Дорога в Никуда. Гл 1. Вдоль Усинского тракта - 3

III
14/VI – 1967
ЕРМАКОВСКОЕ
Майе Доманской

                Здравствуй, Майя!

 «Я вас люблю любовью брата, а может быть…» Но любить вас сильнее по техническим причинам все как-то не удавалось, с одной стороны это чрезвычайно огорчительно, но с другой – радуюсь, так как не пришлось из-за тебя страдать. Ты прелесть, Майка, только немного разгильдяйка, но это пройдет, если будешь больше заниматься на фортепиано и не будешь брать с Вадьки Далматова пример.

 Без памяти рад твоему письму, только не рад опасениям о судьбе нашей дружбы. Дружбе, конечно, придет конец – когда ты вылетишь замуж и тебе станет не до неприкаянного бродяги, а у меня рука застынет если вздумается написать письмо Майе, да вот только уже не Доманской. Есть всего одна фамилия, принять которую вместо своей я бы тебе с удовольствием посодействовал, но что это за фамилия – не скажу.

 Не через года, не через десятилетия – даже в смертный свой час буду помнить немного взбалмошную черноглазую девушку-пианистку, которой вечно мешал разучивать этюды Черни и сонаты Моцарта. Вечно эта девушка чем-то озабочена, вечно куда-то спешит, зайдешь к ней в класс – начинает длинно, горячо и бессвязно говорить, затем начнет плакаться, что вот, дескать, на фортепиано совсем не занимается, а задали разбирать третью часть «Патетической», в конце концов закроет изнутри класс на задвижку, достанет пачку сигарет, одну сунет мне в зубы, другую себе, мы засмолим и она с чувством произнесет: «Знаешь, Вадька, непутевая твоя голова, я все-таки горжусь, что у меня есть такой друг, как ты!» И вперит свои черные глаза в глаза серые, и запляшет в тех черных глазах непостижимая игра нежности, лукавства, восхищения и чувства некоторого покровительственного превосходства…

 Ты теперь второкурсница, что ж, «были когда-то и мы рысаками…» До училища музыка являлась мне «святым искусством», в училище же дилетант и романтик свел знакомство с уродом, под названием «экзамен по специальности». Специальность – «святое искусство»… Зато сейчас – вольный стрелок, никто и ничто не мешает сходить с ума: до изнеможения занимаюсь на альте, фортепиано, гитаре, кларнете и саксофоне. Ни в коем случае не на балалайке, будь она неладна. Не могла, что ли, Судьба родить меня в семье музыканта, а не в логове человекообразного фотографа? Учился бы и не знал всех этих мучительных и сокрушительных катастроф, преступных сомнений: шел бы вперед, играя на скрипке или на виолончели, а то и на фортепиано. И не мучила бы жгучая обида за погубленную жизнь.

 Итак, на альте учу «Концерт» Хандошкина в альтовом ключе и «Чакону» Витали, как на скрипке, то есть – квинтой ниже. Очень люблю ее, а обработка для альта кажется порчей материала. На пианино (только не по голове, Маечка!..) грохочу твою «Восьмую сонату» Бетховена, подарок Люды Янко. Не знаю, что за порыв души подвигнул ее на такую милость. Девчонка она хорошая, что б ты там ни говорила кое-кому в утешение. На пианино мне всегда хотелось научиться прилично играть, но своего не было, а в училище – сама знаешь: надо записываться в очередь, а какие это занятия. На гитаре выучил «Десятый вальс» Шопена и учу «Лунный вальс» Дунаевского. Странно, раньше никогда к гитаре не относился серьезно, а сейчас тянет к ней неудержимо. Может, брошу все и останусь с гитарой. А на кларнете и саксофоне положено по чину играть, как никак – кормильцы!

