Дорога в Никуда. Гл 2. Цирк-шапито - 18

XVIII
26/IX – 1967
АБАКАН
Майе Доманской

                Май, милый Май, здравствуй!

Рад, что ты неплохо устроилась, что нравится педагог. Еще рад, что от души повеселилась над моим письмом. «Знать, не пропал мой скорбный труд!» Ну а страхи, конечно, глупы. Кому там надо воровать письма бездомного бродяги и мечтателя?

Дней десять, или поболее, как заявился в Абакан «болящий» сын мой духовный, вернее – называющий себя таковым. Опасность быть рекрутированным на сельхозработы минула и Валерка мигом «выздоровел». Сейчас он сладко дрыхнет, уже ночь на дворе, а я пишу последнее абаканское письмо – завтра вечером цирковая и музыкантская гольтепа с примкнувшим к ним Вадимом Далматовым отбывает из Центральной Азии в Среднюю. Хрен редьки не слаще, но в Центральной моя родина.

Двадцать четвертого цирк закрылся. Мы еще доигрывали последнюю музыку, а рабочие уже растаскивали цирковую конструкцию по частям: чем быстрее погрузишься на товарные платформы, тем быстрее доедешь и, стало быть, быстрее откроешься в новом городе. А быстрее откроешься – больше «палок», иными словами – больше денег.

Вчера мы с Валеркой нагладились, причепурились, тряхнули небогатой казной и пригласили на скромный ужин в ресторане Люду Янко и Наташу Рыбакову. Даже в фантастическом сне не виделось, что буду сидеть с Людой за ресторанным столиком, вести светскую беседу и чокаться с нею рюмочками. Пили «Гамзу». Вечер вышел чудный, нам так было хорошо за столиком, что даже не явилось желания покинуть его ради танцев. Цирковое босячество в весьма обильном количестве тынялось по тесным просторам ресторанного зала и, завидев наш великолепный квартет, разевало рот и на секунду-другую обмирало. Еще бы: белокурая красавица Люда Янко, стройная, строгая, темноволосая Наташа Рыбакова, а Валерка! Валерка! – серый костюм, галстук, изысканные очки, а рожа! рожа! – по меньшей мере посол какой-нибудь Шлямбурбундии! Я своей цыганской мастью выбивался из общего чистоплюйского тона, но не нарушал, а, быть может, наоборот – привносил в него изюминку.

Принесло к нашему столику и Равиля. Остановился, поздоровался, я вежливо кивнул в ответ. Он стоит, не уходит, ожидает приглашения. Не приглашаю. Он помялся, потом закинул удочку: «Может, угостите?» Холодно улыбаюсь и ничего не отвечаю. Тебя тут не хватало до полного счастья. Голь кабацкая. Еще немного постоял и ушился.

А сегодня утром прощался с Абаканом. Конечно, еще приеду сюда, но когда и… кем?
Если идти от училища вниз, мимо базара и автостанции, далее – через переезд и прямо по улице, то попадешь в район, его называют Гавань. В Гавани стоит потемневший деревянный клуб, в том клубе маленький мальчик Вадька с восторгом таращился на бессмертного «Тарзана», на «Смелых людей», на «Подвиг разведчика».

Прямо перед клубом на глазах у мальчика убило током его семилетнюю подружку: она, смеясь, подбежала к проводу и ухватилась за него обеими руками. Смерть, слезы, гроб, похороны. С этого времени начались у меня приступы беспричинного страха. Однажды под вечер остался один в ярко освещенном доме и вдруг, дико и страшно рыдая, выметнулся через окно в палисадник, из палисадника на середину улицы, упал на дорогу.

Захолустная та и глухая улица гордо именовалась «Индустриальной», хотя с таким же успехом ее можно было бы назвать и «Симфонической», и «Приморской» – одинаково далеко. Перед всеми домами улочки возвышаются огромные тополя, только в палисаднике моего детства растет большой куст черемухи и деревцо дички. Изысканное лакомство зари жизни: побитые заморозком ягоды дички! Сейчас в доме живут чужие, незнакомые люди, и не зайти во двор, не войти в сени. Да и нет теперь ничего, что запечатлелось в ребячьей памяти и перешло по наследству взрослому чернобородому мужчине.

