Дни гнева

               
    Наступил вечер. Мы поднимались под осенним дождем куда-то в гору. Грэгори вел машину, я сидел рядом, смотрел вперед. На брезентовой равнине идущего впереди грузовика все боролись дворники и дождинки.
- Мы уже на земле ахваров, - проговорил Грэгори. Бородатый парень в очках.
- Знаешь, мне показалось… –  ответил ему я. – Мне показалось, что мы только что ехали по Манхэттену. Ехали две машины – наша, и та, что впереди, и свернули куда-то не туда. А сейчас, буквально сейчас мы свернем назад. На Манхэттен.
- Что поделать, - произнес Грэгори. – Родина вела нам немного побыть без нее. Но эта война закончится, и мы вернемся домой, Майк. Вернемся в родную Америку. Мы же американцы.
  Мы взглянули друг на друга, стукнулись ладонями и одновременно произнесли: - Мы – американцы.
  И снова подъемы за спусками. 
 - За всю жизнь не видел ни одного ахвара, - сказал я.
- Мне рассказывали… - задумался Грэгори. - Этот народ может показаться и гостеприимным. А внутри - гниль. Как-то один американец пошел со стариком-ахваром на охоту. Так вот… Ахвар, - он шел позади, - идет-идет, догоняет американца и говорит: давай-ка впереди пойду я. А то так хочется нож тебе в спину воткнуть.
- Спасибо за информацию, - произнес я.
- Наверное, все дело в генах. Плохих генах. Или просто изначальной дикости отсталой страны...
 По деревянному заволновавшемуся под весом машины мосту мы переехали на ту сторону ущелья и снова поползли вверх. Я вспоминал о том, что оставил, казалось, надолго. И заснул. А когда проснулся, мы въезжали в столицу ахваров. Многие дома здесь были разрушены.
               
                ГЛАВА 1.
                «ВЕРХ И НИЗ»

   Наш госпиталь размещается в длинном двухэтажном здании бывшей школы. Операционная расположена на первом этаже, на сцене актового зала. Оперирует сам начальник госпиталя, майор Шелдон. Мы же с Грэгори дежурим у закрытых дверей операционной. Наша задача – забрать от майора Шелдона прооперированного нашего парня и увезти его  наверх, на второй этаж, в отведенную ему палату. Или  спуститься вниз, в подвал, что служит здесь покойницкой. И нам пришлось спуститься вниз,  пришлось отнести одного из парней в пустоту посреди окруженности отсыревшими стенами. И снова мы ожидаем перед закрытыми дверями операционной. Ожидаем, не знающие: получится ли у майора Шелдона, или нет? Повезем ли мы парня наверх, или, вдруг, снова вниз? Грэгори молчит, и хмурится, если я пророню, хоть слово, словно это кощунство - говорить, когда там, за дверями, происходит таинство, по величине сопоставимое разве что с сотворением человека из глины...
   К концу дня привезли еще одного парня, но он умер по дороге, и нам сразу пришлось – вниз... 
- … Прими, Господи, как душу младенца… Грэгори, поправивший сползшую с лица парня простыню, перекрестился, хотя сам, наверняка, не верит. Перекрестился и посмотрел на единственное в подвале окошко под самым потолком. И я перекрестился тоже,  хоть не верю и я, и подошел к окошку поближе, словно там, за его вечерним светом, за дрожащими веточками растущего во дворе чахлого деревца - далекое обещание какого-то  смутного связанного с усопшими младенцами чуда.
- Парень отдал жизнь за Родину, - произнес Грэгори.   
- Да, - согласился я. - Наш долг: служить Родине. И погибнуть за нее.
  Мы вышли на лестничный пролет. Грэгори вытащил сигарету, закурил, затем облокотился на деревянные перила.   
- Ты кем был на гражданке? – я облокотился рядом.
- Я таксовал, - сказал Грэгори - А ты?
- У меня… нас… фамильный бизнес, - произнес я с заминкой. – Мы бальзамируем.
 Грэгори понял мою заминку.
- Бизнес есть бизнес.
- Бальзамируем, значит, помогаем пожить еще немного. Хоть и не живым, - произнес я. - У нас свои клиенты. И к каждому особый подход. Дед говорил…
  Я замолчал.
- Наверное, ты любил своего дела, - предположил Грэгори.
- Ты попал в точку, - ответил я ему. - Мы жили вместе одной дружной семьей. Дед был главным. Он основал кампанию и дал всем нам работу.
- Если не хочешь, не рассказывай.
- У деда была причуда, - мне почему-то хотелось рассказать это Грэгори. –  Хомяк в клетке. У хомяка было все: крохотная Уолл Стрит с крохотными небоскребами, крохотный кусочек океана. В общем, крохотная Америка. Каждое утро дед с отцом уходили на работу. А хомяк крутил установленное в центре клетки колесо. Крутил целый день, и от его усилий целый день сверху на него падали маленькие золотые монетки. Он крутил это колесо для всей нашей семьи. Тонкий золотой шелест обволакивал всех нас, оставшихся дома: мать, и меня, и двух братьев, и младшую сестренку. И всем казалось… Как бы это объяснить... Хорошее будет вечно, а вечное – хорошим…
- Понимаю, - произнес Грэгори.
- Дед приходил поздно. Все мы его ждали. Но он вначале шел к хомяку. И говорил: ну что, парень? Мы вместе делаем деньги. Ты неплохо поработал,  парень. И хомяк понимал деда. Наверняка уставший, крутил колесо быстрее. И золотой шелест обволакивал всех нас с новою силой. И тогда я понимал: «время – деньги».
- Что же было дальше? – спросил Грэгори. – Вы разбогатели?
- Хомяк умер. В тот же день умер дед. С тех пор дела на фирме все хуже и хуже. Вроде и работали, как раньше. И подселяли в клетку других хомяков, но они не хотели крутить то колесо.
- Вам нужен какой-то секрет, - сказал Грэгори. – Скажем, фишка. Я слышал: у ахваров в горах пещера. И предки ахваров, их вожди лежат там, как живые уже много-много лет. Наверное, это бальзамирование тоже.
- Наверное, - предположил я.
- Узнаешь тот секрет – разбогатеешь... Грэгори задумался. - Если узнаю я, много денег с тебя не возьму.
   И закончился этот огромный день в отведенной нашему санитарному взводу казарме на этаже первом. Вялых разговорах после ужина. Между верхом и низом.
               
                ГЛАВА 2.
                «ПЕРЕМИРИЕ»

…эти дождливые дни ноября. Фронт километрах в пятидесяти, и основную часть раненых везут оттуда. Но бои идут и рядом с нами, в окрестностях  этого города, - никак не могу запомнить его длинное труднопроизносимое название. Каждый день ахвары устраивают засады. Мы же вместе с группой спецназа мчимся туда, где еще недавно звучали выстрелы. Ищем жизнь среди смерти. И как же это больно: ступать по земле, наверняка отдающейся болью в телах ждущих помощи наших ребят. 
  Любопытно, что у ахваров есть своя команда,  вроде нашей. Эта немолодая ахварка в черном. Она появляется на поле боя одновременно с нами, с нею еще несколько девчонок. Подходят к убитым своим, всматриваются, затем оттаскивают куда-то. Ищут живых. Но я то знаю, что живых среди ахваров нет. Ведь на то он и есть контрольный выстрел, что он контрольный.