 На мою особу тут смотрят, вернее – таращатся, мягко выражаясь, странно. Народ кругом все такой положительный, делом занят: огород там, свинья, куры, корова. Ехидничаю вот, а было б все это – и занимался бы хозяйством и нравилось бы небось. «Может быть, именно в этом великая сермяжная правда», как говаривал незабвенный Васисуалий Лоханкин, когда его пороли на кухонном полу.

 А вот послушай, какая интересная история приключилась. Сижу на сцене, играю «Утро» Грига. В кулисах – еле слышный шорох. Прислушался – тишина. Мыши, что ли? Играю сначала, опять шорох. Тогда прислушиваюсь не бросая игры и доносится тонкий тихий голосок: «Какая музыка грустная! Даже плакать хочется!..» Вылавливаю из-за кулис двух девчонок лет по девяти – тайные поклонницы моего таланта, аспирантки Ермаковского музыкального колледжа. Снизойдя с высоты своего величия, милостиво с ними поговорил, поинтересовался ближайшими творческими устремлениями и успехами, благословил на дальнейшее служение музам и отправил восвояси, чтоб не мешали.

 Впервые в жизни занимаюсь музыкой так, как самому хочется, никто не гонит: сдавай оркестровые партии! учи дебильный этюд по общему фортепиано! учи какую-то дрянь на баяне – зачет по ознакомлению на носу! занимайся, наконец, по специальности – скоро экзамен! Дилетантизм? А, пусть. К сожалению не могу, гордо надувшись, провозгласить: «Я живу, чтоб играть!», ибо на танцульках приходится играть, чтобы жить.

 А живу пока тихо, скромно и трезво. Утром иду на огород хозяев помахать гантелями, умываюсь и топаю в столовую, там завтракаю копеек на сорок. (Зарплата у меня огромная: шестьдесят рублей в месяц, десять – деду за угол, шиковать можно). Потом в клуб, на сцену. На сцене удивительная тишина, большие пыльные окна, много черных занавесей, пианино, альт и гитара. Там уютно и немного грустно. Перед началом фильма со сцены выгоняют, тогда иду в свою рабочую комнату реветь на саксофоне или свистеть на кларнете. На альте и гитаре в комнате почему-то занимается плохо, а пианино – вдребезги разбитое. Обедаю так же расточительно, как и завтракаю. Иногда хожу купаться на Ою. Самое глубокое место на ней – по грудь, поэтому можно вовсю лицемерить, дескать, хочется поплавать, да негде. А плавать не умею. Греюсь на солнышке и бдительно слежу, чтоб моего уединения никто не нарушал. «Кто толчется среди людей, того не посещают ангелы!»
 
 Галочка Ярославцева… Несколько дней ходил потерянный, так поразила воображение эта чудная девочка. Только дальше-то что? Ей четырнадцать, мне двадцать три. Девочке много дано – она будет учиться, не в музыкальном училище, так в институте, а где ваш непутевый друг будет обретаться все эти годы, какую он может предложить оправу для такой драгоценной жемчужины? Я на пепелище, надо строить какую-то хижину, а ни сил, ни кирпича, ни денег.

                «Свободный, раб иль властелин
                Пускай погибну я один».


 Но все же до чего она милая…
Не знаю, как и начать повесть о скрипке. Придется вспоминать многое, чего вспоминать не хочется. Предыстория долгая, но главное – уже настоящая ненависть к своей, так называемой, специальности. И не так ненависть, как бесконечные попытки «взяться за ум» приводили в конечном счете к диким срывам. Это все равно, что внушать себе любовь к ненавистной, как смертный грех, жене. Владение инструментом и наслаждение этой властью – главная пружина в жизни музыканта, все остальное – приложится, все остальное – стерпится. Но если единственное желание – вышвырнуть эту пружину, то с какой целью тогда покорно терпеть все это «остальное»? Из «остального» больше всего убивал некий предмет, некая важнейшая для музыканта и вообще для любого культурного человека дисциплина: «Обществоведение». Сколько буду жив, столько и трясти будет при одном упоминании этой маразматической науки.