За клубом – одноэтажное деревянное строение с высоким крыльцом, сейчас – казенное учреждение, а некогда – школа, ходил в нее будучи второклассником. В первый класс меня водили в другую – низкий убогий барак, его давно уже снесли и даже места, где он стоял, я не запомнил. Потом построили настоящую школу – в два этажа, хотя тоже деревянную. В этой школе и закончилась идиллия детства, идиллия, хотя ее и омрачали свинцовые мерзости семейственной жизни и две смерти – бабушки и девочки. Когда лабораторию Нефтегазразведки перевели из Абакана в Черногорск, я горючими слезами плакал, просился обратно и никогда не мог смириться с новым городом. Кончилось волшебство жизни, начались тяжелые тусклые будни, безрадостный рассвет ранней юности.

Я не мог долго стоять перед домом, где когда-то жил, где рвал в саду кислую ранетку пурпурку и сладкую пятигранку, где в потаенных уголках играл в папу-маму с подружкой, на моих глазах жестоко вырванную из жизни – странного мужчину могли заподозрить в чем-нибудь нехорошем. И пошел вниз, к громадной скале в конце улицы.

Не дошел, свернул вправо и выбрался на пустынный галечный берег Абакана. Здесь купался в детстве, вот только плавать так и не научился, здесь, тоже давным-давно, почти юноша Вадик Далматов и почти девушка Тамара Донцова, тоненькая, смуглая и черноглазая, первый раз поцеловались, хотя познакомились аж год назад в пионерском лагере. Встретил ее прошлым летом – у нее дочка лет трех, муж – офицер.

«Тропой Хо-Ши-Мина» взбираюсь на скалу, на ее макушке радиостанция и две высоченные мачты. На вершине одной ночью всегда горит мощный красный огонь; совсем еще крохой пробирался под вечер поближе к дороге и, как завороженный, не сводил глазенок с немеркнущей красной звезды.

Под скалой – затон, там когда-то разгружались баржи с медной рудой и мы, босоногие мальчишки, усердно собирали кристаллы не то кварца, не то полевого шпата с толстыми прожилками медного колчедана, так похожего в нашем воображении на золото. Предавались лестной надежде на этом золоте разбогатеть, да так, чтоб каждый день по два раза ходить на «Тарзана» и съедать по кульку конфет-подушечек. Конфета, обернутая фантиком, казалась недостижимой мечтой, недостижимой даже при наличии пуда колчеданного золота.

Дальше затона – бескрайняя панорама реки, по левому берегу – окраины города, по правому – острова, заросшие черемухой, ивой, боярышником, меж зарослей – широкие сенокосные поляны. На этих островах еще совсем недавно собирал дикие желтые лилии и дарил девчонкам.

А однажды повздорил с Олей Неждановой, скрипку под мышку и среди ночи (была весна) забрел на скалу над затоном. Как водится – светила луна и мерцала на реке лунная дорожка и уводила на ночные острова с таинственными купами тополей. Дикие и фальшивые скрипичные импровизации до кончика хвоста возмутили дворовых собак низлежащих окрестностей и они устроили скрипачу грандиозное хоровое сопровождение. Лишь красная звезда на мачте молчаливо и бесстрастно слушала игру одуревшего музыканта и лай ошалелых псов.

А другой раз в четыре утра уплыл на лодке далеко вверх по Абакану, бросил весла, уселся на корме и, пока лодку сносило вниз, пилил «Полонез» Огиньского. А по реке плывут клочья утреннего тумана, а город и острова еще спят, а часовой на мосту стоит неподвижно, внимательно смотрит, слушает скрипку и провожает лодку взглядом.

Ты поступила учиться, когда училище перевели в другое здание в центре города, а в этом, бывшем помещении, я года полтора был несказанно счастлив, так как все надеялся обрести блистающий алтарь и приобщиться к сонму ангелоподобных созданий, совершающих у того алтаря таинство служения…

Это, первое здание, деревянное, стоит метрах в десяти от реки на крутом каменистом берегу. Глядеть на него теперь – больно, там ныне лечебница, я и не глядел: пробрался дворами на берег и встал к нему спиной. На другой стороне Абакана можно было рассмотреть усадьбу хозяев, у которых долго снимал угол во времянке.