…………………………………………………………………………………

…второй день перемирия. Я вышел во двор. Небо, огромное, и высокое, ошеломляло возможностью для полета взгляда в любую сторону. Солнце было невидимым за крышею госпиталя, но свет его сочился из остановившегося у крыши ажурного облачка. И от того сияния, той близости друг к другу и неба, и солнца, и облачка мне стало необыкновенно легко. Пчела прилетела ко мне, села на рукав. Слабая, чужая пчела. Я стряхнул ее, она молча упала на землю. Я раздавил ее сапогом, и она так же молчала. Что-то здесь было не так. Под этим небом среди этой тишины я лишался какого-то ритма, наполнявшего меня с детства,  необычайно важного для меня ритма, имя которому было, наверное, работа. Я сдвинулся с места и подошел к огораживающему двор высокому забору из скрепленного раствором булыжника, подпрыгнул, подтянулся, отжался, затем осторожно стал на тонкую неровную линию стены. И открылся мне покрытый кустарником склон, круто уходящий вниз, к речке и домикам там, внизу, и еще дальше - к покрытым лесом горам. И казалось мне, что внутри меня, в моей душе соединяются влюбленные друг в друга небо с землею: небо выше, чем верх, а земля ниже, чем низ. Но эта законченная картина мироздания расслабляла. Она заставляла забыть о  работе, и родине, и думать о себе, своем месте между землею и небом. И - пуля, выпущенная откуда-то снизу, дзынькнувшим жужжанием той, раздавленной мною пчелы ужалила забор у самых моих ног.
 Я спрыгнул назад, во двор. Там курил Майор Шелдон. Я отдал честь.
- Тебя ведь зовут… Майк.
  Я был удивлен тем, что майор знает мое имя.
- Тебя хотели убить, Майк.
- Я бы отдал жизнь за Родину.
- Так легко отдал?
- А для чего мы здесь? – ответил я вопросом на вопрос.
- Сам не пойму, для чего мы здесь, - произнес майор Шелдон, и это прозвучало так дико, что мне захотелось объяснить майору все цели этой войны. Напомнить про угрозу для Родины, и прочее. Потом я подумал, что майор Шелдон шутит.
- По телевизору передавали, что враги Америки снабжают ахваров оружием, - произнес я.
  Майор, ничего не ответивший, пошел по двору, и я с ним. Вот и темное окошко подвала. Сегодня там, внизу, никого не  было. Я знал это. Майор Шелдон знал тоже. И  деревце, светло распустившее свои веточки перед окошком, казалось, знало.
- Мне даже не верится… - медленно произнес майор Шелдон. – Не верится, что все так хорошо, и не увидел я сегодня моих детей под моими руками.
  Мне показалось, что майор заговаривается.
- Ты спросишь, Майк: причем здесь дети? – продолжил майор Шелдон. - Я тебе скажу. Когда вы привозите ко мне парня, Майк, когда лежит он под моими руками, молчащий или стонущий парень, я вижу его своим сыном. Понимаешь, Майк?
- Я знаю, что вы  на фронте одним из первых.
- Каждый раз вижу. Я стою над моим сыном, латаю его, и, если он «легкий», и точно будет жить, то и я легок, и радостен, и живу, хотя внешне и холоден:  ведь я должен все сделать хорошо. Если же он - «тяжелый», может уйти, тогда и во мне тяжесть, но и тогда я заставляю себя быть холодным, и делаю все положенное до конца, и надеюсь на чудо, которое обязательно произойдет, если я постараюсь. Ведь этот парень - мой сын...
  Мне вдруг вспомнилась раздавленная мною пчела.
- Ты никогда не видел Майк, как останавливается под твоими руками открытое для света сердце твоего сына?
- Каждому - свое, - только и мог ответить я.
- А потом я заставляю себя забыть о том, куда вы увезли парня: наверх или вниз. Я не имею права помнить, потому, что следующий мой сын, которого я еще не знаю, скоро окажется под моими руками.
- Родина позвала нас.
- Это, Майк, выше Родины.
- Нельзя быть выше Родины, - я забыл, что со старшими по званию не спорят.
  Майор Шелдон улыбнулся, и я подумал, что у него добрая улыбка.
- Можешь на меня донести.
- Вы меня не за того принимаете, - я стиснул челюсти.
- Не горячись, - майор Шелдон коснулся моего плеча. – Лучше скажи, Майк, скажи: что по твоему Родина?
- Наша великая страна.
- Еще.
- Машина.
 Я не знаю, почему выразился так.
- Вот это точно, - сказал майор. – Машина. А человек-то живой.
- Я  горжусь быть частью машины, которая зовется Америкой, -  произнес я. – Горжусь. И докажу, что достоин быть этою малою частью. Я докажу…

                ГЛАВА 3               
                «ПРАВДА И ЛОЖЬ».

… лето подошло так незаметно. Я уже почти год, как здесь…
… что война окрашена в два цвета. В красный - цвет прорастающей сквозь повязки крови. И белый - цвет сдерживающих кровь повязок…
… та женщина в черном. Каждый раз, когда я вижу ее, вспоминаю слова Грэгори об ахварском секрете бальзамирования. Хорошо бы спросить...

