Алоха!

                АЛЕКСАНДР     ЗАГОРУЛЬКО







                АЛОХА!*









                Ничто не освобождает нас от любви.
                Ничто не препятствует зарождению
                в нас ненависти. Никому не дано
                избежать страха. Каждый сам пьёт
                чашу своего разочарования.





















* Алоха — слово гавайского происхождения, употребляющееся в значениях «привет», «здравствуй», «до свидания», «добро пожаловать», как просто пожелание радости и мира, а также как «я тебя люблю».















                1. Вместо предисловия. Таймс-сквер

     Великолепные коленца выкидывает иногда судьба. Диву порой даешься то сногсшибательным нежданным негаданным встречам с людьми, о которых и думать-то давно забыл, то потрясающим своей восхитительной новизной открытиям, за явлением которых угадываются такие замечательные парадоксы, что кажется абсолютно непонятным, как то или иное событие или лицо не было примечено раньше.
     А как вы отнесетесь к фантастическому совпадению ваших мыслей с мыслями человека, в котором даже сама возможность возникновения раздумий, подобных вашим, представлялась совершенно невероятной?
     В каждой человеческой жизни таких удивительных и, будьте уверены, в чем-то, несомненно, знаковых поворотов случается предостаточно. Да вот беда, не каждый их замечает, как не замечают неприметную с виду тропинку, увиливающую в сторону от широченной дороги, по которой вы гордо и уверенно несете свое восхитительное «я». Точно так же, сидя в обожаемом авто, вы на бешеной скорости проскакиваете незамысловатый перекресток, боковым зрением едва уловив при этом: что-то важное, может быть, самое главное, вот только что осталось позади. Но на краю сознания уже мелькает кажущаяся спасительной мысль: «Не беда! В следующий раз поверну обязательно!»
     Ан незадача в том и состоит, что, даже вернувшись на как будто то же место, ни за что не удается разыскать ту самую тропинку, что давеча нырнула под густые кроны деревьев окружающего дорогу леса. Вы растерянно бродите по опушке, нетерпеливо шныряя глазами по сторонам: «Да где же она? Ведь здесь же, вот тут была… Ведь я помню».
     Но нет давешней тропинки, пропала, заросла. А может, и не было никогда? И вам всё лишь почудилось? Может быть, может быть…
     Тогда отчего так томительно, так тревожно под сердцем? Неужели и вправду всё несбывшееся осталось за прохладными сумерками леса, где в озоне послегрозового воздуха подрагивают серебряные паутинки с затерявшимися в них дождевыми каплями, которые в ярких лучах возродившегося из градом пролившихся туч солнца сверкают алмазами и жемчугами? И после этой мимолетной картинки всю последующую жизнь все в мире жемчуга и алмазы будут пахнуть летней грозой и возрождать в памяти чарующие мгновения радостного познания мира первозданно прекрасной, почти детской душой.
     И так же, как в детстве, сердце будут тревожить возникающие из небытия далекие видения сырых даже в середине лета оврагов с охапками сломанных сучьев и веток под ногами. То тут, то там пробиваются сквозь влажные слежавшиеся листья нежно-желтые вогнутые шляпки груздей, на дне воронок которых застыла то ли капелька росы, то ли невесть откуда появившаяся жемчужина.
     О, где вы, где вы, наивные тропинки детства и юности, полные предвкушения грядущего счастья?
     Странно, но отчего-то рано или поздно эти тропинки приводили на край внезапно распахивающегося леса. Перед глазами возникали разнотравные поляны, сбегающие из-под ног далеко вниз, где за ними начинались другие манящие к себе леса и поднимались синие горы, очертания которых колыхались в знойном мареве полудня. И восторженная душа жаждала откровений, представлявшихся чем-то, без чего счастливая жизнь невозможна.
     Но ничего не происходило. С годами жажда постепенно утолялась простенькими земными радостями, а душа заполнялась никудышными печалями, из которых никаких откровений не сваришь.
     А еще случается так: вступишь на поманившую мелькнувшим где-то вдали простором тропку, прорвешься сквозь заросли и дебри, вскарабкаешься на отвесные скалы — да и окажешься на одиноком обрывистом утесе, когда вокруг никого, а обратный путь так труден, тернист и долог, что оставшейся жизни не хватит, чтобы вернуться, спохватиться.
     Тем удивительнее кажутся внезапные встречи, когда давным-давно ожидаемые откровения вдруг вырываются из уст нередко полуслучайного собеседника и обжигают, как удар током, заставляя застыть в онемении, лихорадочно устремляясь за вспыхнувшим в мозгу вопросом: «Господи! Да почему же это случилось только сейчас? И отчего это не было так ясно прежде?»
     Нет ответа на коварный вопрос. Да и не нужен он, этот ответ, как ненужным и бессмысленным может оказаться знание дня собственной смерти.
     Однако нет-нет да и вспыхнет снопом искр угасающего костра наивное: «Для чего, Господи?!»
     Нечто подобное я испытал однажды в Нью-Йорке на Таймс-сквер в тот самый год, когда узнал историю, позже названную «Алоха!».
     Площадь Времен — удивительное место. Это, собственно, не площадь как таковая, а место слияния двух могучих рек гигантского города: знаменитого Бродвея и 7-й авеню. Образующийся между 44-й и 46-й улицами бурный водоворот, в котором смешиваются языки, лица, судьбы и всё, чем живет человек, и есть Times-squаre. Закружит, завертит стремительное течение жизни оказавшихся на площади людей, на час другой соединит их в нечто единое, целое, да и разбросает вновь по иным городам и весям, странам и континентам. А после и сам водоворот возле 47-й улицы распадется вновь на две реки, и потечет каждая из них дальше по своему руслу.
     В самый первый раз я столкнулся с колдовством этого места, когда много лет назад мы с приятелями зашли в один из баров, чтобы отметить некое пустяковое событие.
     С выбором особо мудрить не стали и, учитывая приглашение на предстоящий позже ланч, попросили принести водки и сока.
     Принимая заказ, хозяин бара, лупоглазый чернокожий мужик в центнер весом, с сомнением поглядел на нас, всем своим видом показывая, что не очень-то верит, как трое молодых и в общем-то симпатичных белых иностранцев собираются выпить четыреста граммов водки, запив тремя стаканчиками томатного сока. Он даже уточнил:
     — Вам сделать три коктейля «Кровавая Мэри»?
     — Нет, — с некоторым вызовом ответил я, поскольку лучше, чем мои друзья, говорил по-английски. — Водку — отдельно, сок — отдельно.
     Хозяин пожал плечами и через несколько минут принес заказ. Отойдя за стойку, он стал внимательно наблюдать за нами. От повышенного внимания мы приободрились, быстро и спокойно выпили водку, намеренно растягивая процесс запивания томатным соком за счёт неторопливой болтовни. Лишь после этого я сделал вальяжный жест: дескать, счёт, please!
     — Сколько? — спросил один из приятелей, когда листок оказался у меня в руках.
     — Сто тридцать восемь долларов, — ответил я и едва не поперхнулся.
     Мы, конечно, были готовы к чему-либо подобному, но чтобы вот так… и сразу?!
     — Не хило! — воскликнул другой приятель.
     — Что ж ты хочешь? Таймс-сквер! — уныло пробубнил я.
     Но отступать было никак нельзя, тем более что оказавшаяся превосходной водка уже ударила в головы.
     Пока я, как назначенный казначеем временного казацкого куреня, выкладывал на стол деньги, самый молодой из нас философски заметил:
     — Да, томатный сок нужно было не пить.
     Эта фраза, что называется, надолго вошла в анналы.
     Мы рассмеялись и вышли из бара, а хозяин еще долго смотрел, как нелепые русские направлялись в сторону Пен-стейшн и всё думал, над чем они так весело смеялись в конце.
     Тогда я еще ведать не ведал, что эта сценка не раз всплывет в моей памяти, а название коктейля «Кровавая Мэри» сыграет свою роль во время написания этой истории.
     А как шикарны вечера на площади Времен и в снег, и в дождь, и в теплый летний вечер, когда оживают сверкающие и переливающиеся светом реклам стены безмолвных доселе сфинксов-небоскребов! Над людской толпой проносится сигаретный дымок, смешанный с запахом великолепного кофе, а вырывающиеся из настежь распахнутых дверей баров звуки музыки словно сталкиваются друг с другом в невообразимой мелодии, которую играет невидимый непревзойденный оркестр.
     Как драгоценны на этой удивительной площади минуты беззаботного блаженства! Словно нет вокруг ни болей и бед, ни грязных задворков и ветхих изнанок окраин, а существует только это бездумное и оттого не знающее повторений наслаждение мгновениями бытия в центре людского мира.
     Но стоит присмотреться повнимательнее, попристальнее и… Ах, может быть, вовсе ничего не значат слезы на щеках прошедшей мимо женщины, и не было нелепой ссоры и расставания с любимым пару минут назад! И, может, не так уж безгранична нищета выпрашивающего лишний доллар уличного аккордеониста, и не так уж кошмарна жизнь скрюченного церебральным параличом подростка в инвалидном кресле, которого заботливые и сердобольные родители, кто знает, может быть, впервые вывезли в ночной Нью-Йорк.
     Может быть, может быть…
     Но тогда для чего случился здесь разговор с милой и очаровательной Айше, которая неизвестно зачем оставила отличную практику онколога-эндокринолога в Крыму и перебралась сюда, чтобы в течение нескольких лет выносить горшки за престарелыми янки в призрачной надежде достичь в конечном итоге того же, что у нее уже было на Родине?
     Нет ответа.
     Айше рассказывает о своих трудностях, тщетно подыскивая оправдания нелепостям принятых решений и в конце концов задает вопрос, который я уже слышал тысячу раз:
     — А разве вам никогда не хотелось уехать? И, если хотелось, почему вы этого не сделали? Ведь наверняка возможности были.
     Айше, Айше! Я так часто и много думал об этом, что готов выложить все возможные варианты ответа. И каждый из них будет правдой. Но главным для меня всё же останется  ответ, найденный в первые же часы пребывания в Иерусалиме.
     Там, глядя на Кедронскую долину, спускаясь по шоссе в Геену огненную у южных стен города, я вдруг ощутил, как защемило сердце от невероятной, почти неправдоподобно тождественной схожести этой части Святой земли с милым сердцу Крымом! И внезапная догадка, о которой я потом написал в каком-то рассказе, осенила меня: несомненно, Господь, выбирая место для задуманных библейских событий, помимо благословенной земли израилевой, рассматривал в качестве альтернативы Крым! Не иначе, наш полуостров приглянулся и стал мил Господнему сердцу!
     Это открытие показалось мне настолько очевидным и значимым, что окончательное и бесповоротное решение созрело мгновенно и само собой: можно уехать от людей, живущих рядом с тобой, но нельзя покинуть, предать землю, дарованную тебе Богом! Вот почему, понял я, можно жить и работать где угодно, но любить и умирать нужно на Родине.
     Айше внимательно выслушала меня и вдруг сказала:
     — Странно!
     — Что? — не понял я.
     — Странно, что вы рассказываете мне часть нашей легенды.
     — Какой легенды?
     Она с интересом взглянула на меня.
     — Вы, правда, не знаете?
     — Да о чём вы?
     Я решительно не понимал свою собеседницу.
     — Странно! — еще раз сказала она. — У нашего народа есть такая легенда. Или, может быть, не легенда, а притча или что-то в этом роде, — поправилась она.
     Я молчал, ожидая продолжения.
     — В один из дней после Сотворения Мира и человека решил Господь раздать каждому народу по земле его, — начала Айше. — Призвал Он к определенному часу всех пред очи Свои и раздал земли. Каждому народу что-то досталось. Кому-то бескрайние равнины, кому-то скалистые горы, кто-то получил таинственные леса, кто-то могучие реки. И разошлись народы по своим землям, а уставший Господь решил наконец отдохнуть. Но в этот момент явились к нему жившие в Крыму татары с мольбой: «Прости нас, Господи! Не успели мы вовремя прийти по зову Твоему и остались без земли нашей».
Разгневался Господь: «Да как же посмели вы не явиться по приказу моему? Или проспали в неге да лености день назначенный?» Отвечали татары: «Нет, Всемилостивейший! Не спали мы от лени. Мы были заняты возделыванием лозы, сеянием хлеба насущного и выпасом скота нашего. Оттого, задержавшись в трудах и заботах, и опоздали. Что же нам теперь делать?» Задумался Господь, а после сказал так: «Раз не по лености вашей не явились вы пред очи мои, а из-за трудов тяжких, так и быть: дарую вам землю, которую берег для одного лишь себя!» И подарил татарам Крым…
     Пораженный, я стоял, слушая свою собеседницу. Как? Как могло случиться, что я, всю жизнь проживший в Крыму, тысячу раз встречавшийся прежде с этой женщиной, не слышал этой притчи? Почему она таилась от меня? И самое главное: для чего Господь забросил меня в Нью-Йорк, столкнул с Айше именно здесь, на блистающей и завораживающей Таймс-сквер, и вложил в ее уста истину, познанную мной несколькими годами раньше в Иерусалиме: Крым — земля Бога и дарован нам Им?
     Зачем Он сделал это?
     Для того, чтобы укрепить меня в правоте? Или для того, чтобы я не свернул на тупиковую тропинку и не оказался в конечном итоге совсем не там, где желал быть всю жизнь?
     Но редок в своих откровениях Господь! А самим нам не всегда удается разгадать Его ребусы и шарады, как не удалось это моему давнишнему другу Федору Сабельникову.
























                2. Маша         

     Кто не бывал на тридцать девятом причале, тот не бывал во Фриско*. Можно сколько угодно бродить по улицам даун-тауна, наспех перекусывать в забегаловках китайского квартала или попивать жигулевское пиво в районе рашн-хилл — и наивно предполагать, что видел Сан-Франциско. Но даже если вы побываете везде, включая знаменитый мост Голден Гейт**, и вдоволь накатаетесь на фирменных трамвайчиках, которые на конечных остановках до сих пор разворачивают вручную, ваши впечатления будут неполными, пока вы не вступите на доски этого знаменитого причала.
     Здесь под пристальным присмотром угрюмого Аль-Катраса*** день и ночь кипит радостная и восторженная жизнь. Это туристическая Мекка, не посетить которую просто непростительно.
     Именно здесь за неделю до возвращения домой наконец-то оказался молодой химик Федор Сабельников. Позади остались почти шесть месяцев напряженнейшей и интереснейшей работы в лабораториях Стэнфордского университета и монотонные скучные прогулки по вечно безлюдным, словно вымершим улицам Пало-Алто, то есть города-спутника Сан-Франциско, где, собственно, и располагался один из лучших университетов Северной Америки.
     Конечно, приняли Федора более чем любезно, и он, что называется, пришелся ко двору в молодой, но довольно разношерстной интернациональной компании подающих надежды химиков, работавших в области, чрезвычайно Сабельникова интересовавшей.
     Привезенная им идея принципиально нового подхода к синтезу целого класса новых лекарственных веществ заинтересовала всех. И теперь каждый из собранных под могучим крылом профессора Джеймса Гортвуда молодых гениев старался внести посильный вклад в решение общей задачи. 
     Долгие, с раннего утра и до позднего вечера, рабочие дни, наполненные бесконечными экспериментами, летели стремительно и безвозвратно. Федор просто не замечал их.
     Но лишь только наступала пятница…
     Поверьте, нет ничего тоскливее одиноких уик-эндов даже в Сан-Франциско. Особенно если на улице поздняя осень, зима или ранняя весна — далеко не лучшее время, пусть и в диво-стране Калифорнии.


* Фриско — сокращенное сленговое название Сан-Франциско.
** Голден Гейт Бридж ( Golden Gate Bridge) — висячий мост Золотые ворота через одноименный залив, одна из достопримечательностей Сан-Франциско.
*** Аль-Катрас — остров с одноименной тюрьмой в акватории Сан-Франциско.

     Казавшийся дружным и монолитным рабочий коллектив лаборатории с наступлением второй половины пятницы мгновенно распадался на отдельные элементы, как вещество сложного химического состава под воздействием, например, мощного излучения.
     Индийцы, китайцы, мексиканцы устремлялись в дома к соотечественникам, чтобы погреться у родных очагов, американцы растворялись в семейном уюте, и Федор оставался один.
     Сновавшие тут и там эмигранты из стран бывшего СССР относились к нему настороженно, в первую очередь потому, что он не высказывал никаких восторженных мыслей в отношении ставшей им второй родиной Америки. Еще более подозрительным им казалось то, что Сабельников не просил ни у одного из них помощи в дальнейшем обустройстве своей судьбы в Штатах. Все почему-то считали, что Федор, как и они, обязательно должен стремиться зацепиться здесь. Многие в порыве внезапной откровенности, даже если молодой человек не просил об этом, ни с того, ни с сего принимались живописать в лицах трудности, с которыми в свое время столкнулись и с которыми, по их глубочайшему убеждению, в самое ближайшее время придется столкнуться Федору. При этом они с некоторым даже удовольствием отмечали, как долго и с какими мучениями шли к заветной цели, чтобы наконец-то… Далее рассказы становились совершенно невнятными, и Сабельникову так и не удавалось понять, чего же такого особенного, чего нельзя было достичь на Родине, эти люди добились здесь.
     Но разъяснение подобных мелочей, по-видимому, не входило в программу общения до поры до времени словоохотливых соотечественников с не проявлявшим ни малейшего желания последовать их стопам Федором.
     Поэтому отношения подобного рода не складывались, а ежели и начинались, то не были длительными и ограничивались лишь одним-двумя ланчами в более или менее приличных ресторанах да, в лучшем случае, приглашением на барбекю, когда к тому была соответствующая материальная возможность.
     Предоставленный, таким образом, большей частью самому себе Федор с упоением заполнял субботы и воскресенья принудительной работой в университетской библиотеке (благо, ресурсы ее были практически неисчерпаемы) или недорогими и короткими путешествиями по Калифорнии, самым длительным из которых оказалась четырехдневная поездка в Лос-Анджелес на автобусе через горы.
     Все остальные дни отдыха посвящались бесцельному шатанию по Фриско и его окрестностям с томительными размышлениями о возвращении, которые более всего походили на сладостные мечтания, ибо были заполнены мыслями о Маше.



     Сегодня на свете уже нет небанальных историй. Всё, что происходит с нами сейчас или, тем более, будет происходить с нашими детьми и внуками, уже когда-то происходило с другими людьми. Всё было рассказано и пересказано тысячи, миллионы раз, и всякий новый переплет оказывается не новым на самом деле. Поэтому когда задумываешься над сутью происходящего, невольно приходишь к заключению, что смысл земного существования единственно состоит в том, чтобы научиться любить и страдать, плакать и ненавидеть, хранить верность и, как это ни ужасно звучит, предавать. Ничто другое, кроме овладения этими чувствами, если хотите, кроме прохождения через их горнило, не является обязательным для всякого, кто приходит в этот мир.
     В самом деле, далеко не каждому суждено сделать открытие или достичь вершин знаний. Единицы постигают великие тайны искусства и становятся повелителями пространств и народов. Даже мучительное преодоление обыденности посредством возвеличивающего человеческий род в собственных глазах подъема на высочайшие горы планеты или, наоборот, спуска в ее глубины является уделом немногих.
     Между тем, если именно это возвеличивание тем или иным путем принимать за цель земного бытия, становится абсолютно непонятно, для чего Господь создавал всех остальных, кто, копошась на унылых грядках ежедневного существования, не только не вызывает восхищения героизмом тоскливых будней, но, напротив, заставляет изумленно пожимать плечами в поисках оправданий и неведомых целей такого жития.



     Маша появилась в его жизни тихо и незаметно. Он даже не мог точно вспомнить, когда и где увидел ее впервые. Кажется, на какой-то студенческой вечеринке, а может быть, и нет. Как ни банально это звучит, но Федору временами казалось, что она была рядом всегда. Так, случается, во время летней прогулки по лесу к оголенной руке неслышно приклеивается мокрый от только что отгремевшей грозы листик, слетевший с отяжелевшей от влаги ветки кизилового куста. Его обнаруживаешь уже дома и с удивлением думаешь: «Смотри-ка, откуда приехал!» При этом никаких иных чувств, кроме легкого, в некотором смысле умильного удивления не испытываешь.
     Нечто подобное произошло и с Машей. С какого-то неощутимого момента Федор с тем самым умильным удивлением обнаружил ее рядом с собой: не броскую и не яркую, а похожую на необходимую, неизбежную деталь окружающего пейзажа или, того хуже, на предмет ежедневного обихода.
     Чем-то это походило на присутствие в доме мыши: вроде и нет ее, но кто-то постоянно, ежесекундно, скребется рядышком, суетится почти неслышно, снует туда-сюда по каким-то непонятным делам. Позднее Федор, будто в подтверждение давно возникшего подозрения, узнал, что в школе у нее было шутливое прозвище… «Мышка».
     При этом ни о каком унижении или, не дай Бог, пренебрежении с его стороны и речи не было! Наоборот, с каждым днем в нем всё более росло и крепло становившееся неотвязным страстное желание, нет, не пожалеть Машу, а — как бы это правильнее сказать? — приветить, что ли.
     Пребывая рядом с ничем не блиставшей девушкой, Сабельникову отчего-то хотелось если не сделаться лучше (это наверняка было бы перебором!), то уж по крайней мере не совершать поступков, которые могли бы «уронить» его в Машиных глазах.
     Верный и давний друг и, в прямом смысле слова, соратник по науке Алексей Долгов усмехался, наблюдая за их взаимоотношениями:
     — Ты, дружище, из бесшабашного гуляки-гусара превращаешься в добропорядочного обывателя. Эх, об этом ли мечтали мы с тобой перед атаками на неприступные бастионы женских сердец в разгульной юности?! — витийствовал он.
     — Ох, не сыпь мне соль на старые раны! — отвечал ему тоном потрепанного в битвах ветерана Сабельников.
     — Да, старик, — констатировал Алексей, — меняет, меняет нас время!
     И совсем уж мечтательно завершал:
     — Иных уж нет, а те далече…
     В подобного рода заявлениях не было ничего дурного, но слышать их из уст знавшего Федора чуть ли не с пеленок Лешки было отчего-то обидно. Во-первых, потому что, несмотря на сложившийся в глазах окружающих образ героя-любовника, Федор вовсе таковым не был и (вот потеха всем на удивление!) не мог похвастать действительно бесшабашными любовными приключениями. Он никогда не заходил чересчур далеко, и никак нельзя было сказать, что Сабельников не вылезал из чужих постелей. Он, скорее, был похож на орла-гордеца, вольно барражировавшего над миром, но не бросавшегося до поры до времени в пике при виде добычи.
     Но вдвойне обидными были Лешкины высказывания, потому что именно этого, то есть комфортного и взаимно уважительного существования, Федору хотелось чуть ли не более всего на свете. Он сам не мог объяснить, что мешало пуститься во все тяжкие: то ли «апрельские тезисы» домашнего воспитания с вознесением женщины, как таковой, на недостижимой высоты пьедестал любви и уважения, то ли глухая боязнь своим витиеватым отношением к противоположному полу разрушить возникшую неизвестно откуда скандальную репутацию Дон Жуана. В этом сквозило что-то настолько мальчишеское, подростковое, когда интеллигентный домашний мальчик нарочно лезет в драку, в которой наверняка получит по роже (именно «по роже», а не «по лицу»!), что Федор стыдился обсуждать скользкие вопросы даже с лучшим другом.
     Поэтому в отношении явившейся, словно с небес, Маши у Федора подобных, в его понимании скабрезных, мыслей не возникало. Тем более что внешность девушки вполне соответствовала школьному прозвищу. Лицо было совершенно невыразительным, с узкими губами, остреньким носиком и казавшимися слегка прикрытыми глазами. Каштанового цвета кудельки, оттенявшие слегка смуглую кожу, делали Машу при весьма значительном допущении миловидной, но не более, да и то преимущественно в вечернем освещении. Фигурка, хотя и ладненькая, однако не из тех, на которые встречные мужчины оборачиваются и провожают взглядом.
     Робость и покорность — вот что сквозило в каждом ее жесте и слове.
      «Ну, ясно, — скажет опытный читатель. — Дальше всё известно: в тихом омуте черти водятся, Золушка-красавица и т. д., и т. п. Знаем! Читывали!»
     Черти не черти, а только однажды, собравшись, по-видимому, с духом, как перед прыжком с десятиметровой вышки в подрагивающую солнечными бликами воду, Маша взяла Федора за руку и прошептала:
     — Пойдем!
     Чего в этот момент было в ней больше — испуга или несгибаемой решимости, Сабельников так и не понял. Сам бы он в тот момент развития их отношений на подобное ни за что не решился бы.
      «Как баба или размазня!» — скривившись, прошепчет читатель и… вновь окажется не прав. В чемпионе Крыма по боксу в своей весовой категории Федоре Сабельникове уверенности в себе и решительности было достаточно. Но то — бокс, а Маша — женщина!
     Как это ни прискорбно будет узнать всё тому же искушенному читателю, ожидаемых чертей в постели не оказалось. Была абсолютная покорность, полное отсутствие каких-либо умений и навыков и жаркий стыд от собственной неопытности. Федор, несмотря на строгости воспитания, всё же успевший хоть что-то повидать, был ошарашен.
     Возникло даже ощущение, что он глупо попался на неожиданном обмане: будто заказывал для покупки роскошный альбом цветных иллюстраций картин, например, из собрания Прадо*, а, когда сдернул упаковочную фольгу и раскрыл вожделенную книгу в изумительном переплете, вместо бьющих неистовым красным полотен Эль Греко** оказался в черно-белом мире полубезумных гравюр Гойи. Сабельников ненавидел гравюры, ибо ему казалось, что выполненные с величайшей тщательностью изображения похожи на засушенные растения в гербарии, задушенные и обесцвеченные. От них не пахло ни свежестью дождя, ни осенним увяданием, ни солнцем, ни тучами, ни грибной сыростью, ни… даже умершей любовью. От них не пахло ничем.
     Федору показалось, что Маша его обманула.
     Только много позже он догадался, что запах любви появляется в женщине тогда, когда мужчина своей страстью освобождает пленительный аромат из распускающегося цветка.
     В тот же момент его разочарование было так сильно, что он даже не затруднил себя попыткой понять происходящее.
     Он ожидал охапок восхитительных роз, а вместо этого натолкнулся на едва пробившийся сквозь слежавшийся снег первоцвет, в котором еще не было ни запаха, ни
* Прадо (Museu del Prado) — крупнейший музей мира в Мадриде с собранием произведений европейских художников XII—XIX вв.
     ** Эль Греко (El Greco — Теотокопули, Theotocopuli) Доменико (1541—1614) — выдающийся испанский живописец, скульптор, архитектор.
пьянящей белизны с легким оттенком непостижимой голубизны, а наблюдался лишь тонкий стебелек, только и скопивший сил на то, чтобы потянуться к солнцу.
     Ощущение было такое, будто кто-то, флегматичный и равнодушный, констатировал:
     — М-да-с, господин хороший! Не повезло-с!
     — Неужели это всё, и я больше никогда ничего не узнаю? — с невероятной и непонятно откуда взявшейся тоской спросил он.
     — С ней, может, и не узнаешь, — пожал плечами флегматичный соглядатай.
     — Но ведь я ждал и желал совсем другого!
     В нем еще жила пронзительность юношеских ожиданий, несмотря на то что Федор считал, что расстался с ними навсегда…