Много чего вспомнилось в эту прощальную минуту! Вот возишься с альбомами марок (тридцать стран), вот перелистываешь репродукции Врубеля и Левитана. Вот бренчишь на гитаре и поешь песни, а вот в бредовой фантазии пишешь сказку или сочиняешь стихи. А то более попричудливее: заваришь полпачки крепкого, как махорка, индийского чая и часов эдак двадцать пять, двадцать шесть без перерыва читаешь книгу. Голове, правда, потом плохо, лезет в нее разная нежить.

Непобедимый, беспричинный страх. Перед сном складываешь одежду и разное тряпье так, чтоб в темноте оно не казалось тенью гостя с осиновым колом в сердце. Набираешь поздно вечером в темном сарае уголь для печки, попадается крупный кусок и: «это обмерзшая человеческая голова!..» Приходилось зажигать спичку: да нет – уголь это, уголь… А однажды игрушечный заяц, что висел под лампочкой, приветливо и важно кивнул мне головой… Вечно прятал под подушку финку, а рядом с собой ложил заряженную и взведенную мелкашку.

У меня каллиграфический нотный почерк и выпускники вечно бегали с просьбами переписать им набело оркестровые партитуры. А что такое – переписать партитуру?.. Чепуха: заваришь полпачки чая, раз-два и – готово!.. Да еще ворох ошибок найдешь и без разрешения автора поисправляешь! За озарения духа приходилось расплачиваться жестокой депрессией: в мозгу темно, на людей невыносимо смотреть, уходишь за город и бродишь по безлюдным берегам Енисея.

Или так: на дворе ночь и тишина, мирное население блаженно спит, а ты сидишь в одиночестве у открытой горящей печи, крутится пластинка с «Шестой симфонией» Чайковского или «Девятой» Малера, на табурете – сухое вино, кое-что закусить, свет потушен, и тоскуешь чего-то, и чего-то плачешь. Особым шиком было, упившись, влезть под кровать или под стол и уснуть там, но подобное гусарство удавалось только после двух-трех бутылок, что случалось не так уж часто.

С такой вот больной душой в детстве, почитай, оказаться выброшенным в самостоятельную жизнь, не зная ни ее жестокостей и не имея понятия об ее опасностях! Почему позволено заводить людям ненужных им детей? Не родиться бы мне лучше.

Постоял у маленькой церквушки Святого Николая. Я неверующий, но возле этой церкви всегда сжимается сердце. Смутно помню, что маленького меня водила в нее бабушка.

Прошел по улице, где когда-то жила Тамара Донцова. И дома того уж нет! Нет приземистой избушки с маленькими и низкими окнами, стоит на ее месте солидная добротная постройка.

«Все прошло и – навсегда…»
Брел домой по путям, мелко шагая по шпалам и вспоминал путешествие на Север, путешествие в другую страну, в новый, непохожий на привычный мир. Уже во время плавания от зари до зари не покидал палубы теплохода, никак не надоедала бесконечная панорама енисейских берегов, разглядывал каждый плывущий навстречу катер, теплоход или самоходную баржу. А во время короткой стоянки у дебаркадера села Ярцева успел состроить глазки симпатичной деревенской девчонке; или она была в числе провожающих, или же встречающих, не знаю, так как глазели мы исключительно друг на дружку. Девчонке на вид лет четырнадцать-пятнадцать, но по деревенским меркам барышня вполне оперившаяся. И весь дальнейший путь тщился сочинить нечто поэтическое – балладу или даже поэму, но разразился всего двумя глупыми строками:

                Тебя повстречал я случайно
                В Сибири, в деревне глухой…

Но краше всех девчонок – чайки, тогда их увидел впервые и с тех пор эта гордая птица навсегда завладела душой. Белая чайка! Дом ее – небо и вода, символы безграничной свободы. Все плавание они провожали теплоход, передавая его друг дружке, как эстафету. Сколько им побросал хлебных корочек – не счесть, мать меня даже ругала.