………………………………………………………………………………………

   … вызвал майор Шелдон.
   - К нам прислали журналиста. Проведи...
   Вместе с журналистом, - его фамилия была Уайт, - мы направились наверх. И задавал он тепло встречающим его ребятам идиотские вопросы, вроде как: было ли им страшно в бою? И не случалось ли им убивать мирных жителей? Уайту нужна была правда. Он  достал всех этим словом: правда, и еще своими рассказами о себе, о том, какой он правдолюб. Но вот только ребята рядом с его правдой казались какими-то жалкими. Уайт принялся фотографировать. У парня со странным именем Проктор не было глаз. Ахвары… 
- Думаю, не стоило этого делать, - сказал я Уайту, когда мы спускались на первый этаж.
- Не стоило? – Уайт не понял.
- Фотографировать… без глаз… того… Проктора.
 Мы вышли во двор госпиталя. Горный хребет тянулся под прозрачным июльским небесным куполом от края и до края расползающейся в душе улыбки. Я смотрел на новые горы новой Америки, смотрел и подумал: как же это чудесно, что и мои дети, и дети моих детей будут любоваться этими горами.
- А ты считаешь, правда не нужна? – услышал я Уайта.
- Не знаю, - ответил я. – Ну вот покажешь ты снимки, на которых Проктор без глаз. Ребята, увидевшие это... Они пойдут в бой неуверенными. И оттого будет у них гораздо больше шансов стать… такими, как Проктор.
- Значит, ты за ложь? – Уайт явно злился.
- Наверное, да, - я увидел в небе орла. Он летел от гор прямо к госпиталю. И захотелось мне нарисовать этого орла, как противоположность тем воронам, что постоянно снуют около женщины в черном. Я подошел ближе к забору навстречу орлу, прикоснулся к холодному булыжнику пальцами, будто бы держащими коротенький карандаш. И - рука – сама – двинулась прямо, будто бы ехала по Манхеттену, а потому вдруг свернула куда-то вниз. В неизвестность.
- Ты просто слаб перед правдой, - откровенно злился Уайт.
- Я вовсе не слаб, - не знаю, зачем мне нужно было спорить.
- Тогда, если ты считаешь себя сильным, произнеси какую-нибудь правду, - жестко говорил Уайт. - Правду об этой войне. Можешь ли ты произнести ту правду, круче которой нет?
   Я молчал.
- Вот скажи: мы – захватчики, - чеканил слова Уайт. – Скажи. Мы ведь здесь – захватчики, Майк. Ты можешь произнести эту крутую правду? Можешь, Майк?
   И звучало во мне: …Мы - захватчики. …Произнеси ты… Майк. … Можешь, Майк?.. Я почему-то не мог произнести этого вслух. Если это все же было правдой, то лучше вообще не говорить о ней. Не знать. Или... хотя бы… быть между правдой и ложью?..
   Я вспомнил... Когда был маленьким... Мама водила меня гулять по Таймс Скверу. Однажды за стеклом витрины я увидел велосипед. Я был готов все отдать за тот велосипед. Он был для меня главнее, чем жизнь. И это была ложь, которая казалась мне высшей правдой. Ведь велосипед не мог быть главнее жизни. А мама – она не могла позволить себе купить мне тот велосипед. И, отсутствие денег в кошельке мамы, та правда казались мне высшей ложью. А между правдой и ложью были мои слезы…
- Видишь, Майк? – ликовал Уайт. Понимающий то, что творилось во мне. - Ты не можешь сказать себе правду, и, потому, ты слаб… Он запнулся, соображая. - У вас ведь есть покойницкая?
- Там пусто.
- Мне необходимо увидеть, -  Уайт оживился от явного моего нежелания пускать его вниз.
- Могу показать со двора.
- Я уже встречался с такими случаями… - он и сам не знал, какими.
- С утра ищут ключи и не могут найти.
  Не знаю, поверил ли он мне. Веточки знакомого деревца напряглись перед темнотою окошка, словно хотели защитить саму память обо всех побывавших внизу ребятах. Уайт пролез к окошку, одна из веточек уперлась ему в спину, и он сломал ее. Затем прислонил фотоаппарат к стеклу.  То, что я увидел окончательно отвратило меня от правды.
   Когда я освободился от Уайта…  Я снова вспомнил о том, что умею рисовать. Я ведь даже участвовал в выставках. Попросив в штабе бумагу и карандаши, я поспешил наверх, к ребятам. И не думал я, что они так обрадуются моей затее нарисовать Проктора с глазами. Проктор достал из-под подушки фотографию, где он обнимался со своей невестой. Я же… Поставивший фотографию на тумбочку у лежащей на подушке забинтованной головы Проктора,  смотрящий на зеленые счастливые глаза Проктора там, на фотографии, и на пустые глазницы здесь,  я делал я то, что должен был делать. Создавал лечащую ложь. И радостно было мне от шумной радости  ребят, и отчаянно больно от того, как молча, одними уголками губ радовался держащий свой готовый портрет Проктор. Потом я принялся рисовать парня без ноги. Уже смело - на рисунке - с ногой. Каждый хотел отослать домой свой портрет с ложью в подтверждение того, что с ним ничего не случилось. Я рисовал ребят, одного за другим, рисовал быстро и вдохновенно, ребята получались все красивые и здоровые, ведь я знал, что они хотят быть такими для своих матерей, и жен, и невест. И еще это было доказательством необходимости лжи и вреда правды.
  Вошедший  в палату Грэгори подошел ко мне.
     - Три машины, - сказал он тихо. – Эти сволочи…
  Привезли убитых вилами. Ахвары добивали вилами подстреленных попавших в засаду наших ребят. Я как-то вначале даже не поверил в такую невероятную чудовищную первобытную жестокость. Но когда мы спустили первого в очереди парня вниз, когда я приподнял простыню, которой был накрыт парень, и на окаменевшей груди увидел изогнутую линию четырех колотых ран, - тогда - гнев родился во мне. Основывающийся на страшной смерти ребят и несомненном их мужестве гнев выжег меня изнутри, и не осталось во мне ничего, кроме обращенного ко всему племени ахваров темного пламени гнева. И знал я, что отныне он всегда будет со мною - мой гнев.               

                ГЛАВА 4
                «ВЕСНА»

   И еще год пролетел. Этой весною бои идут по всему фронту. Работы  много. И так хочется домой. Среди этой, чужой, весны, на моем пути между верхом и низом мне все вспоминается о доме. И я вернусь, и мама обнимет меня, и расскажет, как идет наш бизнес. В письмах она молчит о делах, и я думаю, что все неважно. Хотя ведь ребят снизу везут на родину, и должны быть заказы на бальзамирование… Ничего… Я приеду, и мы все поправим. Найти бы фишку. Может, женщина в черном…
   Она все так же занимается своим делом по ту сторону поля боя. Не знаю почему, но эта женщина в черном… стала мне как-то ближе. Может, потому, что мы делаем с нею общее дело? Иногда мне кажется, что мы с нею – два противоположных края стрелки какого-то странного компаса. Север и юг… И еще я знаю, что если я – север, и Грегори со мною рядом - север тоже, то и женщина в черном должна будет стать севером. Такова жизнь. И женщина в черном должна будет это принять. Должна будет выучить английский. Знает ли она английский? Вряд ли. Но она должна будет выучить. Потому, что живет теперь в Америке. И я…   
… все-таки направился к женщине в черном, прошелся через все разделяющее нас тяжелое пространство легких моих шагов. Она смотрела на меня. Жесткий взгляд карих глаз был полон ненависти. И я, растерявшийся перед неожиданной ее ненавистью, спросил что-то о бальзамировании. А она молчала, но за нее говорила весна одухотворяющими запахами от земли. Я спросил снова, понимающий, как это нелепо: спрашивать о каких-то секретах, которых, может, и вообще нет. И она в ответ произнесла что-то по своему, по-ахварски, словно каркнула, и сделала шаг ко мне, и тронула за рукав. Краем взгляда заметивший, как на нашей стороне стрелки компаса Грэгори поднял свой автомат, я вдруг разозлился и оттолкнул ахварку.  Враг – он и есть враг.
-  Будете жить по-нашему – все будет хорошо, - произнес я жестко. - Мы научим вас жить по-нашему.
………………………………………………………………………………………