     Когда-то давно новая жизнь началась с блистательного князя Андрея, шедшего через сверкающий зал к восторженной и прелестной в ожидании чуда Наташе Ростовой.
     Федор ясно помнил ощущение, которое испытал, когда обнял девушку за талию, и ее невесомая рука легла на его плечо. Ничего более прекрасного, чем тот вальс, он еще не знал в жизни.
     Сочинение Сабельникова вызвало в школе небывалый ажиотаж. Девчонки всех классов восторженно перешептывались, загадочно постреливая глазками в его сторону, а мальчишки презрительно ухмылялись и мелко сплевывали сквозь зубы, отпуская сальные недвусмысленные шуточки в его адрес.
     Брошенное кем-то полупрезрительное «князюшка» тотчас приклеилось к нему безобразным ярлычком. Но Федор, казалось, не замечал ничего, пребывая в необъяснимом состоянии отроческой влюбленности.
     Его первая девочка была так же порывиста, трепетна и чувствительна, какой представлялась в воображении Наташа Ростова. Короткая, почти под мальчика, прическа венчала восхитительную головку, сидевшую на тонкой шейке с трогательной ложбинкой между мышцами затылка. При взгляде на эту выемку сей же час возникало холодящее сердце чувство незащищенности и всепоглощающего желания быть рядом. Хрупкие лопатки робко ходили под полупрозрачной кожей спины. Когда девочка поднимала руку, последняя дивным образом превращалась в крыло ангела, отчего Федор замирал, как если бы это превращение происходило наяву.
     Двум юным созданиям, совершенно не представляющим, что такое любовь, так хотелось, чтобы возникшее меж ними притяжение оказалось этой самой любовью! Едва угадывающееся ощущение, что они действительно обладают ею, как какой-то чудесной и невероятной тайной, должно было вот-вот выплеснуться наружу.
     И когда он, вконец измучившийся от становившегося нетерпимым ожидания, вдруг неожиданно для самого себя спросил ее, почему-то обратившись на «вы»:
     — Вы любите меня?
     Она, закрыв глаза от внезапно нахлынувшего счастья, промолвила:
     — Да, навсегда!
     Этот миг показался обоим самым великим в их маленькой жизни. Таким великим, перед которым всё остальное меркло и теряло какое-либо значение.
     И первый поцелуй, случившийся в тенистой аллее летнего парка, только усилил это ощущение. Федор навсегда запомнил пробежавшую по телу дрожь, когда легко коснулся губами алой от прихлынувшей крови щеки девочки, и вздох непонятного облегчения, вырвавшийся из его груди. Только крик пробегавших мимо босяков: «Лижутся!» — резанул по замершему сердцу, но тут же растворился в охватывающей всё существо неге.
     Потом у них было много поцелуев, и они были нежны и прекрасны. Но в них еще не присутствовало то, до поры неведомое, что делает страсть неодолимой и освящает сближение мужчины и женщины светом особого смысла.
     Целомудренный вальс кончался, и они не знали, что делать дальше, — следующий танец еще не был разучен.
     А между тем он уже звучал в ушах, знаменитый медленный фокстрот «Маленький цветок».
     Мальчик и девочка тесно прижались друг к другу и застыли, приподнявшись на носках перед тем, как сделать первый шаг и заскользить по паркету бальной залы. Это был тот самый момент, когда тревожащий душу саксофон берет первые ноты и замирает в готовности после мгновенной паузы повести чувственную мелодию дальше вслед за проснувшимися в руках барабанщика щеточками, определяющими страстный ритм.
     Саксофон запел, и руки узнали ни с чем не сравнимую податливость девичьей груди, и под робкими ладонями вздрогнули и напряглись бедра, и губы утратили сопротивляющуюся упругость, раскрывшись навстречу другим губам.
     Ах, что за чудо «Маленький цветок», фокстрот неповторимой первой любви!
     А шепотки вокруг истерически усиливались, случайно оброненное «князюшка» превращалось в издевательское «князёк», и не имевший понятия, как уберечь свою девочку от всё сжирающей, словно саранча, молвы, Федор бросился на ринг.
     Это было поздно, в таком возрасте не начинают, но тренер, скептически осмотревший новичка, решил попробовать, уловив стариковским чутьем затаившийся в Сабельникове кураж после первых же попыток. Опытный мастер не пожалел об этом, а Федор…
     — Это гадко, гадко, — упрямо шептала сквозь слезы девочка после окончания первого выигранного им вчистую финала.
     Она никогда раньше не видела спортивное побоище наживо.
     — Я думал, тебе понравится, — растерянно лепетал Федор, еще пребывавший в упоении от внове испытанной славы победителя. — Разве женщинам не нравится, когда ради них?..
     Ничего глупее придумать было нельзя.
     Девочка зарыдала:
     — В женщинах, которым нравится кровь, всё пещерно и первобытно!
      «Как же ты этого не понимаешь?» — хотела добавить она, но…
      «Да ради Бога! — огрызнулся он про себя. — И — пожалуйста! Не очень-то и хотелось!»
     А потом, когда их фокстрот, так толком и не начавшись, окончился и растерявший страсть саксофон умолк, они стояли под ноябрьским дождем, мелким и частым, как глупые и никчемные обиды двух потерявших ощущение друг друга людей. Он говорил, что им нужно расстаться, а она, готовая разрыдаться, спрашивала:
     — И что же мне теперь делать?
     — Не знаю, — тупо отвечал он, потому что действительно не знал ни того, что сказать, ни того, что будет делать сам. — Придумай что-нибудь...
     Будущее не рисовалось никак. Но оно было прекрасно предвкушением неизвестности, непременно чудесной и радостной, в которой первой девочке уже не было места.
     Федор совершенно не понимал, что она уже навсегда в нем и еще не раз напомнит о себе. Потому что, сам того не подозревая, он будет искать именно ее во всех, кто окажется рядом.
     Так и случилось с Машей.



     Дальше не произошло ничего.
     Слегка побаивающийся в подобных случаях демаршей со стороны «соблазненных и
покинутых» женщин вроде: «Теперь ты, как честный человек, обязан на мне жениться!» Федор опасался напрасно. Тысячелетие на дворе стояло новое, как, впрочем, и времена, и нравы, которые, увы, всегда одинаковы!
     Никаких вызовов не последовало. Просто жизнь как-то сама собой перетекла в новую стадию или, если это более правильно, фазу со всеми вытекающими из этого обстоятельства удобствами и неудобствами.
     Удобства новоустановленного порядка были совершенно очевидны: в жизни Федора появилась женщина и, по всей вероятности, женщина, искренне и преданно его любящая.
     Неудобства же сводились к тому, что это событие не вызвало в его душе никакого переворота. Он ожидал, что подобная перемена будет сопровождаться чем-то вроде душевного светопреставления с ночными пылкостями, коленопреклонениями и восторгами обожания. А вместо всего этого, яркого и праздничного, получил улучшенный вариант обыденности.   
     Маша частенько являлась в доме Федора и оставалась подолгу, но ровно настолько, насколько было необходимо, чтобы не наскучить и чтобы Сабельников не пресытился их ставшими почти регулярными ночами. В этих ночах, однако, было что-то странное. Менее всего они походили на убийственный ядерный взрыв, выжигающий страстью всё вокруг на много километров. Скорее, это была пасторальная мелодия, убаюкивающая гармонией скрипок и нежным пением английского рожка. Временами Федору до смерти хотелось разрушить скованную размеренность, прервать ровное дыхание девушки, заставить вскрикнуть, совершить какое-нибудь безумство, чтобы он (пусть даже!) ужаснулся. Чтобы не было успокоительного, медлительного и молчаливого усыпания на его плече с едва слышимым дыханием, когда боязнь пошевелиться одолевает все члены, наливая мышцы свинцовой тяжестью. Ему желалось изнеможения, истощения до предела, но — странно! — он сам не осмеливался на это, ожидая всего от нее, и, не получая, злился и на себя самого, и на Машу.
      «О, если бы знать, что она подумает, если я что-то сделаю иначе!» — мучился он, ничего, тем не менее, не предпринимая.
     — Почему? Почему? — тупо спрашивал он себя.
     — Потому что не хочешь ее обидеть! — отвечал кто-то. — Она ничего плохого тебе не сделала!
     При чём здесь было «что-то плохое»?! Сабельников объяснить не мог.
     Откуда ему было знать, как она, судорожно сдерживаясь, умоляла самое себя:
     — А вдруг он будет думать, что я — шлюха?
     Можно сколько угодно не верить, но всё было именно так!
     И Федор смирился. Более того, поначалу раздражавшая сдержанность Маши постепенно, ночь за ночью, становилась не то что привычной, но приобретала некую привлекательность, ибо в ней чудилась тщательно охраняемая загадочность. В каком-то смысле такая манера даже сделалась желательной (нет, ни в коем случае не «желанной»!), ибо касалась не только интимной близости, но и распространялась на все их отношения вообще.
     Находясь подолгу вместе, они почему-то мало разговаривали. Федору думалось, что с ней особенно и разговаривать-то не о чем. В самом деле, не станешь же вроде как любимой девушке рассказывать о проблемных вопросах химического синтеза поверхностно-активных веществ. Она филолог и ни черта не поймет, как, впрочем, и он ничего не смыслил в дебрях современной поэзии. Временами вконец затянувшееся молчание делалось совершенно невыносимым и нетерпимым.
     — Господи! — воскликнул он как-то раз. — Да что ж ты у меня такая молчунья?
     — Что ты! — эхом отозвалась она. — Я такая болтунья! Спроси у любой из подруг!
     — Легко сказать — спроси, если я никого из твоих подруг не знаю!
     — Хорошо, познакомлю, — как всегда кротко пообещала она.
      «Тьфу ты черт! — выругался в сердцах Федор. — Ничем не проймешь! Какая-то она железобетонная!»
     Дни тянулись за днями, ничего не меняя.
      «Порвать? Прекратить? Бросить? — вновь и вновь терзал себя Федор. — Но ведь она ничего дурного мне не сделала. Зачем же я хочу ее обидеть?»
     Однако уже через минуту другой вопрос жег сердце: «А разве правильно привязывать ее к себе всё сильнее и сильнее? А вдруг завтра?..»
     И однажды Маша, словно услышав его, вроде равнодушно и как всегда спокойно произнесла:
     — Брось меня, если хочешь.
     — Что ты! Что ты! — испугался Федор. — Ни за что!
     Он даже подивился своему испугу и поэтому не сразу нашелся, что ответить сидевшему внутри соглядатаю:
     — Это как же понимать?
     — Но ведь жалко ее, — промямлил он про себя и услышал в ответ издевательское:
     — Ну-ну!



     Вода, как известно, камень точит. В жизни сложилась патовая ситуация: рядом с Федором была женщина, необходимая ему ровно в той степени, в которой он того желал, сам того порой не подозревая. Она не только не мешала научной работе, но и не выводила из душевного равновесия. Вот это последнее более всего и обеспокаивало Федора, ибо представлялось чем-то болотистым и вязким, что неумолимо затягивает в себя, как будто замуровывая в быстро твердеющий бетон.
     — Нехило живешь, старик! — заметил по этому поводу Лешка, когда дремотное в некотором смысле состояние Федора стало заметно. — И бабёнка есть, и бабёнки нет. Хорошо-о!
     Однако, тут же прекратив ерничать, серьезным тоном поинтересовался:
     — Да ты ее любишь ли?
     — Аллах ее знает! — выпалил Сабельников как на духу.
      «И правда: люблю ли я ее? — удивился Федор. — И любовь ли это?»
     Может быть, это и есть то недостижимое, что называется тихим семейным счастьем: ничему не мешающая женщина, тихая и почти безмолвная, как собственная тень, обожающая его до потери сознания?
     Но можно ли это любить? Спрятанные где-то глубоко и никогда не вырывающиеся наружу эмоции, ровный голос и всегдашнее согласие во всем, о чем бы ни заходила речь?
     Единственный раз глубокой лунной ночью она прошептала, словно выдавила пасту из тюбика:
     — Если бы ты знал, как мне хорошо с тобой!
     И после долгого молчания, после, казалось, поразившего ее саму признания добавила:
     — Я умру, если ты отставишь  меня.
     Именно так — «отставишь». Не «бросишь», не «уйдешь», а «отставишь»! Словно какую-нибудь использованную и ставшую ненужной громоздкую вещь.
     Пораженный Федор не нашелся, что ответить.
     Он даже представить не мог, что иногда, проснувшись среди ночи, Маша часами смотрела на него, вслушиваясь в сонное дыхание, боясь пошевелиться и разрушить его хрупкое забытье.
     Потом, словно утратив ощущение реальности, или, наоборот, спохватившись и устав от собственной сдержанности, вдруг начинала целовать его прикрытые веки и неслышно умоляюще нашептывать:
     — Милый мой! Ты всё, что у меня есть. Если тебя вдруг не станет, мне нечего будет здесь делать…
     Проговорив это, она пугалась, но не того, что было готово вот-вот сорваться с губ, а того, что он, внезапно пробудившись, вдруг услышит ее жалобу и представит в ней истеричку, способную сотворить что-то с собой из одной только боязни потерять его.
     Подумав об этом, Маша умолкала так же мгновенно и начинала тихонько дуть на его висок, словно остужая и охраняя от нестерпимого жара своих слов.
     Сабельников знал это наверняка, потому что во время одного из таких ночных всхлипов всё же проснулся, но не успел раскрыть глаза и разрушить померещившуюся сном реальность.
     Выслушав сбивчивый шепот и ощутив прохладное дуновение на виске, Федор успокоительно подумал: «Слава Богу! Она не так скупа…»
     И тут же впервые возникла пугающая, но неумолимая в своей неизбежности мысль: «Но ведь и я должен дать ей что-то! Но что? Ведь у меня ничего нет!» Это неожиданное открытие было болезненным и неприятным уже потому, что требовало от Федора определенных усилий, чтобы понять: что именно он может или даже должен отдать девушке? Мучительность состояла в том, что Федор совершенно не видел в себе ничего, что могло бы сгодиться для эквивалентного обмена. Это порождало в душе страх.
      «Если она обнаружит, что мне нечего ей предложить, она… — тревожно размышлял молодой человек. — Она может бросить меня. Но ведь теперь это уже невозможно, потому что я…»
     Вот с этого-то момента мысль о собственной любви и зародилась в его душе.
     Едва ли не впервые оказавшись надолго один на один с женщиной, Федор попытался переложить прежние мечтания и представления о любви на Машу сразу и поэтому жаждал получить от нее всё, что только можно было вложить в это понятие, не понимая, что они только начинают притираться друг к другу, осторожно познавая свои и чужие болевые точки и оазисы радости.
     С безграничным удивлением он обнаруживал, что в Маше не было (или он не находил, не видел?) ничего, чему стоило бы по возможности поклоняться. Ей не была присуща некая возвышенность и представленная в известной мере утонченность. Именно присутствие этих качеств делало женщину загадочной ровно настолько, насколько было, по мнению Федора, необходимо для поддержания в мужчине стойкого интереса. В ней всё было приземлено и обычно. И эта приземленность частенько прорывалась вопросом: «Да полноте: способна ли она чувствовать мир и людей так, как чувствую их я?» При этом Федор даже не отдавал себе отчета, что требовать от другого человека, пусть даже страстно тобой возлюбленного, таких же точно чувств и эмоциональных проявлений попросту глупо и бессмысленно.
      «Но ведь есть же почти идеальные пары, когда только и слышишь: «Ах! Именно об этом я только что подумал, дорогая!» или «Я всегда считаю так же, как ты, дорогой!»
     То, что таких пар вовсе не было (и быть не могло!) среди его знакомых, Федора ничуть не смущало.
      «Я просто мало знаю других», — увещевал он себя, хотя всё было как раз наоборот, ибо стоило казавшихся идеальными рядом друг с другом женщину и мужчину узнать получше, как оказывалось: в их взаимоотношениях зияют такие дыры и пропасти, что остается только диву даваться, как они вообще умудряются уживаться вместе.
     Но даже эти открытия не обескураживали Федора, поскольку он, глядя на вечно ссорившихся жен и мужей, приходил к парадоксальному выводу: короткие и бурные ссоры есть результат не противоположностного существования, но глубочайшего уважения и понимания.
     — А ведь с ней даже поссориться нельзя! — возмущенно жаловался он Алексею. — Ну что ей, черт возьми, стоит — поссориться! Вы же вон как воюете!
     Долгов озадаченно кряхтел, выслушивая сентенции Сабельникова, и растерянно бормотал в ответ:
     — Много ты в нас-то с Дашкой понимаешь!
     Сам Алексей, по искреннему убеждению Федора, жил в дивном краю тропических ураганов и ссор, разрушительных землетрясений и вулканических извержений неистово страстных примирений.
     Его пылающая гневом и клокочущая всплесками ревности Дарья была готова ради Алексея взойти на костер или прыгнуть с девятикилометровой высоты без парашюта. Их любовь ежедневно разлеталась на тысячи осколков, как упавшая на пол хрустальная ваза, задетая неосторожной рукой случайного гостя, чтобы тут же самым чудесным образом на глазах всего честного народа вновь сама собой склеиться в единое целое.
      «Ну хоть бы раз! Хотя бы один-единственный маленький разочек!» — думал о Маше Федор, глядя, как еще секунду назад взбешённая Дарья самозабвенно целуется с его другом, обхватив шею Алексея руками и прижавшись к нему всем телом.
     Пьянящий остротою ощущений и чреватый постоянными опасностями способ существования двух взаимно противоположных и потому постоянно притягивающихся друг к другу характеров казался настолько органичным, что представить себе рассудочно яростного в своей правоте Алексея без импульсивной необдуманности порывистой Дарьи было невозможно.
     Всё, что касалось «воды и пламени», а также «коня и трепетной лани» было абсолютно приложимо к другу Федора и его возлюбленной и совершенно не подходило для отношений Сабельникова и Маши.
     Рядом с нервической, подрагивающей каждой жилочкой Дарьей Маша выглядела вялой, рыхлой и аморфной. Федор временами отчаивался, думая, что ему никогда не узнать, как солоны ее слезы на губах, усмиряющих поцелуем огонь мгновенного непонимания.   
     — Везет тебе! — в минуты вынужденного откровения восклицал он, обращаясь к другу.
     Лешка сочувственно и в то же время понимающе ухмылялся:
     — Ничего, бледнолицый брат мой, — шутливо утешал он товарища, — и на твоей улочке сыграют Шопена.
     — Балда! — огрызался Сабельников.
     И невдомек ему было, что Долгов втайне не раз и не два завистливо сокрушался: «Ах, ты, Господи! Ну, почему не мне его Маша? Вот бы пожить недельку в немоте и неге полярных снегов!»
     Ни Федор, ни Алексей, ни сама Дарья не знали, да и не могли знать, что пройдет несколько лет — и в один прекрасный день склеить разбитую вазу не удастся. Потому что каждый раз после сопровождавшегося неимоверным грохотом падения то один, то другой осколок закатывался куда-то далеко под диван, откуда его было никак не извлечь. Или отлетал далеко в сторону, исчезая в щели между половицами, пока дыр в с грехом пополам восстановленной вазе не стало слишком много, и ваза не рассыпалась в прах. Тогда Дарья уйдет к безнадежно обожавшему ее Марку, их общему другу, и родит ему сына Ефрема, который, как две капли воды, будет похож на Алексея. А сам Алексей станет любить ее «вдогонку», вырывая из объятий мужа ради нескольких безумных и бестолковых ночей, после которых все будут долго мучиться, а Дарья всё равно возвращаться к Марку.
     И так будет тянуться много лет, пока однажды…
     Впрочем, это уже совсем другая история, каких тысячи тысяч на этой земле.
     А во время, о котором идет речь, Федору, как и всем вокруг, казалось, что «милые бранятся — только тешатся» и что их без конца склеиваемой любви не будет конца…
     Что же до Маши, то она не менялась и не спешила поддаться тщательно скрываемым от ее ушей уговорам и «попробовать хоть разок». Напротив, еще более незаметно, день за днем, неделя за неделей она делалась Федору необходимой, как дыхание, без которого нельзя жить, но которое нельзя обвинить в том, что оно не так глубоко и порывисто, как у других.
      «Нет, я не вправе требовать от нее невозможного и должен принять ее такой, какая она есть и какая любит меня!» — с удивляющей и пробившейся неизвестно откуда покорностью думал он о Маше.
     Всё реже и реже Федор задавал мучительный вопрос: «Полноте! Да люблю ли я ее?», ибо чаще и чаще звучал всё более уверенный день ото дня ответ: «Да, люблю!»
     И уже было не ясно, чего в этом ответе больше — настойчивых уговоров самого себя или действительно проросшего и вызревшего чувства, рождающего, будто спелый колос, тысячи зерен счастья, жемчужинами сверкающих в серой обыденности.
     Осознание того, что определенный ответ не только существует сам по себе, но и найден наконец-то Федором, придавало ему уверенности и спокойствия, окрашивая жизнь в цвета надежности и удовлетворения.



     Лишь когда Федор засобирался в Стэнфорд всерьез, Маша ощутимо забеспокоилась.
     Пока шли разговоры о предстоящей стажировке и прикидке планов совместных исследований Федора с американскими коллегами, всё выглядело как-то… теоретически. Маша, конечно, радовалась (правда, как всегда, весьма сдержанно) вместе с любимым и гордилась Федором чрезвычайно. В самом деле, ведь не каждый же день и не каждого химика из Крыма приглашают в один из лучших университетов Калифорнии. Да что там Калифорнии! Все знают, что Стэнфорд — один из самых престижных университетов США. Предложение поработать в тамошней лаборатории полгода означало только одно: синтез, осуществляемый Федором вместе с Алексеем, является серьезным научным достижением и открывает головокружительные перспективы. Лешка ехать пока не мог из-за языковых проблем, и вопрос сам собой решился в пользу Сабельникова.
     Маша принимала самое действенное участие в подготовке поездки, хотя в ее излишней суетливости чувствовалась затаившаяся опаска предстоящей разлуки.
     К тому времени Федор окончательно уверовал, что установившееся между ними состояние равновесного спокойствия без бурных ссор и свирепых приступов страсти и есть самая настоящая любовь, как главное и, кто знает, может быть, единственное условие грядущего семейного счастья.
     Поэтому уже перед самым выездом в аэропорт Федор, чуть ли не впервые в жизни почувствовавший Машино состояние, обнял ее и, крепко поцеловав, пошутил:
     — Не горюй, Машок! Я скоро! Привезу тебе оттуда… — он на секунду задумался, — крокодила!
     — Они там не водятся, — улыбнулась Маша, сглатывая подступивший к горлу комок.
     — А я всё равно привезу. Резинового. А когда мы его надуем, он лопнет от зависти к нам…



     День выдался на редкость ясный и солнечный. Ветер с океана, едва возникнув под утро и нагнав начисто занавесивший Аль-Катрас туман, быстро утих, и стремительно взошедшее солнце легко с ним справилось, рассеяв молочную пелену без следа и расплескав повсюду благодатное тепло.
     Обитатели Сан-Франциско и толпы любопытствующих туристов со всех сторон потянулись к тридцать девятому причалу, наполнив пространство веселым гомоном и музыкой. Завертелись разноцветные карусели со счастливыми детишками на лошадках, распахнули двери лавки, лавчонки и магазинчики, торгующие сувенирной мелочью, завели нехитрые мелодии уличные музыканты, и воздух пропитался манящими запахами экзотических блюд. Многочисленные ресторанчики и кафе быстро заполнялись беззаботной публикой, а между призывно расцвеченными витринами носились переодетые в костюмы голливудских персонажей юноши и девушки, добровольно возложившие на себя обязанность развлекать гостей причала, не давая им пригорюниться ни на мгновение.
     Федор бродил по веселым закоулкам с чудесным настроением блаженного ничегонеделанья. Он улыбался летящему навстречу на роликовых коньках Бэтмену, фотографировался с гигантской черепашкой-ниндзя, позировал в обнимку с огромной гитарой у входа в рок-кафе и долго хохотал, наблюдая за рослым Микки Маусом, вокруг головы которого смешно летала игрушечная розовая свинка, молниеносно взмахивавшая прозрачными, похожими на пчелиные крылышками. При этом свинья то взвизгивала, то всхрюкивала, вызывая неизменный восторг окружающих.
     Беззаботность кружила вокруг Сабельникова чередой улыбающихся и ни на мгновение не останавливающихся лиц.
     Лишь однажды всё вокруг внезапно изменилось. Это случилось, когда Федор увидел, как маленький человечек в лоснящемся костюме чертенка с рожками на голове и длинным хвостом с кисточкой, нелепо извиваясь и размахивая болтающимися, как на шарнирах, руками, буквально разбил, растащив в разные стороны, шедшую в обнимку пару.  Повернувшись спиной к растерявшимся молодым людям, он завилял задницей и закричал противным надтреснутым голосом:
     — Аллё-ха-ха-ха! Аллё-ха-ха-ха! Бе-е! Бе-е!
     Еще секунду назад беззаботное лицо юноши стало жестким, и он что-то рассержено прокричал чертенку. Но тот уже ничего не слышал, уносясь прочь и оставляя на досках причала мокрые следы.
     Парень снова обнял девушку, они поцеловались и двинулись дальше.
     Наблюдавший за скоротечной сценкой Федор наморщил лоб.
      «Аллё-ха! Что-то я не слышал раньше этого слова! Интересно, что оно означает?»
     И едва он об этом подумал, как слово снова прозвучало за спиной. Но на этот раз его прокричали не издевательским насмехающимся тоном, а громко, уверенно и весело:
     — Алоха!
     В кратком возгласе нескольких слившихся воедино голосов слышалась надежда и радость.
     Федор обернулся и увидел группу мужчин и женщин, столпившихся у прилавка, над которым сверкала выложенная голубыми лампочками надпись «OCEAN PEАRLS»*.
     Сабельников приблизился и несколько минут зачарованно наблюдал за развертывающимся на его глазах представлением.
     Повинуясь отработанным до мелочей непринужденным указаниям продавца, каждый из мужчин и женщин брал длинные деревянные щипцы и вылавливал из небольшой бадьи раковины крупных моллюсков. Продавец тут же укладывал еще мокрую ракушку на специально подготовленную для последующих манипуляций салфетку и заставлял всех
стоящих вокруг одновременно дотронуться до поверхности раковины, громко прокричав при этом: «Алоха!». После этого под веселый смех покупателей он трижды ударял ладонью по крышечке прибитого к стене позади него звонка наподобие тех, что имеются у каждого портье в отеле для вызова носильщика или посыльного. Раздавался радостный трезвон, продавец брал в руки нож и ловко раскрывал створки раковины.
     — Ищите! — с лукавой улыбкой восклицал он, протягивая раскрытого моллюска покупателям.
     На мгновение над склонившимися над прилавком головами повисала тишина, тут же сменявшаяся громкими возгласами восторга. Нашедшего жемчужину счастливчика обнимали и хлопали по плечам со словами:
     — You're lucky boy!**

