и Петр Великий разве церемонились со своими сыновьями?
И что, они были нормальны?!
Поэтому не вижу препятствий, которые могли бы помешать Трубачеву руководить кем и чем угодно.
И еще. Как многие сумасшедшие (о степени их ненормальности могу судить в результате многолетнего с ними общения – вокруг меня всегда было навалом психов, видно, таков уж, испокон веку, – и другим быть не может, – мир искусства), Трубачев помнит совсем не то, что помнят обычные люди. И забывает то, что, казалось бы, забыть невозможно.
Тут я как-то поинтересовался, куда подевался его горб? Я сильно рисковал, задавая этот вопрос, но, судя по всему, он, решив избавиться от горба, не заглянул внутрь котомки и забросил ее в какой-нибудь дальний угол.
«Что это с вами, друг мой? – удивился он. – Я никогда не был горбат!»
И Трубачев, повертев пальцем возле виска, посмотрел на меня своими чистыми детскими глазами.
Странный он все же человек...
А я вновь обратился к содержимому этой самой котомки, еще раз внимательно перелистав каббалистическую тетрадь. И набрел на такую запись. Сделанную уже не детскими каракулями, а почерком человека, знакомого со скорописью, то есть с быстрым письмом, и потому также сложную для прочтения.
«В Апокалипсисе, главе тринадцатой, – читал я, напрягая глаза и чертыхаясь, – стихе восемнадцатом сказано: «Зде мудрость есть; иже имать ум да почтет число зверино: число человеческо есть и число его шестьсот шестьдесят шесть».
Кажется, у Толстого, я встречал эти строки. Открыл «Войну и мир». И на странице 74-й третьего тома нашел то, что искал.
Используя книгу великого писателя как инструкцию, я, прежде всего, постарался «разобраться» со своим именем, отчеством и фамилией. И вышло, что имя соответствует шести, отчество – тоже шести, а вот с фамилией вышла заминка. Никак не желала она превращаться в шестерку.
Я попытался подкрасться к решению с разных сторон, исхитрялся, притягивал искомое решение, как говорится, за уши, но, увы, ничего не получалось. Выходила то двойка, то семерка, то десятка, но никак не шестерка.
А мне так хотелось оказаться Антихристом!
И тут я вспомнил, что Трубачев ведь тоже Сергей Андреевич.
Уже предчувствуя исход поисков, я с известной долей тревоги приступил к вычислениям.
И все сошлось! Фамилия Трубачев дала твердую шестерку. И без каких-либо ухищрений...
Если верить кабалистической системе, в соответствии с которой в результате получилось шестьсот шестьдесят шесть, Сергей Андреевич Трубачев был Антихристом!
Вот так номер! Вот бы посмеялись мои друзья!
Теперь о двух колодах карт, позаимствованных мною у Трубачева. Как-то – забавы ради – я решил с этими-то колодами карт повторить давнишний опыт, когда я, сам того не желая, запугал одну милую барышню, демонстрируя ей свои таланты карточного чародея.
Все получилось!
Не подглядывая, – честное слово! – я безошибочно назвал все карты, которые держал перед собой рубашкой кверху. Увы, свидетелей не было, так что приходится верить мне на слово.
Или карты волшебные, или во мне гуляет множество разнообразных таинственных сил...
Не считая этих развлечений, моя жизнь была бы тосклива, если бы в ней не появилась идея-фикс, которая согревала мою поскучневшую, холодеющую, но все же сохраняющую остатки неуемности, душу возможностью напоследок открыть оглушительную пальбу из всех стволов по некой цели...
...Стоит ли говорить, что союз, о котором мы столковались с господином Трубачевым, состоялся, и в настоящее время я являюсь звеном в цепи, размеры которой постоянно увеличиваются. Естественно, за счет новых грешников, коим несть числа.
Можно было бы сказать, что я смирился с господином Трубачевым, если бы не упомянутая выше идея-фикс...
Видно, так устроен мир, что в нем нет места для чистых, рыцарственных порывов. Их заменяют слова о чистых, рыцарственных порывах... В которые, похоже, перестают верить даже те, у кого не хватает духу и ума грешить по-крупному.