Ермаково – село не маленькое, раз там базировалась Таймырская Экспедиция. Через пару лет Экспедиция перебралась в Дудинку и мать уехала с ней. Искала Экспедиция нефть и газ. В Ермаково я не работал, как в Ермаковском, но остальные занятия были все те же: бренчал на гитаре, балалайке и мандолине и без устали шатался меж окрестных озер, там их бог знает сколько и мать смертельно боялась, чтоб я не заблудился, так как случалось пропадали и опытные охотники. От гнуса спасался какой-то мазью, кажется, она называлась «Репудин». Первый раз (он же и последний) вышел на прогулку не намазавшись, так еле ноги унес – пропасть этих тварей налетела не тучей даже, тайфуном. Комары и мошка могут живьем обглодать человека.

Самое яркое воспоминание – близлежащее озеро, с десятком небольших островов. Берега озера и острова все в зарослях невысокого леса, край тот – лесотундра, а настоящая тундра начинается севернее. По озеру плавал в долбленом челноке, маленьком и легком: я, слабак, поднимал лодочку одной рукой. Поначалу даже усидеть в ней не мог, не то что плавать, но потом наловчился и гонял по озеру отчаянно. Все казалось: это Земля Санникова, любовь и горе детства, лодочка – на одном из ее озер, что вот-вот покажутся из леса онкилоны, а с ними красавица Аннуир. (Май, милый Май! сообщаю тебе некоторые неизвестные данные о Вадиме Далматове: этот шалопут влюбляется не только в настоящих женщин и девчат, но и в литературных и в живописных героинь. Говорят, что такая влюбчивость – признак ба-а-а-альшого таланта. Вот только какого?)

Еще яркое, хоть и гастрономическое воспоминание – ягода, голубика и черника. Руками голубику никто не собирает: чешут траву гребешками-совками, и раз-два – полное ведро! Однажды уселся на поляне и вознамерился съесть всю ягоду, до которой дотянется рука, не сдвигаясь, естественно, с места. Ел ее ел, ел ее ел, пальцы почернели, губы и язык посинели, зубы ноют от оскомины. Оглянулся и – как будто и не начинал. Еще собирал морошку, но морошка по вкусу не пришлась.

Рядом с Ермаково в Енисей впадает сонная широкая река, в ней такое слабое течение, что не понять, в какой стороне устье, в какой исток. Свойство это сыграло со мной злую шутку, но об этом потом. А пока расскажу, как с одним из сослуживцев матери плавал на ночную рыбалку. Оговариваюсь: ночь здесь равнялась в то время нашему светлому раннему вечеру. Тишина и красота на той сонной речке – невыразимые, да еще алая декорация заката на севере.

А о самой рыбалке рассказывать почти нечего: это не рыбалка, а нудное свинство. Насаживаешь червяка, забрасываешь, поплавок тут же ныряет, тянешь – здоровенный окунь. На пятой, пойманной таким манером рыбине, смертельно заскучал, предался созерцанию красот закатного неба и его отражению в воде, а добычу тянул в двух случаях: когда попавшийся ушлый окунь сам норовил выдернуть удочку из рук и когда из мира грез бывал извлекаем отчаянной руганью сотоварища-рыбака.

Вот то был рыбак! За два или три часа мы двумя удочками надергали пару ведер окуней, чего тебе еще надо? Так нет: срывается у него с крючка какой-то чахоточный пескарик в полтора пальца длины, падает на илистую кромку берега, барахтается там, бедняга, ну и пусть себе барахтается! но не тут-то было: приятель мой стремительно шагает через борт на обманчивое дно речки, проваливается в ил по самый пуп, шлепается пузом в грязь, но рыбешку хватает, причем рука у него тоже по плечо втыкается в ил.

Сложнейшие идиоматические обороты великого русского языка во всем своем энциклопедическом богатстве и полноте возносятся к прекрасным северным небесам, раскатываются пушечной канонадой по глади северных вод, возможно, огибают земной шар по широте Полярного Круга, который мы оседлали в своей лодке. С полчаса, при моей помощи, стягивался, сушился и надевался обратно болотный, чуть не до подмышек, сапог.