* Ocean perls (англ.) — океанские жемчужины.
** You're lucky boy (англ.) — ты счастливчик.
     Женщины тут же подбирали под очищенный солью и засверкавший в лучах солнца жемчуг оправы, кулоны и серьги. Довольный продавец укладывал готовые изделия в бархатные мешочки и громогласно кричал:
     — Алоха, леди и джентльмены!
     И всё повторялось сначала со следующим посетителем.
     Федор вытягивал шею, заглядывая через спины и головы на прилавок, и даже не заметил, как сам оказался прямо перед хозяином лавки.
     Заметив новую жертву, полнощекий улыбчивый гаваец затараторил почти без умолку, не давая задержавшемуся у прилавка покупателю ни секунды передышки.
     Излучающие солнечную радость смуглянки скользили за его спиной, одаривая мужчин лучезарными взглядами, и призывно извивали руки, вытягивали шеи и поворачивали темные головки, демонстрируя замершим в немом восторге женщинам великолепные бусы, сережки, браслеты и кольца с жемчужинами разных размеров и оттенков.
     — Попробуйте, сэр! — наполовину требовательным, наполовину умоляющим тоном произнес владелец лавки, обращаясь к стоящему перед ним Федору. — Ну же! У нас пробуют бесплатно!
     Гаваец протянул Сабельникову деревянные щипцы и слегка подтолкнул к Федору лохань с раковинами.
     Молодой человек беспомощно улыбнулся.
      «Попробовать, что ли? — подумал он. — Взять да и привезти Маше такую?»
     В это время быстрое облачко закрыло солнце, и легкая тень пробежала по лицам стоящих перед лавчонкой людей.
     А продавец, словно услышав мысли молодого человека, уже продолжал вкрадчивым голосом:
     — Не упустите свой шанс, сэр! А вдруг там, — он кивнул на казавшиеся живыми в колышущейся воде раковины, — ваше счастье?
     Он на мгновенье умолк, но тут же хитро улыбнулся:
     — Или любовь? У вас ведь есть девушка, не правда ли?
      «Не очень сложно догадаться! — внутренне усмехнулся Федор и тут же снова спросил себя: — Привезти, что ли, Маше?»
     Опытный гаваец приблизил лицо к Федору и зашептал прямо в ухо:
     — Чем крупнее жемчужина, тем больше любовь! Какая женщина не захочет узнать это?!
     Он отстранился и еще раз заговорщицки подмигнул Федору.
     Сабельников невольно рассмеялся.
     — А если ее там нет?
     — Чего? — сделав вид, что не понял вопроса, удивился продавец. — Жемчужины?
     Он выдержал короткую паузу.
     — Или любви?
     И это было сказано уже совсем другим тоном.
      «Вот черт!» — почему-то испугался Сабельников.
     — И часто так бывает? — моментально справившись с собой, спросил он.
     — О, что вы, сэр! — с готовностью откликнулся гаваец. — Любовь живет в каждом сердце! Поэтому жемчуг есть почти во всех раковинах, хотя…
     — И все они такие же малюсенькие, как эта?
     Федор кивнул на створку раковины, в центре которой в качестве выставочного образца была прикреплена мелкая, не больше спичечной головки, жемчужинка.
     — Ну что вы, сэр! — укоризненно покачал головой владелец лавки. — Вы же видели, что это не так. Эта жемчужина ничья и потому такая маленькая. А ваша… К тому же любую, даже самую крохотную жемчужину можно при желании вырастить, как, впрочем, и любовь, — лукаво закончил он.
     И тотчас добавил призывно и загадочно:
     — Размер жемчуга будет зависеть от вашей любви.
     Он умолк, выжидающе глядя на Федора.
      «Вот и попробуй от такого отвертеться! Конечно, нужно купить Маше!» — поддаваясь уговорам, решительно подумал Федор и кивнул.
     А ушлый продавец уже вколачивал в покупателя последний гвоздь:
     — Кроме того, всегда ведь можно продолжить поиск. Знаете, сэр, к нам на протяжении почти десятка лет приходила одна странная дамочка…
     Произнося это, гаваец между фразами успевал вклиниться в разговор других покупателей с его помощниками, ловко вскрывавшими выбранные наугад ракушки.
     — Ах! — восклицал ловкий торговец. — Смотрите, как вам повезло, юная леди! Какая она (это о жемчужине, которую подмастерье в этот момент ловко извлекал на свет Божий) крупная и, кажется, совершенно необыкновенного цвета! Ну! Так и есть! — с еще большим жаром продолжал он, когда жемчужину поднимали к глазам. — У нее потрясающий розовый оттенок! Это редкость, редкость! Ах, beauty! Beauty!*
     Он восторженно закатывал глаза, после чего у покупателей не оставалось никаких сомнений в том, что им несказанно повезло и необычный сувенир необходимо купить.
     За то время, что они беседовали с Федором, ни одна раковина не оказалась пустой. Все
дивные горошинки выглядели, как на подбор.
     — Алоха! Алоха! — кричали гавайцы вслед отходящим с подарком людям.
     — Да, так вот, — вернулся к своему рассказу хозяин лавочки, — эта дамочка являлась сюда каждую субботу, не пропустив за долгие годы ни одной! Она выбирала раковину, торопливо произносила: «Алоха!», и мы доставали жемчуг.
     Гаваец снова остановился, чтобы лучезарно улыбнуться очередному покупателю.
     — Знаете, сэр, — вновь заговорил он, — мы сразу догадались, что она что-то ищет. Ей
попадался разный жемчуг. Много цветов и даже идеальной чистоты. Я помню, что среди сотен выбранных ею раковин только в двух не было сокровища. Но даже эти случаи ее не
огорчили. Странно, правда?
     Федор пожал плечами, хотя рассказ явно заинтересовал его.
     — Вы не поняли! — воскликнул продавец. — Странность не в том, что она не огорчилась, а в том, что она никогда не улыбалась. Понимаете? Многие годы она приходила к нам, словно исполняя какой-то обряд. Она почти ничего не говорила. Просто молча вытаскивала раковину и, сузив глаза и напрягшись, знаете, как скаковая лошадь на старте, смотрела, как мы открываем ракушку. В самый ответственный момент ее глаза загорались, и даже мы замирали в надежде наконец увидеть, что она ищет. Но каждый раз при виде жемчуга огонек в глазах мгновенно угасал. Дамочка едва заметно усмехалась, молча платила, прятала шарик в специальный бархатный мешочек и исчезала
до следующей субботы.
     В лавке в этот момент не было покупателей, и помощники и помощницы хозяина, наверняка слышавшие, о чем идет речь, дружно закивали головами, подтверждая слова своего веселого босса.
     — Мы даже стали делать ей большие скидки! — гордо сказал хозяин и значительно поднял палец. — А когда жемчуга не оказывалось, совсем не брали денег.
     — Правда, правда! — пискнули девушки за его спиной.
     — И чем же дело закончилось? — с некоторым даже нетерпением спросил Федор.
     — О! — рассмеялся продавец. — Чудом, сэр! Всё закончилось чудом!
     — Как это?
     Сабельников, не сдержавшись, улыбнулся.
     — Очень просто, — довольно ответил гаваец под радостные возгласы подчиненных. — Я много лет в этом бизнесе, сэр, но даже я никогда в жизни такого не видал!
     — Значит, она нашла то, что искала? — с внезапно вспыхнувшей надеждой воскликнул Федор.
* Beauty (англ.) — красивый, прекрасный.
     — Конечно! Конечно, нашла! Это редчайший случай, сэр! Жемчужина была такой
огромной, что буквально распирала раковину изнутри, и та раскрылась в моих руках, едва
я к ней прикоснулся. Она переливалась всеми цветами радуги, хотя была абсолютной в своей чистоте. Она отражала весь мир вокруг и излучала такой свет, что все мы словно ошалели от счастья!
     Продавец говорил так взволнованно и возвышенно, так страстно и, сейчас, бесхитростно, что Федор ни на мгновенье не усомнился в правдивости его слов.
     — А что же она? — спросил Сабельников.
     — О, сэр! — закатив глаза, ответил гаваец. — Она сразу помолодела на двадцать, нет, на тридцать лет! Она улыбнулась и стала такой прекрасной, что все мы, — тут он обеими руками сделал жест, чтобы все подтвердили его слова, — поняли, что она счастлива! И мы все слышали («Правда! Правда!» — хором откликнулись работники за его спиной), как она громко сказала:
     — He doesn't love, but I'm still loving!*
     И через секунду снова повторила:
     — I’m still loving!
     — Вот так-то, сэр! — восторженно закончил гаваец, вскинув руку вверх.
     — Позвольте, а потом? Что было потом? — взволнованно поинтересовался молодой человек.
     — Как что? — удивился его непонятливости продавец. — Ничего! Она нашла, что искала, и больше мы ее не видели
     — Никогда?
     — Никогда!
     Хозяин помолчал несколько секунд и уже другим, более привычным его ремеслу голосом произнес:
     — Ну, так как, сэр? Какую раковину выберете вы?
     Федор рассмеялся. Очарование только что прозвучавшей истории рассеялось, и он подумал: «Умеют уговаривать, шельмецы! Но, пожалуй, деваться теперь некуда. Придется Маше такую привезти».
     — Я бы купил, — делая вид, что всё еще сомневается, проговорил Федор, — да боюсь, она испортится. Мне ведь очень далеко ехать!
     — О, сэр! — тоном одесского спекулянта («За что ви мене обижаете, гражданин?») откликнулся хозяин. — Не стоит беспокоиться о такой мелочи. Итак, какую вы выбираете?
     Сабельников склонился над лоханью и выбрал раковину, сквозь толщу стенки которой, как ему почудилось, сверкнул жемчуг.
     — Отличный выбор, сэр!
     Хозяин выхватил раковину из рук Федора, выудил откуда-то из-под прилавка заготовку
жестяной консервной банки, положил туда подошедшую как раз по размеру ракушку и плеснул какой-то жидкости. Затем молниеносно сунул заготовку в миниатюрную закаточную машинку и тут же вернул уже закрытую емкость обалдевшему от неожиданности увиденного Федору.
     Сабельников еще разглядывал сквозь полупрозрачные стенки наполовину покрытую прозрачной жидкостью раковину, а продавец уже убеждал:
     — Для красивого жемчуга нужна красивая оправа. Выберите для вашей девушки вот это или это.
     Он подсовывал Федору заготовки колец, перстней, серег и кулонов, прикладывая к ним демонстрационную жемчужину.
      И уже полностью покорный его воле Федор выбрал перстень из белого золота, стилизованный под изящную женскую ладошку, в которую должна была улечься выбранная им жемчужина. На внутренней стороне кольца было выгравировано всего одно
* He doesn't love, but I'm still loving! (англ.) — Он не любит, но я всё еще люблю!
слово: «Aloha!»
     — Кстати, — словно опомнился Сабельников, — а что это означает: алоха?
     — Как? — искренне удивился владелец лавки. — Да вы разве не поняли?
     — Ну-у, — неопределенно протянул Федор.
     — На Гавайях, — снисходительно, как маленькому мальчику, объяснил продавец, — это означает почти всё. Но главное — «Я тебя люблю!» Поэтому у нас все счастливы! — довольно заключил он.



     Прежде, чем покинуть тридцать девятый причал, улыбающийся мыслям о Маше Федор на минуту задержался у построенного в виде бунгало бара с необычным для Сан-Франциско названием «У папы Хэма».
      «Вот уж не ожидал увидеть здесь что-то, связанное с Хемингуэем!» — подумал Сабельников, разглядывая огромный портрет писателя в глубине помещения.
     Не более, как через полминуты, возле молодого человека появился приметивший иностранца официант, по-видимому, кубинец.
     — Привет, амиго! — пророкотал он. — Не желаете ли войти и пропустить стаканчик «Мохито», любимого коктейля папы Эрнеста?
     Он одновременно и вопрошал, и уговаривал, как умеют делать все продавцы самого веселого места во Фриско.
     — Любите Хемингуэя? — на всякий случай поинтересовался он.
     — Еще бы! — не удержался Федор. — Любимый американский писатель.
     — О, дева Мария! — тотчас воскликнул подбодренный ответом официант, делая вид, что удивлен. — Да вы иностранец! Откуда?
     Федор представился.
     — Майн Готт! — почему-то по-немецки вскричал кубинец, для которого, по-видимому, не было никакой существенной разницы между Германией, Украиной и Россией: всё одно Европа. — Водка! У вас все пьют водку, да? Значит, ваш любимый коктейль «Кровавая Мэри»! Там тоже много водки, целых две унции* на стакан, — демонстрировал свои познания официант.
      «Наш любимый коктейль — водка без ничего», — усмехаясь, подумал молодой ученый.
     Кубинец не заметил усмешки и продолжал:
     — У нас, разумеется, есть «Кровавая Мэри», но я не советую. Если вы не с похмелья, не советую. Вы ведь не с похмелья?
     Федор отрицательно помотал головой.
     — Я так и знал! — удовлетворился кубинец. — Поэтому не сомневаюсь, что вы, как
ценитель Хэма, поверите мне сразу: лучший коктейль — это «Мохито»…
     — Да я, собственно, не за этим, — Федор попытался прервать поток слов. — Просто удивительно: «У папы Хэма» здесь, — он указал на портрет в глубине бара, — а не во Флориде или Ки-Уэсте.
     — А! — тотчас отмахнулся кубинец. — Во Флориде нам уже почти нечего делать. Слишком много наших, слишком мало знатоков Хемингуэя…
     Для пущей убедительности он цокнул языком.
     — Но насколько я понимаю, — не очень-то, впрочем, уверенно сказал Федор, — писатель не часто бывал во Фриско?
     — Какая разница! — воскликнул официант. — Если писатель велик, он велик везде!
     Сабельников с интересом взглянул на официанта-философа, пытаясь рассеять подозрения, что кубинец ни разу не открыл ни «Прощай, оружие!», ни «Острова в океане».
* Унция — мера массы, равная 16 драхмам = 437,5 грана = 2 8,35 грамма.   
     Официант продолжал:
     — Он везде писатель, правда? Как кубинский ром, — он возвысил голос и
патетически взмахнул рукой, — везде ром! Это вам не какая-нибудь кактусовая гадость по имени текила! Это ром!
     Раздухарившись, он хлопнул Федора огромной лапищей по плечу и загудел, как паровоз:
     — Пошли, дружище, я, так и быть, угощу вас настоящей Кубой. Вы пили когда-нибудь «Мохито»?
     — Нет, — честно признался Федор, все еще не решаясь последовать за кубинцем.
     — Так в чём же дело? — изумился тот. — Пошли! Я угощаю!
      «Знаем мы, как вы бесплатно угощаете», — вспомнив гавайского продавца жемчуга, подумал Федор.
     Но ноги уже сами несли его в бар.
     — А хозяин не накажет за бесплатное угощение? — убивая в себе последние сомнения, поинтересовался Сабельников.
     — А я и есть хозяин, — добродушно улыбнулся кубинец.
     Только сейчас Федор наконец-то рассмотрел его. Высокий с широченными плечами и лопатообразными ручищами кубинец был абсолютно лыс. В гремучей смеси его предков, несомненно, преобладали африканцы, хотя испанская кровь значительно отбелила кожу. Зубы, пусть и пожелтевшие, быть может, от табака, выстраивались ровнёхонькой
шеренгой во время широкой открытой улыбки.
     — Некоторые думают, что папа Хэм больше всего любил «Дайкири» и что, мол, он даже сам придумал его, — глубоким басом говорил хозяин, оказавшийся к тому же еще и барменом.
     — А что, не так? — вставил молодой человек.
     — Врут! — безапелляционно заявил кубинец. — Господин Хемингуэй, — он назидательно поднял вверх указательный палец, — больше всего уважал «Мохито». Вот смотрите…
     Бармен мастерски и артистично смешивал коктейль, приговаривая:
     — Ром, синьор, — это мужчина. Крепкий, сильный, но, заметьте, слегка жгучий. Только слегка! Он тонок, прохладен и сух, как настоящий мачо. В нем почти нет фруктовой сладости и приторного избытка ванили. Это даже не ваша сумасшедшая водка!
     Хозяин подмигнул Федору, и тот фыркнул в ответ: до того неожиданным оказался вывод кубинца относительно русского национального напитка.
     Бармен между тем продолжал:
     — А лайм, дружище, — это женщина! Вся кисленькая, с маленькой горчинкой. Именно такая, какую нужно смешивать с мужской крепостью, какая нужна, чтобы лучше, чем всё остальное, утолить жажду. Мужчина всегда хочет пить, да?
     Федор восхищенно слушал, следя за почти ювелирными и быстрыми движениями профессионала.
     — И, наконец, свежая мята, сэр, — это страсть! Ровно столько страсти, сколько нужно, чтобы воспламенить лёд и вспенить содовую. Видите?
     С этими словами кубинец долил тотчас забурлившую воду до края стакана.
     — Можно, конечно, и даже нужно добавить ложку тростникового сахара — это смягчит вкус, но не изменит главного: вся эта смесь и есть любовь.
     Восхищению Федора, казалось, не будет конца.
     — Вот почему, — почти мечтательно произнес кубинец, протягивая Сабельникову холодный стакан с запотевшими стенками, — Хемингуэй обожал «Мохито». Он ведь любил всю жизнь. Любил всё: женщин, рыбалку, войну, корриду, Кубу, книги. Всё, всё! Здорово, правда?
     — Да, действительно, это потрясающе! — согласился молодой человек, отпивая большой глоток.
     — И знаете, синьор, — почему-то понизив голос, перегнулся к нему через стойку владелец заведения, — я, кажется, понял, в чем секрет любви.
     Федор удивленно улыбнулся, взглянув на кубинца.
     — Да, да, — промолвил тот. — Всё дело в мяте и специях. Сок может быть разным, как женщины. Мужчина — это всегда ром! Ром, коньяк или, на худой конец, водка! Коктейль создают специи. Их всегда добавляют к женщине, чтобы у нее был особый вкус. Только к женщине! — воскликнул кубинец.
      «Черт возьми! — ощущая легкое головокружение, подумал Федор. — А ведь, пожалуй, он прав! Надо будет как-нибудь поразмышлять над этим».
     Когда через пару часов он, чувствуя небывалую легкость во всем теле, покидал бар-бунгало, на мгновение отвлекшийся от обслуживания прочих посетителей бармен крикнул ему вдогонку:
     — Запомните, синьор: мята и специи!
     — Запомню, запомню, — помахал ему рукой Федор и подумал о Маше.





















































                3. Эля-Нора и другие

     — Это мне? — спросила Маша, принимая из рук Федора банку с прозрачными стенками. — Что это? А где крокодил?
     — Махнул, не глядя, — отшутился Сабельников и загадочно улыбнулся. — Это чудо, которое я привез тебе из Фриско. Там внутри жемчужина.
     — Правда? — воскликнула она. — Настоящая?
     Федор даже прикрыл глаза, такая теплота разлилась в этот миг в его сердце. Волна невиданной прежде нежности к сидевшей напротив девушке поднялась и заполнила всё существо. В прозвучавшем по-детски наивно вопросе было столько надежды и ожидания, что Федор почувствовал себя волшебником.
     — Конечно, настоящая. Иначе и быть не может!
      «Как любовь», — хотел добавить он, но почему-то сдержался.
     — Откуда она у тебя? — нетерпеливо спросила Маша.
     — Я достал ее со дна моря, — улыбнулся Сабельников и рассказал девушке о гавайской лавочке на тридцать девятом причале.
     Пока он говорил, Маша смотрела на него, не отрывая глаз, и в ее лице было столько благодарности, столько восторженного обожания и удивления от свалившегося на нее счастья, что Федор, никогда раньше не видевший ее такой, ни на секунду не усомнился в том, что любит ее.
      «Господи! — думал он. — Как всё просто! Просто и замечательно! Действительно чудно, что у меня есть эта девушка!»
     Услышав о женщине, долгие годы искавшей самую крупную жемчужину, Маша прошептала сквозь наполнившие глаза слезы:
     — Я бы тоже так сделала. Я бы ходила всю жизнь…
     — Ну, что ты, Машенька! — дрогнувшим голосом сказал Федор и быстро поцеловал ее в щеку. — Я же здесь.
     Он раскрыл перочинный нож и извлек из чуть пахнувшей формалином жидкости раковину.
     — Сейчас посмотрим, — прошептал он, устраивая раковину в ладони левой руки, как это делал гаваец. — Но сначала нужно сделать вот так…
     Федор пересказал короткий ритуал, предшествующий поиску жемчуга.
     — А что такое «алоха»? — спросила Маша.
     — Я люблю тебя, — еще раз улыбнувшись, откликнулся Федор.
     Потом они три раза коснулись указательными пальцами шершавой поверхности раковины и вместе воскликнули:
     — Алоха!
     — Пора! — сказал Федор.
     Он нащупал едва заметную щель между створками и вставил туда лезвие ножа.
     — А вдруг ее там нет? — отчего-то испуганно прошептала Маша.
     — Исключено, — уверенно ответил Сабельников. — Ведь там не жемчуг, а моя…
     Он хотел, очень хотел сказать «любовь», но снова сдержался, ибо вынырнувший неизвестно откуда чертенок, как две капли воды похожий на того, что носился по деревянному настилу тридцать девятого причала, вдруг пискнул: «Не спеши!» — и тут же исчез.
     В этот момент створки раковины под нажимом ножа раскрылись, и молодые люди увидели внутренности моллюска.
     На перламутровой поверхности лежало рассеченное пополам серовато-розовое тельце и…
     — Ее там нет!
     — Не может быть! — чуть дрогнувшим, но всё еще уверенным тоном отозвался Федор.
     Острием лезвия ножа он раздвигал податливое мясо, а сердце, сорвавшись с невидимой нити, уже летело в океанскую бездну.
     Наконец все ткани были раздвинуты, и нож выпал из рук Сабельникова.
     К створке была прикреплена малюсенькая, не больше булавочной головки, грязно-серая жемчужина. Она была так мала, что ее легко можно было не заметить.
     — Это она?
     Машин голос был готов вот-вот сорваться.
     Федор боялся поднять глаза.
      «Черт возьми! Да как же это? — отчего-то испуганно спрашивал он. — Этого не может быть. Ведь тот гаваец обещал…»
     И тут же другая мысль обожгла его.
      «Значит, я все-таки не люблю ее? Значит, нет? Все-таки нет! Нет, несмотря ни на что. Я уговорил только себя. Никого, кроме себя!»
     Федор обреченно поднял глаза и услышал, как Маша прошептала:
     — Боже мой! Она такая… ничтожная, такая… ужасная! Неужели это твоя?..
      «Значит, всё это никакая не любовь! — стучало у Федора в голове. — Значит, я всё это придумал! Не для Маши, а для себя. При чем здесь вообще Маша? Пусть она меня тысячу раз любит, но ее любовь мне не нужна!»
     Он смотрел на крохотный серый шарик и был готов заплакать от досады.
      «Мне же была нужна другая! Яркая, страстная, сильная, не эта…»
     Он взглянул Маше в лицо и даже чуть удивился: таким отталкивающим из-за пошедших по щекам красных пятен и возникшего жалостливого выражения оно показалось.
      «Да наплевать!» — воскликнул он про себя.
      «Ты, что же, — вынырнул тут же откуда-то соглядатай, — такая сволочь, да? Вот так возьмешь и шашечкой всё порубаешь, как буденовский кавалерист? Ей-то это за что? Она же не виновата, что не умеет иначе».
     Федор тяжело вздохнул.
      «Нет, нет, тут нужно что-то придумать. Так сразу нельзя».
     — Ну что ты, Маша! Что ты! Я же люблю тебя!
     Он отчаянно, будто бросался в огонь, сделал движение ей навстречу и порывисто обнял готовую вот-вот разрыдаться девушку.
     — Это всё ерунда! Гадалки всегда врут! Особенно гавайские, — явно не к месту попытался пошутить он.
     Но Маша как будто не слышала его.
     — Нет, нет, — настойчиво шептала она. — Это ужасно, ужасно!
     — Перестань, Машенька! Перестань! — уговаривал Федор, поворачивая к себе ее пылающее жаром лицо и покрывая его торопливыми поцелуями. — Она же все-таки там есть и, значит, я люблю тебя!
      «Господи! — тоскливо подумал он, произнося эти слова. — Ведь вру же… А вдруг всё же… слюбится?»
     Маша, уже не сдерживаясь, рыдала, а он всё еще бессмысленно целовал, целовал, целовал ее — не в силах остановиться, всё крепче прижимая к себе.
     — Не верь! Ничему не верь! — тупо, как заведенный, повторял он. — Я люблю тебя! Слышишь, люблю!
     В этот момент ему больше всего на свете хотелось, чтобы Маша успокоилась и перестала плакать. Тогда, казалось ему, она не станет считать его виновником нелепой, трагической ошибки, и он сможет сбросить с плеч тяжкий груз обмана.
      «Но ведь я искренне хотел полюбить ее! — убеждал он себя, продолжая гладить постепенно успокаивающуюся девушку по спине. — Я не желал сделать ей ничего плохого!»
     И тут же на возникающий где-то в глубине подсознания вопрос: «А кто же?», пугливо и потому торопливо отвечал: «Это не я! Это не я!»
     Было совсем, как в детстве, когда, чтобы отвести неминуемую кару за тайком съеденную конфету, он громко и иступленно кричал уже спешно начинавшим его жалеть  родителям: «Это не я! Это не я!». И точно так же, как перепуганные отец и мать прощали нечаянную проделку, Маша отвечала на поцелуи, уговаривая уже его:
     — Да, милый, да! Я верю, — шептала она. — Да, да…
     И, почувствовав, что девушка как будто снимает с него подозрение, Федор едва заметно облегченно вздохнул.
     — Всё будет хорошо, всё будет хорошо! — твердил он голосом уставшего доктора, вновь ни на секунду не веря в то, что произносили пересохшие губы.
     Он знал, что кривляющийся, мерзко хохочущий и оставляющий на досках причала мокрые следы чертенок уже промчался между ними, оттолкнув друг от друга.
     — Аллё-ха-ха! Аллё-ха-ха! — визгливо кричал маленький проказник, корча рожи и приплясывая. — Бе-е! Бе-е!
     Затем сделал отвратительный и оскорбительный жест и умчался прочь.
     О том, чтобы вложить в изящную женскую ладошку, под которую был стилизован перстень из белого золота, жемчужину, не могло быть и речи…



     Потом у них была крамольная, предательская ночь, полная натужной пылкости и избыточной приторной нежности.
     На утро они не знали, как быть. Первое действие пьесы закончилось, тяжелый занавес упал, отделив зрительный зал от подуставших актеров, и публика громко, не стесняясь, шуршала шоколадными обертками и конфетными фантиками и переминалась с ноги на ногу в торопливой очереди, чтобы опрокинуть в буфете рюмку-другую коньяку или, на худой конец, выпить бокал шампанского.



     Они как будто поменялись ролями. Маша всё больше молчала и всё реже говорила о своей нежности к нему. Зато Федор с неизвестно откуда взявшейся и казавшейся бесполезной настойчивостью всё повторял и повторял слова любви.
      «Алоха» сделала его виноватым, и он старался искупить эту вину.
     Кто знает, как сложились бы их судьбы, если бы не явление Эли-Норы.
     На самом деле ее звали Элеонора, но она предпочитала, чтобы ей говорили или Эля, или Нора. В результате случались коллизии, когда судачившие о ней люди в определенный момент начинали сомневаться, что речь идет об одной и той же женщине. Кое-кто даже поговаривал, что дурацкая прихоть со спаренным именем есть не что иное, как свидетельство присутствия в ней некоего двойного дна, хотя никто не мог объяснить, что это, собственно, такое.
     Но чего только не болтают люди!
     Она вплыла в жизнь Федора, как приснившаяся яхта с Лазурного берега. Роскошества в ней били через край. Обводы корпуса завораживали неповторимым изяществом. Устремленная вперед грудь и четко очерченная корма создавали абсолютную иллюзию летящей по волнам мечты. Дорогущая отделка с использованием самых ценных и элегантных элементов oт-кутюр подчеркивала избранность и сознание собственной себестоимости. Правда, такелаж местами казался излишним: слишком много представлявшихся ненужными и бесполезными узелков, заклёпочек и висюлек, но… Нет, с точно подобранной по тону помадой на припухлых губах и цветом крема на щеках всё было безукоризненно. Разве что некоторое удивление вызывало обрамление глаз. Они и так были прельстительны и выразительны, но Эля-Нора, по-видимому, возжелавшая довести свое обличье до совершенства, неизвестно зачем подводила веки жирными линиями густой туши, которые стреловидно соединялись друг с другом где-то в середине висков, из-за чего создавалось впечатление, что очаровательная госпожа всё время в кого-то прицеливается.
     При виде Эли-Норы всякий здравомыслящий мужчина понимал, что стоит ей лишь приблизиться, как гибель гордого боевого крейсера окажется неизбежной, ибо от неимоверно притягательной женщины в то же время веяло арктическим холодом, как от безжалостно погубившего не один «Титаник» айсберга. Даже малейшее сопротивление представлялось полной бессмыслицей в связи с очевидной бесперспективностью.
     Главная же, однако, странность состояла в том, что, несмотря на кажущуюся невозможность подобного положения дел, Эля-Нора вовсе не была принципиальной охотницей за мужскими скальпами или алчно рыщущей в спокойных семейных водах вражеской субмариной. Она жила себе, как жила, наслаждаясь счастливым сознанием собственной красоты, ни в коей мере не упивалась властью над мужчинами. Ох, редки, господа хорошие, подобные женщины на свете! Редки во все времена, а уж в наше, разнузданное да привольное, тем более.
     Но кто ж об этом знал? Всем думалось как раз наоборот: хищная да беспощадная Эля только и могла сосуществовать с пьедестально прекрасной Норой в одной жизни. Вот и боялись приближаться: слишком много непонятного в ней скрывалось.
     Например, совершенно неизвестно было, как ее угораздило оказаться в «химической среде», причем не где-то в пределах средней образовательной школы, а в научном учреждении, слывшем серьезным исследовательским центром, а не шарашкиной конторой. Разумеется, она не была клинической идиоткой, ибо все, кто, преодолев сковывающую всё, что только возможно, робость, умудрялся сталкиваться с ней по профессиональным вопросам, отмечали остроту ума и парадоксальность мысли. Достаточно редкое само по себе сочетание этих качеств с умопомрачительной и сногсшибательной внешностью вводило в ступор многих местных Сократов, пытавшихся понять, в чем, собственно, тут дело и закавыка.
     Во-вторых, Эля-Нора не отличалась стервозностью, которую можно было бы ожидать от изнывающей в неоцененности божественной красоты королевы. Хотя избыточная экзальтированность, порою заставлявшая морщиться даже самых отъявленных ценителей женских прелестей, нередко прорывалась в ней.
     Мало кому приходило в голову, что Эля-Нора временами испытывала невыносимые страдания от осознания, что ее Богом дарованная и ею самой тщательно взлелеянная внешность служит непреодолимым препятствием для многих мужчин. Созданный ею же образ недоступной полубогини (а иного она и создать не могла) как бы кричал каждому встречному поперечному: «Ах, мужчина! Я слишком хороша и дорога для вас!»
     Подавляющее большинство представителей сильного пола, почуяв эти флюиды, шарахались от Эли-Норы, беспричинно записывая ее в число невозвратных потерь.
     Но самое ужасное состояло в том, что и она, тысячу раз ругая себя за это, искала для себя лишь того, кто должен был способствовать выпестованному образу.
     Поэтому когда вокруг головы Федора Сабельникова воссиял ореол Стэнфорда, Эля-Нора оказалась рядом.
     — Это вы влюбились в Мышку? — спросила она тоном «Так вот ты какой, гений из Стэнфорда!», вроде как случайно столкнувшись с молодым человеком в коридоре.
     — Кого? — не понял сначала тот.
     — Машеньку Кунцеву, — излучая глазищами восторг, проворковала Эля.
   И тут же несколько другим, по-видимому, голосом Норы добавила:
     — У вас, говорят, «ах, любовь», да?
     — Ну уж, — смутился отчего-то Федор.
     — Не пужайтесь вы так! — насмешливо успокоила она Сабельникова и погладила по руке.
     У Федора слегка закружилась голова, а Эля-Нора, словно не замечая его состояния, участливо спросила:
     — Вы, верно, добрались до самых вершин?
     Было совершенно непонятно, какие вершины она имеет в виду — научные или… любовные.
     Федор остолбенело смотрел ей в глаза и не знал, что ответить. А Эля вдруг приблизилась к нему и одними губами прошептала на ухо:
     — Может, и до меня доберетесь?
     Точно поняв вопрос, Федор, забыв обо всем на свете, усмехнулся и выдохнул:
     — Может быть. Почему бы нет?
     — Ах!
     С этим вздохом она исчезла.