Грешить по-крупному – это ведь тоже талант иметь надо...
Грешить по-крупному – это не значит изменить жене.
Это значит – изменить себе. А этот грех куда интереснее, привлекательнее и страшнее... И соблазнительнее!
В мире нет места равновесию и соразмерности, о которых твердят теоретики с небесно-чистыми глазами правдоискателей.
Прав был покойный Юрок, Зло ощутимо побеждает. На всех фронтах.
Потерявшее надежду Добро испуганно прячется за спины идеалистов, которые скоро все до единого падут под ударами все чаще и чаще побеждающего Зла.
Так есть ли смысл в том, чтобы безвестно пасть на поле брани, возле которого уже томятся в ожидании сытного обеда несметные полчища крыс, ворон, шакалов, гиен и прочих падальщиков, принявших обличье людей?
Не лучше ли, по примеру Симеона Шварца, Бовы и многих других, примкнуть к триумфаторам, к этим непобедимым силам Зла?
Ведь жизнь дается один раз... И прожить ее надо так, чтобы... Как там у Островского-то?..
Кстати, Исфаил Бак занял место руководителя Академии и, по отзывам, неплохо справляется со своими обязанностями. Бова по-прежнему заместитель. За него-то я спокоен...
...Я опустился до того, что покупаю костюмы только от Пьера Кардена. Часы меняю не чаще одного раза в полгода, стоит ли говорить, что это Картье?
Когда я утром просыпаюсь в своей роскошной спальне, обставленной в стиле Людовика XIV, мой камердинер, которого я вызываю нажатием кнопки, приносит мне в постель бокал сухого калифорнийского вина урожая – скажем так – середины двадцатого столетия. Иногда я прошу принести охлажденного шампанского. С этого начинается мой рабочий день. Рабочий день парвеню.
Глубокое осознание того, что я выскочка, вовсе не мешает мне наслаждаться плодами богатства.
Но я выскочка с вывертом. Заказывая нечто экстравагантное, вроде ведра квашеной капусты, которое я недавно вытребовал в «Метрополе», я действую в стиле русских купцов конца девятнадцатого столетия, описанных старым пройдохой дядей Гиляем.
Это мой протест. Протест, так сказать, наоборот. Новым русским, которые себя и свои капризы воспринимают абсолютно серьезно, этого не понять никогда.
Появилась целая генерация (откуда они взялись?!) публичных людей, которые с умным видом несут такую дичь, что становится стыдно за них самих и за наше несчастное время.
Образ и стиль жизни этой тупиковой ветви древа человечества заключаются в том, чтобы, противопоставив себя окружающему миру, вырвать из него как можно больше удовольствий, денег и благ.
Принципиальное отрицание каких-либо принципов у них возведено в принцип.
Последняя максима сильно попахивает Юрком. Он, под занавес старчески злобствуя и скрежеща на поворотах, обожал полить нашу сумасшедшую эпоху смесью яда с мертвой водой.
Увы, мне его не обогнать на повороте.
Как бы громко и мерзопакостно я не скрежетал.
Юрок в своих пророчествах и карканье – непревзойденный мастер.
Вообще, я заметил, что взаимопроникающее влияние друг на друга близких по духу людей значительно сильнее, чем можно было бы ожидать. Вот и я нет-нет, да и ловлю себя на том, что иной раз говорю словами Юрка, Алекса или даже Шварца.
Вернемся к затертой теме о принципах. Впрочем, мне ли рассуждать о принципах? Хотя...
И все же повторимся. Продолжим злобствовать и скрежетать. Напоминаю, принципиальное отрицание каких-либо принципов у вышепоименованных созданий, делающих вид, что они тоже люди, возведено ими в принцип.
И это для них и тех, кто благосклонно и с пониманием к ним прислушивается, становится непреложной нормой, которая даже не требует обсуждения.
Надуманная утонченность, чрезмерная привередливость при выборе галстука или рубашки, ресторана или сорта вина, и придание всему этому слишком большого значения – смешны, нелепы и глупы. Все это не для меня.
