Сёстры

Первое письмо Наталии.

"Здравствуй, сестричка!

Чувствую, как ты, должно быть, удивишься сегодня, узнав, что тебе пришло письмо, и как ты, наверное, удивишься ещё больше, когда узнаешь – от кого оно…

Честно сказать, я и сама удивляюсь всему, происходящему со мной в последнее время. Будешь, скорее всего, недоумевать, не поверишь глазам своим (и по-своему будешь права, поскольку лично я на твоём месте тоже, возможно, своим глазам не поверила бы), но мне, действительно, лучше, главным подтверждением чему и служит это моё письмо. Рука, признаюсь откровенно, отвыкла писать за годы моей болезни, которая пока ещё, увы, до конца так и не прошла, или, по крайней мере, не вошла в такую форму, при которой можно было бы хоть как-то жить. При чём, так, что бы жить самостоятельно у себя дома. В противном случае, я бы уже дома и была. Да и тебя бы забрала домой, несомненно. Если, конечно, наш драгоценный братец не успел уже распорядиться моей и твоей квартирами, на что он, как мне уже успели здесь объяснить знающие люди (не из числа здешних больных, а из числа сотрудников) не имеет, и никогда не имел никакого права. Но, как говорится, закон, что дышло – куда повернул, туда и вышло. Сама понимаешь… Что об этом вообще говорить…

Как бы там, и что бы там ни было, а улучшение моего состояния, к тому же весьма неожиданное, во многом спонтанное, и, при всём при том, достаточно существенное, что одинаково признают как мои здешние друзья, так и мои здешние же тайные и явные враги (каковые тоже у меня, да и не только у меня одной, имеются, поскольку, и ты сама, надеюсь, это прекрасно понимаешь, здесь, как, впрочем, и везде, вообще – везде, есть свои тайные и явные интриги, свои «подводные течения» и всё такое прочее), так и большинство здешних сотрудников, включая моего врача, обычно, должна тебе прямо сказать, скупого на подобного рода «похвалы», так что кому-кому, а уж ему-то в данном вопросе можно и, пожалуй, даже – нужно верить. Да и сама я чувствую улучшение своего состояния. Если так пойдёт и дальше, то, в самом деле, меня никто здесь держать не будет. Нет, конечно, какое-то время подержат – не без того. Но я сейчас говорю на перспективу. Тогда и тебя не оставлю. Так что, Иришка, не вешай носик. Ещё придёт и наше время. Как говорят в таких случаях: ещё споём дуэтом.

Извини, но это пока всё. Да и устала я что-то, действительно, с непривычки.

Не унывай и не скучай. Будет на душе паршиво – пой. Помогает. По себе знаю. В следующий раз напишу тебе подробнее про наше здешнее житьё-бытьё, и ещё кое-что.

Целую щёчку. Твоя сестра Наташа".

Да, насчёт пения – это она права. Уж так пела… Три года пропела, ни чем другим не занимаясь, за исключением, разве что, приставания к женщинам, когда в своём, окончательно помутившемся, сознании представляла себя мужчиной. Так и говорила про себя: «Я пошёл», «я пришёл», «я сказал» и тому подобное, так прямо, если что, и заявляла: «Я – мужчина»…

Ирина горестно вздохнула, вспомнив сейчас обо всём этом, и ещё о многом, многом другом. На её глазах блеснули, невольно набежавшие, слёзы.

Сама не помнила, да и не знала, сколько же времени просидела она, будто окаменевшая, подперев голову руками, поставив локти на подоконник зарешёченного окна.

Из этого состояния полной отрешённости от внешнего мира и погружённости в саму себя, в свои глубоко личные, неведомые никому из окружающих мысли и переживания, вывел Ирину – да и то, далеко не сразу – зычный, протяжный возглас, больше похожий на призыв, несколько раз огласивший весь больничный корпус:

-Обед! Обед!

Второе письмо Наталии.

"Здравствуй, Иринка!

Наверное, ты уж успела соскучиться и по моему письму, и по мне самой – тем более. Или я ошибаюсь? Потерпи чуток. К весне я должна отсюда выбраться. Если, конечно, дела мои пойдут так, как они идут сейчас, и при том, такими же темпами, как сейчас. По крайней мере, так мне обещают здешние врачи.