     Возможно, случись этот разговор на день или два, пусть даже на неделю позже, ничего бы не произошло. Обескураживающее предложение Эли-Норы осталось бы только кокетливым вызовом, на который никогда не покушавшийся на неприступную красоту Сабельников и не подумал бы обратить внимание. Но всё случилось именно тогда, когда случилось. То есть через весьма небольшое время после фиаско с жемчужиной и привидевшегося Федору чертенка, отделившего его от Маши.
     Может быть, это был еще один пробный шар судьбы? Может быть…
     Но жемчужина в раковине оказалась столь мала, что ею можно было пренебречь.


     Когда мужчина не представляет себе, что такое женская любовь, ему нужно только женское тело.
     Первая же ночь расставила все точки над «i».
     Страсть сочилась из Эли, как сладкий сок из персика с треснувшей от перезрелости кожицей. Ее тело распластывалось перед Федором, как бескрайний луг со свежайшим разнотравьем, дурманящим мозг терпкими ароматами. Его руки и губы не знали границ и препятствий, и сам он весь, целиком, то погружался в неведомые прежде влажные глубины, то парил над Норой, распластав могучие крылья любовного всесилия.
     И каждый раз в момент наивысшей близости наступало мгновение, когда растративший, казалось, всё, что у него было, Федор падал ниц, оказываясь на этом самом мягком и безропотно принимавшем его усталое тело лугу. В следующие минуты расслабленного покоя он изучал лежащую рядом женщину, словно подробно знакомился с каждой волшебной травинкой, подолгу замирал, вдыхая неведомые ароматы, в которых простые запахи полевых цветов смешивались с изысканной таинственностью недоступных джунглей, во тьме которых скрывалось нечто притягивающее и дразнящее.
     Звуки, вырывавшиеся из ее груди, казались одновременно и переливчатым звоном горных ручьев, и хриплыми вздохами, источающими нестерпимый жар вулканов, и едва ощутимым дуновением ночного ветерка над замершим в истоме морем.
     В любовных играх Эля-Нора не знала слова «нельзя». Здесь ее единственным законом было «да». Всегда и везде.
     Иногда Федора пугала эта всегдашняя готовность к ласкам, когда широко раскрытые глаза буквально стекленели и она, глядя пред собой, ничего не видела вокруг, включая склонившегося над ней мужчину. Губы приоткрывались, сводились в дудочку, словно она готовилась, впившись в него, выпить всю кровь.
     В такие моменты он почти ненавидел ее за полное пренебрежение им самим, но всё равно покорялся прерывистому шепоту, требовательному и беспрекословному: «Ну что же ты? Целуй! Целуй!». Он покорно ласкал ее и злился, потому что в ушах стояла оброненная как-то невзначай фраза: «Так должно быть хорошо — мне кто-то говорил…». Это «кто-то говорил» выводило Федора из себя и просто бесило его. Он едва сдерживался, чтобы не воскликнуть:
     — Да что я тебе, набор отмычек, что ли?
     Но всякий раз сдерживался и в конце концов получал порцию благодарности:
     — Хороший мальчик! Ты вёл себя безупречно!
     Это говорилось уже в истоме с закрытыми глазами. Скорее прошёптывалось перед падением в сладчайшую негу забытья. Но когда Федор слышал это, сказанное капризно и манерно, не мог отделаться от ощущения, что ему, как победившему в неистовой скачке жеребцу, насыпали в торбу перед мордой овса и снисходительно потрепали по гриве.
     В этом было нечто от купюры, наспех засунутой в карман за разовую услугу сантехника, и не было ничего от неразрывного сцепления остывающих рук, когда до поспешного «до свидания!» еще далеко, как до смерти.
     Уже в самый первый раз Эля открыла Сабельникову нечто, что прежде было даже не предметом тайны, а о существовании чего он не подозревал.
     — Хочешь всё сразу, да? — прошептала она, нежась под его поцелуями и подаваясь всем телом навстречу поглаживающим рукам. — Не хочешь ждать, миленький? Отчего все мужчины не хотят ждать?
     В истоме она вытянула шею, не заметив, как вздрогнул Федор при слове «мужчины».
      «Странно, — подумал он в то же мгновение. — Не об этом ли я мечтал с Машей? Бог ты мой, ведь именно «обо всём»! Как она догадалась?»
     — Ведь это так приятно — ждать, — прошептала женщина, ероша его волосы и чуть отворачивая в сторону голову. — Ждать и предчувствовать. Ты умеешь предчувствовать?
   Задав вопрос (это было совершенно очевидно), она не ждала ответа, который, по-видимому, был ей хорошо известен. Федор с легкой усмешкой прошептал:
     — Предпочитаю чувствовать.
     Она понимающе и вместе с тем снисходительно улыбнулась:
     — Нет, миленький. Предвкушение тоньше вкушения! Оно нежнее и богаче воображением. Как первоклассное вино: знаешь, что опьянит, но не ведаешь, насколько сильно. В нём меньше разочарования и больше надежды. А надежда всегда так сладка…
     — Тебя заслушаться можно, — глупо ухмыльнулся Сабельников, перебивая ее.
     — И потому ты остановился? — лукаво спросила женщина, вновь потянувшись к нему губами. — Не бойся, я всё понимаю. Я не буду заставлять тебя долго мучиться. В конце концов, всё сразу — это тоже приз. Ты ведь любишь побеждать, да?
     — Я, какой никакой, а спортсмен, — ужасаясь своему самодовольному тону, сглупил Федор.
     — А тебе не бывает пусто после побед?
     В ее голосе было столько ожидания услышать: «Да, бывает!», что не заметить это было невозможно.
     Но Федор предпочел другой ответ.
     — Нет, — соврал он, — никогда.
     — Ты врешь, мой победитель, — еще успел услышать он перед вновь налетевшим вихрем ласк.
     Когда после он лежал с закрытыми глазами, прислушиваясь к дыханию Эли-Норы, странное чувство, отчасти похожее на дежа-вю, охватило его.
     Появилось ощущение, что всё сладостное, трепетное, возвышающее и раскрепощающее, но почти мгновенное и в первый момент показавшееся неповторимым, теперь, начиная с этой ночи, будет повторяться раз за разом в том же самом неизменном виде. Как будто большой глоток изысканного вина, о котором говорила Эля, принесший головокружительное забытье, в следующий раз, порадовав молниеносным, но уже знакомым букетом, вызовет лишь то же самое наслаждение. Наслаждение, не отличающееся от предыдущего! Это открытие не только не принесло Федору радости, а, наоборот, испугало его.
     Ему померещилось, что он ворвался в райский сад с оливковыми деревьями на изумрудных лужайках в обрамлении высоких устремленных вверх сосен с красноватыми стволами. По хаотично разбросанным камням переходящих одна в другую полян журчал прозрачный ручей, в студеной воде которого серыми боками мелькали крупные форели. Кусты пленительно пахнущих роз и островки петуний и веселых незабудок вперемежку с гранатовыми деревьями, украшенными, будто волшебными елочными игрушками, восхитительными бархатными цветами, ублажали взор. Сабельников как будто пробежал по саду, не останавливаясь ни на мгновение. Запахи цветов, краски полян, шелест теплого ветерка, прикосновение губ к зеркальной глади пруда оглушили его. Он едва не задохнулся от восторга и счастья, пока не уснул на влажноватой от вечной росы траве.
     Но, проснувшись, снова увидел те же самые лужайки, и тот же самый ручеек с форелью, и те же цветы граната. И потом еще, и еще, и еще раз.
     И с каждым разом восторга становилось меньше, зато зияющая пустота наползала откуда-то с края сознания, всё более и более оттесняя в сторону видение райского уголка.
     Так вот о чём говорила Эля!
     Спящая рядом женщина знала про него больше, чем он сам. Она даже про бокс спросила.
     Победив на ринге, он никогда не сталкивался с чем-либо подобным. Ему никогда, как в ту ночь, не казалось, что он познал все. Каждый бой был только маленьким шажком к цели, которой (он почему-то точно знал это) ему не достичь никогда.
     И эта недостижимость заполняла собой необозримое будущее в пространстве его жизни.
     Эля тысячу раз права: познав всё, он не познал ничего.
     Вот чего стоят веточки вербы с мохнатыми нераспустившимися почками, которые продают на каждом углу накануне пасхального празднества! Они стоят ожидания чуда. Ожидания завтра. Предвкушения всего!
     Вот чего он не заметил в Маше! Ему не захотелось возиться с едва пробившимся из-под земли ростком.
     Он хотел надеть на ее руку готовый перстень, а Господь предложил ему самому вырастить жемчужину.
     С Машей счастье было впереди. С ней предстояли месяцы и годы осторожного прощупывания каждого движения, каждого слова, каждого внове возникавшего ощущения. Жизнь как будто заготавливала мгновенное замирание в ожидании отклика на случайный жест, показавшуюся неуместной улыбку и вздох невольного разочарования. При взгляде на Машу у Федора иногда появлялось чувство, что перед ним ужасно милый беззащитный зверек с взъерошенной шерсткой, прижавший к спине ушки и робко бросающий испытывающие взгляды на рассерженного хозяина. Сабельникову хотелось погладить глупышку и прошептать:
     — Ну, что ты, маленький? Не нужно бояться!
     С Элей-Норой это мгновенно осталось позади, словно она зажгла в дому тысячу свечей и распахнула на всеобщее обозрение заповедные сундуки, в которых золота и самоцветов было так много, что они сразу потеряли непреходящую ценность.
     Как всё, однако, оказалось просто!
     Потом были другие ночи и другие открытия и откровения.
     Навсегда запомнилась минута, когда он нежданно-негаданно проснулся от нарастающего со страшной скоростью ощущения удушья. Федору показалось, что десятки мерзких мелких змеек ползают по его лицу, собираясь в страшную петлю на шее. Сабельников с ужасом открыл глаза и увидел на себе пряди чудесных слегка вьющихся волос Эли. Еще вчера вызывавшие искреннее восхищение и представлявшиеся не иначе, как локонами прекрасной в своем страдании Магдалины, они шевелились от его прерывистого дыхания и были очень похожи на ползущих по коже гадов.
     Тогда, как позже в другие, подобные этим, мгновения, он словно внезапно протрезвел, дико озираясь вокруг и с удивлением спрашивая у самого себя: «Бог ты мой! Да что я здесь делаю?»
     И тут же возникла, показавшаяся сначала трусливой, мысль о немедленном бегстве.
      «Но куда? — с давно поджидавшей подходящего мига тоской спросил себя Сабельников. — Снова к Маше? Разве не такой же неукротимости я желал от нее? Разве не отсутствие неистовства не прощал ей? Или, может быть, не эта сумасшедшая сумасбродность и яростная несдержанность казалась мне ярчайшим проявлением женской любви? Вот я получил это. Вот я могу похвастать: если бы не встретил Нору, я не знал бы настоящей плотской любви! Многие мужчины так говорят. И что теперь? Что мне со всем этим делать?»
     Он попытался вспомнить Машино лицо и подивился метаморфозе, которая произошла с девушкой, лишь только ее образ возник перед внутренним взором. Федор понимал, что творившиеся прямо на глазах изменения есть не что иное, как плод воображения, а не реальность, которая, однако, состояла в том, что отныне молодой человек смотрел на бывшую возлюбленную не иначе, как в сравнении с Элей-Норой, чье улыбающееся лицо неизменно оказывалось рядом с обликом Маши.
     За то время, что она еще продолжала приходить к нему, Сабельников, казалось, заново открывал девушку. Самое же странное состояло в том, что возникновение физиономических изменений не имело, и не могло иметь, никакого объяснения с точки зрения здравого смысла.
     Тонкие почти бескровные губы девушки постепенно превращались в две жесткие выцветшие на солнце веревочки над заострившимся подбородком, маловыразительные глаза стремительно трансформировались в мелкие гляделки, а каштановые кудряшки становились похожи на перегоревшие спиральки электрической лампочки. Всё происходило так, будто сильные насыщенные штрихи гравюры Гойи бледнели, расплывались, и вся гравюра превращалась в нечто аморфное и расползающееся.
     Федор только диву давался, как раньше мог находить это бесцветное лицо миловидным. Даже блеклый румянец, проступавший на Машиных щеках во время близости, походил теперь на дешевые румяна, к тому же неумело наложенные.
     Ужаснее всего было то, что любовная сдержанность молодой женщины нынче определялась Федором не иначе, как пресноводность.
      «Господи! — с потрясающим и разочаровывающим удивлением думал Сабельников. — Да как же я мог купиться на всё это? Как умудрялся быть таким слепым?»
     С каждым днем таких открытий становилось всё больше, и всё труднее было Федору встречаться с Машей.
     Всякое ее появление превращалось в нестерпимую муку, когда любое движение, слово, взгляд приобретали странное раздражающее значение, становились чем-то, от чего хотелось, но нельзя было спрятаться.
     Более того, Федор заметил, что в нём поднимается и крепнет желание обидеть ее. И не просто обидеть, а сделать так, чтобы можно было, постоянно надавливая на чувствительное место, вызывать у Маши новую боль. Это желание было ужасно, и Федор старался сдерживать себя, как мог. Но оно, неистовое и подгоняемое не к месту возникающими видениями Эли и воспоминаниями ласк Норы, вырывалось наружу, превращая Федора в глупого мальчишку, напоминающего заливающегося беспричинным яростным лаем пинчера с вытаращенными от природной злобы глазами…



     Любящая женщина знает всё, даже если ничего не знает. Любящая женщина понимает всё, даже когда понимать еще нечего.
     В этом — таинственная сущность невесомых субстанций женской любви в отличие от примитивной и логичной чувственности мужчин.
     Решение, принятое Машей после долгих и мучительных бессонных ночей, было простым и ясным.
     Внутренне Федор был готов к такому ее шагу и даже подумывал о том, чтобы самому предпринять нечто подобное. Но всякий раз, подведя себя к невидимой черте, переступив через которую, нужно было обозначить разрыв, Сабельников отступал.
      «Нет, не сейчас, — уговаривал он себя. — Еще не время. Нужно ее как-то подготовить своим поведением, что ли. Чтобы это не было слишком уж неожиданным и не сделало ей очень больно».
     При этом Федор, что удивительно, ни на секунду не задумывался над тем, что именно его поведение доставляет Маше столько боли, что разрубить затягивающийся узел одним решительным словом было бы гораздо милосерднее.
      «Да и жалко ее!» — приводил Сабельников последний аргумент, в очередной раз откладывая решение.
     В самых первых мальчишеских снах ему часто виделось, что он не только, как это бывает у всех, спасает избранную на эту роль девочку, но обязательно смывает с нее пыль, грязь и даже почему-то кровь. А потом натирает кожу смесью чудодейственных масел, которые делают ее настолько прекрасной, что в душе разливается теплый свет блаженства от сотворения волшебного действа. Благодарная девочка-сон непременно улыбалась юному Федору и позволяла безбоязненно любоваться ею, недоступной и возвышенной.
     Чего-то подобного Федор ожидал и от Маши. Но на ней не было ни пыли, ни грязи, ни, уж тем более, крови, а кожа и волосы, наоборот, всегда пахли такой свежестью, которая случается в воздухе только в первые часы после покоса полной волнующих жизненных соков майской травы.
     Этим самым она как бы лишала Сабельникова ожидаемого блаженства. В поисках чего-то подобного Федор пытался найти в девушке то, чего в ней никогда не было и не могло быть.
     Но взять на себя вину за свою же ошибку молодой человек, не понимая ее, не мог. И вина бессознательно перекладывалась на плечи девушки.
     Маша ни разу не спросила его об Эле-Норе и ничем не дала понять, что знает о ее присутствии в жизни Федора. Неизвестно, что руководило ею в те дни, но, поддерживаемая ею же самой, уверенность Сабельникова в Машином неведении делала в конечном итоге решение о разрыве окончательным и бесповоротным. Наверное, только ей одной ведомым чутьем она поняла, что выяснения отношений только усилят неопределенность, но не станут тем спасательным кругом, который позволит выплыть из становящейся всё более мутной воды.
     В один из самых банальных и обычных дней Маша поднялась с постели, молча оделась и сказала:
     — Прощай.
     И давно ожидавший этого Федор едва подавил рвавшийся наружу вздох облегчения. «Слава Богу! — возликовал он. — Это не я! Это она решила, и она уходит!»
     В этот момент он презирал себя, но спасительные предательские мысли неслись вперед неистовым табуном вырвавшихся из загона лошадей.
      «Значит, я не виноват! Виновата она! Она!»
     И тотчас, уже барахтаясь в захлестнувшей панической волне, подумал: «Нет, нет, это никакая не трусость. Это — наоборот! Я не мог, как в боксе, добить ее. Я не смею быть таким жестоким! Это было бы неправильно. Просто я сделал так, что она всё решила сама».
     Если это и было трусостью, то трусостью особого рода, отличной от той, которая иногда возникает у боксеров на ринге и которую, собственно, и принято считать таковой. В боксе Федор никогда не испытывал боязни пропустить удар и ощутить боль. Наоборот, в нём всегда жило желание превозмочь и боль, и позор поражения, что делало Сабельникова бесстрашным в бою. Но смелость ринга не имела ничего общего со смелостью по отношению к Маше.
     Мозг рождал новые и новые оправдания, а невидимый соглядатай, о существовании которого Сабельников узнал не так давно, уже нашёптывал:
     — Слабак ты, батенька! Слабак! А всё почему? Потому что не было любви. А чем меньше в человеке любви, тем он слабее…
     — Неправда! — мысленно восклицал Федор, споря с противным человечком. — Я… Я… Я старался!
     Даже про себя он так и не сумел вымолвить: «Я любил ее!»
     Снимая с себя вину и возлагая ее на плечи женщины, Федор как бы освобождался от мучений, связанных с необходимостью сделать больно близкому человеку, не замечая, что решение Маши как раз и было продиктовано желанием оборвать эту боль.
     Поэтому он тщательно разыграл роль страдальца, спросив:
     — Почему?
     Кроме того, ему хотелось убедиться, знает Маша об Эле-Норе или нет.
      «Скажет или?.. Лучше бы, конечно, чтобы не знала…»
     — Потому что разлюбила и хочу, чтобы ты был счастлив без меня. Ты не волнуйся. Я просто вижу, что мы — чужие, не нужные друг другу люди. Какой смысл пытаться сращивать то, что никогда не срастется? Потешили друг друга — уже хорошо. Тебе нужна другая женщина, мне — другой мужчина.
     Она закрыла дверь, а он так и остался в неведении, что ей известно о его новой страсти.
     С уходом Маши ожидаемого облегчения, однако, не случилось.
     Во-первых, появилась и постоянно не давала покоя назойливая мысль, что Федору страшно представить Машу с кем-нибудь другим. Рисовавшиеся при этом картины буравили мозг тысячами остреньких спиралек наподобие тех, что используют стоматологи для прохождения корневых каналов, что сопровождается дикой нестерпимой болью. Нечто похожее испытывал и Сабельников, представляя Машу в объятиях другого мужчины.
     Но еще более жутким было то, что в отношениях с Элей-Норой тоже мгновенно возникла трещина, которая росла и делалась шире так стремительно, что порой Федор впадал в сильнейшее неприятное волнение перед встречей с новой возлюбленной, как будто для этого нужно было перепрыгнуть через бездонную пропасть.
     А сама Эля-Нора стала казаться совершенно иной, словно он смотрел на нее уже не своими собственными глазами, а взором, в котором помимо его воли присутствовал и взгляд Маши. И теперь уже Эля-Нора, оставаясь прежней, менялась, как совсем недавно менялась Маша. И в душе Сабельникова зарождалось очередное разочарование, которое, как ему показалось, стало причиной глубочайших сдвигов, наметившихся в Элиной душе, как если бы вековые ледники, подтаяв под лучами светила в год активного солнца, вдруг сорвались со своих мест и устремились вниз, круша и ломая всё на пути.
     Федор даже представить не мог, насколько изменил собой эту женщину, внешне оставшуюся эффектной экзальтированной красоткой.
     Он еще не понимал, что крушение в ней произошло ровно в тот момент, когда Эля-Нора, нежась в его объятиях, поняла, что она — всего лишь замена другой женщины. Точнее — кратковременная альтернатива, призванная либо разрушить назойливо застрявший в памяти образ предшественницы, либо, напротив, укрепить, придав ему черты блаженной иконы, спокойно взирающей на происходящее с былым возлюбленным и поджидающей своего часа. Но, поняв это и ощутив исходящую от Федора мощную и не осознанную им самим волну тоски от недавней потери, она, поддавшись этой удивительной волне, возжелала того, чего не испытывала никогда: чтобы мужчина, расставшись с ней, тосковал так же сильно, чтобы, даже потерянная, она всё же оставалась для него единственной. Ибо ничего подобного не было в ее жизни прежде. И потому она раскрашивала себя, как папуасовскими погремушками, почерпнутыми из
дурацких журналов и кинофильмов позами и манерами поведения, половину из которых сама же в себе и ненавидела.
     Она перестала быть чистым любовным напитком, превратив себя в безумный коктейль приманками и специями, чтобы хоть этим удержать рядом того, кто, как она почувствовала, был способен на бесконечную тоску после потери. Удержать, удержать, удержать…
     Когда в ней это родилось?
     Впрочем, раздражающими Федора иголочками были вовсе не макияжные ухищрения и гламурное стилеобразие поведения, а то, что Эля (или, какая разница, Нора!) видела мир и людей совсем не такими, какими видела их… Маша. Той, казалось, никогда не могло прийти в голову, что кто-то может поступить мерзко и подло без серьезной и видимой причины. Маша была убеждена, что если она относится к людям искренне и сердечно, то и к ней должно относиться так же. Эта простенькая библейская истина казалась в ней совершенно органичной и не вызывала ни удивления, ни даже тени отрицания. Помнится, уловив эту черту в характере девушки, Федор, может быть, впервые за всю жизнь порадовался, обнаружив, что понимает, почему ему бывает так легко с Машей.
     Иное дело Нора. Ее взгляд на жизнь был полон недоверия, подозрительности, ожидания подвоха со всех сторон и постоянной готовности огрызнуться. Причем сделать это в наиболее резкой и агрессивной форме, предварительно отбросив в сторону свое очарование, будто сняв с груди ордена и медали перед атакой и аккуратно упрятав их в специально приготовленный для этого атласный мешочек.
     Федор даже побаивался, что может так случиться, и он окажется объектом жесткого отпора.
     — Ну, и дурачок же ты, Феденька! — в сердцах восклицала Эля, в очередной раз отчаявшись переубедить Сабельникова в его правоте. — Ох и дурачок!
     — Это почему же? — устало, будто напоследок, спрашивал Федор.
     — Ты что же, миленький, думаешь: если ты так порядочен да хорош, то и все вокруг такие? Да ты оглянись! Тебя, что, никто никогда не обманывал?
     — Нет, отчего же? — смягчая тон, отвечал Сабельников. — Бывало, конечно. Но это совершенно ничего не значит. К тому же я вовсе не считаю, что так уж порядочен и хорош.
     — Да как же не значит?! — всплескивала руками Эля, становясь похожей на гоголевскую Солоху из «Вечеров на хуторе близ Диканьки». — Как же не значит?
     — А так, — пожимал плечами Федор. — Значит, это я дал повод так со мной поступать.
     — Мышкин! — вскрикивала Нора. — Поглядите-ка на него — вылитый князь Мышкин!
     — При чём здесь Достоевский? — морщился Федор.
     — При том, дорогой ты мой, — покачивала головой женщина, — что вокруг полно мерзавцев, дураков и предателей. И, поверь, их в жизни значительно больше, чем ты можешь себе представить. А ты, будто напялил розовые очки и не замечаешь, словно их нет.
     — Да почему я должен их замечать? — возмущался Сабельников. — Если на свете живут дураки и подлецы, то это не значит, что я должен с ними общаться. Если вокруг меня среди людей, с которыми я дружу, нет негодяев, это вовсе не означает, что я слеп или туп.
     — Вот как? — с издевкой, но, чуя что-то непонятное в его словах, вскидывалась Эля.
     — Именно так! — убежденно восклицал Федор. — Потому что я сам выбираю, с кем мне общаться, и сам отношусь к людям соответственно.
     — Да ты жизни не знаешь! — бросала в бой последний аргумент Эля-Нора.
     — Той, о которой ты говоришь, не знаю, — соглашался Федор, радостно улыбаясь. — Да и на фига мне ее знать, если я сам свою жизнь делаю!
     Он добродушно смотрел на нее и усмехался: что, мол, теперь скажешь, голубушка?
     — Ах, ах, ах! — спешно начинала паясничать Эля. — Смотрите, какие мы идеальные!
     — Уж какие есть, — всё еще беззлобно и в тон ей отвечал Сабельников.
     — Так знай, — словно в отместку не известно за что кричала Нора. — Тебя еще сто раз предадут и продадут. Хотелось бы посмотреть, что ты тогда будешь делать?
     — Не плакать, во всяком случае, — удивляясь, что она этого не понимает, пожимал плечами Федор. — Ну, может, еще жалеть…
     — Ах, боксер хренов! — срывалась с цепи Эля. — Ты просто дурак!
     Это бывало последней каплей в нелепом споре, и такие капли постепенно наплняли незримую чашу терпения. Потерянный и сокрушенный, Федор думал, что подобный разговор никогда не смог бы произойти с Машей, которая, казалось, всегда его понимала и, если в чем-то не была согласна, высказывала несогласие в виде сомнения или возможности иной оценки людей. Но он ни разу не допустил мысли, что в ее отношении к жизненным коллизиям преобладали негативные оценки и стремление узреть двойное дно там, где его не было. Точно так же думал и он сам.
      «Может быть, Маша имела в виду именно это, когда шептала, что мы созданы друг для друга, потому что видим все одинаково? — спрашивал он себя в минуты таких размышлений и тут же добавлял: — Но отчего же тогда меня так раздражало ее согласие со мной во всём? И отчего я так упорно жаждал ссоры с ней?»
     Сабельников всматривался в мельтешившую перед ним Элю и, враз помрачнев, заключал: «Может, она действительно понимает больше, а я непоправимо глуп?»
     Но глупостью в этот момент почему-то в первую очередь представлялась его раздражительность из-за Машиного с ним согласия.
     Нет, что-то не то происходило с ним…
     Оставаясь несмотря ни на что женщиной, Эля однажды огорошила Федора неожиданным признанием.
     — Ты, Феденька, не кручинься, — сказала она после уже изрядно наскучивших Сабельникову ласк. — Я тебя первая брошу.
     Она внимательно разглядывала свою шею в зеркале, придирчиво оценивая состояние кожи.
     — Тебя вообще все твои бабы будут оставлять первыми.
     Нора нашла что-то примечательное и, скосив глаза, пыталась разглядеть это что-то повнимательнее.
      «Вот тебе и раз!» — удивился Федор.
     --  Это почему же? – поинтересовался он.
     — Ты добрый и влюбчивый. Правда, еще…— она сделала паузу и слегка улыбнулась, — еще и… разлюбчивый. Даже не знаю, сможешь ли любить кого-нибудь всегда.
     Федор вовсе не относил себя к мужчинам, искренно и наивно полагавшим, что право оставлять возлюбленных принадлежит исключительно им. Они и мысли допустить не могли, что кто-то, тем более женщина, может принять решение за них.
     — Уж больно ты о нас печешься, — по-прежнему не отрываясь от зеркала, ответила Нора. —  Ты всё мучаешься каким-то долгом по отношению к нам да стараешься придумать, что бы такое нам дать. Ты же уверен, что нам от тебя что-то нужно, правда? Только ты даром не старайся, милый: любой женщине всего-то хочется, чтобы ты был только с ней. Понял? С ней и ни с кем больше! Всего-то делов, а? Это и есть твоя дань. А уж мы сами найдем, чем тебе отплатить. Хотя, должна тебе заметить, нам всем страшно нравится, что ты идешь на сближение только в состоянии влюбленности, а не по прихоти, так сказать, мужской природы. Слава Богу, ты не из тех, кто (знаешь, как это бывает!) встал, отряхнулся — и пошел. Ну, которые всё сводят к просто «А может, переспим?» Женщинам ведь очень хочется, чтобы, даже если не получается, из-за них страдали, переживали. А ты как раз из таких. И за это тебе будут прощать многое, если не всё. Понял?
     Она коротко хохотнула.
     — А вот когда водичка в твоем колодце иссякает, — Эля наконец-то отвлеклась от собственного отражения, — ты в отличие от других, мгновенно остывающих и тут же забывающих всякий политес мужчин начинаешь чуть ли не по-бабьи мучиться: «Ах, как ей сказать, чтобы не обидеть? Не то потом она всю жизнь будет меня ненавидеть. А я не люблю, когда меня ненавидят!»
     Нора тряхнула роскошными и так испугавшими когда-то Федора волосами и игриво улыбнулась, будто спрашивая: «Ну, как — я угадала?»
     Федор обескураженно смотрел на нее, не зная, что ответить.
     — Значит, угадала, — констатируя свою правоту, сообщила Эля и лениво зевнула. — А нам, бабам, так нравится, когда об нас пекутся, — нараспев протянула она. — Просто сил нет! Поэтому даже разлюбленные мы, уж ежели мужичок мучается, его вроде как жалеем. Хотя за что вас при этом жалеть, ума не приложу?
     Она изумленно пожала плечами и, подойдя к Федору вплотную, обняла обеими руками.
     — А когда нам мужика жалко, — она глядела ему прямо в глаза, — чего для него не сделаешь! Так-то, друг мой Федя!
     — Ты что же… И давно?
     Сабельников даже не знал, что именно хотел спросить.
     — Давно, Феденька. Давно. Как только поняла, что женить тебя на себе смысла нет, так и решила…
     — Почему? — раздавленно спросил Федор.
     — Что — почему? — не поняла она.
     — Ну, женить…
     — Ох, господи! А что с тебя после свадьбы-то взять, ежели ты не нашел во мне, что искал?
     — Откуда ты знаешь, что я искал?
     — Да уж знаю. Дурак ты всё же, Федя, — вздохнула Нора. — Это ж любая женщина знает, да не всякая скажет.
     — И что же ты узнала?
     Федор уже больше не мог выдерживать ее насмешливый взгляд.
     — Ты не бойся, — вдруг совсем тихо сказала она. — Я никому не скажу.
     И хотя имя Маши произнесено не было, Федор догадался, что женщина имела в виду именно ее.