  …отключили электричество. Ребята предполагали, что это какая-то диверсия, но никто не знал точно…
…к себе майор Шелдон.  Его комната была освещена двумя стоящими на столе горящими свечами. 
- Я тебя вызвал, Майк.  Завтра утром вы уезжаете.
- Так точно, - от Грэгори я уже знал эту новость.
- Будешь виски?
 Я присел за стол. Майор Шелдон, сидящий по ту сторону стола, разлил виски в две кружки.
- Томас прислал. Помнишь такого? 
- Помню, - я  поднял свою кружку, как майор Шелдон на другом конце стола поднял кружку свою … - Это тот Томас, что после контузии стал заикаться?
- Пишет, что никак не найдет новую работу, - сказал майор Шелдон.
- А кем он работал раньше? – спросил я.
- Это может показаться смешным, - ответил майор Шелдон. – Раньше Томас страховал от заикания. А сейчас? Кого он застрахует от заикания сейчас, если не может нормально разговаривать сам?.. Давай-ка выпьем за Томаса.
  Мы стукнулись кружками и выпили.
- Виски хорош, - произнес я.
- А я, Майк, думаю о том, что машин-то сегодня не было.
- Я тоже подумал.
- И как же это хорошо, Майк, что не увидел я сегодня моих детей под моими руками.
- Может, эта война скоро закончится? – произнес я.
- Вряд ли, Майк, - ответил майор Шелдон. – Мне кажется, эта война не закончится никогда.
- Нужно думать о хорошем, - мне вдруг захотелось утешить майора Шелдона. Я взял бутылку, налил сам. – Думать о светлом. О весне… что ли.
- Эта весна хороша, - майор Шелдон вдруг легко улыбнулся. – За весну я выпью с удовольствием. Для меня весна, Майк, связана с любовью.
- Какие-то приятные воспоминания? – так же улыбнулся я.
- Просто светлый каламбур внутри, - ответил майор Шелдон. – Весна связана с любовью, а любовь с весною. Вот ты, Майк, когда-нибудь любил?
- Конечно, - ответил я, и это было правдой.
- Не знаю, как видишь ты, - проговорил майор Шелдон, - а для меня, Майк, любовь… Она разделяется на хорошие и скверные формы. Среди хороших форм – лучшая - это любовь любить.
 - Мне кажется,  самая лучшая любовь – любовь к родине, - проговорил я.
- Если в тебе живет любовь любить, то и любовь к родине появится сама собой, - произнес майор Шелдон. – Если же говорить о плохих формах любви, то худшие среди плохих - любовь презирать и любовь ненавидеть.
- Если есть любовь ненавидеть, - задумался я, - значит, есть и любовь убивать... Ведь так?
- Может быть, - задумался со мной майор Шелдон. – И если это так, то мне снова кажется, что война не закончится никогда.
- А, может, это неправда – то, что вам кажется? - проговорил я. – Может, это вовсе неправда.
- А ты хочешь правды, Майк? – майор Шелдон вдруг взял меня за руку.- Тебе  нужна правда?
- Я сам не знаю, - ответил я честно. – Иногда мне кажется, что правда и ложь -  два… скажем… полюса. Но находиться нужно между ними.    
  И я рассказал майору Шелдону случай, которому я был свидетелем еще на гражданке. Про одного парня. Невеста того парня умерла. Он же после смерти любимой пытался покончить с собой. Его спасли. Тогда он пришел к нам в контору, пришел и умолял нас отдать ему его невесту: она лежала в хранилище забальзамированной. Этого нельзя было сделать. А он умолял. И тогда, чтобы утешить того парня, младшая моя сестренка показала на птичку, нарисованную на висящей на стене картине. И сказала рыдающему тому парню: - Вот она, твоя невеста. Она улетела на небо. Но она и здесь, рядом с тобой... И парень, поверил нескладной лжи моей младшей сестренки. Он ушел от нас с той картиной,- мы отдали ее ему, - ушел, прижимающий к себе птичку на картине, счастливый от того, что хоть так вернул себе любимую... 
- И какой отсюда следует вывод? – спросил майор Шелдон.
- Правда чуть не убила того парня. Ложь - помогла. 
- Думаю, это не совсем так, - задумался со мной майор Шелдон. – Тот парень получил лишь передышку перед чем-то очень страшным. Перед той безумной правдой, к которой ему придется вернуться.
- А как вы, майор, сами относитесь к правде?
- Я? – задумался майор Шелдон. – Каждый день я вижу раны на телах наших ребят. Это ведь суровая правда, уродливая алая правда разорванной плоти. Правда вниз. То же, что я делаю, штопаю ребят, - это правда пути наверх. И обе эти правды – во мне. Они - я.
   Майор Шелдон поднял свои  руки. Словно вылепленные для лепки руки. Пламя от горящих свечей наполняло сиянием равнины двух перевернутых вверх ладоней.
- Лучше… поговорим еще о весне, -  предложил я.
- И весна, Майк - чистая светлая правда, но о ней пусть говорят влюбленные души на небесах. А здесь, на земле, нам досталась грязная правда войны. И мы… Мы должны иметь мужество носить в себе эту пропитанную кровью и потом правду. Должны иметь мужество сказать себе эту правду.
- А вот кое-кто, - произнес я, вспомнивший об Уайте. – Кое-кто сказал, что мы захватчики. Неужели и это правда тоже?
- Конечно, Майк, - просто ответил майор Шелдон. - Мы – захватчики. Это нужно признать.
…и мне, в душе не соглашающемуся и с майором Шелдоном тоже, вдруг из какого-то противоречия захотелось…
- Правду всю? Большую? – переспросил меня майор Шелдон. – Большая правда в том, что мы прикрываемся большой ложью. Мы устроили несколько взрывов у себя же, в больших городах Америки, чтобы потом свалить все на ахваров и иметь повод развязать эту войну. И это большая ложь. А сейчас… Мы ищем у них тайное оружие, которого на самом деле нет. И эта большая ложь дает нам возможность установить за ахварами полный контроль... Большой стране – большая ложь…. Майор Шелдон задумался. – Хватит?
 Пламя догорающих свечей вздрогнуло.
- Еще.
- Правда… она большая… потому, что нам нужна большая нефть, - проговорил майор Шелдон. – Ты не представляешь, Майк, какие здесь огромные запасы нефти. 
- Разве у Америки мало нефти? – я понимал, что мне нужно спорить.
- Наша нефть - для наших потомков, - ответил майор Шелдон. – И это мудро.  От этой же, чужой нефти долгие годы будут зависеть вес и сияние золота Уолл Стрит. 
- Еще, - проговорил я. А мне так хотелось сказать: «хватит». То, что произносил майор Шелдон было каким-то неудобоваримым внутри меня.
- А дальше… большая правда… еще труднее, - задумался майор Шелдон. – Мы пытаем пленных, хотя сами  приняли декларацию о запрете пыток. А еще над поселениями ахваров вместе с листовками… сбрасывается кое-что... То, что сократит рождаемость ахваров. Мы, Майк, должны заботиться о нашем будущем.
  Пламя вздрогнуло снова. То одной свечи, то другой. Словно стрелки слабеющего огненного компаса внезапно развернулись на 180 градусов.
- Это очень большое преступление, - только и смог произнести.
- А что ты хотел, Майк? - майор Шелдон как-то лихо разлил виски по кружкам. – Смотри на все проще. Мы же американцы. Какой с нас спрос… какой спрос с нас сейчас… если все мы гордимся тем, что когда-то приплыли в чужую страну, которая потом стала нашей Америкой, - и тогда, в той, чужой стране вырезали и расстреляли большую часть населяющих ее людей? Чего ты хочешь, Майк, если сейчас мы устраиваем праздники в честь той великой резни? Америка стоит на большой крови. Но нас, Майк, приучили радоваться преступлению, если оно красиво подано и в уж очень большой коробке. И я думаю, Майк: может, потому, что мы сделали это тогда, и тогда все сошло нам с рук, может, потому мы и продолжаем делать это сейчас? 
  Одна свеча погасла совсем. Пламя же второй забилось часто-часто.
- Вы совсем не любите Америку, - произнес я.
- Нет, Майк. Я очень люблю нашу Америку. Именно поэтому я говорю правду о ней. Америка великая страна и достойна любой правды о ней. Потому, что правда о плохом только подчеркнет всю правду о хорошем, а  хорошего в Америке – гораздо больше. 
- И какой же выход?
- Покаяние, - майор Шелдон внимательно взглянул на меня. Темные круги под его глазами показались мне двумя нимбами, означающими высшую степень святости. - Покаяние всю жизнь помнить ту большую страшную правду, о которой я тебе сказал. Покаяние всю жизнь ходить с родимым черным пятном, что изначально на совести каждого американца.
- Пожалуй, я… пойду, - наконец произнес я. 
  Майор Шелдон налил.
-  Давай, Майк, забудем все то, в чем нет сейчас нет никакого толка. Мы просто выпьем за наших ребят, тех, кто на передовой. За то, чтобы им повезло, и никогда не знал я их своими детьми.   
   Мы выпили. Я почувствовал, насколько опьянел, и насколько устал.
- А теперь уточняю приказ, - доносящийся ко мне словно издалека голос майора Шелдона стал жестким. – Завтра поедете за грузом. Санитары, прикрытие и рефрижератор. Наши же накрыли наших. По ошибке. 
- Есть и наверх?
- Всех – вниз…
                ГЛАВА 5               
                «НЕЛЕПОСТЬ»