Иногда, правда, - особенно ближе к вечеру – случается, накатывает. Как начнёт голова болеть… Сначала чуть-чуть. Самую малость. В одной единственной точке побаливает. Еле ощутимо. Почти и не чувствую. Бывает, что на том всё и кончается. Поболит, поболит, - иногда чуть больше, иногда чуть меньше - да и перестанет. А иногда боль через какое-то время становится сильнее, потом – ещё сильнее, а потом – ещё, ещё, и ещё… Хочется кричать. Случается, что иногда и кричу. После того – вообще ничего не помню. Только на следующий день мне рассказывают, что со мной было. Короче говоря, когда это случается, ко мне возвращается прежнее. Говорят, что бывает, возвращается оно ко мне на час – на два, а бывает – и на сутки, а иногда – и чуть больше. Тем не менее, врач мой утверждает, что не надо по этому поводу сильно переживать, поскольку то, что было со мной три года подряд, в один присест окончательно не пройдёт, и ещё какое-то время, хоть изредка, но будет напоминать о себе. А ещё он говорит, что теперь подобные вещи случаются со мной всё реже и реже, и что это даёт основание надеяться, что всё это постепенно пройдёт совсем.

Теперь несколько слов – как я тебе, кажется, и обещала в своём первом письме – о здешней жизни. Собственно, особо рассказывать нечего. Единственное наше развлечение – телевизор. Да и тот безнадёжно сломался ещё полгода назад. Заняться практически нечем. Мастерских, как, скажем, у нас, в новочеркасской больнице, здесь тоже нет. Денег нам в руки не дают. На безналичный счёт, которым можно было бы пользоваться по своему усмотрению на те, или иные мелкие расходы, как во многих других учреждениях подобного рода, тоже не кладут никому из нас ни копейки. Тем не менее, разжиться почтовым конвертом и пачкой самых дешёвых сигарет без фильтра – раз в месяц, хотя и никак не чаще -, вполне реально, при чём – на вполне, так сказать, законных основаниях. Если там у нас, в Новочеркасске, в больнице, из-за всё тех же «бычков» шла настоящая грызня, то тут из-за них же такое творится… Впрочем, надеюсь, ты и сама догадываешься…

Места здесь глухие. Можно даже сказать – гиблые. Кругом – зыбучие пески. Машины буксуют по страшному. Добираться сюда замучаешься. Бедные люди! И машины – тоже бедные!

Скучища неимоверная. А со скуки – тем более, при нашей, фактически полной, изолированности от всего остального мира и от всякой реальной жизни – всегда тянет на скандалы. Оно, конечно, и в нашей, новочеркасской, больнице тоже было, мягко говоря, не подарочек, но здесь так – вообще… И какие мысли только не лезут при этом в голову…

Впрочем, не хочу ни тебе, ни самой себе сердце рвать. Тем более, что, думаю, всё это когда-нибудь закончится. Во всяком случае, так хочется верить в то, что именно так и будет.

Вот, собственно, пока и всё. Нет ли вестей от нашего дорогого брата? Хотя, ну его в болото!

Надеюсь, к весне, и в самом деле, отсюда выберусь, а потом и тебя заберу. Тогда-то уж точно не пропадём. Знаешь, за одного битого двух небитых дают.

Пока. Наташа".


Ира с Наташей – сёстры-близнецы. Надо же, при живых родителях в школе-интернате учились… А родители, тем временем, пьянствовали. Пьянство, и болезни от него не отделимые – это вообще в роду наследственным было. А Яков – их брат родной – тоже в том же самом интернате учился, что и они, только – на два класса старше. Ещё тогда, случалось, к бутылке прикладывался. Где только деньги на это, с позволения сказать, сомнительное удовольствие добывал?! Не зря, видно, им ещё тогда милиция интересовалась. В армию пошёл, да там, кроме всего прочего, год в дисбате отбыл, а года через полтора после армии отправился за кражу «в места не столь отдалённые». Такой же потомственный алкаш. Тоже потом головой повредился. Не скажешь даже, от чего больше: от дурной ли наследственности, или – от своей же собственной пьянки. С детства его дразнили: Яшка-осёл. Да он – не осёл. Он – гораздо хуже.

…В конце концов, так сложились обстоятельства, что Ирина и Наталья получили за государственный счёт каждая по одной маленькой, однокомнатной квартирке в одном и том же доме, выстроенном в одном из новых городских микрорайонов. И даже – в одном подъезде. У обеих – на первом этаже. Можно сказать, редкостное везение.

…Часто в ночную тишину квартиры врывался тревожный гудок поезда, проносившегося по железнодорожному полотну, пролегавшему совсем рядом, заставляя учащённо биться сердце, будто напоминая о том, что есть, есть где-то там, в далеком далеке, в неведомом далеке, какая-то другая, неведомая жизнь, в которой всё иначе, чем здесь, совсем не так, как здесь, где есть какое-то кипение, какое-то движение, какое-то стремление к чему-то такому, к чему, действительно, стоит стремиться, какие-то настоящие чувства, в самом деле, достойные того, чтобы их переживать. Но всё это оставалось для Ирины (да и для Натальи – тоже) чем-то вроде, что ли, обратной стороны Луны, про которую знаешь, что она есть, и все это знают, но которую, тем не менее, всё равно, никто и никогда не видел, и, скорее всего, никогда и не увидит.