Это ведь разновидность снобизма, а стало быть, пошлость. Шампанское по утрам – это тоже пошлость. Вернее, было бы пошлостью, если бы не было моим шутливым протестом. Шутливым и приятным протестом. Холодное шампанское утром...
Один замечательный писатель, вероятно, стянув приводимое ниже высказывание у некоего забулдыги, говаривал: с утра выпил – и весь день свободен. Видно, хорошо знал, что говорил... И потом, это просто вкусно, холодное шампанское...
Иногда после пробуждения я – неведомо по какой причине – прихожу в игривое настроение. Тогда я требую, чтобы камердинер незамедлительно принес стопку водки и соленый огурец, разрезанный вдоль. Именно – вдоль. Самодурство, признаюсь, – увлекательнейшая штука!
Дина – моя главная возлюбленная – по-прежнему носится по миру в поисках самой себя. Я так привык к ее выкрутасам, что уже не придаю им излишнего драматического значения. Ее не переделать, да и стоит ли?
Она прекрасна, очаровательна и безмерно соблазнительна. Она – такая, какая есть. Попробуй она хоть чуточку изменить себя, убавив свою фонтанирующую энергию, и все полетит к черту: от ее
развратно-дьявольского обаяния не останется и следа...
За что я всегда ненавидел и боготворил таких женщин? Вот именно за это. За ветреность, за измены, которые они, капризно выпятив нижнюю губку, лениво отрицают, за ураганность, непостоянство, и пленительную женственность, – за все то, что и составляет их победительную и неотразимую прелесть. И пока Дина не постарела, она будет кружить мне голову...
В ней – излишек того, чего почти не осталось во мне. Она переполнена жизнью...
Она по-прежнему иногда развлекает меня своим умением передвигать предметы, правда, в последнее время она увлеклась предметами одушевленными. Недавно, например, она передвинула одного государственного деятеля с поста министра на должность постового милиционера. Говорят, бывший министр доволен. Купил себе новую машину...
Алекс исчез. И тут же вездесущий Шварц, который каким-то образом пронюхал, что Алекс владел тайной безмоторного полета, шепотом сообщил мне, что видел как-то в ночном небе, на фоне лунного диска, летящую мужскую фигуру. И он якобы узнал Алекса. Энгельгардт держал путь, по словам приседавшего от священного ужаса Шварца, строго на север, и руки его были засунуты в карманы брюк. Вероятно, оберегал их от цыпок, предположил Сёма.
Хотя ты, коллега Шварц, и приседал от ужаса, все-то ты это выдумал
Я-то знаю, что Алекс умер. Так что, не мог он лететь по ночному небу. Я это знаю точно. И для этого мне нет надобности получать какой-то знак. Я просто знаю это – и всё... Меня только удивило, что Сёме привиделся Алекс с руками в карманах... Мне ведь снился сон, когда мы втроем, Алекс, Юрок и я, летали над Москвой, и руки Алекса, помнится, тоже были засунуты в карманы... К чему бы это?..
Шварц служит у меня кем-то вроде нравственного полотера. Он полирует до блеска мои шершавые мысли, облекая их в законченные конструкции. Иногда он со свойственной ему щепетильностью поправляет меня. Так, например, вчера он мне сделал замечание относительно интервью, опрометчиво данного мною польской газете «Шлостар».
— Ну и дурак же ты, братец, – деликатно сказал он. – Как это у тебя язык повернулся сморозить такую откровенную глупость?
Оказывается, я с непомерным, по его мнению, энтузиазмом восхвалял творчество русского художника Александра Энгельгардта, назвав того русским Гейнсборо нашего времени. Шварц, снисходительно пожурив меня за неосторожность, отправил в газету опровержение, смысл которого состоял в том, что Александр Энгельгардт объявлялся мною не современным Томасом Гейнсборо, а лишь Павлом Дмитриевичем Кориным 2009 года...
Пришлось согласиться.
Можно ли пасть ниже?..
(Продолжение следует)
Свидетельство о публикации №209082800852
Людмила Волкова 22.03.2010 12:11 Заявить о нарушении