     Через пару дней Эля-Нора, наконец-то окончательно убедившись, что ее танцы у костра под бубен шамана бесполезны, быстро и тихо, как и было обещано, исчезла из жизни Федора.
     Хотя, конечно, кое-кто из людей проницательных и, по собственному мнению, весьма догадливых посчитал, что это произошло, когда нимб Стэнфорда вокруг головы Федора стал бледнеть.
     Впрочем, самому Федору это было совершенно безразлично. Имеется в виду нимб, разумеется, ибо со всем остальным случилась беда.
     Если вы всю жизнь пили водку, оглушающую тупым однообразием забытья, раз попробованный классический коктейль «Кровавая Мэри» с обязательной изрядной долей вустерского соуса*, белого перца, сельдерейской соли и добавлением соуса «Табаско» по вкусу одарит вас ощущением новых красок жизни, сглаживая и сводя на нет тяжкое похмелье.
     Федор заметался.
     Женщины стали возникать в его жизни так же стремительно, как появляются внезапные весенние ручьи при бурном таянье снегов в марте. Их торопливая и взрывчатая любовь почти моментально сходила на нет и иссыхала, как талые потоки, лишь только ноздреватый снег улетучивался под настойчивым апрельским солнцем. Те же необременительные возлюбленные, что непритязательно задерживались в его днях более или менее долго, рано или поздно опадали, как омертвевшие осенние листья, и терялись в пестроте тысяч таких же, как они, неудачниц.
     Розовые щечки, пухленькие ручки, виляющие бедра, жадные губы, приторные стоны, кукольные глазки и глуповатые уловки сменяли друг друга, чередуясь с серьезными намерениями, родством душ, возвышенностью чувств и пониманием устремлений и разделением тягот. Захлебываясь в потоках нескончаемых слов, он жаждал немоты, но, погружаясь в пугающую тишину, тщился услыхать хоть одно нужное ему слово.
     Все они были хороши, и ни одну из них он не смел обидеть. Беспечная искренность, жившая в нем, доставалась им — по-своему нежным и замечательным, таким же, как он, растерянным и не знающим, чего хотят.
     Временами он напоминал себе бармена с тридцать девятого причала во Фриско и слышал подрагивающий, с мягкими молоточками, как от ледышек в стакане, голос:
     — Ах, синьор! Запомните: неповторимость страсти придают только женщины. Мужчины почти всегда одинаковы. Это женщина то остра и горяча, как преступный и
недозволенный абсент, то холодна и безразлична, как колотый лёд.
     Словно следуя его наставлениям, Федор всякий раз изобретал что-то особенное: то подкладывал чуть больше мяты, и прохладная мраморность кожи завораживала его, заставляя руки двигаться медленнее, а пальцы прикасаться к отполированной глади едва
ощутимыми подушечками, то избирал корицу, и тогда на него сквозь прикрытые в истоме веки смотрели подернувшиеся нежнейшим туманом зеленоватые глаза с вкраплениями дьявольских маковых зерен. С ванилью мараскина** на губах появлялся терпкий вкус, а выступавшие над верхней губой бисеринки влаги горчили, как ангостура***. Ему нравился пряный аромат волос засыпающей после бурных ласк женщины, смешивавшийся со жгучим привкусом дождинок ее пота. Он мог подолгу вдыхать возникающий под утро сладковатый, с кислинкой, запах тамаринда****, наблюдая через щелочки век за одевающейся красавицей.
* Вустерский соус — соус сложного состава, один из главных компонентов коктейля «Кровавая Мэри».
** Мараскин — вишневая настойка, компонент коктейля «Манхэттен».
*** Ангостура — горькая настойка, компонент коктейля «Манхэттен».
**** Тамаринд — пряность, входящая в состав вустерского соуса.
     Краткие всполохи мгновенных узнаваний в те годы сменялись долгими блужданиями в темных запутанных лабиринтах. 
     Узнавания более всего походили на внезапные встречи с Золушками, до которых добрая фея дотрагивалась волшебной палочкой. Тогда совместное восхищение «Кабаре»* и безусловное предпочтение сдержанного очарования музыкальной классикой казались великолепным подарком судьбы. Но одна неверно взятая нота, неосторожно оброненное слово обращали трагичность Верди в легкомысленность Кальмана, и разрушенное очарование вдруг оборачивалось подгоревшим утренним омлетом и забитым излишком сахара вкусом вечернего чая.
     Еще более безжалостными складывались случайные беспардонные столкновения в глухих коридорах темного лабиринта. После полуторачасового экзальтированного потока кустарно изготовленных стихов вперемежку с нерастиражированными четверостишиями Мандельштама или Пастернака в наивной надежде, что Федор восхитится талантом мастерицы, не сумев отделить зерна от плевел, Сабельников безоглядно уносился прочь, не обращая внимания на отчаянно брошенное в спину:
     — Постойте! Куда же вы? Мы еще не обсудили Коэльо** и Мураками!***
     В иных случаях, оглушенный крепчайшим самогоном деревенского представления о семейном бытии, он вылетал на волю, как пробка из бутылки шампанского, и долго жадно ловил свежий воздух, как выброшенная на берег рыба.
     И всё же Федор продолжал чародействовать, добавляя в любовные смеси щепотку карри, придававшего новому роману неповторимую свежесть, что позволяло растягивать его на долгие месяцы, наслаждаясь неожиданным вкусом или, напротив, бросая в бокал горсточку отвратительного дурмана, что делало питье настолько опасным, что его невозможно было употреблять более одного раза. Иногда он достигал острого пикантного вкуса за счет привнесения в отношения с женщиной обиды, никогда, однако, не опускаясь до взаимных оскорблений, способных превратить каверзную настойку в сильнейший яд, выжигающий всё в душе дотла.
     Колдовские приманки истинного интереса и восторга женскими чарами превращали его зелье в настоящий наркотик, которым женщины забывались до тех пор, пока случайно, подобно Эле-Норе, не обнаруживали, что его сердце оставалось холодным, продолжая почти всегда биться ровно и размеренно.
   Что же до любовей…   Скорее это были маленькие любовишки, как дети, не достигшие совершеннолетия: немного глупые, но страстные и скорые, как ночные поезда.




     Именно за этими занятиями Федор научился любоваться женщиной. О, теперь он понимал, что означают плавные изгибы фигуры, мимолетно касающаяся губ улыбка, трогательно подрагивающие на затылке завитки выпавших из тщательной укладки волос и загадочный блеск глаз, лучащихся проникающим к самому сердцу взглядом.
     Федор с упоением наблюдал за грациозной походкой, наслаждался случайно пойманным изящным поворотом головы, дивился мелодичному смеху.
     А еще он внимательнейшим образом присматривался к тому, как одевались окружавшие его феи и колдуньи, ибо давно понял, что безукоризненно одетая женщина всегда открывает гораздо больше, чем легкомысленно обнаженная глупышка. Теперь он умел ценить всё: и хипповатую стерильную неряшливость задержавшихся на стадии хард-рока сверстниц, и неповторимую изюминку достигших понимания степени воздействия своей красоты на ход событий и движение планет властительных жен, и

* «Кабаре» (1972) — культовый фильм американского кинорежиссера Боба Фосса.
** Коэльо Паоло — популярный современный бразильский писатель.
*** Мураками Харуки (род. 12.01 1949 г.) — популярный современный японский писатель.
умопомрачительную свободную строгость безнес-леди, и бьющую наповал аффектированность театральных красоток, и даже — да, да! — кричащую безвкусицу торговых меняльщиц.
     Он мог угадать в женщине всё по платью, его фасону и цветовой гамме. Даже
предположить привычки по манере выбора костюма перестало быть для него
затруднительным.
     Всё в женщинах доставалось ему. От каждой в памяти откладывалась то походка очаровательной уточкой — с легкой перевалочкой и вытянутой вперед шеей, то голосок со щербинкой наподобие отколовшейся фарфоровой чешуйки, из-за чего он звенел не ярко и мелодично, а с некой шиповатостью, как из старинного патефона с тупой иглой и треснувшей пластинкой, то что-то еще, не важное на первый взгляд, но непременно особенное. Это могли быть и краешек лукавого взгляда, и забытая на утреннем лице улыбка, и вскользь оброненное словцо, воспоминание о котором, как золотым волшебным ключиком, открывало дверь в промчавшиеся вдалеке ощущения. Иногда достаточно было обрывка мимолетного аромата, чтобы вновь погрузиться в нежные волны ласк.
     Каким-то чудесным образом из воспоминаний выкрашивались острые отломки бурных ссор и приносящие нестерпимую боль осколки мутных бутылочных стекол обид, но оставались блаженные мгновения вычисления каждый раз непостижимой женщины.
     Большинство из них слишком ценили себя, и этому большинству Федор был нужен для повышения себестоимости, хотя и в собственных глазах. Поэтому иногда они делали вид, что любят его. Но ни одна из них не прошептала в полутьме:
     — Я умру, если ты отставишь меня.
     Не «удавлюсь», не «утоплюсь», не «покончу с собой», а именно «умру, усохну, отпаду, потому что ты и есть моя жизнь». А как же жить, если жизнь ушла? 
     Они уходили, как и предсказывала Эля, сами, кто со слезами сожаления и болью невосполнимости потери, кто беспечно и легко, делая вид, что мимолетное приключение не оставит следа в их жизни. Редко кто из них покидал его с тяжелой душой и камнем за пазухой. Скорее, они уносили к очередному мужчине частичку его странной нежности.
     У него же часто возникало становившееся навязчивым ощущение, будто из холодного с хрустально чистой водой и едва ли не отфильтрованного северного озера, в котором вода пронзительно чиста, но безвкусна, он вдруг попал в перенасыщенный солями тропический океан, кишащий разнообразной живностью. Фосфоресцирующая от переизбытка планктона вода не только не утоляла жажду тела и не освежала душу, но, наоборот, сковывала движения, превращая его в легкую добычу снующих вокруг акул и поражающих ядом своих шипов диковинных рыб с пестрой раскраской. Тысячи, миллионы ярчайших, отравляющих собой любого, кто пробовал их отведать, рыбешек сновали вокруг. И он, облепленный ими со всех сторон, становился тяжелее и тяжелее, опускаясь на утыканное корявыми кораллами дно и чувствуя, как безвозвратно теряет силы, чтобы подняться на поверхность и схватить широко раскрытым ртом воздух.
     Перед угасающим сознанием еще проплывали картины насквозь пронизанной солнцем толщи воды и чистейшего, почти белого песка дна. Но удержать их надолго в дряхлеющей от избытка чувственных лохмотьев памяти он был не в состоянии.
     Последнее, что он успевал увидеть, находясь в таком состоянии, были одиноко лежащие на дне раковины. Он устремлялся к ним в страстной надежде найти свою жемчужину, но все ракушки были отвратительно пусты.
     И он снова принимался смешивать коктейли, главным компонентом в которых всегда оставалась водка, две, три, пять унций которой были до зарезу нужны, чтобы исчезло чувство безвозвратной потери, испытанное в то мгновение, когда он открыл предназначенную для Маши раковину.
     Настоящий алкоголь вползал в жизнь Федора противно, безжалостно и неотвратимо, начиная со спирта в химических ретортах и колбочках и заканчивая дрянной водкой в грязных забегаловках с полными презрения к себе самим визгливыми разливальщицами дешевого пойла и слюнявыми завсегдатаями.
     Долгое время он тщетно утешал себя: внезапно темневшая моча, жуткие ночные страхи и мучительная жажда по утрам — жалкие мелочи, от которых можно легко избавиться.
     Он ошибался.
     Еще находясь рядом с Элей-Норой, Федор понял, что вместе с Машей из него ушел стыд.
     Это открытие только в первый раз испугало и поразило его, но впоследствии не докучало изматывающими размышлениями.
     Во время близости с Машей Федор не мог даже подумать о другой женщине. Это приходило потом, когда мозг помимо воли самого Сабельникова прокручивал «обратное кино». В моменты же близости ему казалось, что, как только он представит себе нечто греховное, Маша тут же неведомым образом узнает об этом и, с укоризной взглянув на него, прочтет в глазах всё, о чем он думал. Федор опасался этого не потому, что боялся, будто Маша узнает о его скабрезностях, а в первую очередь из-за того, что этим самым он нанесет себе смертельное оскорбление. Не ей, а именно и непременно себе! И, не желая жить оскорбленным, Сабельников не подпускал подобного рода мысли на пушечный выстрел. Но если такое случалось, жгучий алый цвет тотчас заливал его щеки, и Федор старательно прятал лицо.
     Размышляя над природой этого явления, Сабельников не мог с уверенностью его объяснить, ибо никогда не слыл среди товарищей детства пай-мальчиком. Более того, он был уверен, что если бы поделился подобными мыслями с кем-то из закадычных друзей, его откровения вызвали бы неверие, потому что уж чего-чего, а сальных тем в дворовых посиделках хватало.
     Эля-Нора стерла со щек Федора обжигающую краску безжалостно и бесповоротно.



     Однажды Маша неожиданно появилась. Это случилось сразу после истории с Васик.
     Вообще-то девушку звали Василиса, что естественным образом трансформировалось в Ваську или, чаще, в Васик. Этак на французский манер — Васик с ударением на последнем слоге. Ей так больше нравилось.
     В подростковом периоде имя Василиса жутко мешало и раздражало ее. Сколько слез было пролито по этому поводу и сколько обидных слов высказано родителям! Но постепенно она смирилась и даже стала получать от ситуации некоторое удовольствие. Произошло это, когда Федор впервые назвал ее на этот французский манер — Васик.
     Собственной внешностью Василиса была агрессивно недовольна. Тем не менее она старалась принимать ее как данность и никогда не рассматривала простоватое, без изысков лицо как средство борьбы за «мужчинок». Фигура — это другое дело, это серьезное оружие! Почти совсем есенинское: «Поступь нежная, легкий стан…» То есть всего в меру. Если грудь — значит грудь, элегантно подчеркнутая соответствующего покроя вещицами, а не пупырышки девичьи или висячие бабьи буфера. И шейка — в некотором роде лебединая, а не короткая, являющаяся продолжением подбородка. И животик плоский, и ягодицы крепенькие, и ножки точеные — класс! Даже прямые густые черные волосы, которые раньше мама заплетала в ненавистную косу, превратились в достоинство, поскольку при тщательном уходе начинали блестеть соответствующим образом, эффектно рассыпаясь по плечам при умелом встряхивании головой.
     Доступа, однако, к этим изяществам не имел никто, поскольку в одном представителе мужской половины человечества никак не соединялись все предъявляемые для возможности осуществления близкого контакта требования. К таковым относились ум, честь, красота, изящество, обаяние, остроумие, элегантность, чувственность, понимание тончайших движений одинокой, но жаждущей общения души, а также иные добродетели при обязательном преклонении и замирании перед Васинькиными прелестями и тонкой душой.      
     В результате Васик слишком долго прожила предоставленной самой себе, чтобы согласиться с глупейшей, по ее разумению, мыслью, что далеко не каждое прикосновение к ее персоне должно сопровождаться криками поклонения и выражениями восторга.
     В базальтовом слое скалы ее одиночества затаилось тщательно охраняемое от внутреннего осуждения чувство всепобеждающего превосходства над окружающими.
     Однако с течением удивительно быстрых лет великолепное некогда здание ее внешности и самоуверенного величия постепенно ветшало, теряя первозданный блеск и изысканность: шелушилась штукатурка, отваливалась то тут, то там лепнина, кое-где облупливался фасад, какое-то время еще оставаясь издали весьма привлекательным. Краски тускнели, кровь остывала, огонь угасал. Грядущие развалины неумолимо приближались.
     А потом в руинах ее гордости появилось нечто умоляющее, похожее на белый флаг, выброшенный на всеобщее обозрение — как знак безоговорочного признания собственного поражения.
     Вот тут-то и появился Федор. В первый же раз, встретившись с ней глазами, он сразу понял: всё, что произойдет дальше, будет никчемной и бессмысленной пыткой. Но, задержавшись дольше, чем было необходимо для безопасного отступления в сторону, уже знал, что сладостная вначале ложь через некоторое время обернется жестокой ошибкой, исправить которую уже никто не будет в состоянии.
     Однако преодолеть вспыхнувшую в нем жалость не мог.
     Василиса сразу угадала, что он за птица. У него на лбу было написано, что он — первый. Не первый парень на деревне, а просто — первый. Не нужно было спрашивать ни школьный аттестат, ни университетский диплом — и козе было понятно, что они — красного цвета.
     Раз взглянув на него, Васик моментально увидела себя маленькой серой полевкой по сравнению с ним, витавшем в недосягаемой космической вышине. Ей казалось, что Федор вольно парил над окружающей действительностью, изредка пикируя вниз. Там, внизу, он не набрасывался, как стервятник, на добычу. Отнюдь! Наоборот, спускался, как ангел небесный, чтобы пожалеть и утешить. Его помыслы представлялись ей чистыми и непорочными.
     Разумеется, до Васик доходили отрывочные слухи о каком-то неудачном романе с некоей Кунцевой, которую Васик никогда в глаза не видела и видеть не желала. Гораздо интереснее и важнее было знать, что, по твердому убеждению всех Василисиных знакомых, Федор Сабельников отличался джентльменским отношением к женщинам, которые, в прямом смысле слова, плавились в его руках, как первобытный воск. И Васик немедленно захотелось стать таким воском, из которого она (он даже представить себе не может, какая покорная и податливая) может позволить ему вылепить всё, что угодно.
     Вероятно, Федор безмерно удивился бы, если бы узнал, каким выглядит в глазах иных особ женского пола, почему-то считающих, что лишь их безапелляционное мнение относительно любого человека имеет право на существование.
     Итак, изголодавшийся глаз на Сабельникова был положен, и оставалось лишь подготовить «случайную» встречу. Таковая состоялась на вечеринке у общего знакомого. Федор тогда изрядно подпил и вызвался провожать Василису домой лишь тогда, когда отказаться от этой чести было уже невозможно, потому что другие кавалеры уже порасхватали свободных дам.
     К тому времени пристальные глаза уже стали замечать за Сабельниковым признаки отчаянно назревающего пьянства
     Стараясь всю дорогу до ее дома идти прямо и более или менее остроумно поддерживать светскую беседу, Федор решал для себя вопрос, относится ли она к тем, кто нуждается в его помощи и стоит ли идти на сближение или всё же сохранить дистанцию. Так ничего и не решив, он в темноте подъезда скорей по привычке обнял Васик и коснулся губами ее губ. Ответ был настолько быстрым и страстным, что сомневаться не приходилось — она ждала именно этого. Но Федор выпил слишком много, чтобы трезво оценивать ситуацию, и поэтому пустил всё на самотек. Однако она вдруг отскочила в сторону и сдавленным, с хрипотцой голосом сказала:
     — Не здесь. Не сейчас. Иди. Я завтра позвоню.
     Она повернулась и стала подниматься по лестнице.
     Федор с облегчением выскочил на улицу. В голове изрядно шумело.
      «Черт возьми, здорово я набрался!» — подумал он и побрел домой.
     О Василисе он забыл моментально и следующим утром даже не пытался припомнить детали.
     Звонок от девушки раздался ближе к вечеру. Услыхав ее голос в телефонной трубке, Федор мгновенно вспомнил вчерашние события.
     Голос Василисы был тверд и не предполагал никаких возражений.
     — Завтра в шесть. Пока.
     И Федор, всегда помнивший, что означает даже самая простенькая и быстротечная влюбленность, согласился.
      «Неудобно отказывать, если женщина просит, — думал он, шагая к ее дому. — Подумаешь, разок-другой! Жалко ведь бабу. У нее, кажется, сейчас никого нет».
     Когда она открыла дверь на его звонок, он, увидев дрожащую от нетерпения Васик, успел подумать: «Как-то неестественно, будто специально заманила».
     Но смутное подозрение не успело окрепнуть, потому что через десять минут Васик, блаженно улыбаясь, прошептала:
     — О, как хорошо! Наконец-то… — и, словно спохватившись, через пару секунд добавила: — Ты — мой.
      «Водки бы сейчас, — внезапно подумал Федор. — Залить бы…»
     Ему показалось, что он отхлебнул безвкусного сока, только что отжатого из хранившегося в холодильнике помидора.
      «И ни капельки специй!» — отчего-то вспомнил он бармена-кубинца из Фриско.
     Успокаиваясь, Федор подумал, что, пожалуй, он — первый, у Васик-то.
      «Ни фига себе! — размышлял он на пути к приятелю. — Вот это номер! Как же теперь быть-то?»
     Вопрос оказался трудным. Василиса всё чаще и чаще звонила и настойчиво, как по расписанию, назначала свидания, а Федор, не в силах отказаться, не понимал, зачем с ней встречается. Оказалось, что она совсем не в его вкусе, и очень скоро он понял, что всё, что она, якобы, умела, было почерпнуто из дамских журналов или выужено из разговорчивых подруг. Однажды, она так и сказала, когда он лежал, расслаблено глядя в потолок:
     — Лежи. Лежи спокойненько. Я тебя не буду трогать. Я читала, что мужчин лучше после этого какое-то время не трогать.
     Опять это упоминание о то ли услышанном, то ли прочитанном! Где-то уже было нечто подобное. Впрочем, на то женские журналы и существуют, чтобы, значит, просвещать неразумных. Правда, на этот раз в беспомощном «читала» было одновременно столько надежды и в то же время безнадежности, что у Федора сжалось сердце.
      «Зачем я делаю это? Ведь я никогда ее не полюблю!» — упрекнул себя Сабельников, но помимо воли улыбнулся в ответ.
     Ах, как обидно, что жалость — плохой попутчик для любви!
     Самое удивительное и трудно, на первый взгляд, постижимое состояло в том, что Васик не только не поменяла своего представления о Федоре, но и абсолютно не желала этого делать. Сложившееся под влиянием слухов, домыслов и собственных наблюдений мнение полностью соответствовало образу мужчины, который она создала для себя. Она тщательно селекционировала Сабельникова, потратив множество лет и усилий на вырезание трафарета, прикладываемого ко всем, кто оказывался поблизости. Это было чем-то похоже на летнюю забаву на ялтинской набережной, когда нищий пьяница-художник кричит на всю округу:
     — Одним движением вырезаю ваш силуэт! Лучший оригинальный подарок и сувенир близкому человеку!
     Опытные пальцы ловко бегают по специально заготовленным черным листочкам, выделывая лезвиями ножниц загадочные кренделя. Через несколько секунд на свет появляются разного размера вырезки, копирующие профили зазевавшихся дяденек и тётенек, капризных детишек и беззаботных влюбленных.
     Федор отлично совпал с вырезанной из бумаги наивностей фигуркой анфас и профиль и теперь был принужден занять место драгоценной статуэтки в мире одинокой женщины.
     О, конечно, взамен за удовольствие обладания идолом она была готова на соответствующие жертвоприношения. При этом в ее зачаточном понимании отношений между мужчиной и женщиной мужское «дай» имело лишь один телесного цвета оттенок, равно как женское «возьми» касалось лишь примитивных утех. Все остальные нюансы, полутона и обертоны не были ей доступны, поскольку увяли в полной изоляции задолго до того, как в них возникла потребность. Выжило лишь главное стремление стать той, кого принято называть женщиной в физиологическом смысле. Обмен же молекулами душ и подавно не умещался в засыхающем от перезрелого одиночества мирке, походившем на искусно разбитый парк, в котором было много регулярности многолетней тоски и напрочь отсутствовали следы хаоса свершившихся страстей.
     Обреченность попытки была совершенно очевидна. Но для Васик она была единственной.
     И Федор быстро, почти заранее, сообразил это.   
     Между тем, ни о чём не догадывающаяся Василиса менялась стремительно. Из нее, словно по капле, вытекала стервозность, делавшая женщину прежде абсолютно невыносимой для коллег на работе. Исчезла (или стала исчезать) высокомерная пренебрежительность, с которой она относилась к замужним женщинам своего возраста. Она стала как бы ровней с ними и могла, наконец-то, с полным основанием обсуждать кое-какие детали взаимоотношений с мужчинами.
     В разгар этих метаморфоз Федору как-то почудилось, что он вновь очутился в том самом дивном саду с оливковыми деревьями и прозрачным ручьем, в котором когда-то мелькали серые бока форелей. Только теперь на краешках лепестков давно распустившихся роз появилась бахрома дряблости, стебли высоких ромашек потеряли упругость, из-за чего их головки, склонившись, безвольно колыхались на ветру, а на поверхности утратившего стремительность течения ручья появились зеленоватые разводы застоя. В некогда изумрудной траве встречались пожухлые листья, опавшие с постаревших каштанов, а в воздухе витал едва приметный запах скудности и увядания.
     Было такое ощущение, что на альпийскую дорожку вот-вот выйдет сторож и закричит гнусавым голосом:
     — Выходите, граждане! Сад закрывается через двадцать минут!
      «Вот он, самый адский из женских грехов, — подумал тогда Федор. — Грех нерастраченной, непознанной любви. Грех незачатия дитя!»
     Он понял, что за переношенную непорочность возможна только награда одиночеством — горшую кару придумать трудно. Но именно эта доля выпала Васик!
     Ее вино давно пережило молодой золотистый цвет и потеряло изысканный хмельной вкус, превратившись в злой кисленький уксус.
     Выбрав Федора, она ни на секунду не задумалась о его чувствах. Васик была безапелляционно убеждена, что если уж ее выбор состоялся, то в свете нет ничего важнее, и отношение к ней другого человека не может быть никаким иным, кроме того, каким она себе его вообразила. Взлелеивание себя не терпит ничего в округе.
     Ей же всё представлялось с точностью до наоборот, и она без конца пытала Федора, мечтательно уставившись в потолок:
     — Ты полюбил меня за то, что я красивая, да?
      «Бог ты мой! Да кто тебе сказал, что я тебя полюбил?» — хотел воскликнуть Федор, но, вспомнив, как совсем недавно задавал себе этот вопрос, лишь промычал в ответ что-то неопределенное.
     Собственно говоря, ничего необычного в этом вопросе не было. Пожалуй, показалось бы даже странным, если бы Васик не задала его, как другие женщины. Загадка, однако, состояла в том, что тон, которым она это произнесла, представился Федору удивительно неприятным. И это неприятие было тем неодолимым препятствием, которое встало на пути к так ожидаемой Васик любви. Но отчего такое чувство возникло, Сабельников объяснить, конечно же, не мог.
     Это было одной из тайн, которые не только не могли, но и не должны были быть разгаданы людьми. Потому что только один Господь знает, что прежде, чем возникнет нечто похожее на любовь, должно произойти сто тысяч совпадений. Миллионы лучей, собранных магической линзой в одной точке в строго определенный для этого момент, воспламенят сухую траву безразличия, и легкий дымок зарождающейся страсти превратится в любовный аромат. Чарующий сердце запах проникнет повсюду, дивным образом придавая мелодичные оттенки знакомому голосу, смягчая жесты, вкладывая особый блеск в глаза и лишая слова двойного дна обмана и фальши. И — жизнь безбрежна и певуча, как переливчатый плеск утренней ряби просыпающегося моря.
     Но стоит только одному — всего лишь одному! — из совпадений не случиться в загаданный миг, как всё, что могло превратиться в любовную негу, становится нервической пыткой. И возникшее где-то у горизонта легкое облачко непонимания начнет стремглав приближаться, оборачиваясь пыльной бурей в степи.
     И хочется укрыться, убежать, забыться…
     Но женщина продолжает:
     — А почему же ты не говоришь, какая я красивая? Я хочу, чтобы ты говорил. Ты же знаешь, что женщины любят ушами. Знаешь ведь, правда?
     Она приподнялась на локте и заглянула Федору в глаза.
     — Ну, скажи!
     — Что?
     — Знаешь?
     — Знаю, знаю, — будто отмахиваясь, ответил Федор.
     Но она, не заметив его неудовольствия, сказала:
     — Тогда скажи. Ты же другим женщинам это говорил? Или тоже молчал? У тебя ведь были другие женщины?
      «Вот черт! — подумал Федор. — Этого еще недоставало!»
     — Не могло не быть, — ответила себе вместо него Васик. — Но теперь это неважно. Я же лучше их, правда?
     — Н-да, — только и смог вымолвить Федор.
     — Ну вот! — обрадовалась она. — Тогда расскажи мне, как я хороша для тебя. Расскажи, расскажи, — вновь потребовала она и постучала кулачком по его груди.
     — Хорошо, хорошо, — поспешил согласиться Федор. — Обязательно расскажу. Вот придумаю, как это сделать получше, и расскажу.
     — Наконец-то, — удовлетворенно смягчилась женщина. — А то всё молчит и молчит. Не будешь больше молчать? Нет?
      «Вот здесь она, пожалуй, права: со словами у меня как-то не очень» — подумал Федор.
     Он и в самом деле избегал частых и пышных признаний, считая, что слова о любви и сама любовь — далеко не одно и то же. Хотя…
     Но ведь именно этого он требовал от Маши! Именно этого, чтобы она говорила о любви к нему, если не постоянно, то как можно чаще! Что же выходит: он выглядел в ее глазах так же, как сейчас в его глазах эта нелепая Васик?   
     Боже, какой ужас!
     Он всегда как бы стеснялся нежных и ласковых слов и считал, что мужчине вовсе не обязательно произносить их. А оказывается…
     Федору, как миллиардам других людей, живших, живущих и которые еще будут жить на земле, казалось, что нет таких слов, которые хотя бы порой могли выразить бушевавшие в душе чувства. Он наивно полагал, что само чувство более всеобъемлюще и значимо, чем подбираемые для его определения слова.
      «Слова — огрызки чувств»*, — вычитал он в тонюсенькой книжице, оставшейся от трудно и больно уходившей в небытие журналистки, с которой дружил долгие годы.
     Ему было невдомек, что на самом деле всё обстояло наоборот, и всякое чувство лишь
тогда становится таковым, когда обретает свое, присущее только ему слово.
     Как каждый мастер-гончар из глины, лежащей у всех под ногами, вылепливал  собственные, всегда неповторимые и единственные в своем роде чаши, кувшины или
кружки, так каждый человек наполнял слово тем или иным чувством.
     Люди черпают из вечного колодца чувств — и набирают в прекрасные амфоры терпкое и светлое вино радости бытия. Грубую, наспех сварганенную крынку заполняют болотной жижей страха, а в изящный тонкостенный золотой кубок наливают хрустальную воду горных родников красоты.
     И чем искусней гончар, тем точнее слово.
     Любовь становится любовью только тогда, когда обретает свое слово, превращаясь из животного влечения в жизненно необходимое питье.
     Нельзя любить молча.
     Но и слова любви — разные. Есть потребные, как ежедневные спички и соль, приобретаемые за медный грошик в магазине, а есть, как будто рождающиеся сами собой из непостижимого ниоткуда, узоры тончайшего шитья, неповторимость которых состоит в
их исключительной редкости.
     Не догадался тогда Федор, что именно таких слов всегда ждут женщины, которых мы любим. Именно этих слов он не сказал Маше. Он вообще никогда никому их не говорил.
      «Но ведь в ней же не было ничего, чем можно было бы… восхититься, чему можно было бы поклоняться: ни небесной красоты, ни… — бег мыслей остановился. — Кроме ее
любви ко мне!»
     Федор чуть не застонал, потому что с потрясающей ясностью услышал слова, которых всегда боялся: «А что было во мне? Что, кроме самодовольного сознания, что только меня одного и можно любить?»
     Этот простой, но удивительно неудобный вопрос моментально загнал Федора в тупик, из которого не было выхода, кроме одного: признать, что всякая любовь должна быть заслужена не просто фактом собственного присутствия на земле, но чем-то, что заставляет человека добровольно и почти бессознательно поступаться своим «я» во имя любимого человека.
     Прозвучав в виде вопроса, эта истина могла означать (и означала!) только то, что Федор не был готов к любви: ни к своей к кому-либо, ни к чужой к нему самому. Он еще не научился прощать другому человеку отсутствие в нем качеств, казавшихся Федору непременными и обязательными.
     Чувство радости прощения до сих пор не вызрело в нем, и эта не преодоленная доселе стена всегда вставала между Сабельниковым и его женщинами.
     Даже мелькнувшая надежда на что-то другое, но равное по желанности, лишь сверкнула однажды внезапно явившейся из-за туч утренней звездочкой, которая одарила его своим светом и тут же, словно впопыхах, погасла.