Письмо Ирины.

"Здравствуй, Ната!

Разжилась почтовым конвертом и тетрадным листком бумаги. Одну добрую женщину из соседней палаты почти каждую неделю навещают родственники, такие же добрые, как и она сама. Я попросила её, чтобы она передала им мою просьбу о конверте и листке бумаги, рассказав им обо мне. Они всё поняли, и в следующий раз принесли. Им труда не составило, а мне оно – на вес золота, что называется. Ручкой одолжилась у медсестры. И вот теперь, как видишь, пишу тебе это письмо.

Искренне рада, что тебе значительно лучше, и, судя по твоим письмам, дело у тебя идёт если и не к полному выздоровлению – полное, при твоём, а тем более, при моём, состоянии, это, конечно, вряд ли, - то к чему-то вроде того.

О себе молчу. Не знаю, в курсе ли ты: за последние два года я пробыла дома в общей сложности всего пять месяцев.

Полнейшая рассеянность и расслабленность. Даже мышцы дрябнут. В буквальном, чисто физическом смысле этого слова. Депрессия жуткая, ничем не излечимая, год от года – всё хуже и хуже, всё сильнее и сильнее, всё страшнее и страшнее. А главное – полнейшее безразличие ко всему, и к самой себе – тоже.

Ты же знаешь, если раньше я, несмотря на болезнь, хоть как-то держалась, и даже пыталась работать, то окончательно и бесповоротно во мне абсолютно всё надломилось после моего неудачного замужества, которого только на год с небольшим и хватило, и которое, можно сказать, закончилось ничем. Впрочем, это было уже тогда, когда ты пребывала здесь уже третий год безвылазно, в состоянии полного умопомешательства. Кстати, я сейчас обитаю именно в той палате, где ты тогда находилась. Тебя, ведь, отправили в Быстрянку ещё при мне. Не знаю, помнишь ли ты моё появление здесь, перед твоим отъездом туда?

Тут лежит одна женщина, которой довелось в своё время прожить несколько лет в психоневрологическом доме-интернате, что находится в посёлке Табунцы. Так вот. Она говорит, что там каждому с пенсии оставляют пятёрку. Да ещё там есть огород, за работу на котором тоже платят какие-то деньги. Можно покупать и сахар, и сигареты, и сладости, и конверты, естественно. А про Быстрянку она говорит, что там оказаться – врагу не пожелаешь. Я это уже не единожды успела услышать. При чём, от многих.

Аж, не верится, что мы обе – и я, и ты – когда-то были почти здоровыми. Уж и сама не помню, у кого из нас раньше – у меня, или у тебя – это началось? И не помню уж, как именно началось? С чего началось? Да, и что, собственно, началось у меня? А у тебя? Порою кажется, что всегда и у меня, и у тебя всё именно так и было, как сейчас, и не было ничего другого, никакой другой жизни. А тебе так никогда не казалось? Хотя, знаю же, знаю, что на самом деле это не так. Было же и что-то другое. Но когда? Будто в каком-то совсем другом мире. А как вспомню, так плачу. Вот и сейчас – пишу, а слёзы ручьями из глаз текут. И ничего хорошего в дальнейшей жизни не предвидится. Держусь на одних лекарствах. Да и то, всё труднее и труднее.

Что касается нашего брата Якова, скажу тебе коротко и просто: уж успела забыть, когда его в последний раз видела. За всё это время он меня так ни разу и не навестил.
Пиши. Я буду ждать твоих писем. И я всегда им рада. Буду тоже писать тебе по мере, во-первых – душевных и физических сил, а, во-вторых – по мере наличия возможности эти письма отправлять. Хотя, сама понимаешь, ни то, ни другое, от меня почти не зависит.

Ира".



Третье письмо Наталии.

"Здравствуй, моя дорогая сестричка!

Конечно, представляю, как тебе сейчас тяжело. Да, впрочем, разве только сейчас?! Тем не менее, очень тебя прошу: держись! Изо всех сил держись! Держись, несмотря ни на что! Главное – мне самой выбраться отсюда. А там – и тебя заберу. В конце концов, даже если тебе и не станет лучше, болеть, так же, как и пить те же самые лекарства ты и дома сможешь, что всё же, думаю, является гораздо меньшим злом, чем пребывание в казённых стенах больницы. А назначат уколы, так можно будет, если что, поездить в диспансер, там колют ни чуть не хуже, чем в больнице – и ты, и я, кажется, знаем это по собственному опыту – за одно и повод будет лишний раз прогуляться. Пенсия тебе давно назначена. Да и мне за время полного помрачения моего сознания, которое теперь миновало (хочется верить, что миновало навсегда), успели не просто назначить пенсию, а назначить её бессрочно, и вряд ли кто-то захочет в таких делах, после того, как они уже сделаны, что-либо менять, разве что, в случае просто революционных перемен к лучшему в состоянии здоровья, которые, полагаю, всё же в обозримом, по крайней мере, будущем, ни мне, ни тебе «не грозят». Так что, с вопросом о том, на что жить, у нас, хотя бы на первых порах, особых затруднений возникнуть не должно, а там, дальше видно будет.