   …Грэгори ведет машину, я сижу рядом. Автомат на коленях раздражает излишним своим весом. А там, впереди… Горы поддерживают небо монументальной своей вылепленностью. И эти горы снова чужие, хоть я и убеждаю себя, что это вовсе не так. И снова, снова мне кажется, что мы только что ехали по Манхэттену, ехали две машины – наша, и та, что впереди, и свернули куда-то не туда…
-  А я вот вспомнил, - произнес Грэгори. – Была весна, и мы гуляли на Кони Айланд… Довелось бывать?
- Нет, - ответил я. – Знаю, что это ярмарка.
- Ты много потерял, парень, - горячо проговорил Грэгори. - Кони Айланд  самая огромная ярмарка в мире. Там вот чувствуешь себя американцем.  Частью великого целого... Грэгори задумался. – Мы – вместе – тысячи полных кошельков, чудесно связанных с тысячами произведенных в Америке товаров! Мы – вместе - тысячи ртов, жующие один огромный гамбургер. Тысячи рук, бросающие в море огромную бумагу, в которую был завернут тот гамбургер! Вот что такое Кони Айланд. В том единении понимаешь, что ты не зря родился в Америке…. Что это счастье.
- Как вернусь домой, непременно...
- Однажды какой-то пришлый сказал нам… - перебил меня Грэгори, и я понял, что он сердится. – Сказал…
- Чтобы не сорили?
- Да нет же. Он сказал, что у этого мира нет корней. А должна быть тысяча корней. Ровно тысяча. Вот что он сказал. Лучше бы он послал кого-то. Или прошелся бы голым перед дамами.
- Каждый может говорить то, что думает.
- Все это верно, - произнес Грэгори. – Только… Он оскорбил саму Америку. И его разорвали, этого парня. Я даже не понял, как это произошло. За несколько мгновений. Разорвали… не то, чтобы кто-то, - все! Был живой только что вякающий человек, а через несколько мгновений - куски мяса и лужа крови. Его разорвали на тысячу корней. Столько, сколько не хватает этому миру. И так будет со всеми, кто не любит Америку...
  Я посмотрел на Грэгори. У него было странное выражение лица. Озлобленное и вместе с тем трогательно-беззащитное.
- Она ведь ранимая, моя Америка, - произнес он нежно. - Барышня, которая сидит на деньгах и думает о деньгах. И забывает о разбойниках, которые мечтают отобрать у нее эти деньги.
   И снова дорога в молчании. А небо за открытым окном юное и  даже глупое, будто только что родилось оно вместе с каждым из открывающихся ему чувств, и ничего еще не поймет это небо, не опомнится от изначального лучезарного счастья.  В сердце какие-то волшебные звуки высшей гармонии. В серебряном сердце, которое почему-то сопротивляется этим звукам…
- Майор Шелдон взял на лечение нескольких ахваров, - проговорил я.
- Не может быть, - ответил Грэгори.
- Он сказал: хороших.
- Хороших ахваров не бывает.
- Я знаю только, что это вроде, старики, - произнес я, и мы некоторое время молчали. На поднимающемся слева пригорке показались цветы. Словно облачко спустилось на землю. 
- Посмотри, - Грэгори увидел тоже. - Это эдельвейсы.
- Думаешь?
- Я читал. Цветы вечности. Здорово, правда? – улыбнулся Грэгори, улыбнулся так, что и я понял: насколько это здорово.
- Следи лучше за дорогой.
  Мы ехали дальше, и поляны тех цветов, что Гэгори назвал эдельвейсами, все появлялись навстречу нашему движению. И каждая поляна была такою ожидаемой невесомой неожиданностью, что захватывало дух до глубины дыхания.
- Впервые в жизни увидел эдельвейсы, и понял, что буду жить вечно, - не мог успокоиться Грэгори. - Пока вижу эдельвейсы. Пока буду видеть.
  Я взглянул на него.
- Вечная жизнь только от бальзамирования.
- И от эдельвейсов тоже.
- Я все равно узнаю тайну ахваров, если она есть, - произнес я. – Когда возьмем горы. Ведь древнее святилище ахваров – там.
  Дорога далее изгибалась меж двух пологих покрытых редким лесом холмов. Я сам верил в какую-то вечность,  о которой говорил Грэгори, вечность для себя.
  Колонна стала.
- Пойду узнаю, - сказал Грэгори.
   Он вышел из машины, и стук слабо захлопнутой им двери дал начало этим выстрелам. На какие-то мгновения я испугался. Мне нужно было выйти из машины. Но мой автомат, сползающий с моих коленей, он стал еще тяжелее. И я заставил себя открыть свою дверь, заставил себя выпрыгнуть и увидеть лежащего на земле Грэгори, и упасть на землю, и стрелять в кого-то, кто стрелял в меня сверху, от растущих на вершине холма невысоких светлых деревьев.  Выстрелами я защищал даже не себя, а мою Америку, ранимую мою барышню. И стало мне совсем уже и не страшно, а горячо и душно, и даже хотелось мне стрелять, хотелось исходить уносящимися от меня пулями, хотелось быть послушным моему автомату, как ребята рядом были послушны автоматам своим. Там, наверху, раздались звуки разорвавшихся гранат. Потом все стихло. А мне все хотелось стрелять. И дергался сжатый в кулак мой палец, который только что нажимал на курок.
  Когда я поднялся... Грегори лежал головою в луже крови. Я перевернул его. У него не было лица. Была равнина рваной плоти с белыми скалами проступающих костей. Эти сволочи... Отнявшие у Грэгори его лицо, они лишили его той вечности, что обещали ему эдельвейсы. Гнев мой восстал и окреп во мне. Обращенный к тем, кто напал на нас. Ребята пошли наверх. Я тоже.
   Там, наверху… У дерева в центре, - всего деревьев было три, - в небольшой траншее лежали четверо: дед, двое мальчишек и девчонка. Мальчишки, отмеченные прорастающей сквозь одежду кровью, сжимали старинные ружья. Я увидел, и как-то даже ступил назад на подступающие к траншее эдельвейсы. И гнев мой испарился во мне, уступил место какому-то тупому белесому непониманию. Я смотрел на мертвых детей. Это были враги, но мне хотелось сделать то, что я делал всегда. Поднять хотя бы девчонку, - может, она жива? - унести к майору Шелдону под его руки.
- Нужно забрать у них оружие, - произнес кто-то.
 Забирающий ружье у мальчишки, я старался не  видеть его лицо с упрямыми, прямыми, как у всех ахваров, чертами. Журналист Уайт – он оказался рядом, щелкал фотоаппаратом, и эти щелчки казались мне продолжением тех выстрелов, что только что отзвучали. Затем мы спустились к дороге. Рефрижератор с прикрытием двинулся дальше, а мне было поручено вернуться назад и доставить Грэгори и еще троих погибших ребят в госпиталь. Я сел за руль. Место рядом занял Уайт. Лихо мне подмигнувший. Будто ничего и не случилось. И, перед тем, как тронуться, я не мог не бросить взгляд наверх, к тем трем деревьям с серебристыми стволами. Мне хотелось, чтобы там появилась женщина в черном. И мне показалось...
  …пошел дождь. На брезентовой равнине идущего впереди грузовика все боролись дворники и дождинки. Я вел машину и думал о лежащем в кузове Грэгори. И еще перед моим мысленным взором было лицо того мальчика-ахвара...
- Они пришли, чтобы лечь в эти цветы и умереть, - услышал я голос Уайта.
- Зачем? – тихо произнес я.
- Старик, девочка и два мальчика. Вот и вся правда.
- И ты опубликуешь эту правду? – спросил я.
- Конечно. Напишу, что их  убила Америка. За то, что они не перевоспитываются.
  Я подумал, что Уайт не так уж плох.
- Шучу, конечно, - сказал Уайт. – Эту правду никто не пропустит. На все ведь воля сверху…Уайт помолчал. – Рассказать хохму? Какой-то кретин… очень высокого полета… решил заставить ахваров выучить наизусть историю Соединенных Штатов. По этому случаю выписали лектора. Раз в день ребята сгоняют ахваров в их церковь. Лектор читает, а ахвары, сидящие на таких длинных деревянных скамьях, - те тупо слушают, но ничего не могут запомнить из нашей истории, хотя бы потому, что не знают английского. А еще эти злополучные ахвары должны вставать, когда упоминается какой-либо из наших президентов. Но они… Они не умеют делать и этого. И тогда их секут плетьми. Как тех, кто не уважает наших президентов…
   Наступила ночь. Мы все ехали в госпиталь, возвращались и не могли вернуться, и мы временами казалось, что мы стоим, а вокруг нас кружит пронизанная дождинками ночь.
- Они лишили Грэгори лица, - произнес я то, о чем думал все время. – Лишили вечности.
- Не думай.
- Он уже никогда не увидит, как цветут эдельвейсы. Никогда больше не пойдет на ярмарку Кони Айланд, никогда не бросит бумажку от гамбургера в море.
- Бросишь за него.
- Не могу я об этом не думать, - как-то скомкано произнес я. - Он лежит там, во тьме кузова, и не может увидеть даже саму тьму.
- Он оказался там, откуда пришел. И куда вернется каждый из нас… Уайт помолчал. - Человек – изначальная тьма. Возникает из тьмы, всю жизнь блуждает во тьме – тьма сам. И возвращается во тьму. 
- А как же свет? – спросил я, всматривающийся в какие-то мрачные развалины, мимо которых мы проезжали.
- О свете пусть думают влюбленные души где-то на небесах, - произнес Уайт. -  А нам досталась суровая правда тьмы…
   Вместе с Уайтом мы спустили Грэгори вниз. Майор Шелдон, небритый, спустился вместе с нами.
- Прими, Господи, как душу младенца, - майор Шелдон перекрестился, глядя на то самое окошко под потолком. Сейчас оно было наполнено тьмою. И то деревце, там, снаружи… Его не было видно.
- Когда мы ехали, он вспоминал Кони Айленд, - произнес я. - А еще думал о вечности.
- Думал о вечности… - повторил за мной майор Шелдон. – И перестал думать о ней. В этом, наверное, главное отличие жизни от смерти.
- Еще есть любовь любить, - возразил я. - Вы сами говорили об этом.
- Любовь любить, - произнес майор Шелдон. – Мы уже настолько забыли о любви любить, что тропинка к ней… она уже не видна, она заросла любовью ненавидеть. А открывается, может, тогда, когда умирают хорошие люди… Майор Шелдон закрыл глаза. – И казалось… Казалось еще вчера…
   Тишину раздвинул рев сирены. Мы поспешили к лестничному пролету. Наверх… А там…
  И год прошел, как день …
         