 Но как возблеяло и воскудахтало на непокорного бунтаря все партейное училищное стадо! В самом дел: не знать, что Америка – страна загнивающего и умирающего империализма, что там анархия производства! Да как можно!

 Вся эта гнусная дребедень действовала словно красная юбка на быка и ломился бычок шкурой на огород, видимо подсознательно стремясь побыстрее разрубить гордиев узел, или обломать рога, что, в конечном счете, и произошло. Бойся того, кто прочел всего одну книгу, особенно если эта книга – «Краткий курс»! Далматов не испугался, вот и остался при пиковом интересе: сидит в Ермаковском, танцы играет.

 После того, как никто не оценил моего блестящего полемического таланта в бесконечных дискуссиях по политическим проблемам… пардон! наоборот – после того, как их очень даже оценили! я был исключен из училища по статье «несдача общего фортепиано». (Тьфу! Быть битым по такой статье все равно, что древнему воину принять смерть от руки женщины! Но я несправедлив: это директор училища постарался, чтоб не выдали талантливому бунтарю волчий билет. Он всегда питал к нему слабость, но тот не оправдал его надежд).

 Приказ об исключении вывесили сразу после Нового Года, накануне дня рождения. И вот, сижу в своей времянке за рекой, на краю города, подбрасываю в раскаленную печку уголь и завываю под гитару «Элегию» Массне. Вдруг – стук, влетает Оля Нежданова, любовь моя черноглазая, вся в слезах.
…То была наша последняя нежная встреча – ее больше жалость одолевала, чем какие другие чувства. Дороги наши уже разошлись.

 Особого шока от исключения не было, даже наоборот: будущее хоть темно и неопределенно, но одно-то уж точно – многолетняя бодяга с балалайкой кончилась навсегда. Почти по Байрону: «Готов хоть в ад бежать, но бросить Альбион!» Даже и взбодрился слегка: ну, думаю, комсволочь паскудная, долго вы рвали мне штаны, но я вам еще покажу кузькину мать! Альт пока не трогаю, взялся за скрипку. Устроился на работу в общество слепых руководителем оркестра народных инструментов. Набрал пятнадцать слепых оркестрантов, за два месяца выучил их на ощупь играть простенькие оркестровые партии, мы даже выступали. Я «дирижировал», то есть негромко отстукивал такт палочкой по пюпитру. Но работать с ними оказалось мучительно тяжело, с языка вечно срывается: «смотрите сюда», «посмотрите, как это делается», то есть, в доме повешенного перематывать бухту веревки. Они своего «дирижера» любили, вот и прощали запретное слово, да от этого было не легче. В конце концов две истории все же достали: от одной очень хорошей женщины поступило приглашение отпраздновать в ее семье Восьмое Марта, да вот беда – на Восьмое уже составилось другое расписание! В результате – обида и слезы. Гнушаетесь, вроде, слепыми людьми… Другая повадилась за каждое слово закатывать истерики и хоть оркестранты жестоко ее отругали и она присмирела, я-то чувствовал себя не весьма хорошо.
 
 Дожил до мая, а в мае купил билет на самолет и полетел в Кызыл. С собой, кроме скрипки, прихватил и кларнет, не возьмут на скрипку – попробую поступить в кларнетисты, на кларнете худо-бедно умею играть. Но все получилось, как в сказке: познакомился с педагогом, педагог оказался не скрипачом, а именно альтистом, заявил ему, что заниматься хочу именно на альте, он восхитился моей «прирожденной альтовой рукой», спросил, а есть ли альт? Есть, отвечаю, и не какие-нибудь московские дрова, а Циммермановский «Страдивариус»! Сыграл на скрипке первую и третью часть «Концерта» Ридинга (концерт хоть и детский, но сыгран был в темпе и чисто) и получил резюме: осенью приезжай с документами. Потом каким-то образом попал на репетицию гибрида народного и камерного оркестров (рядом с балалайками сидели скрипач, виолончелистка и кларнетист, а позади кто-то играл на рояле) и сдуру напросился поиграть на домре, а чтобы разогреть пальцы прошелся по «Концерту» Будашкина. Мой предполагаемый педагог скис: «Так ты кто, вообще-то, домрист?..» «Нет, – отвечаю, – я с балалайки вылетел!» Хорошо, что никто не слышал «Веселого кларнетиста».