Ты спрашиваешь, не кажется ли мне временами, что с нами обеими всегда было всё, как сейчас, и никак больше? – Представь себе, кажется. Ещё как кажется. Едва ли не больше, чем тебе. Быть может, и посещает меня такое настроение ещё чаще, чем тебя. Аж, самой страшно. Что же касается вопроса о том, помню ли я хоть что-нибудь из того, что происходило вокруг меня за годы моего помутнения, скажу тебе предельно честно и искренне: не помню вообще ничего. Это время напрочь вычеркнуто из моей жизни. Словно и не жила я всё это время. Говорят, что со мной это продолжалось около трёх лет. Представляю, какая я, наверное, была гадкая. Впрочем, хватит. Давай не будем больше о грустном.

Рада была получить твоё письмо. Надеюсь, наша встреча теперь уже не за горами. Хотя, конечно, какое-то время ещё придётся подождать.

Не грусти. Я тоже постараюсь не грустить. Разумеется, если получится.

Наташа".

Через неделю после получения этого письма, Ирина узнала, что брат Яков умер от белой горячки.


Четвёртое письмо Наталии.

"Ира, здравствуй!

Вот уже, наверное, месяца два, как прежнее забытьё больше не возвращается ко мне. Хотя, случается, голова болит. Иногда – очень даже сильно. Но, всё равно, гораздо меньше, чем бывало ещё совсем недавно. Мой врач говорит, что прежде чем принимать какое бы то ни было решение о моей дальнейшей судьбе, моё нынешнее состояние нужно закрепить, и, по возможности, закрепить как можно более основательно. И в этом он, пожалуй, прав.

Желаю тебе счастливого Нового Года. Тем более, теперь у нас есть все основания надеяться, что он, и в самом деле, может стать счастливым и для тебя, и для меня – конечно, относительно. Уж следующие новогодние праздники, наверное, будем встречать вместе, а самое главное – дома. Это же прекрасно! Ты не находишь, Ира?

Аж, самой не верится, что так будет.

Держись. Не падай духом.

Наташа".


Четвёртое письмо оказалось последним. Закончилась зима. Прошла весна. Миновало лето. Отшелестела листопадом, отшумела холодными ливнями осень. Наконец, в начале декабря, объявилась Наталья…

Как довезли её из Быстрянки, и зачем вообще понадобилось её сюда привозить в таком состоянии – этого не знал никто. А те, кто, возможно, и знали по роду своих служебных обязанностей, предпочли хранить на сей счёт глубокое молчание.

Выглядела Наталья постаревшей по меньшей мере лет на двадцать. Совершенно седые волосы. Ссохшаяся, обвисшая, морщинистая кожа. Во рту ни одного зуба. Она никого не узнавала. Ничего не говорила, лишь изредка мычала что-то совершенно нечленораздельное. Не узнавала вообще никого, даже свою родную сестру. Взгляд совершенно бессмысленный и полностью отсутствующий. Она, ни малейшим образом, не сознавала происходящего.

И как же всё это было возможно совместить с теми её письмами, исполненными совершенно здравого содержания? И, ведь, написаны-то они были её рукой, в чём не было сомнений не у кого, включая Ирину – уж ей-то не знать подчерк своей родной сестры! Удивительная всё же вещь – человеческая психика. Удивительная и непредсказуемая, способная, порою, преподносить невероятные, и поистине зловещие, сюрпризы.

-Это – конец. Больше надеяться не на что, - только и произнесла Ирина, с превеликим трудом выдавливая из себя слова.

Следующей ночью, пока спал фактически весь дежурящий персонал, что являлось здесь обыкновением, и что по служебной инструкции, на самом деле, запрещалось строжайшим образом, Ирина пробралась в ванную, и там повесилась на скрученной в жгут простыне.


Рецензии
Читать такое страшно, а писать об этом нужно. Сестры болели, как я понимаю, от пьянства родителей?

Любовь Ковалева   08.11.2013 15:39     Заявить о нарушении
Вы совершенно правильно всё поняли. Спасибо Вам.

Анатолий Кульгавов   09.11.2013 14:21   Заявить о нарушении