                ГЛАВА 6               
                «ПОВОРОТ»

… И этот день низвергнул меня в иную вечность. Мы свернули куда-то не туда. Может, проводник предал? Ущелье, по которому мы двинулись после остановки, ответвляющееся от основного, было совсем узким. Прогремело дважды где-то впереди, словно эхом отозвалось - сзади. И, выскакивающего из машины,  меня догнал, толкнул, протащил и бросил какой-то удар. Разошедшийся во все стороны ватными волнами иной вечности.
…………………………………………………………………………………..
 
   Первое, что я увидел - деревянный потолок надо мною. Тело мое, лежащее на чем-то твердом, было болью, и острая боль в левой ноге была телом. Я пошевелился. Слабое свечение справа, свечение, которое я вначале и не заметил, сдвинулось, приподнялось, приблизилось ко мне. Я с трудом повернул голову. Над огоньком от горящей масляной лампы было лицо, и от неожиданного появления именно того лица меня бросило в жар. Лучше бы я оставался среди прохлады вечности.
- Меня зовут Фатима, - произнесла женщина в черном на корявом английском.
- Майк, - назвал я свое имя. Не понимающий: что к чему. Вроде, это она притащила меня сюда.
- Как поправишься, сможешь уйти, - она положила свою холодную руку на горячий мой лоб. И я…
…………………………………………………………………………………….

   …рана у меня на ноге была глубокой, заживала медленно. Фатима, приходящая ко мне каждый вечер, обрабатывала рану жидкостью, приятно пахнущей какими-то травами. А я… Я много думал... О майоре Шелдоне, и ребятах, и нашем госпитале. Просто о жизни. Ходить я начал дня через три. И как же это было больно:  опираясь на кривую деревянную палку, что принесла мне Фатима, доковылять по земляному полу до занавешенного тканью дверного проема. И как же это было здорово: отодвинуть ту ткань и увидеть мир и закат. Фатима, находящаяся рядом, тут же отвела меня назад, к моей лежанке из прочных кизиловых веток. И вообще, она запретила мне выходить наружу днем. Селение ахваров было где-то совсем неподалеку. Фатима боялась, что кто-нибудь из случайно оказавшихся неподалеку ее односельчан  увидит меня.
   Я много думал о самой Фатиме. О том, что как-то неправильно видел ее. Какая же она женщина в черном? Сейчас я бы назвал ее женщиной в зеленом. Может, потому, что она приходила ко мне в легком облегающем зеленом платье? Или от красивого бирюзового цвета ее глаз… И я спрашивал себя: зачем эта женщина в зеленом спасла меня? Спрашивал и не мог понять В один из дней я задал вопрос.
- Ты и я… Мы с тобой… вместо Луны, что посещает поле брани, - ответила она мне тогда.
- Понял. Каждый из нас выполняет свой долг… Я не знал, что сказать дальше. - Ты – свой. А я – свой.
- Только не противься воле богов, - произнесла она.
- Я… как-то никогда не думал о богах.
- А я вот всегда хотела увидеть Бога Солнце рядом с собой, - произнесла Фатима нараспев своим низким голосом. - Посмотреть Солнцу в лицо. Помню... Я была еще девочкой, и была осень. Я стояла у ручья, - Фатима показала на деревянную стену слева, за которой, я знал, находился ручей. –  Когда же я услышала шаги…  Бог Солнце уже прошел мимо. И я увидела меж деревьев только красные пятки опавших листьев…
…………………………………………………………………………………