* Аркадий Левин.



     Это был самолет, два часа до дома, двадцать минут темного быстрого такси с молчаливым водителем, проникновенным Фрэнком Синатрой в магнитоле и короткой, как вся предшествующая жизнь, ночью.
     Это было невероятное, почти невозможное, если угодно, мистическое, но абсолютное совпадение, идеальное сцепление душ и тел. Так морская волна впитывается в берег,
заполняя собой все выемки и впадинки изъеденных ветрами скал, обволакивая тяжелые
валуны, шлифуя до блеска их крутые бока. Так невесомые снежинки одна за другой убаюкивают своей нежностью шершавые пространства обнаженной измученной земли, сглаживая неровности и поглощая пятна крови и ржавчины. Так обретшая плоть, запах и
звук музыка Бога заполняет душу, не оставляя ни одного мгновения для сомнений и тревог. Так иногда грезятся дальние страны и дымчатые города со сладковатым запахом акаций на несбыточных майских улицах детства, томительными юношескими сумерками в ожидании промелька обожаемого профиля в освященном пленительным волнением окне и прекрасными фасадами незнакомых прежде домов на родных перекрестках. И в сон, наполненный предчувствиями и ожиданиями рано или поздно увидеть все рисующееся отпущенным на волю воображением наяву, вкрадывается печальное сожаление невозможности такого волшебства.
   Но именно поэтому неведомая в прошлом женщина в мгновение ока делается близкой и желанной, чтобы, мелькнув чудесным обманом, исчезнуть навсегда, оставив в памяти флёр скоротечного очарования.
     Ночь длилась, текла, парила и продолжалась, и губы женщины всегда оказывались там, где он их искал, и его рука всегда находила ее руку, и кончики пальцев вздрагивали от соприкосновений. Мужчина и женщина дышали друг другом, и бессвязный шепот сливался с биением сердец.
     — Ты — сон.
     Его губы касались прохладной кожи женской шеи.
     — Ты — явь, — эхом откликалась она.
     — Кто научил тебя этому волшебству?
     — Ты.
     — Но я никогда тебя прежде не видел и никогда ничего подобного не умел.
     — Ты просто не знал, что умеешь
     — Это твоя заслуга.
     — Это твоя тайна.
     — Ты — та, которую я рисовал для себя.
     — Ты — тот, кто оживил меня.
     — Ты — сон.
     — Ты — явь.
     — Так не бывает.
     — Только так и бывает на самом деле…
     И долог, почти вечен, поцелуй, когда губы не могут насытиться друг другом и вернуться в одиночество.
     До утра еще так далеко!..



     Федор смотрел, как она расчесывает волосы у солнечного окна, когда великолепный луч дотронулся до нее, рассыпался тысячами искрящихся брызг вокруг головы и заскользил вниз, вычерчивая плавный контур фигуры в снопе света. Это было похоже на стремительный карандаш Модильяни*, в одном мимолетном росчерке которого скрывалось всё, что неумолимо притягивает мужчину к женщине.
  * Модильяни Амедео (Modigliani, Amedeo) (1884—1920) — выдающийся итальянский живописец и скульптор. 

     О, многое отдал бы Федор за хотя бы краткое умение словом или кистью выразить чувства, охватывающие его, когда случайный локон волос склонившейся над ним женской головки касался щеки, воспламеняя кровь и заставляя громче стучать сердце. В этом небесном даре было столько таинственной радости, что Федор без малейшего оттенка зависти восхищался точностью создаваемых иными художниками образов, при взгляде на которые за безупречным женским телом угадывалась возвышающая душу страсть. При этом плотские мысли как бы отходили на второй план, служа лишь прилежным фоном для выражения любовных переживаний, наполненных восхищением и страхом, нежностью и низменными помыслами, всепоглощающим ожиданием и неизменной долей разочарования.
     — Знаешь, мы, наверное, были бы идеальной парой.
     — Ни за что, милый, — не оборачиваясь, ответила она.
     — Почему? — искренне удивился он.
     — Потому что такие ночи существуют не для того, чтобы повторяться!
     — Это я и сам знаю.
     — Вот видишь.
     Она всё же обернулась и улыбнулась светло и безмятежно.
     — Ты только представь, на кого бы мы стали похожи через пару лет!
     — Уже представил.
     — И что у тебя получилось?
     В ней не было ни тени сожаления от скорого прощания. Она просто хотела узнать,
взаправду ли была эта ночь и чувствует ли он всё так же, как она.
     — На двух бойцов, вспоминающих минувшие дни.
     — Правильно! — воскликнула женщина, обрадовавшись еще одному совпадению, и потрепала его по голове.
      «Она права, — подумал он. — И я это знаю».
     — Может, все-таки попробуем?
     Он спросил это скорее на всякий случай, по обязательной инерции.
     — Нет! Я ведь мужняя жена.
     Он понимающе кивнул.
     — Я, в общем-то, подозревал что-то в этом роде. И кто у нас муж?
     — Господи! Ну зачем тебе это?
     В голосе слышалась досада и нежелание разочаровывать его и разочаровываться самой.
     — Муж объелся груш…
     — Это-то понятно. А по правде?
     — Да не важно, кто, милый. Только бросит он меня не раньше, чем лет через пять или шесть, когда его сильно потянет на молоденьких, а я…
     — Перестань, — поморщился Федор.
     — Ой! Ради Бога! — отмахнулась она. — Мы с тобой одного возраста и одного поля ягодки. Верно?
     — Да, — ответил он, чтобы хоть что-то ответить.
     — Мы — бизнесмены, — вновь заговорила она о муже. — Мы строим дома и торгуем водкой, за счет чего стремительно поднимаемся. Из грязи, сам понимаешь… И лет через пяток окажется, что цель достигнута и всего-то недостает, как наконец утвердить себя, любимого, в доме. Тогда я и стану помехой, потому что понадобится не боевая подруга, — она вдруг пропела: «Если ранили друга, перевяжет подруга горячие раны его» и тут же продолжила: — а та, что будет заглядывать в рот и безупречно выполнять все прихоти, восхищаясь и потакая…
     Снова припевка: «Давайте жить, во всём друг другу потакая…»
     — Хоть хлеборезка, хоть ложкомойка. Тогда он меня и бросит.
     Федор почему-то нисколько не удивился, с каким безразличным спокойствием женщина рассуждала об этом. То ли насмотрелась на других и заранее готовила себя к неизбежности, то ли специально всё проговаривала, чтобы отмахнуться от назойливых мыслей.
     — Хорошо, пусть так. Но, может быть, тогда…
     — Ну, что ты, дорогой! Тогда я найду себе молоденького. Знаешь, из тех, кто предпочитает взрослушек, чтобы пикантнее было. Кроме того, ты к тому времени уже будешь женат. Да и я не помолодею, а несколько обвисну да обмякну. Не то, что сейчас.
     — Ты что, ясновидящая?
     — Я? — переспросила она. — Нет. Я, как все женщины, ясночувствующая. Это, оказывается, не так трудно: чувствовать наперед.
     — Но тогда почему сейчас…
     — Потому что пока я люблю его.
     — Зачем же эта ночь?
     — А ты не догадался?
     — Догадался. Ты сказочная.
     — Да. Я сказочная дура.
     Уже стоя у двери, она погладила его по щеке.
     — Везет твоим женщинам.
     Она слегка улыбнулась.
     — Столько приятных минут и столько дивных слов…
     — Я никому раньше…
     Она приложила палец к его губам.
     — Только не ври. Женщины иногда хотят, чтобы им врали, но никогда не любят этого.
     Она быстро поцеловала его и исчезла.
      «О, дьявол! — спохватился через несколько минут Федор. — Как ее зовут? Я же даже не спросил, как ее зовут!»
     И знакомый до слез голос внутри прошептал:
     — Маша.



     Вскоре до Федора окольными путями, через знакомых тех знакомых, знакомые которых знают ее, стали доходить слухи, что у Васик наконец кто-то появился, этот кто-то весьма и весьма недурен и, кажется, имеет серьезные намерения.
     Сомнения были недолгими — Федор понял, что речь шла о нем.
     Нет, он, конечно, не пошел на решительный разговор — Сабельников совершенно не собирался обижать ее. Но встреч стал избегать, а в тех случаях, когда отвертеться было невозможно, старался поскорее исчезнуть.
     Он уже давно обнаружил, что, пожалуй, впервые в жизни не испытывает по отношению к женщине абсолютно никаких чувств, кроме жалости, которая свела его с Васик.
      «Да отчего же так? Отчего?» — настойчиво спрашивал он себя.
     Ответ выдавался поразительным: она не могла дать ему ничего, кроме перезревшего желания! Всё, чем одаривает женщина мужчину, — готовностью раствориться в нем без остатка — годы тому назад выгорело в Васик, оставив после себя бесплодную пустыню, в которой могли прорасти только чахлые кустики самолюбования по берегам иссохших ручейков несбывшихся любовей.
     По угасавшей с каждым днем инерции Васик еще старалась что-то сказать в попытке сымитировать оставшиеся в далекой юности пылкость и трепетность, но эти попытки были более всего похожи на запоздалые пробы вышедшей в тираж кинодивы.
      «Но даже не это жутко, — раздумывал Федор. — Ужасно то, что она во всём будет виноватить кого угодно, кроме себя. Она даже не успела научиться страдать!»
     Сформулированная просто и ясно мысль сначала испугала Сабельникова, но тут же ослабила хватку, словно предупреждая: «Не стань таким же!»
     Хотя в его отношениях с Васик сквозила некая сумбурность, исход был предрешен заранее, и время неизбежного краха ее скудных представлений о будущем определялось лишь всё той же, уже изрядно набившей оскомину боязнью Федора причинить ей боль да стремлением Васик к скорейшему изменению положения.
     Сама же Василиса ничего не замечала. И однажды пригласила его прийти по совершенно новому адресу.
     — Вот, — сказала она, когда он вошел в прихожую обычной двухкомнатной «хрущобы». — Смотри.
     — Что «вот» и что «смотри»? — спросил он, стягивая плащ.
     — Квартиру, чудак! — улыбнулась она.
     — Зачем? — удивился Федор. — Что мне, жить тут, что ли?
     — Вот именно! — радостно воскликнула она. — Я сняла эту квартиру для нас.
     — Та-ак, — протянул слегка обалдевший Федор, опускаясь на оказавшийся рядом табурет.
     — Да ты проходи, посмотри, — она потянула его за руку. — Я тут всё классно устроила.
     — Не пойду, — хмуро сказал Сабельников, не двигаясь с места.
     — Почему? — она отступила на шаг, почувствовав что-то неладное.
      «Всё. Пора!» — подумал Федор.
     — Потому что я не собираюсь здесь жить, — ответил он.
     — Как не собираешься? — ее глаза расширились.
     — Не собираюсь — и всё. — Федор поднялся. — И хватит. Я пойду.
     — Куда пойду? Что — хватит? — голос Василисы задрожал. — Ты что, не любишь меня? Да? — уже со слезами на глазах закончила она.
      «Понеслось, — промелькнуло в голове Федора. — Теперь — держись!»
     Он давно заметил эту особенность. Девушка не была плаксивой или излишне сентиментальной. Но иногда даже какая-то мелочь или нечто обыденное, но «жалистное», вроде сбитой на шоссе собаки, могло вызвать бурную истерическую реакцию со слезами и рыданиями. А Федор терпеть не мог женских слез. Едва женщина начинала плакать, он моментально чувствовал себя виновным  и сразу без боя сдавал позиции одну за другой.
     Но сейчас все зашло слишком далеко.
     — Слушай, — он поднял ладони вверх, — я никогда не говорил тебе, что люблю.
     — Но как же?.. Ведь ты… Ведь мы с тобой… Я же… — она никак не могла подобрать слова.
     К тому же слезы уже лились из ее глаз.
      «Ты еще скажи, что отдала мне лучшие годы своей жизни», — жестко подумал Федор.
     И она, словно услышав, сказала:
     — Я же отдала тебе всё. А ты? Зачем же ты... со мной?..
     — Да мне просто жалко тебя было, дурочка! — вдруг вырвалось у него.
      «А вот это я зря! — подумал он. — Теперь — хана!»
     И точно. Она будто взорвалась:
     — Жалко?! Тебе — меня? Да пошел ты со своей жалостью! — она уже совсем не сдерживалась и кричала во весь голос: — Жалельщик! Да у меня таких, как ты… — начала она, но осеклась.
     Васик задохнулась и, закрывая глаза и дрожа от гнева, завизжала:
     — Убирайся! Вон! И никогда, никогда, никогда не смей приближаться ко мне!
     — Да, пожалуйста, — сказал Федор и, выйдя на лестничную площадку, захлопнул за собой дверь.
      «Ну и ладушки!» — подумал он, сбегая вниз.



     Одиночество не имеет оправданий ни осознанием собственной исключительности и величия, ни опасным и, чаще всего, необоснованным презрением к другим. Человек не достоин одиночества. Тем более не достойна такой участи созданная из мужского ребра женщина, чей удел, увы, не предусматривает воздвижения себе нерукотворного памятника, но, напротив, призван служить фундаментом или раствором, скрепляющим фундамент для монумента мужскому самолюбию.
     В этой истине нет ничего дурного или, не дай Бог, унижающего женщину и представляющего ее существом слабым, ибо ни один грандиозный памятник не может стоять на шатком и рыхлом постаменте.
     К сожалению, несчастная Васик поняла это слишком поздно. Лишь когда число ее поклонников приблизилось к абсолютному нулю, до нее, кажется, дошел смысл фразы, брошенной одной из немногочисленных неизвестно как сохранившихся подруг:
     — Не себе под стать нужно искать мужчину, а самой ему под стать становиться. Уж прости за каламбур, Васенька!




     Васик позвонила примерно через месяц.
     — Привет! — ее голос в трубке был удивительно спокоен.
     Не давая ему вставить ни слова, она быстро заговорила, произнося как будто заранее заготовленные фразы.
     — Ты еще не забыл меня, надеюсь? Мне без тебя очень несладко. И жалость, в конце концов, не такое уж дурное чувство. Приходи завтра. Я буду ждать тебя в шесть.
     Федор повесил трубку, не дослушав.
     Он уже понял, что жалеть нельзя никого: ни себя, ни, тем более, влюбленных женщин.
     Сабельников летел в пропасть.






































                4. Семь камешков счастья

     Многое из происходившего с Федором в те годы, было недоступно взорам и пониманию окружающих. Только Лешка Долгов иногда догадывался о разыгрывавшихся в душе друга мелодрамах и изредка допускался в святая святых Сабельникова — к его личной жизни.
     Для всех остальных Федор оставался недурственным ученым, достаточно смелым в идеях и гипотезах, решительным на пути достижения цели и упорным в отстаивании собственной правоты.
     Авторитет бескомпромиссного борца снискал Федору славу стойкого оловянного солдатика, не сгибающегося под ударами судьбы. А ударов было предостаточно, ибо мир научных единомышленников своеобразен и порой удивляет изысканной жестокостью.
     В отличие от многих коллег, бесповоротно сникавших после первого же анонимного письма или неудачной попытки внедрения теоретических результатов в практику, Федор Сабельников умел держать удар.
     И если бы случайный циник невзначай подсмотрел в замочную скважину за взаимоотношениями молодого ученого с женщинами, он был бы безмерно удивлен той мягкостью и нерешительностью, с которой Федор прикасался к своей и чужой любви. Именно так всё выглядело со стороны, и в этом было что-то трогательное и вызывающее сочувствие, ибо почти всегда было чревато либо непониманием, либо попыткой подчинить Федора другой, более цельной и многоопытной в житейских баталиях натуре. Исключение, пожалуй, составляла лишь история с Васик. Случившегося с несчастной женщиной Федор стыдился, хотя после Эли-Норы считал, что со стыдом покончено навсегда.
     В далеко не безоблачный момент, когда Сабельников еще ощущал кислое послевкусие от встреч с Васик, у входа в его келью раздался звонок. Он открыл дверь и замер.
     Маша молча шагнула навстречу и, не давая ему сказать ни слова, прикоснулась к губам…
     Любая ночь, несмотря на ее запахи, шепоты и прикосновения, бесстрастна. Только с нашим восторгом или ненавистью она перестает быть бессмысленной, превращаясь либо в награду, либо в расплату.
     Та ночь случилась нелепой, суетливой и была более всего похожа на судорогу, пробегающую по сгорающему в агонии телу, когда в течение нескольких предсмертных мгновений все клеточки организма настойчиво выкрикивают: «Мы еще живы!», разбрызгивая остатки последних сил на уже бесполезную борьбу с надвигающимся небытием.
     Федор, будто доказывая что-то, настойчиво и яростно пригождал умения, украденные у других женщин, принимая пластилиновую покорность Машиного тела за восторженное удивление.
     Когда же, набахвалившись, впал в дрему, по-хозяйски устроившись на ее плече, вдруг услышал полный обреченного сочувствия шепот:
     — Бедный мой, бедный!
     Это были первые слова, произнесенные Машей за ночь.
     Тут же что-то оборвалось внутри, и Федор почувствовал, как вновь сгорает от давно потерянного стыда, как будто вдруг оказался один в костюме тропического попугая с ярким пестрым оперением среди людей в строгих аристократических платьях высочайшего вкуса. Не хватало только надтреснуто кукарекнуть.
      «О, Господи! Как глупо!» — успел подумать Сабельников перед тем, как погрузиться в навалившийся на него сон.
     Когда он проснулся, Маши уже не было.
     А еще через два дня влетевший в его кабинет Алексей с порога сообщил:
     — Слыхал новость? Машка выскочила замуж за Стельнова!
     Федор безнадежно посмотрел на друга и подумал: «Значит, это все-таки было прощание!»
     Испугавшая мысль приходила к нему и позавчера, и вчера, но он отгонял ее простеньким и ставшим привычным отрицанием: «Нет, не могу представить ее с кем-нибудь другим!». Федор не мог усомниться в искренности Машиных слов, прозвучавших в ответ на его опаску несколько лет назад:
     — А мне никто другой и не нужен!
     Это было как щит, как охранная грамота для спокойствия и вселяло в Федора непостижимую бесполезной необходимостью мужскую уверенность в собственной исключительности. Таким образом каждый мужчина бессознательно как бы огораживал женщину тщательно свитым плетнем, заявляя исключительные права на обладание ею.
      «Но почему именно за Стельнова?» — с глухим отчаянием думал Сабельников.
     Михаил Стельнов был знаменит в институте двумя вещами — потрясающей силы ударом справа и таинственной псевдонаучной значимостью.
     Что касается первого, то славой самой сильной правой крымского бокса он был обязан именно Сабельникову.
     Довольно успешный в ринге Федор интенсивно тренировался в первые годы студенчества, вселяя в тренеров большие надежды. И, вероятно, не миновать ему было лавров провинциального чемпиона, если бы не встреча с Михаилом.
     Когда Федор готовился к очередным соревнованиям, тренер Никита Петрович привел в зал высоченного крепыша с насупленным лицом. Из-под густых черных, сросшихся над переносицей бровей, на Федора смотрели черные же глаза с несокрушимой волей к победе и верой в собственные силы.
     — Вот тебе партнер для спарринга, — подтолкнул Петрович крепыша в ринг. — Миша Стельнов. Чемпион Николаева, а ноне — наш первокурсник.
     — Михаил, Миша, — представился новичок, крепко пожимая руку Сабельникова.
     С первых же секунд работы с ним Федор понял, что парень — явно не промах. В нем всё было на месте и всего ровно в такой степени, в какой нужно для восхождения на высшие ступеньки пьедесталов.
     Но он был явно слабее Сабельникова. Обычно ощущения своего превосходства в спарринг-боях было для Федора достаточно, чтобы работать с партнером жестко — но не жестоко, до победы — но не на убой.
     Но Михаил Стельнов не понравился Федору. От него исходила не просто уверенность в себе, но самоуверенность в том, что, чтобы он ни сделал, это всегда и везде будет получаться лучше, чем у остальных, но не потому что достигается трудом, потом и кровью, а потому что так ему было суждено от рождения. В ринге у него был такой вид, будто это не его подобрали для спарринга Федору, а Михаил снизошел до согласия поразмяться с Сабельниковым. Федор отлично чуял такую породу людей, которые никогда и никому не прощают превосходства над собой.
     К середине третьего раунда излучавший уверенность новичок настолько взвинтил Сабельникова, что Федор, ничуть, кстати, не удивившийся грамотной технике партнера, вдруг сорвался и, раскроив несколькими точными, быстрыми и настойчивыми левыми джеббами защиту соперника, провел комбинацию из двух апперкотов, завершив атаку устрашающим и точным прямым правой в голову.
     Крепыш Стельнов улетел в нокаут, а взбешенный Петрович выскочил на ринг с воплем:
     — Ты что, сдурел, что ли? Убьешь парня к чертовой матери! Разве так можно? Что он тебе сделал? Что с тобой, Федор?
     Он вытянул капу изо рта Сабельникова и легонько стукнул открытой ладонью по щеке:
     — Ты чего, парень? Оборзел, да?
     — Хрен его знает! — огрызнулся Федор. — Почудилось что-то…
     Всего минуту назад ему и в самом деле показалось, что если сейчас он не проучит, не накажет этого человека, всю последующую жизнь будет жалеть о несделанном.
     В тот день Стельнова унесли с ринга, едва он пришел в себя.
     Больше Петрович не подпускал их друг к другу, и Федор издали, наблюдая за новичком, видел, как тот упорно, до полного изнеможения, тренировался, ставя удар правой и изредка бросая недобрые взгляды в сторону обидчика.
     Разумеется, Сабельников не сомневался, что Стельнов обязательно постарается сразиться с ним еще раз. Кто не мечтает о реванше, тот…
     Но милостивы и дальновидны Бог и судьба!
     Федор и Михаил больше ни разу не встречались в бою. По окончании университета Сабельников благоразумно предпочел науку боксу, и Стельнову ничего не оставалось, как остервенело крушить одного за другим всех прочих соперников становившимся легендарным ударом правой. Он таки стал чемпионом Крыма в своей весовой категории. Однако, несмотря на это, к окончанию учебы у Стельнова не возникло никаких проблем с дальнейшим выбором: любимый студент великого Нижевича с головой ушел в науку, вновь оказавшись неподалеку от Федора. Казалось, что с уходом с ринга давняя обида угасла в Михаиле. Их отношения были ровными, никогда не поднимаясь до вершин дружбы и, тем более, не скатываясь до позора открытой вражды.
     Временами Федор почти забывал о далеком инциденте и даже искренне сомневался: да было ли?
     И только сейчас, узнав, что Стельнов женился на Маше, он понял, что Михаил ничего не забыл и нанес сокрушительный ответный удар.
     Что касается второй стороны стельновского имиджа, то в ней было много непонятного. Неумолимо возрастающий авторитет Михаила поддерживался в основном тем, что, когда он заговаривал о какой-либо научной проблеме, создавалось впечатление, будто он владеет детальной информацией обо всех планах генерального штаба страны относительно мероприятий по отражению агрессии вероятного противника.
     Стельнов буквально страдал таинственностью и многозначительностью и рассуждал о любом предмете настолько весомо, что его вещание не оставляло никаких сомнений: перед собеседником стоял действительно глубокий, может быть, даже великий ученый в области гормонального синтеза.
     Вероятно, на ауру всестороннего и вдумчивого погружения в проблему клюнул в свое время гениальный Нижевич, присмотревший Стельнова в студенческом научном кружке и сделавший из него за несколько лет своего «наследника».
     Впрочем, злые языки поговаривали, что научное «усыновление» Нижевичем талантливого студента имело более крепкие корни: у юного Нижевича де в свое время наблюдался бурный роман с будущей матерью Михаила — очаровательной секретаршей Ирой Котельниковой. Поговаривали даже… Хотя только человек с безгранично раздутой фантазией и безмерно развитым воображением мог усмотреть сходство между толстым и лысым академиком и крепким чернавцем  Стельновым.
     Как бы то ни было, но с годами миф об исключительной талантливости Михаила ширился, рос и рисковал превратиться в неоспоримую истину. Пристальное же наблюдение, однако, довольно быстро давало основания для простенького вывода: сделанное Стельновым на копейку каким-то невероятным образом раздувалось до размеров рубля или даже червонца и обретало статус едва ли не вселенского открытия, способного перевернуть мироустройство.
     Переворота же, как на зло, не случалось, мироздание стояло себе, даже не шелохнувшись, стельновские достижения никак не внедрялись в практику, оседая в пухлых папках научных отчетов в кабинетах чиновников, а сам Михаил всё рос и рос, возвышаясь над окружающей научной мелюзгой атлетическим красавцем с железными бицепсами, вокруг прижизненного памятника которому восхитительными ахами да охами щебетало впечатлительное студенчество.
     Выслушав доклад Стельнова на очередном псевдонаучном семинаре, становившийся враз желчным и саркастичным Алексей, шипел на ухо Федору, чтобы не спугнуть затихший от впечатлений зал:
     — Ни черта не понимаю! Сам-то Мишка что сделал? Нижевича чую за километр, а в чем твоего спарринга заслуга, хоть убей, узреть не могу. Ну, что ты молчишь?
     Федор уклонялся от ответа, стараясь поменьше рассуждать на темы, связанные со Стельновым. Во-первых, ему, как многим другим, казалось, что он попросту не понимает сложнейших проблем, над решением которых корпел Михаил, а во-вторых… После давнего происшествия на ринге Сабельников надолго, может быть, навсегда, взрастил в себе чувство некой вины перед Михаилом.
     Постепенно сформировывалось мнение, что Стельнову с его размахом тесно в провинциальном пруду и что, если он не хочет увясть и обездвижиться, застряв в ряске и зарослях кувшинок, ему необходимо срочно выбираться на столбовую дорогу мировой науки.
     Поэтому, когда через полгода после женитьбы на Маше стало известно, что Стельновы уехали на работу то ли в Израиль, то ли в Европу, это ни у кого не вызвало удивления. Тем более что, по слухам, уходящий на покой Нижевич сам благословил любимого ученика на отъезд.
     — Ну, с идеями шефа Миша далеко пойдет! — уверял Алексей.
     — Ты просто завидуешь, — почему-то считал своим долгом защитить Стельнова Сабельников.
     — Я? — вскипал Лешка. — Я? Это ты до сих пор комплексуешь перед неизвестно кем!
     — Оставь, ради Бога! — устало отмахивался Федор, в душе понимая, что друг прав.
     К давнему чувству вины перед Михаилом добавилось ощущение непонятной ущербности, связанное с Машей и доводившее Сабельникова до исступления, с которым он угрюмо повторял в самые не подходящие для этого моменты:
     — Машка! Ну, почему именно Стельнов?
     Большинство же смотрело вслед молодым с этакой завистливой гордостью: знай, мол, Запад, наших!