 В Абакан вернулся победителем, сопричисленным к сонму избранных, Валерка Хорунжий с Павликом Давлатовым даже во фронду ударились: выгнали, дескать, Далматова из училища, а его в Кызыле с руками-ногами схватили! Правда, потом узналось, что наш директор приложил руку: звонил в Кызыл, просил, чтоб меня там взяли, что очень талантливый музыкант, жалко, если пропаду. Павлик Давлатов через полгода воспользовался проложенной тропинкой и навострил лыжи в Туву. Не знаю, что он не поделил с Полянским. Впрочем, что Павлуша, что Валера, – не из тех, кто будет по восемь часов волос на смычке перетирать, гайка слаба, а вот великое искусство «Пожить» у них на высоте. Но это кто в какой семье явился в мир…
 И вот, пока я пыжился, чванился, драл нос, как спесивый инд… павлин! злая и кровавая моя Звезда молча выплывала из-за горизонта, куда она на некоторое время спряталась. Не знаю, что это было. Может быть – бессознательное нежелание покидать родину. Я люблю Абакан до слез, мне везде чужбина. А может – полная, идиотская невозможность хоть день, хоть два не быть в кого-нибудь отчаянно и безнадежно влюбленным, пропадите вы все пропадом…
 Если бы не расстался с Олей Неждановой, то, наверное, уехал бы в Кызыл, разлука, говорят, любовь бережет, но мы, на горе, расстались. И сижу вот весь из себя кичливый и самоуверенный у дверей училищной раздевалки, и взираю эдак надменно-благожелательно на суету училищного мирка, и идет мимо меня прелестная и белокурая Люда Янко. И пропал я, Майка. Ведь целый год ее знал, ну – симпатичная девушка, ну так что? Ноль эмоций. Ну почему так не вовремя? За что, в конце концов?!! Скорее всего, поначалу, просто внушил себе все эти страсти, чтоб была внешне уважительная причина не покидать Абакан, но очень скоро невинная игра со спичками переросла в жуткий пожар, после которого ваш друг, в виде обгорелой головешки, слабо дымит в благословенном селе Ермаковском. Впрочем, горбатого могила исправит: здесь живет одна девочка… Виноват, я с ней тремя страницами выше простился.

 Приняв решение не ехать в Кызыл, развил бурную деятельность: устроился на работу в училище «лаборантом» – выдавать и принимать инструменты на репетициях народного оркестра. Золотухин, конечно, косился, но помалкивал: директор ко мне явно благоволил. А до этого еще пошел домой к Полянскому и попросил его дать несколько частных уроков. Он пообещал, что поможет, чем сможет, провел несколько уроков, от денег категорически отказался, а осенью сдал нестандартного ученика своей скрипачке-четверокурснице. По моему, он не знал, как учить такого невиданного в истории скрипки монстра, да и я робел при нем: с первого курса боготворил этого красавца-еврея, играющего на моей любимой скрипке! Он казался неким ангелом музыки, слетевшим с какого-то непостижимого Олимпа в наше казенное учреждение – Абаканское музыкальное училище.