   Мне нужно к своим. Может, в одну из ночей…  Когда боль в ноге перестанет сковывать мои шаги...  Мне и хочется поскорее покинуть этот странный мой плен. И, в то же время… Я привык к  посещениям Фатимы, к ее сказкам. За время моего выздоровления я выслушал от Фатимы, наверное, все сказки ахваров. В тех странных наивных историях живое все: и вода в горном ручье, и скала над ручьем, и солнце над скалой. И жизнь муравьев полна мудрости, противостоящей глупости разоряющего муравейник медведя. Сам же народ ахваров в сказках Фатимы видится мне каким-то тоже сказочным народом, и люди того народа совсем не те ахвары, с которыми мы сражаемся. Это гордые открытые радости люди, для которых главное – свобода, и которые никогда не променяют эту свободу на неволю. Я слушаю сказки Фатимы, и понимаю, что многое меняется во мне. По отношению к ахварам. К миру извне меня во мне. Я и хочу, и не хочу этого. Сердце же мое бьется между двумя стрелками компаса – орлом и вороном…
……………………………………………………………………………………

   … в один из вечеров. Перед тем, как что-то решить о своем ближайшем будущем, я старался хотя бы немного еще не думать о нем. Фатима сидела напротив меня на деревянной скамье и рассказывала мне какую-то странную сказку. А мне эта ее сказка была вовсе не интересной. Меня влекло к самой Фатиме. Может, потому, что у меня уже столько времени не было женщины. А, может, что-то и в самой Фатиме… Ей было лет, может, за сорок, может, даже к пятидесяти. Но ее возраст выдавали в основном морщинки у глаз. Я чувствовал, знал,  что за одеждами Фатимы скрывается великолепное тело. И мне хотелось притянуть к себе это тело, или хотя бы рукой дотронуться до руки Фатимы, ее смуглой кожи, дотронуться и двинуться поглаживающим движением вдоль по руке – куда вела эта кожа – к каким-то чудесным открытиям, выше которых нет. Я желал этого, осознающий, насколько это невозможно. Уж лучше послушать…
… сказку о том,  как Бог-Солнце устал подниматься на небо, и слепил человека, чтобы тот посветил вместе него. И тот, первый, человек пошел по небу, несущий лучи вместо Солнца. И вначале все было хорошо. Но потом человека позвала пустота. К той заманчивой пустоте было невозможно не прислушаться, и человек спустился пониже. И чуть не произошло непоправимое...
  Я вдруг улыбнулся. Осознавший, что мне хорошо самому. От этой сказки? Да просто так. Может, от того, что Фатима…
- Ты думаешь, этого не было? – спросила она.
- А что такое пустота? – ответил я вопросом на вопрос.
- Пустота это то, с чем борется солнце, - произнесла Фатима.
- И что произошло потом? – я положил руку ей на колено. Она легко убрала мою руку.
- Потом все закончилось хорошо. Бог-Солнце догнал человека и все исправил. Но с тех пор вся жизнь человека: от юности до старости вмешает в себя тот, первый день. Человек возникает из света, восходит в мир, как солнце, светит жизнь, сам – свет, и в свет уходит…
  Я слушал Фатиму, и меня вдруг встревожило то, что всегда наполняющие меня мои смыслы: родина, работа, деньги, - все мои смыслы рядом со сказкой Фатимы показались мне бессмысленными. Мне нужно было немедленно забыть все, что я услышал. Бросить замасленной бумажкой в море. Или хотя бы… На что я мог опереться? Я рассказал Фатиме о своем деде и хомяке. 
- Тот хомяк, он тоже хотел стать солнцем? – переспросила Фатима. – Он же  крутил пустоту.
  И я осознал, что она никогда не поймет меня.
- Зачем вы здесь? – вдруг спросила она. Я должен был сказать ей правду.
- Вы… должны стать американцами... 
- А если мы хотим быть ахварами? – слишком уж спокойно спросила она.
- Вам придется стать американцами.
- И из-за этого вы убили стольких людей?
- Все потому, что мы любим свою родину, - произнес я.
  И тогда она сказала:
- Вы уже давно оставили тот берег, где растут красивые цветы, которые называются любовью.
……………………………………………………………………………………..

   … ранимая моя Америка звала, чтобы я вернулся к ней. Наступил тот день, когда я понял, что уйду точно. Осталось только дождаться  вечернего прихода Фатимы и попрощаться с ней. Я сидел на своей лежанке из упругих кизиловых веток. Рядом со мной  привычно потрескивала тускло горящая масляная лампа. Я думал о Фатиме, и вдруг понял, что, наверняка, в моем спасении, в заботе обо мне со стороны Фатимы – какая-то изощренная ахварская хитрость. Может, я нахожусь в каком-то хитром ахварском плену? И я решил, что уйду тайно. А в щель между дверью и занавешивающей вход материей били такие солнечные лучи! Я решительно поднялся, отодвинул материю и вышел наружу.
   Поляна, окаймленная серебристыми стволами высоких деревьев, заключала в себя свет, как чаша. И на дне этой чаши, под моими ногами цвели те самые эдельвейсы. Опирающийся на палку я прошелся вперед. К ручью, плотине и маленькой мельнице. Вода крутила поскрипывающее деревянное колесо, а мне, стоящему рядом, казалось, что это само колесо крутит и струи, и солнечные блики, крутит и разбрасывает желто-голубое сияние по прозрачным стенам мира. И еще мне казалось, что все люди видят это. И живые. И покойный мой дед. Что все слышат эту золотую поэму сияния: «все светлое - вечно. Вечное – светло». Но изнутри меня вдруг разрослось иное темное сияние падающих на дно клетки золотых монеток. И тот велосипед из моего детства, его новенькие колеса стали на линию, соединяющее два сияния – внутри меня и снаружи - стрелкой компаса. Мне нужно было сесть на тот велосипед, выбрать какое-то из сияний и поехать к нему. Заставивший себя не думать, я  прошелся вверх по ручью. Эдельвейсы сминались нежным ковром под моими шагами. И мне так не хотелось мять ту нежность. Я сел у ручья на полуистлевшее обласканное сиянием бревно, и сидел, а солнце надо мной все поднималось, и по небу двинулись легкие облака. А это вот  облачко! Я вспомнило его. Оно остановилось надо мной, и не улетало, и мы вместе с этим облачком слушали чудесную прелюдию, звучавшую для нас. Прелюдию, в которой было два голоса: жужжание пчел над журчанием ручья. Но внутри меня вдруг зазвучала иная музыка, которая с детства наполняла меня, и имя той музыке было – работа. Пчелы, жужжащие, ликовали над эдельвейсами. Я вспомнил то, что сказала Фатима в одной из сказок: пчела – животное солнца. И я захотел, чтобы хотя бы одна из пчел села мне на руку. Я бы ни за что не сбросил ту пчелу. И не растоптал. Я даже  поднес руку к цветам. Но моя пустая ладонь так и осталась пустой ладонью. И облачко вдруг улетело куда-то навстречу сгущающемуся вечеру. Оставившее легкую грусть. А я… Думал о том, что все мои смыслы здесь бессмысленны. До заката сидел на бревне и думал.