     Однажды, довольно неожиданно для себя, Федор пришел к выводу, что мужчины никогда не поймут любовь так, как понимают ее женщины. Более того, многие мужчины, отчего-то досадливо считая себя сильной половиной человечества, делают вид, что не интересуются любовью, как таковой. В лучшем случае они милостиво соглашаются с расхожим мнением, что, дескать, любят глазами, «сваливая», таким образом, в сторону телесных обожаний в смутной надежде, что им простится полное пренебрежение чувственной стороной жизни.
     На самом деле за таким поворотом дел лежат не только и не столько биологические особенности и различия, делающие женщину в конечном итоге существом гораздо более совершенным, но и подсознательная боязнь неумения и даже нежелания выражать охватывающие мужчин чувства.
     Разумеется, люди искусства, радостно и частенько довольно безмятежно существующие в полном согласии с женскими началами, лишены этого унизительного недостатка. Унизительного по той простой причине, что не умеющий что-либо делать человек старается принять вид, что это его совершенно не интересует. Но деланье вида никогда не решает проблему, а лишь отодвигает ее в область «непонимания», порождая соответствующие комплексы и страхи.   
     Сабельников вдруг обнаружил, что когда мужчина пугается любви и не знает, как поступить, он уходит на войну или хватается за боксерские перчатки. Впрочем, чаще всего ему всё равно, что оказывается под рукой. Случается, что и рюмка водки бывает не так мала, чтобы упрятать в нее страхи перед непостижимостью женской любви.
     Но всё на свете быстротечно! Сбросив перчатки или свалив в углу сделавшее дело оружие, как сломанные и проржавевшие игрушки, еще вчера столь необходимые, но уже сегодня бесполезные, безоружный и беззащитный победитель входит в дом. Уж теперь-то он заслужил, чтобы его накормили и утолили жажду ночными ласками.
     Бедняга!
     Завтра он вновь начнет бражничать, ибо, проснувшись утром, поймет, что женщине абсолютно всё равно, кого он победил.



     Еще один раз Маша явилась ему во сне после нескольких лет алкогольного забытья. Федор стремительно и неумолимо распадался. Изможденная печень была не в силах справиться с постоянно нарастающим потоком внутреннего и внешнего яда, накапливающегося вперемежку со всепоглощающим раздражением и злобой.
     Федор чувствовал, что погибает, но остановиться не мог. Алексей умолял его бросить всё к чертовой матери и уехать в какую-нибудь тмутаракань, где не было бы никого и ничего, кроме грустных и печальных осенних гор и медленно остывающего и приходящего в себя после летнего кутежа и шабаша моря. Он даже вытащил друга в Курортное возле знаменитого Карадага, и они вдвоем прожили тихую, по-монашески аскетичную неделю в доме у добрейшей женщины Анны Давыдовны, которая ходила за разваливающимся Сабельниковым, как за собственным хворым сыном.
     Ее дом был последним в деревенской улице, упиравшейся в широкий галечный пляж. Почти весь двор был превращен в виноградную беседку, вокруг которой росли персиковые, вишневые и абрикосовые деревья вперемежку с кустами смородины и малины. Несколько помидорных грядок да собачья конура в конце нехитрого огорода возле трех небольших сарайчиков завершали идиллическую картину сельской жизни.
     Целыми днями приятели гуляли по склонам окрестных гор, однажды даже умудрившись перевалить через Карадаг и спуститься в притихший и пустынный Коктебель. Мягкое осеннее солнце согревало их походы по извилистому и изрезанному многочисленными бухточками берегу, а неспешный ужин в виноградной беседке завершал очередной день. Анна Давыдовна потчевала друзей восхитительными свежайшими (с пылу, с жару) беляшами и заваривала чай на лишь одной ей известной смеси трав. В разговоры молодых людей хозяйка не вмешивалась, предпочитая слушать, сложив морщинистые руки на животе специальным замочком и вращая большими пальцами одним вокруг другого на манер вечного двигателя, как пошутил однажды Алексей.
     Кожа ее миловидного в прошлом лица огрубела, приобрела коричневый оттенок и была испещрена сеточкой мелких морщин, в глубине которых, особенно возле глаз, отложилась морская соль, отчего они стали похожи на мраморные прожилки.
     В первые два дня приятели разухабились спать во дворе. Уж очень хотелось, засыпая, всматриваться в проступающие сквозь виноградные листья очертания созвездий и представлять тяжелые черные гроздья с едва играющим на боках спелых ягод лунным светом свисающими с небес сгустками космической тьмы. Еще больше предугадывалось фейерическое сияние над головой, когда в глаза, впервые открытые ранним утром, ударяло сверкание капелек росы на студеных виноградинах. Окутанные блистающим ореолом кисти просвечивали насквозь, рассекречивая в каждой ягодке хмельную сердцевинную мякоть.
    Давно отвыкший от сантиментов Федор, с едва различимой надеждой ждал, что в ответ на природную чистоту его дряхлеющее сердце вновь распахнется и обретет упругую уверенность в грядущем.
     Но ночи оказались холоднее, чем предполагалось, и пришлось перебраться в дом. В комнате, отведенной гостям, кроме двух кроватей, стоял стол с двумя стульями, старинный шкаф да древний комод из почерневшего дерева.
     Едва войдя в комнату, Федор обратил внимание на семь маленьких каменных изваяний, каждое из которых стояло на простенькой кружевной салфеточке. Камешки выстроились гуськом от стены к краю комода. Над ними в рамке висела фотография мужчины, на
которую Сабельников сначала посмотрел мельком. Зато камешки…
      «Гляди-ка! — удивился Федор. — Прямо, как семь мраморных слоников мал мала меньше на бабушкином комоде из раннего детства! Впрочем, — перебил он себя, внимательно разглядывая фигурки, — не очень-то они похожи на символ мещанского уюта. Скорее… Ну, да! Семь камешков счастья!»
     Федор даже рассмеялся, обрадовавшись удачному определению. Оно и в самом деле оказалось очень точным.
     Необычный ряд открывала искусно выполненная фигурка женщины, положившей подбородок на скрещенные на коленях ладони. Она как будто кого-то ждала, слегка склонив голову набок и распустив струящиеся по спине волосы. Неведомый мастер несколькими точными движениями резца придал лицу грустное выражение.
     Следом за ней из-за каменного холма выглядывала, вытянув тонкую шею, юная девушка — почти девочка — с изумленно раскрытыми глазами. Может быть, она удивлялась соседней фигурке, в которой легко угадывалась беременная… Нет, это была не земная женщина, а некий обобщенный образ вселенской матери, вынашивающей дитя во чреве и охраняющей будущую жизнь возложенными на живот руками. От статуэтки веяло такой умиротворенностью, таким покоем, что невозможно было не залюбоваться ею.
     А рядом уже разрывал в ужасном крике рот старик с потрескавшейся от долгих лет кожей. Он словно предупреждал мир о грядущей опасности, распознать которую удалось покамест лишь ему одному.
     Не таилась ли опасность в печально глядящем на свет лице с высоким лбом, через который, как волшебный знак судьбы, проходило пятно небесно голубого цвета немыслимой чистоты? Казалось, стоит чуть повернуть пятый камешек, и лицо чудесным образом превратится в следующее изображение. Это была голова греческой богини с высокой тульей волос и точеным профилем идеальной красоты.
     Но ни одно из изваяний не могло сравниться с последним — очаровательной женской головкой с копной обрамляющих лицо волос, изумительной формы усталыми глазами и чувственными пухлыми губами. Это лицо не было красивым в человеческом понимании, но оно было божественно прекрасным в своей беззащитности и привлекательности. Несостоявшаяся молния разлома пересекала лоб и по спинке носа спускалась вниз, жестоко рассекая беззащитные губы. Это был предательский знак злого рока. В том, что судьба была немилостива к женщине, чей лик застыл в камне, Федор не сомневался. Его поразило другое: чем дольше он всматривался в замершие под действием времени черты, тем более убеждался, что перед ним лицо хозяйки дома Анны Давыдовны!
      «Не он ли?» — промелькнула догадка, когда молодой человек поднял глаза на фотографию в рамке над строем фигурок.
     На него смотрела изрезанная ранними глубокими морщинами обрюзгшая физиономия, тяжкая и безысходная. Взгляд исподлобья был напряжен и печален одновременно, словно мужчина старался сосредоточиться на объективе фотоаппарата, но это у него не получалось.
      «Алкаш какой-то!» — недоуменно подумал Федор, решив во что бы то ни стало расспросить о камешках хозяйку, улучив для этого подходящий момент.
     Однако случай представился лишь через несколько дней. Это произошло в один из тишайших вечеров свершающегося полнолуния, когда над притихшим морем уже появилось ночное светило, окрашенное в цвет раскаленной меди.
     Алексей пораньше ушел спать, и Федор, оставшись в виноградной беседке наедине с Анной Давыдовной, наконец решился.
     — Что за камешки у вас на комоде? — отчего-то с замиранием сердца спросил он, внезапно почувствовав неловкость, будто без спросу вторгается в чужую жизнь. — Прямо, как мраморные слоники. Этакие семь камешков счастья, а?
     Женщина ничуть не удивилась вопросу, будто давно ожидала его. Она только внимательно, насколько это было возможно в сгущающихся сумерках, взглянула на Федора и, словно оценив его еще раз, ответила:
     — Знала, что спросишь.
     Она умолкла, и Федор понял, что подгонять ее не стоит — женщина решала что-то очень важное для себя.
     — Тебе расскажу, — промолвила она спустя минуту другую. — Никому раньше не рассказывала, а тебе расскажу. Потому что это и тебя касается…
     — Меня? — изумился Федор. — Как это?
     — Там увидишь, — ответила Анна Давыдовна.
   Прошло еще несколько томительных мгновений, прежде чем она продолжила.
     — Валя его звали. Валёк. Мы жили тогда в Коктебеле, и он был безумно в меня влюблен. Еще со школы. Влюблен так, что все вокруг мне завидовали. Все, кроме меня самой.
     — Почему? — вырвалось у Федора.
     Он тут же прикусил губу, понимая свою бестактность. Но хозяйка дома как будто ничего не заметила.
     — У него был потрясающий талант: он знал и понимал душу камней. Нет, не самоцветов и не знаменитого карадагского сердолика, а самой простой пляжной гальки. Он лучше всех чувствовал, что любой камень, породнившись с морем, становился волшебным…
      «Как удивительно она говорит! — подумалось Федору в это мгновение. — Будто и не прожила всю жизнь в селе».
     — Валек находил их на пляже и всем показывал, поворачивая то так, то этак. Но никто, кроме него, не видел в облизанной волнами гальке ни женских лиц, ни диковинных зверей, ни таинственных марсиан, а работать с камнем он еще не умел. Вальку научил этому Макс, коктебельский красавчик, занимавшийся в перерывах между разбиванием женских сердец ювелирными поделками из сердолика.
      «Видать, не одного сельского паренька назвали Максом в честь Волошина», — мелькнуло в голове Сабельникова.
     — Макс делал из самоцветов заготовки, а знакомые ювелиры доводили их до совершенства, придавая подходящую форму и подбирая соответствующую оправу. Потом Макс тайком вывозил их на черный рынок в Москву и возвращался с чемоданами денег. И все были довольны, пока не нашелся кто-то, посчитавший себя обиженным. Словом, тело Макса нашли в симферопольском аэропорту. Чемодан был пуст — ни денег, ни товара. Но научить Вальку работать с камнями он всё же успел. Все ждали, что ученик продолжит дело Макса, но Валёк отказался наотрез. Этого никто не мог понять, ведь Валёк отрекался от больших, пусть и опасных, денег и обрекал себя на нищету провинциального художника!
      «Это точно! — мысленно согласился Федор. — Уж кто-кто, а художник в крымском захолустье не жирует! Край здесь, что ли, такой? Взять хотя бы Грина…»
     Анна Давыдовна между тем продолжала:
     — Никто вообще не знал, на что он жил. У него ведь сначала совсем ничего не получалось. То, что подходит для сердолика, не всегда применимо к обычной гальке. Иногда камни просто рассыпались в его руках, и Валёк плакал от досады и бессилья. Это случалось, когда он, по его словам, хотел впихнуть в камень то, чего там никогда не было и быть не могло. Стоило при этом приложить к резцу чуть больше силы, чем требуется, и от камня ничего не оставалось. Прошло несколько лет, прежде чем научился он понимать камень и приоткрывать резцом его душу…
      «Она-то откуда всё это знает?» — поразился Федор.
     — И камешки заиграли, — не замечая его волнения, говорила женщина, — превращаясь в цветы и деревья, зверушек и птиц, людей и неведомых существ. Они были чудесные, но никто, разумеется, их не покупал, считая сущей безделицей. И Валёк дарил их мне каждый день. Один, два, три камешка. И три года, и пять лет, и… И всё просил выйти за него замуж.
      «Ах, да! Как же я забыл: она говорила, что он любил ее!» — как будто успокоился Федор.
     — А я, привыкшая к пустяковым подаркам, — не останавливаясь ни на мгновение, продолжала Анна Давыдовна, словно выпуская на волю давно скопившиеся в ней слова, — только смеялась в ответ: «Валёк, миленький! На что же мы станем жить? Не на твои же никому не нужные камешки?» Он опускал голову и угрюмо спрашивал: «Даже тебе ненужные?» А я отшучивалась: «Ну, что ты! Только мне они и нужны!» Не могла же я сказать, что мне изрядно надоели его поделки, которые уже давно не умещались в комнате и которые я сваливала в огромный ящик в сарае. Там их скопилось уже несколько тысяч! Но он всё продолжал уговаривать, а я всё смеялась в ответ.
     Анна Давыдовна замолчала. Луна едва проникала в темноту виноградной беседки, и Федор не мог разглядеть лица хозяйки. Ему почему-то показалось, что она была готова заплакать, но то ли не смогла, то ли не захотела обнаружить слезы при постояльце, только голос ее не дрогнул, и речь полилась дальше.
     — А потом появился мичман Петя. Петя Панин.
     Женщина усмехнулась:
     — Было такое кино во времена моего детства — «Мичман Панин». Там еще Тихонов играл. Красивый такой. Там все революционеры были красивые. И царские моряки тоже. Но Петя, увы, киношным не был. Он служил на погранзаставе и был хваток, деловит, серьезен и могуч. Словом, «военный здоровенный»! Мне сразу показалось, что за ним я буду, как за каменной стеной. Если бы я знала, что это будет за стена! — вздохнула Анна Давыдовна.
     В этот момент поднявшаяся высоко над морем и поменявшая цвет на серебро луна проникла сквозь листья в беседку, осветив на мгновение хозяйку. Ее лицо было сосредоточено и спокойно. Но в то же время в его чертах чувствовалось скрытое напряжение, готовое вырваться наружу, едва только к этому подойдет время.
     — Настойчив был мичман Петя, — ровным голосом продолжила женщина. — Дело быстро сдвинулось к свадьбе. Только Валёк, как будто ничего не замечая, всё дарил и дарил мне свои камешки. А когда и он догадался… Страшно избил тогда его мой морячок. В первый раз сердечко у меня ёкнуло, но я только и смогла, что оттащить его от потерявшего сознания Валька. Подивилась тогда Петиной жестокости, но после свадьбы отлегло. А уж когда он, купив для нас вот этот самый дом, согласился при переезде прихватить и ящик с Валькиными камешками, я и вовсе оттаяла. Хотя, запрети он это, останься ящик в отчем доме, ничего, может быть, дальше и не случилось. В общем, недолго я оттаявшей была. Наивный Валёк всё продолжал к нам ходить уже через Карадаг, и Петю аж всего скрючивало, когда тот появлялся у крыльца. Ясное дело, не могло так долго продолжаться. Второй раз ёкнуло, сжалось, заныло сердечко, когда прямо на глазах у Валька мой морячок ссыпал все камешки в старое жестяное корыто, вместе с похмельным сторожем колхозного винограда погрузил в нашу моторку да и утопил сокровище в паре сотен метров от берега. Зато обратно привез полное корытце лобастых кефалей. Мы их завялили и ели целый год…
     Только в этом месте чуть дрогнул женский голос. Но быстрая, едва заметная дрожь промчалась мимо. Зато залетел в беседку шальной ветерок, принеся откуда-то с моря запашок подгнившей вяленой рыбы. Но и он мгновенно исчез, растворился в вечерней свежести.
     — Что-то умерло, оборвалось во мне в тот день, — словно издалека услышал Федор. — Что-то кончилось, да так, что наш с Петей ребеночек мертвым родился. Вот тогда в третий раз ёкнуло, упало мое сердечко. Поняла я, что ничего у меня с мичманком не получится. Но промучились мы еще лет с пяток. Петя всё нового ребеночка сделать хотел, а я — наоборот старалась. Он злился, не понимал, в чем дело, пока я не сказала: «Не люблю я тебя, Петя. Да и ты меня не любишь, как мне надобно». — «А как тебе надобно?» — без злобы так спросил, просто. «Не знаю», — ответила я и пожала плечами. Так и не склеилось у нас.
     Анна Давыдовна надолго замолчала, прислушиваясь то ли к рокоту прибоя, то ли к своим мыслям.
     — Ну, а с Вальком, с Валентином, то есть, что случилось? — не утерпел Федор.
     — С Валей? — переспросила хозяйка.
     Она пристально, будто желая убедиться, что молодой человек действительно не знает, что произошло с самоцветных дел мастером, посмотрела на Федора и едва заметно улыбнулась:
     — Да то же, что вот и с тобой. То же, что со всеми вами в таких случаях приключается. Кто почерствее да порассудительнее — перешагивает через всё да знай себе шагает дальше без души и сердца. Кто поглупее да потрусливее — в ногах валяется да прощения вымаливает. А кто посильнее да посовестливее — пьёт без удержу, совесть глушит, будто браконьер рыбешку. Бывает, что и кончается сам от этого…
     Женщина остановилась и, вздохнув, прошептала что-то невнятное.
     — И Валя… — начал Сабельников, но хозяйка перебила его.
     — Это были три самых счастливых года в моей жизни.
     — Что? — боясь, что ослышался, переспросил Федор.
     Анна Давыдовна еще раз вздохнула и подняла кверху лицо, едва сдерживая блеснувшие в глазах слезы.
     — Он появился вот на этом самом пороге, когда уже ничего нельзя было изменить. У него всё время дрожали руки, были желтыми глаза, и рос живот из-за разлагающейся печени. Он уже не мог без водки. Совсем. Пробовал, но сразу становилось хуже, и приходилось хоть чуть-чуть, а выпивать. Врачи давно махнули на него рукой. Сказали, что слишком поздно. Он ужасно мучился. Ужасно…
     Федор всматривался в малоподвижное лицо женщины и с трудом удерживался, чтобы не спросить: «Если так, то в чём же было счастье?»
     И она, угадав его намерение, почти прошептала:
     — И всё же я была с ним счастлива. Я знала, что всё с ним случилось из-за меня. Из-за его любви, которая казалось мне ненужной, бессмысленной. Но теперь, когда он только и мог, что часами сидеть в этой вот беседке и, греясь на солнышке, глядеть на море, вдруг сделалось ясно, что он нужен мне больше всего на свете. Нужен именно таким, за которым я могу ухаживать, как за малым дитём. Потому что получалось, что он отдал мне всё, а я ему — ничего. И мне нравилось… Нет, стало для меня потребностью облегчать его страдания. Если бы вы знали, Федя, что творилось в душе, когда он гладил меня по голове и улыбался слезящимися глазами! Однажды я не удержалась и прошептала: «Прости!» А он только покачал головой и промолвил: «Не смей!» И я поняла, что он никогда не держал на меня зла. Ни за что.
     Анна Давыдовна в который раз умолкла на несколько минут. И вновь Федор побоялся ее окликнуть. Тишина, прерываемая лишь рокотом волн да шелестом ветерка в листьях винограда, царила в беседке.
     — Он умирал, а я… Это дико, но я была счастлива рядом с ним. Вы понимаете меня? — вдруг обратилась она к молодому человеку.
     Вместо ответа Федор только прикрыл глаза и в свою очередь спросил:
     — А камни? А его дар?
     Женщина вновь печально улыбнулась.
     — От него ничего не осталось. Руки дрожали слишком сильно, а пальцы слишком ослабли, чтобы удерживать резец. Он всё время, до последнего дня пытался, но ничего не получалось. И он только плакал. Тихо и безнадежно.
     — Но хотя бы что-то сохранилось? — с надеждой спросил Федор.
     — Нет, — покачала головой Анна Давыдовна. — Камни, которые казались ему подходящими, просто рассыпались от неловких движений. Он даже находил силы посмеиваться: «Совсем, как в детстве, когда учился работать. Слышишь, Аня, я в детство впадаю!»
     По всему было видно, что рассказ хозяйки подходил к концу, и она начала следующую фразу почти совсем успокоившись:
     — Так он и умер — то плача, то смеясь…
      «Значит, это его фотография над комодом с семью камешками счастья! — догадался Федор. — Стоп! Но она сказала, что ничего не осталось! Откуда же тогда эти семь шедевров?»
     Он поднял глаза и еще раз внимательно взглянул на хозяйку дома. В сгустившейся тьме ее лица почти не было видно, но Сабельникову показалось, что оно было тихим и умиротворенным.
     — Анна Давыдовна, — позвал он женщину. — А откуда же эти семь камешков на комоде в нашей комнате, если вы сказали…
     Женщина улыбнулась.
     — Вам это может показаться невероятным, но на сороковой день после смерти Валентина, — она в первый раз назвала возлюбленного полным именем, — случился шторм. Шторм сильнейший. Такой, какого даже никто из старожилов не помнил. Грохот стоял три дня, и волны, такие страшные и высокие, докатывались вот до этой беседки. Я всё боялась, что дом смоет и всё погибнет. Но к исходу третьей ночи море успокоилось и на утро… Я не знаю, как это объяснить, но весь берег был усыпан камнями с резьбой Валентина. Теми самыми, что когда-то дарил мне и которые мичманок утопил из корыта в море. Все жители села ходили по пляжу и собирали их. А эти семь я нашла почти прямо у своего порога, будто волны специально вынесли их ко мне. Теперь такие камешки стоят в каждом доме. Да и сейчас после любого шторма кто-нибудь случайно под ногами нет-нет да и найдет камешек с резьбой. Говорят, даже по ту сторону Карадага находят, в Коктебеле. Их так и называют — Валькины камешки.
     Федор не увидел, а скорее почувствовал, как улыбнулась Анна Давыдовна. И сам улыбнулся ей в ответ.
     — Видите, сколько должно случиться, — продолжила хозяйка, — чтобы понять: любовь нельзя вышвырнуть в море, как дырявый камешек. Рано или поздно волны обязательно принесут его обратно, и любовь вновь напомнит о себе…
     Голос женщины задрожал и она, уже не сдерживаясь, но почти беззвучно заплакала, а Федор добавил про себя: «И неизбывная боль от невозможности вернуть прошлое будет тревожить душу всю оставшуюся жизнь…»
     После этого разговора дни продолжали течь так же спокойно и неторопливо. Морской ветер, мягкое солнце и тишина бережно убаюкивали Федора, погружая молодого человека в истому безделья и казавшегося близким очищения. Со стороны представлялось, что
Федор как будто поддался целительному лечению, и успокоившийся Алексей уехал.
     Откуда он мог знать, что в просветлевшем с виду и повеселевшем товарище бурлят мысли — холодные и свинцовые, как хищные волны приближающегося к зиме моря.
      «Она полюбила его за то, что он отдал ей всего себя: сначала душу вместе с камешками, которые оживлял ради нее, а потом и самого себя, когда понял, что без нее ему уже не спастись. Она полюбила Валька за его любовь… — без конца терзал себя Федор. — А за что любить меня? Что я сделал для своих женщин?»
     Он угрюмо усмехнулся, произнеся «своих».
      «Какие они, к черту, мои? Кому из них я отдал душу? Что подарил, кроме ширпотребовских ювелирных цацек да безделушек? У меня не то что камешков, слов-то подходящих никогда не находилось! Всё искал, что бы еще у женщины отнять, лишь бы слаще было. Что бы украсть у нее! А отдавать не научился, да?»
     — Что отдавать-то? — на весь мир закричал Федор.
     — Всё, — шепнул кто-то из глубины моря. — Ничего не требуя взамен…