Но самое интересное случилось уже после рыбалки, когда мы притащились в поселок со всей своей рыбацкой сбруей и двумя полными ведрами породистых окуней: я попытался всучить всю добычу ему, но патриот шарахнулся в сторону, объявил, что на дух не нужна ему эта рыбешка и смылся. А когда я пришел домой, то получил нагоняй от матери и все за то же: на кой ляд нужен мне твой улов?!. Что я буду с ним делать?! Спрашивается, за что было пролито столько невинной рыбьей крови? Помнится, ввалился во двор явно не опохмелившийся гражданин с осетром, голова осетра помещалась у гражданина под бородой, а хвост подметал дорогу. Так мать чуть не кочергой выпроваживала жаждущего со двора.

А однажды с одноклассником моей сестры чуть не погибли. Пятнадцать минут отделяли нас от смерти. Енисей у Ермаково в ширину шесть километров, но на воде расстояние скрадывается, вот и захотелось проверить. День был тихий, ясный, теплый, сели мы в лодку и подались на другой берег – узкую туманную полоску на горизонте. Очень странное и страшноватое ощущение: наш берег отдаляется, тоже превращается в полоску на горизонте, а другой берег словно и не думает приближаться! На середине реки жуть одолела, но друг перед дружкой стараемся выхвастаться – гребем себе дальше.

Доплыли. Другой берег понравился: дикий, безлюдный, таинственный. Поплавали вдоль, нашли красивую заводь, что-то вроде песчаного пляжа. Вдруг приятель мой кивает на юго-запад – там над горизонтом насунулась и потихоньку вспухает какая-то милая синева. Сидим, совещаемся: плыть ли обратно сразу или с полчасика отдохнуть. Большую часть просидеть на веслах пришлось мне: мальчишка тот и послабее, и грести особо не умел, это я словно родился с веслами. Иногда кажется, что нервы ладоней прорастают через рукоятку до кончика лопасти. Я стоял за отдых, приятель – нет, плывем обратно! Отправились обратно.

На середине реки нас захватил шторм. До сих пор ноги подкашиваются при воспоминании о тех незабвенных минутах жизни. Куда усталость подевалась! Греб, как бешеный, лодку качало, швыряло, беспомощный мой спутник оказывался то внизу, когда в яму меж волнами падала корма, то вверху, когда лодка обрушивалась в яму носом.

Доплыли, наконец, нас сильно отнесло и надо было километра два добираться до дебаркадера, примкнуть лодку. Карабкаемся в трех метрах от берега и вот тут-то и началось: шторм грянул в полную силу. На реку было страшно смотреть, если бы я «отдохнул» полчаса, даже меньше, – мы бы ни за что не выплыли.

До дебаркадера не дошли: лодку два раза вышвыривало на берег, один раз мы кое-как стащили ее на воду, а во второй раз наоборот, – из последних сил подтащили чуть повыше, посидели, посмотрели, не смоет ли и ушли, надеясь, что все обойдется. На другой день пораньше прибежали, стащили лодку в воду и благополучно поставили на место.

Второй раз на той же лодке мы влипли в неприятность, когда в тихий день катались у дебаркадера. Глядь – пассажирский теплоход и офицер с него кричит в рупор: «Снимите пассажиров!» Мы, два дурачка, напыжились от гордости: на палубах полно пассажиров, много молоденьких барышень, попросту говоря – девчонок, все на нас смотрят, мы, два «матерых северянина», в центре внимания. «Конечно снимем!» – кричим в ответ.

Белый корабль замедляет ход, мы подгребаем к опущенному трапу и… Кого, ты думаешь, сукин сын капитан высадил в нашу лодку? Двоих вдребезги пьяных амбалов! Один, правда, оказался тихим: как шлепнулся поперек лодки – из-за одного борта голова торчит, из-за другого два сапога – так и не шелохнулся больше, но второй, ражий детина с засученными рукавами, самоназначился адмиралом и принял командование на себя. Он командовал, я изо всех сил налегал на весла, мой товарищ нес вахту на корме, балансировал лодку: тяжестью своего мальчишеского тела компенсировал бесчинства адмирала. Еще и успел прокричать: «Граждане пассажиры! Передайте вашему капитану, что он… !» В общем, никудышный человек.