 Ученица Полянского тоже не знала, что ей делать, но это все пустяки: меня в принципе никто ничему не может научить – всему научился сам. Занимался на альте, как на скрипке, в скрипичном ключе, все звучало на квинту ниже. Имел нахальство втихаря разучивать «Чакону» Витали, а с Нелькой учили «Концерт» Вивальди. Как-то, одержимый вдохновением, зову ее из соседнего класса и играю всю первую часть, со всеми позициями, чисто и в темпе. Она только ресницами хлопала. Это было в начале октября и, не витай я в эмпиреях, а ломись и дальше таким же зубром сквозь скрипичные дебри – сам Полянский, потирая руки, зачислил бы Далматова в свои любимые ученики. Тем более, что благоволение к его персоне исходило не только от директора, но и от большей части педагогов.

 Дело в том, что в период, предшествующий моему изгнанию, я объявил непримиримую войну дирижеру нашего оркестра, который, как потом уже узнал, пытался подсидеть директора и влезть в его кресло. Фронда моя если и не помогла директору в защите, то морально его поддержала – интриган, в конечном счете, уехал из Абакана. Но справедливость ему отдать все-таки надо – он говорил своим ученикам: «Далматов – враг, но действует в открытую, не то, что вы все – исподтишка!» А когда меня все же заставили извиниться в присутствии всего оркестра, он принял извинения без унизительных комментариев, мало того – публично похвалил исполнение «Пляски Смерти» Сен-Санса по Абаканскому телевидению.
В еще более остервенелую драку в то же время ввязался с Максимом Перепелицей, пламенным нашим училищным парторгом. Тот меня изничтожал и за Шарля Бодлера, и за стихи декадентов, и за Маяковкого, и за Горького. (Имеется в виду, что первых я читал, а двух вторых – ни под каким видом не желал читать). Из туманных намеков Веры Филатовны догадывался, что этот деятель Коминтерна был сущим чирьем на теле педколлектива. Когда он входил в учительскую, то умолкали все разговоры, или вместо беседы начинали жевать мочало. Одна молодая пианистка (видать, еще не остыло в крови консерваторское студенчество!) дала ему раз такого прочухана, что шерсть летела.

 А однажды, тоже молодой педагог-пианист, оглянувшись, нет ли поблизости «всеслышащих ушей», быстренько выдает сентенцию: «Говорит тюремщик Ленину: «Молодой человек, куда вы лезете? Ведь перед вами стена!» А тот ему: «Стена, да трухлявая, ткни пальцем – и развалится!» Ну а ты-то куда прешь? – это уже не Ленину, а Далматову. – Перед тобой три метра железобетона!» И как ветром его сдуло.

                «Россия вспрянет ото сна,
                И на обломках самовластья
                Напишут наши имена».


 Россия вспряла.

 Обратила самовластье в обломки.

 Написала на них наши имена.

 Единственно, что огорчительно, – хрен оказался гораздо горше редьки.

 Как видишь, благоприятствовали все звезды, все, кроме одной… Можешь морщить свой носик, но слово влюбиться сюда не подходит. Знаешь, не умею, да и претит в «высоком штиле» писать кому-либо, даже тебе! о всех переживаниях и чувствах. Теперь только понимаю людей, сводящих счеты с жизнью. Это не малодушие, зачастую это невозможность переносить боль. Сознаешь, что рано или поздно она уйдет, все кончится, но вот сейчас-то, в этот самый момент с тебя живого медленно сдирают кожу… Будущее обесцвечивается, превращается в чертеж, в голую схему и его становится не жаль, потому что настоящее разрастается и заполняет болью всю вселенную.


                «Всяк музыканту на свадьбе рад, –
                Только не в роли зятя».


 Конечно же, это хрупкое рафинированное существо – Люда Янко – никак не могло полюбить дикого, загнанного зверя, вашего непутевого друга. А он отчаянно надеялся и в надежде своей все поставил с ног на голову: любовь сделает его другим человеком, у него появятся силы идти вперед и добиться высочайших вершин в искусстве! Он все сможет ради нее! Но сказал некто мудрый:

                «Сокровища сердца – что радости в них?
                Кто перлы считает в пучинах морских?»