                ГЛАВА 7 
                «ОТКРОВЕНИЕ»

 Она пришла еще до захода солнца и сразу поняла:
- Уходишь?
- Да.
- Ты еще не готов.
- Я все равно уйду.
  Я сидел на своей лежанке из толстых кизиловых веток, Фатима стояла передо мной, смотрела мне в глаза и молчала. Я подумал, что она очень красивая.
- Слово мужчины – закон, - наконец проговорила она. - Раз уж ты решил…
Я помогу.
 
    Она быстро обернулась к лампе, затушила  пламя, затем разделась и легла рядом со мной. Я коснулся рукою стройного тугого ее тела,  провел всколыхнувшую полумрак линию какого-то изначального сияния. И это сияние крепло под ласкающими ее тело моими руками, и наполняло меня самого, и становилось, и будоражило предчувствием какого-то жгучего ликующего рассвета. Целующие Фатиму мои губы… Они словно произносили какое-то самое первое слово, которое, может, и было: «свет»… Да! Я был солнцем, ждущим, чтобы взойти, а Фатима в кольце моих рук – самою землею, вздыхающей по лучам и готовой принять их. Мне нужно было сделать это…
   Я взял ее. Сиянием утренней зари наполнил истосковавшийся по лучам благодатный мир подо мною. Наполнил, чтобы  наполнить снова. И  еще, и снова, и заново... Легкие мои проникновения были набирающими силу шагами по высокой гулкой дороге неба. И – уже властно, и все выше, и царственней... А земля подо мною стонала. Потому, что была создана для этого проникающего в нее света, и моего пути. И царственней, и жарче, и еще-еще... Я лепил лучами мир, всею гармоничною своею вылепленностью открытый навстречу моей лепке, страстными ударами лучей нес свой жар все дальше, повторяющий весь предназначенный солнцу дневной путь. А вот и наш госпиталь! Какой же он крохотный, и крохотный тот двор, где я когда-то раздавил ту пчелу. И моя Америка. Она появилась впереди и внизу, крохотная тоже.
Я вспомнил деда, его радость, когда он после работы подходил к крутящему колесо хомяку, и золотые монетки осыпали всю нашу семью.
Вспомнил, и замедлил свое движение по высокой дороге неба. И какие-то золотые небоскребы тянулись ко мне снизу и тянули вниз. Меня позвала пустота. И чуть не произошло непоправимое.
    Фатима спасла меня. Страстной царственностью своей земной сути заставившая меня двинуться вперед. Оставивший Америку, и этим предавший ее, я продолжил свой путь. Я бежал лучами проникновений навстречу каким-то иным странам, что открывались мне. И сладчайшая под ритмично покачивающимся моим бегом самая суть земная стонала и всхлипывала в такт каким-то древним ритмам стонов и всхлипываний.  А вот и приближающийся уже предвидящий ночь закат. Он был так высок! И – я - несколькими заключительными лучами – столпами лучей - от бездны к бездне – шагнул и изошел от предела высоты -  мимо легких облаков печали - куда-то в пределы ночи...
   И просто в жизнь…
 
   Она встала. Оделась.
- Теперь у тебя есть силы.
  Я не хотел уходить.
- Прощай.
  Если бы я мог остаться.
- Ваши близко.
Я потянулся поцеловать.
- Я сказала. Прощай…
               
                ГЛАВА 8
                «ВОЗВРАЩЕНИЕ».

    … наконец-то и так здорово. Сказал, что меня держали в плену, что бежал. Меня тепло приняли. Подлечусь еще несколько дней. И за работу.
   …погиб майор Шелдон. Мне сразу же сказал об этом мой новый напарник Джонни. Не нужно было майору Шелдону лечить ахваров. Ему пришлось ампутировать ногу молодому ахвару. И -  старик – отец, шедший вслед за майором по лестничной клетке, ударил майора ножом в сердце. Я узнал, и - сразу - вниз.
  И вот я внизу. Майора здесь уже нет. Но он лежал здесь. Зря он посчитал ахваров своими детьми. Решивший увидеть в ахваре сына, он не смог оказаться сам под своими руками. 
- … Прими, Господи, как душу младенца, - я перекрестился, глядя на единственное в подвале окошко под самым потолком, словно за исчерченным его светом, за дрожащими веточками растущего во дворе чахлого деревца - далекое обещание какого-то смутного связанного с майором Шелдоном чуда. Для майора Шелдона исчезла и любовь любить. … - Наверное, смерть кистью мрака заштриховывает все, - задумался я. - И это – самая главная правда. Человек – сам мрак – проходит сквозь мрак, и становится мраком. И говорю я это себе потому, что мне хочется поспорить с кем-то. Мне хочется, чтобы  кто-то мне возразил. Тот, кого нет... А там, за окошком. Пчела мечется у сломанной журналистом Уайтом веточки. И почему-то йокнуло сердце. Я снова вспомнил то, мне нужно забыть. Мою странную встречу со странной женщиной. Мое наваждение. Зря я не спросил ее об  ахварском секрете бальзамирования. Хотел спросить, но стеснялся. Пчела села на веточку – словно вылечила. Или это не пчела, а лучик солнца? Я знаю, та женщина в зеленом, - нет, в черном, - та женщина в черном… Я знаю, что мы ее встретимся с нею на поле боя.  Бредущие по разным краям брезентовой равнины жизни. И еще знаю, что никогда не забуду того чуда, что произошло между нами. Хотя постараюсь забыть. Ведь я должен служить Америке. В этом моя жизнь. Как сказал Грэгори: ранимая моя барышня, которая сидит на деньгах и думает о деньгах. И забывает о разбойниках… Всю жизнь я буду воевать с этими разбойниками. Если это необходимо ранимой моей Родине. Если ей необходимо, я приму на себя и любовь презирать и любовь ненавидеть. Любовь лгать и любовь убивать… И снова мне хочется поспорить с кем-то. Что я не прав. И где-то на территории сердца все борются дворники и дождинки...
   … позвал  Джонни. Привезли убитых вилами.  Ахвары добивали вилами попавших в засаду наших ребят. Когда мы с Джонни спустили первого в очереди парня вниз, когда я приподнял простыню, которой был накрыт парень, и на окаменевшей груди увидел изогнутую линию четырех колотых ран, - тогда – гнев родился во мне. Мы носили ребят вниз – одного за другим. И гнев мой становился все сильнее. Я навсегда забыл, что было со мною раньше, что смущало еще недавно тонкой золотистою ниточкой иного. Мой гнев выжигал меня изнутри, и не осталось во мне ничего, кроме обращенного ко всему племени ахваров темного пламени гнева. Основывающийся на страданиях ребят и несомненном  их мужестве и моей нежности, мой гнев был незыблем и жгуч. И знал я, что отныне он всегда будет со мною - мой гнев. 
Леонид Л. Шимко

Впервые опубликовано в Литературном журнале «Горст» - 2009,
на сайте геосимволистов «Мой берег» http://moy-bereg.ru/
 


Рецензии
"На брезентовой равнине идущего впереди грузовика все боролись дворники и дождинки."
Автор - это как. Пытаюсь осмыслить уже 94 минуты. Логика сломалась на первой. Доктора!

Александр Хрон   31.03.2013 08:42     Заявить о нарушении