Фрегат наш все же потерпел крушение – мы перевернулись. Но случилось это недалеко от берега, а берег пологий, так что не страшно. Ошарашенные адмиралы на четвереньках покорячились на твердую сушу, мы же, матросы, перевернули лодку обратно, собрали банки и весла (как еще замок догадались примкнуть к цепи!), отошли от забулдыг на безопасное расстояние, кое-как вычерпали воду и уплыли. Тихий оборванец остался сидеть на самой кромке берега и ласковые волны батюшки-Енисея мягко накатывались по его ногам к месту, которым он сидел, шальной же обормот странными зигзагами передвигался по песчаному берегу, дико озирался, по-моему – пытался сообразить, куда и зачем он попал.

Третье приключение все на той же лодке и все с тем же корабельным юнгой было неопасным, но самым тяжелым. Это я о той тихой предательской речушке хочу рассказать, на которой наловилась несметная гибель окуней. Не знаю, с какой стати решил, что это – не река, а енисейская протока, соблазнился ее полным спокойствием и затеял беспроигрышную авантюру: проплыть в свое удовольствие по этому соблазнительному спокойствию, выйти в основное русло Енисея и, сложив весла, прибыть к родным урнам за казенный счет – то бишь за счет енисейской быстрины. И спрашиваю своего верного Санчо Пансу, своего юнгу, боцмана, матроса: «Плывем?» Он отвечает: «Плывем!»

(Кстати, именно этот юнга прельстился моим самодельным финским ножом и предложил в обмен мелкокалиберку, из которой впоследствии был сделан мой верный друг – пистолет, вернее – обрез. Видно, любовь к оружию у мужчины в крови – еще с каменного века. Люблю, например, гладить пальцами обводы гитары и скрипки, мельхиоровые клапаны и черное дерево кларнета, но ничто не сравнивается с ощущением холодного металла ствола и жесткого дерева рукоятки! А когда стреляешь в цель, то просто пьянеешь).

И вот, продравши поутру глаза, легко позавтракав, мы взошли на борт нашей бригантины и отправились в неизведанные страны. Страны являли собой чудную красоту – я не переставал любоваться. Берега отражались в воде, как в зеркале – не поймешь, где небо, а где река. Выбрали для визирования два дерева, остановили лодку и минут десять выслеживали, есть ли течение. Ноль. Озеро. Плыли не торопясь, все ожидая, что вон за тем поворотом нырнем в Енисей.

Несколько раз соблазнялись высадкой на берег, но с позором улепетывали от гнуса: налетал вихрем. Несколько минут приходилось грести на разрыв жил, пока проклятые людоеды не отставали. На середине реки было относительно спокойно.

Ну так вот, плывем, плывем, а Енисея нет как нет. Все время на веслах сидел я один, стал уставать, да и есть хотелось до чрезвычайности. Временами думалось: не повернуть ли обратно? Но заплыли уже так далеко, что страшно делалось от одной мысли промахать веслами пройденный путь. Еще один поворот… Еще… Ну – вон за тем уж точно!.. Нет, дальше, еще один… еще… еще… Наступил вечер. Весла выпадали из рук. На мысе одного из бесчисленных поворотов нарисовалась безлюдная избушка. Стало страшно. «Слушай, – говорю своему боцману, – ты местный, припомни-ка, это енисейская протока, или река, которая впадает в Енисей?»

Служивый разинул рот, вытаращил глаза и запинающимся голосом доложил: «Вспомнил… это речка!.. Кажется, Ермачиха…»

До сих пор при одном воспоминании об обратном пути у меня из района поджелудочной железы начинает подступать к горлу какая-то тошная слякоть. Обратно гребли по очереди, если можно назвать греблей жалкие обмакивания лопастей весел в воду. Меняясь местами, мы, как дистрофики из анекдотов, цеплялись за борта и друг за дружку, чтоб не свалиться от усталости и голода в воду. Вдобавок, и гнус почему-то остервенился и начал чихвостить нас даже на стрежне реки. Теперь имею отдаленное представление о муках героя рассказа «Любовь к жизни», это Джека Лондона.

Километра за три до финиша, когда уже показалось Ермаково, причалили у рыбацкого домика и слезно попросили у двух мужиков чего-нибудь поесть. Они нам дали по толстому ломтю черного непропеченного хлеба и жменьку сахара-рафинада. Мы поблагодарили и поплелись обратно, один из рыбаков все же проследил за нами, чтоб не дай бог не стащили у них чего – сети там, весла, а то и лодку.