 Надо было сначала завоевать упомянутые вершины – ведь известно, что чем ближе лысина мужчины к космическому пространству, тем лучше просматриваются перлы в обмелевших пучинах души и тем легче подбираются колечки и ключики к руке и сердцу прекрасной девы. Геометрия Римана утверждает: кривая есть кратчайшее расстояние между двумя точками, я же, вместо того, чтоб послать куда подальше Эвклида, забирался в свою каморку с инструментами, разжигал голландскую печь, открывал печную дверцу и тушил свет. Набивал трубку «Золотым Руном», накуривался до одурения (а иногда и напивался сухим вином) и распевал под гитару «Утро туманное» или «Сомнение» Глинки. Помню, как дико плясали по развешенным на стенах балалайкам и домрам огненно-красные блики раскаленного угля.

 «Золотое Руно», «Золототые пески» и «Утро туманное» помогали не свалиться безвозвратно в пропасть, но от смелых начинаний осталось одно пожарище. Окончательный крах надеждам наступил в Новогоднюю ночь. В училище была елка, наряжали ее несколько девчат и Люда Янко среди них, а я им деятельно помогал. Потом вечер, танцы… Май, милый Май, извини, больше ничего не буду писать – слезы душат.

 (Продолжаю поздно ночью, на сцене. Спать буду здесь, на квартиру не хочется тащиться).

 Майя, ты только о Люде Янко плохо не думай: она ни чем не виновата – ни кончиком ногтя, ни краешком ресниц. Это я непутевый. А если по правде, то благодаря ей я все же стал немного другим человеком: словно прокалило пламенем, словно выгорело много шлака, много мелкого и вздорного. Золотые кувшины проковывают: под ударами молота они делаются прочнее. Алмаз рождается в пламени, душа – в страдании.


 До свидания.

                Вадим Далматов.


 P.S.
 Но нет покоя! И виной тому не твердые доски сцены, а стихотворение, не так давно сочиненное. Никому его не хотел показывать, потому что той, единственной, кому оно предназначено, читать его нельзя. Кто она, эта единственная, – ни за что не скажу, а тебе – ни за что не догадаться!

 P.P.S.
          Рефрен где-то содрал.




 


                ЦВЕТЫ БЕЗУМНЫЕ


                «Цветы безумные, цветы осенние,
                О чем вы шепчетесь в ночном саду?»

                «Мы шепчем ночью о дне ушедшем,
                О том, как грустно, зари не встретив,
                Увянуть молча и жить отцветшим,
                Не вспоминая о теплом лете…»

                «Цветы безумные, цветы осенние,
                О чем вы шепчетесь в ночном саду?»

                «В саду мы шепчем о том, как трудно
                Быть одиноким, года считая,
                Брести дорогой дождливой, нудной,
                Роняя слезы о солнце мая…»

                «Цветы безумные, цветы осенние,
                О чем вы шепчетесь в ночном саду?»

                «Ты сам безумный! Ты сам осенний!
                Как мы, ты шепчешь в тоске глубокой!
                Зачем ты любишь цветок весенний,
                Цветок, рожденный весной далекой?»

                «Цветы безумные!.. Цветы осенние!..
                Зачем вы шепчетесь в ночном саду!..»


Рецензии
"жгучая обида за погубленную жизнь.
"идти вперед и добиться высочайших вершин в искусстве!
"Алмаз рождается в пламени, душа – в страдании.
Эти три цитаты - три главных, на мой взгляд, составляющих характера главного героя. Прочитала прекрасную предыдущую рецензию! Автор выразил самое важное и трудно что-то лучшее добавить. Спасибо вам и спасибо ему. С уважением,

Элла Лякишева   16.07.2018 13:51     Заявить о нарушении
Лучше Эллы Лякишевой не скажешь.
Смятенье творческой Души...

Варакушка 5   28.11.2018 15:04   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.