(Проснулся Валерка, выругался, перевернулся на другой бок и снова уснул).

Спал после своего путешествия почти сутки. Мать мне задала перцу, остальной команде нашего корвета тоже накостыляли дома по первое число.

Скоро утро, я из всех сов – наисовейшая, полуночная бабочка. Любимое время – от десяти вечера до часу, двух ночи. Болезненная прозрачность мысли, неестественная яркость образов и воспоминаний, музыкальность игры и пения – днем за все это приходится платить. А по утрам вообще туп, как валенок.

Последнее воспоминание, не опасное и не тяжелое, но очень яркое. По оказии плавал на катере в Игарку, это больше двухсот километров в оба конца. В Игарку Енисей не бушевал – тихий, как стекло, только за кормой катера расходящийся след бурунов да редкие чайки. Когда попадались относительно прямые участки Енисейского русла, то на севере и юге вода сливалась с небом, как на море. Берега – далеко-далеко, катер словно плыл в море меж двумя огромными островами. На обратном пути случился шторм с очень мелким дождем или очень крупным туманом, приятного мало, да еще и страшновато было.

В Игарке болтался два дня, бренчал на мандолине (там же ее и купил), фотографировал деревянные дороги и океанские корабли в порту. При виде этих корабликов оторопел: одно дело, когда в книжке прочитаешь об огромности океанского судна, другое – когда посмотришь на такую махину вблизи. Запомнились игарские склады лесоматериала: они занимали квадратные километры. И все – ярко-белое, свежераспиленное дерево: доски, брус. Еще интересно: если в любом месте города крепко зажмурить глаза и куда-нибудь наудачу крепко плюнуть, то однозначно попадешь в противопожарный плакат. И то – слышал не один леденящий спину рассказ, как горела Игарка, где все деревянное: склады, дома, дороги. Видел всего одно каменное здание, кажется, это был Дворец Культуры.

Пожалуй, хватит. Еще раз просыпался Валерка и пообещал стукнуть по голове чем-нибудь тяжелым. Не себя, конечно. Следующее письмо напишу уже из Казахстана. Оказывается, Джамбул не так уж далеко от Чимкента, где ты батрачила летом на свою тетку. Майка, а ты, случаем, не казашка?!

До свидания (надеюсь – не «прощай»!), мой бесценный друг. «Все прошло и – навсегда!» Хоть бы эти страшные слова не коснулись нас с тобой!..


Вадим Далматов.


 
P.S.


                Кружится лист осенний
                Безмолвный и прекрасный,
                Он ярко, ярко-желтый
                И в этом вся печаль.


                Как мало тех мгновений –
                Простых, счастливых, ясных,
                И жизнь, кружась, уходит
                И этого мне жаль…


Честное слово – экспромт!.. Всего несколько секунд, даже черновика не осталось!..


Рецензии
Очень лирическая, очень нежная глава, Дорогой Николай Денисович - Прощание с Абаканом, городом детства... Не могла не выписать:" В Гавани стоит потемневший деревянный клуб, в том клубе маленький мальчик Вадька с восторгом таращился на бессмертного «Тарзана», на «Смелых людей», на «Подвиг разведчика». Эти фильмы были и моими любимыми!
...собирали с друзьями медный колчедан с прожилками "золота", мечтая...
...играл на скале на скрипке под дикий аккомпанемент собак..."Лишь красная звезда на мачте молчаливо и бесстрастно слушала игру одуревшего музыканта и лай ошалелых псов."
...в четыре утра уплыл на лодке далеко вверх по Абакану, бросил весла, уселся на корме и, пока лодку сносило вниз, пилил «Полонез» Огиньского. А по реке плывут клочья утреннего тумана, а город и острова еще спят, а часовой на мосту стоит неподвижно, внимательно смотрит, слушает скрипку и провожает лодку взглядом.
Читаю со слезами на глазах:"С такой вот больной душой в детстве оказаться выброшенным в самостоятельную жизнь, не зная ни ее жестокостей и не имея понятия об ее опасностях! Почему позволено заводить людям ненужных им детей? Не родиться бы мне лучше..."
Сколько отчаяния в этих словах!!



Элла Лякишева   17.07.2018 09:28     Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.