     Когда через месяц (Алексей успел побывать в командировке) они встретились, добрый товарищ не узнал Сабельникова, так плох тот был. Огорченный Долгов не знал, что делать и только безвольно качал головой, наблюдая за гибельным восторгом друга.
     Тогда-то и привиделся Федору взволнованный сон с Машей и падением в бездну.
     Он мчался по пустынному, мокрому и прямому, как стрела, шоссе, выжимая из машины всё, на что та была способна. Молодой человек не чувствовал ни скорости, ни страха, вообще ничего, кроме страстного желания лететь вперед.
     Шоссе постепенно карабкалось вверх. Федор знал, что через несколько километров подъем станет круче, и он выскочит на мост, висящий над глубоким и узким, как рубленая рана, каньоном. Почему-то этот гигантский разлом в горном массиве представлялся Сабельникову главной целью сна. В юности он не раз проходил каньон по извилистому дну насквозь — от начала до конца, преодолевая завалы из рухнувших сверху стволов деревьев и каменные пороги с беснующимся мутным потоком. Когда он поднимал голову, небо виделось недостижимой узкой ленточкой, манящей к себе изумительной чистоты голубизной. Снизу всегда думалось, что когда-нибудь он не проползет по трудно проходимому дну, а с легкостью перемахнет с одного края скалы на другой. И сейчас, много лет спустя, Федор был абсолютно уверен, что его время настало, что, перелетев через гигантскую трещину и оказавшись на другом берегу, он наконец-то обретет какую-то новую жизнь — светлую и радостную.
     Федор легко улыбнулся этой мысли, но в следующую секунду его взгляд, как в прорезь прицела, поймал дорожный знак «Опасность!» и щит с предупреждением: «Мост разрушен! Впереди пропасть! Смертельно! Проезд закрыт!». Под надписью горела стрелка «Объезд!»
      «Вот тебе и раз! — подумал Федор. — Этого еще не хватало!»
     Он нажал на педаль тормоза, чтобы сбросить скорость и вовремя вписаться в поворот на объездную дорогу, но нога провалилась, как в пустоту, чтобы тут же упереться в дно машины. Тормоза не работали!
      «Твою мать!» — выругался Сабельников и еще несколько раз тупо вдавил размягченную педаль в пол. Безрезультатно! Федор рванул рычаг ручного тормоза и почувствовал, как лопнул трос.
      «Ни фига!» — не сдавался молодой человек и попытался сбросить скорость, переключившись на первую передачу. Трансмиссия рассыпалась вдребезги со скрежетом и грохотом.
     До обрыва оставалось не более пятисот метров.
     Скорость падала слишком медленно. Машина должна была вот-вот рухнуть вниз.
     Последним шансом было выжать до упора газ и, вырвав из машины все силы, выйти на максимальную скорость, чтобы взлететь над открывающейся перед Федором пропастью и перепрыгнуть на другой берег.
     Сабельников почувствовал, как задрожали руки, отхлынула от лица кровь, и холодный пот залил глаза.
      «А-а-а!» — закричал он, стараясь нажать на педаль.
     Ужасу, охватившему его, не было предела: педаль не подвинулась ни на миллиметр, как будто была сделана из камня. Ослабевший Федор не мог преодолеть ее внезапное сопротивление и понял, что всё кончено.
      «Конец! Всё! — заорал он, видя приближающуюся кромку каньона. — Маша!!!»
      «Я здесь!» — услышал он в следующее мгновение.
     Откуда ни возьмись оказавшаяся рядом Маша прильнула к нему, обнимая, и с невиданной дотоле силой надавила вместе с ним на газ. И педаль послушно подалась вперед, двигатель неистово взревел со всей скрытой в нём мощью, их машина рванулась вверх, словно оттолкнувшись от прежнего берега, и пролетела над обломками разрушенного моста на дне каньона. И Федор увидел другой берег в изумрудных лугах с кромкой далекого леса и контурами синих гор вдалеке…
     В то утро он впервые за долгие годы проснулся с улыбкой.
     Он даже не вспомнил, что в последний миг Маша вдруг неведомым образом превратилась в другую, никогда прежде не виденную им женщину.







































                5. Кузнечик
 
     Холода того года, когда эта история подходила к концу, запомнились надолго.
     В разгар невообразимо снежного и морозного для Крыма января Федор забрался в Форос и забаррикадировался в огромном почти пустом санатории. Кроме него к завтраку в холодную столовую выходили два подержанных и явно выходящих в тираж спортсмена с дряблыми лицами да умопомрачительная вечно на что-то обиженная молодящаяся провинциальная леди, которую очумевший от бесконечных претензий муж запихнул в один номер с обожаемой свекровью. Спортсмены по утрам много бегали с тоскливыми целеустремленными лицами вдоль моря, а выживающая из ума старуха постоянно брюзжала, выказывая недовольство по всяким пустякам, чем доводила обиженную на весь мир невестку до театрализованных истерических припадков.
     Федор грустно наблюдал за товарищами по одиночеству, пребывая в состоянии постоянного отрешенного анабиоза.
     Дивный южный парк с восхитительными пиниями, ливанскими кедрами и крымскими соснами был занесен снегом по верхушки полумертвых розовых кустов, а ветер всё приносил и приносил с гор новые ненастья. Из окна теплого номера Федор подолгу смотрел на метельные вихри над покрытым белыми пенными барашками морем. Едва ветер утихал, Сабельников выбирался в парк и без конца бродил по аллеям и тропинкам, впечатывая одинокие следы в нежный, еще не затвердевший снег. Остекленевшие от холода пальмы тихо позвякивали длинными листьями, роняя снежные охапки вниз, а узловатые стволы можжевельника становились похожи на сплетенные проволочные петли, ощетинившиеся колючками.
     Федор спускался к луке набережной, в бетонные бока которой тупо ударяли мутные волны.
     Мороз был так крепок, что в иные дни брызги разбивавшихся о пирсы волн мгновенно застывали, превращаясь в ледяные шарики, и звонко стучали в изъеденное временем, ржавчиной и солью стальное тело читающего вечную книгу атлетического юноши, скульптурно застывшего по мановению автора много лет назад на краю одного из молов. В парке было еще несколько гипсовых изваяний с отбитыми руками, изуродованными торсами и обезображенными лицами. Воплощения идеалов физической красоты времен всеобщего равенства и счастья казались случайно забредшими в нонешний век призраками, обалдело вглядывающимися в безмолвные фигуры редких обитателей санатория.
     Случалось, что холод и ветер, объединившись, набрасывались на берег с особой яростью, и тогда на глазах Федора развертывались маленькие бессмысленные трагедии. Внезапные шквалистые порывы обретавшего силу урагана ветра безжалостно выковыривали нырков из укрытий в скалах, и сотни перепуганных птиц метались над ревущей бухтой. Те, кто был послабее, быстро уставали и круто падали вниз. Уже мертвые тельца врезались в снег, оставляя за собой короткую борозду, и застывали на берегу, как сбитые в бою истребители. Их товарищи безумно галдели в вышине, дожидаясь возможности вновь забиться в глубокие трещины скал, когда утихнет ветер.
     Федор шевелил носком ботинка быстро каменеющие тельца и шел дальше, оставляя их безнадежно чернеть на снегу.
     В эти несколько дней он неотвязно думал о случившихся в нём переменах. Странно, ему всё еще казалось, что он не потерял способности стыдиться, и осознание этого приносило непонятную радость, как мелькнувший где-то вдалеке свет, когда еще не было ясно, стоит стремиться к нему или нет.
     Он удивлялся и никак не мог понять, почему, если Эля-Нора (а вслед за ней и другие) выжгла в нём стыд, он по-прежнему каждый раз мучился при расставании с женщиной, как будто, начиная новый роман, надеялся, что вот в этом-то случае всё будет не так пошло, а искренне и серьезно. Но уже через некоторое время, поняв, что всё повторяется вновь, начинал игру в обман, досаждая в первую очередь себе самому. Вообще, получалось так, что все лжи и неверия, совершаемые легко и без совестливых угрызений, быстро начинали докучливо досаждать именно Сабельникову. Он старался отмахнуться от этих досад, но вместо этого слышал, как кто-то добрый и внимательный шептал внутри: «Это ничего. Всё обойдется. Так надо. Ты же знаешь: если больно — значит, жив».
     Обманы оборачивались иной стороной, словно превращаясь в жалкие тельца замерзших на лету нырков с дряблыми болтающимися в стороны шейками.
     Федор оборачивался на ветру и видел, как преданные любови зияют черными трупиками на белых снегах прошлого.
      «Может быть, и Маша где-то среди них», — подумалось как-то ему…
     Возле центрального входа в корпус два спортсмена суетились вокруг старенького «Форда», пытаясь самостоятельно подняться к верхним воротам по узкой извилистой и вдребезги разбитой грузовиками дороге, представлявшей собой сплошной каток из смерзшихся клочьев льда. Машина взвизгивала и хрипела, дергаясь и дрожа ржавеющим телом, бешено вращая колеса и разбрызгивая вокруг остренькие ледышки. Полуиздыхающей клячей она дотягивала седоков до первого поворота и обессилено скатывалась вниз. Спортсмены менялись местами, один из них занимал место за рулем, а другой, отчаянно матерясь, подталкивал драндулет. Но преодолеть поворот оказалось невозможным до тех пор, пока смилостивившиеся охранники не вынесли лопату и спортсмены не разбросали снег из-под колес. Получив сцепление с асфальтом, «Форд» обрадовался и лихо рванул с места, набрав нужный ход, миновал поворот и стал натужно подниматься к воротам. Федор еще долго прислушивался к его реву в стылой тишине, ясно представляя, как машина, терзаясь и мучаясь, ползла к севастопольскому шоссе, над которым нависали окутанные легкой морозной дымкой горы.
     Высоко над вершинами небо было чистым и голубым, как первые представления о любви и нежности.
      «Интересно, — подумал Федор, — кто поможет мне, когда я буду выбираться из этой ямы наверх?»


     Прошло несколько месяцев…
     Молодую женщину на полупустой платформе «Мекензиевы горы» он приметил сразу. Слишком уж она отличалась от поджидавших севастопольскую электричку пассажиров. Одетая в светлую блузку и джинсы с кроссовками, она металась от одного края платформы к другому, явно что-то разыскивая. Несколько раз подходила к задрипанному киоску с заколоченными окнами и пыталась заглянуть внутрь. Ничего не разглядев, еще раз осматривалась вокруг, но на платформе больше не было никаких строений. Женщина обиженно поджимала губки и удивленно распахивала большие глаза.
      «Какая очаровательная девушка! — подумал Сабельников, тщательно маскируя пробудившийся интерес чтением газеты. — Джинсики на ней сидят так, будто «Levi’s» специально присылал кого-то из портных-дизайнеров в Крым, чтобы снять мерку для индивидуального заказа».
     Кроме них на платформе присутствовала пара о чем-то оживленно щебечущих со своими парнями девиц да обширная тетка деревенского вида, без устали вдавливавшая апетитнейшего вида домашние пирожки во внучка, и без того излишне пухлого и рыхлого. Пацан равнодушно и покорно жевал, никак не реагируя на окружающее.
     Приспустив газету, Федор заметил, что, проходя мимо колоритной парочки, женщина завистливо скосила на убывающую горку пирожков глаза и сглотнула слюну.
     Сабельников едва удержался, чтобы не фыркнуть.
      «Черт возьми! Да она есть хочет!» — почему-то весело догадался он.
     Женщина между тем облюбовала скамейку рядом с Федором, с решительным видом полезла в безразмерного вида сумку и извлекла на свет Божий бутылку Муската белого Красного камня с явным намерением откупорить ее.
      «Вот это да! — ошеломленно подумал Федор. — Вот это девушка!»
     Он даже не успел удивиться внезапному восхищению, ибо мгновенно сообразил, что сидевшая чуть поодаль особа с прической римской матроны с собранными на затылке волосами не страдает алкогольными привязанностями.
     Богиня оглядывалась вокруг в поисках подходящего для изъятия пробки инструмента, и Федор едва успел юркнуть за газету, когда она устремила глаза в его сторону. Выглянув из-за своего укрытия снова, Федор обнаружил, что дама не нуждалась в подсказках, поскольку применила блистательный студенческий метод проталкивания пробки внутрь. Когда процесс был завершен, она победоносно огляделась по сторонам (Федор снова юркнул в норку за газету) и, решительно вздохнув, поднесла горлышко к губам. Сделав несколько глотков, удовлетворенно и вместе с тем мечтательно улыбнулась. Затем подозрительно огляделась по сторонам, скользнув по Федору взглядом.
      «Потрясающая девушка! — уже убежденно подумал Сабельников. — Просто потрясающая!»
     Пробежавший над платформой закатный ветерок порозовил щеки женщины, а постепенно скрывавшееся за холмами солнце случайным лучом коснулось тотчас заблестевших в ответ глаз.
     Это был самый очаровательный час июльского заката в предместьях Севастополя, когда зелень покрывавших белые горы лесов набирала темный тон, проводя границу между еще хранившим аквамарин небом и знойным мелом раскаленной земли. Летний вечер уже расплескивал накопленные за жаркий день ароматы, мягко прикасаясь к сердцам и душам, раскрывая в них тайные створки и выпуская чувства наружу. До расплавляющих всё вокруг, как кипящее олово, августовских вечеров, полных усталой духоты и жажды прохладного утра, была еще далеко.
     Женщина еще раз отхлебнула из бутылки и поставила ее на скамейку. Некоторое время улыбка блуждала по ее губам, но потом вдруг лицо напряженно вытянулось, и женщина безмолвно заплакала.
      «О, Господи! Что это с ней?» — только и успел подумать Сабельников.
     В следующий момент на платформу откуда-то со стороны гор, выплыли два субъекта подшофе. Вид у них был весьма дружелюбный, и настроены они были оч-чень благодушно. Слегка поддерживая друг друга, они продефилировали по платформе из конца в конец и двинулись обратно. Один был высок, худ и небрит. Избороздившие еще молодое лицо ранние морщины и взлохмаченные волосы умело подчеркивали алкогольный анамнез. Другой был округл, мягок и румян. Радость, светившаяся в несколько помутневших глазах, охотно расплескивалась по сторонам.
     Они, как по команде, остановились напротив соседки Федора и дружно поклонились, повернувшись к даме.
     Сабельников с интересом наблюдал за реализацией несомненно спонтанно возникшего плана джентльменов.
     — Мадемуазель, — галантно начал «мягкий». — О чем изволите плакать?
     Федор едва не задохнулся от умилительного восторга, а женщина подняла лицо и растерянно захлопала глазами, не зная, что ответить.
     — Мадемуазель, — продолжил «мягкий», — что бы ни было в жизни, запивать неудачи таким вином, — он кивнул на стоявшую рядом с женщиной бутылку, — большой грех. Это вино для шарма и радости!
      «Философ, однако!» — заметил про себя Федор.
     — Да, — удачно вставил «взлохмаченный».
     — Вы хотите выпить, господа? — ничуть не смутившись, спросила женщина (у нее был очаровательный нежный тембр). — Но у меня даже нет стакана.
     Слезы на щеках мгновенно высохли, а на лице появилась виноватая улыбка.
     — Мадемуазель! — укоризненно воскликнул «мягкий» и обратился к спутнику. — Капитан, уважьте даму.
     — Слушаюсь, господин майор! — эхом откликнулся высокий и достал из переброшенной через плечо сумки-барсетки самый настоящий граненый стакан.
     Тот, которого он назвал майором, вытащил из кармана носовой платок и элегантно протер сосуд.
     — Мадемуазель! — молвил он еще раз, демонстрируя стакан.
      «Интересно, отчего они в штатском?» — пронеслось в голове у Федора.
     Женщина благосклонно склонила голову.
     — Наливайте же, господа!
     Учтиво склонившийся капитан, плеснул вина и протянул ей емкость. Женщина лихо опрокинула содержимое в рот и кокетливо, но в то же время твердо проговорила:
     — Теперь вы.
      «Мягкий» майор еще пил, галантерейно отставив в сторону оттопыренный мизинец, когда раздались свисток и грохот приближающейся электрички. Но механизм, по-видимому, был отлажен идеально, потому что к моменту, когда вагоны остановились и зашипевшие двери раздвинулись в стороны, капитан уже успел сделать свое дело. Оба офицера коротко кивнули головами: «Мадемуазель!», а затем подхватили женщину под руки и буквально внесли в вагон, успев напоследок сунуть в ее сумку бутылку с остатками вина.
     — Ребята, вы — славные! — уже слегка заплетающимся языком крикнула женщина перед тем, как двери захлопнулись, и электричка, по-кошачьи урча, начала набирать ход.
     Женщина прошла через наполненный пассажирами ярко освещенный вагон и устроилась в другом, почти пустом и полутемном.
     Потом Федор никак не мог вспомнить, что заставило его шагнуть вслед за ней и сесть напротив. Женщина сделала едва заметное движение, чтобы встать, но передумала. Света в вагоне было мало, однако его оказалось достаточно, чтобы встретиться глазами.
     — Я узнала вас, — старательно выговаривая слова, произнесла она. — Вы всё время следили за мной, прячась за газетой.
     Федор тихонько рассмеялся и закивал головой.
     — Зачем? — спросила она.
     — Не знаю, — ответил Сабельников. — Просто так. Всё пытался понять, как вы на такое решились…
     — Не похожа, стало быть? — перебила его спутница, не уточняя, на кого именно.
     — Нет, — ответил Федор.
     — Осуждаете?
     Федор удивленно вскинул брови:
     — Кто я такой, чтобы вас осуждать?
     Женщина усмехнулась. В голосе прозвучали хрипловатые нотки.
     — И то правда. Значит, пожалели?
     Сабельников вздрогнул — искаженное лицо Васик мелькнуло перед глазами, оставив мутное облачко, которое тут же рассеялось.
     — Я? — переспросил он. — Да Боже мя сохрани! Давно избавился от дурной привычки.
     — Ого! — воскликнула попутчица. — А вот это уже неплохо!
     Вино, по-видимому, вовсю бушевало в ее голове, придавая смелости:
     — А, значит, тоже хотите выпить?
     — Отнюдь, — покачал головой Федор и указал глазами на сумку, где в бутылке булькали остатки вина: — Коллекционный мускат — не мой напиток.
     Женщина весело и беззаботно рассмеялась.
     — Ну, извините, месье, виски или бурбон не держим-с!
     — Это хорошо, — похвалил Федор. — Но только знаете, я последнее время как-то не очень… Уже перестарался, как будто…
     — Ах, вот оно что! — с некоторым облегчением воскликнула женщина. — Ну, слава Богу! А то я уже подумала, что вы любитель чего-нибудь эк…
     Она внезапно икнула и изумленно застыла, захлопнув рот. Некоторое время Федор наблюдал, как она испуганно прислушивалась к себе, пока не решилась осторожно выдохнуть.
     — Простите, ради Бога! — пробормотала она. — На голодный желудок, знаете ли, без закуски…
     — Да что вы оправдываетесь? — успокоительно перебил ее Сабельников. — Конечно, знаю. Я сразу догадался.
     — О чём? — вздрогнула она.
     — О том, что вам очень хочется есть.
     Ее брови взметнулись вверх.
     — Вы так смотрели на того барчука, что поглощал пирожки…
     Женщина  смущенно покраснела, а Федор продолжал:
     — А вот о чём вы плакали…
     — Это вас не касается, — отрезала она.
   Язык всё с большим трудом слушался ее, но она еще боролась:
     — Вернемся лучше к вашим предпочтениям. Итак, что-то эк… — она замялась, но точно по слогам выговорила: — эк-зо-ти-чес-ко-е. Да? Как сейчас модно: «Дайкири», там, или «Манхэттен»?
      «Не может быть!» — вспыхнул Федор.
     В вагонной полутьме за спиной девушки возникло лицо бармена из Фриско, и Федор услыхал бас-тремоло:
     — Только «Мохито», сэр!
     — Что с вами? — участливо спросила женщина, чуть наклонилась вперед и коснулась его рукой. — У вас вдруг сделалось такое лицо!
     Федор увидел ее глаза совсем близко. В их коричневой глубине веселились мускатные бесенята, раздваивая и растраивая для хозяйки глаз изображение Сабельникова. Но что-то в них было еще, такое далекое и недостижимое, до чего нельзя было добраться, не зная заветного слова. И, вглядываясь в это что-то, Федор, не понимая почему, прошептал:
     — Я люблю «Мохито»!
     Женщина отпрянула и громко рассмеялась, откинувшись на спинку сиденья.
     — О! — веселилась она. — Да вы у нас ин… — она на мгновенье прислушалась, не даст ли о себе знать икота, и смело продолжила: — Ин-тел-лек-ту-ал, да? Вы, стало быть, хемингуэлист?
     Последнее новоизобретенное слово далось ей с видимым трудом, но всё же было произнесено довольно ясно и твердо.
     А Федор, словно, напротив, стремительно теряя равновесие, соображал:
      «Черт возьми! Да что же это? И откуда? Так легко и просто, будто знаю ее тысячу лет! Чудо какое-то, да и только! Но — имя?»
     Он уже открыл рот, чтобы задать вопрос, но она опередила его:
     — Вот что, господин хемингуэлист, я лучше посплю немножко, хорошо?
     — Да, да, конечно, — поспешно согласился молодой человек.
     Женщина уселась поудобнее, положив под щеку упертый в оконную раму кулак, и пробормотала, закрыв глаза:
     — А вы тут охраняйте мой покой…
     Сабельников несколько минут наблюдал за ней, а потом, убедившись, что она спит по-настоящему, пересел на место рядом и осторожно переложил ее голову на свое плечо. Женщина жалобно вздохнула, но не проснулась…
     — Э-гей! Рота, подъём! — тихонько позвал ее Федор, когда электричка уже вплывала в сверкающее огнями озеро вокзала.
     Она проснулась сразу и тут же внимательно взглянула на Сабельникова. Мускатные бесенята за время сна разбежались и затаились по дальним углам, и на Федора смотрели спокойные и нежные глаза.
     — Странно, — произнесла она уже обычным, без алкогольной вязкости, голосом. — Мне казалось, что вы сидели напротив.
     — Правда? — улыбнулся Федор.
     — Странно, — снова повторила она. — Я так долго спала.
     Электричка скрипнула тормозами и остановилась. Мужчина и женщина встали и пошли к выходу.


     — Вы напрасно отпустили машину, — сказала она, когда такси, на котором они доехали до ее дома, умчалось прочь, коротко сверкнув на прощанье стоп-сигналами. — Я не собираюсь приглашать вас на ночь к себе.
     Она была абсолютно трезва и говорила без тени волнения.
     — Да я, собственно, не напрашивался, — пожал плечами Федор, ничуть, однако, не обижаясь. — А машину отпустил, потому что живу недалеко. Добегу.
     — Что ж, — женщина протянула ему руку. — Прощайте. И спасибо за охрану.
     — Как вас зовут хотя бы? Это — можно?
     — Это — можно, — усмехнулась она. — Нина.
     — А меня — Федор.
     — Замечательно, — она слегка прищурилась, склонив голову набок, — прощайте… Теодоро!
     Еще через пару секунд стальная дверь подъезда отсекла ее от него.
     Но уже вечером следующего дня ноги сами принесли его к оклеенной обрывками мелких объявлений двери. Федор, насупившись, водил круги по небольшому асфальтовому рингу под вишнями, заложив, как рефери, руки за спину и раздраженно считая шаги:
     — Семь, восемь, девять — брейк!.. Семь, восемь, девять — аут!.. Да кто она такая, черт возьми, чтобы  я не мог без нее жить? Я ее знать не знал, ведать не ведал! Семь, восемь, девять…
     Он на мгновение останавливался, оглядывался по сторонам, словно отыскивая глаза притаившегося возле ринга Петровича, который один только в мире мог даже в самый тяжкий момент боя подмигнуть и чуть кивнуть головой: давай, мол, паря, не дрейфь!
     И Сабельников вновь начинал наматывать круги:
     — Семь, восемь, девять — аут!.. Нет, но я-то каков! Кто бы мог подумать!.. Восемь, девять — брейк! Ладно, она — неизвестно кто, но я-то?..
     — Привет! — вдруг услышал он.
     Федор обернулся и увидел улыбающуюся Нину, выросшую, как из-под земли.
      «Слава Богу, наконец-то!» — только и успел подумать он.
     Нина взяла его под руку и просто сказала:
     — Пойдем!
     Что-то далекое, почти забытое, связанное с кем-то другим, прежде безмерно дорогое, отозвалось в душе.
      «Неужели все сначала? И снова всё не так? И всё, что было, — зря? Господи! Только не это!»
     Они поднимались по лестнице, и женщина что-то говорила. Федор услышал лишь последние слова:
     — Я расскажу тебе про кузнечика.
     — Про кого? — удивился он. — Про кузнечика? Про Кузю, что ли, который пиликает на скрипке?
     — Может быть, и Кузю, — рассмеялась женщина, открывая дверь одной из квартир на третьем этаже. — Входи. Просто я загадала: если ты придешь, я обязательно тебе о нём расскажу.
     Федор вгляделся в лицо, которое, как ему показалось, стало самым дорогим на свете всего за одну ночь.
     — Ты что же — меня ждала?
     — Пока не знаю, — пожала она плечами.
     Прошло еще несколько суетливых, бестолковых минут, пока они не устроились и Нина не начала:
     — Мы с друзьями в тот день поехали в Качи-Кальон*. Знаешь, где это?
     Федор кивнул. Когда-то в юности он частенько бывал в этом дивном месте под Бахчисараем и отлично помнил великолепные скалы с гротами и виды, открывавшиеся, если подняться наверх.
     Он вообще очень любил ту часть второй гряды Крымских гор, что лобастыми обрывистыми скалами протягивалась от Симферополя до Мангупа* и дальше сходила на нет, сбегая с одной стороны к севастопольским бухтам и теряясь в каньонах Байдарской долины — с другой.
     В скалах Баклы, Чуфут-Кале, Эски-Кермена и Тепе-Кермена* не было оскала зубцов Ай-Петри, несгибаемой гордыни мыса Айя или трагического излома ущелья Чигинитра, что под Караби-яйлой.
     Напротив, здесь во всём чувствовалась мягкость. Древние океаны слишком долго ласкали эти берега, чтобы из очертаний гор исчезли хищные контуры. Господь не пожалел времени, наполняя белые породы теплом, которое камни потом долго легко отдавали людям, жившим когда-то в словно специально для них выточенных пещерах.
     Поверхность их сводов и стен более всего походила на мягкую шершавую кожу, как на материнских ладонях – с отчетливыми папиллярными линиями минувших эпох и глубокими складками отпевших свое жизней.
     Подножия изъеденных пещерами скал были усыпаны осколками меловых окаменелостей с барельефами опочивших на дне древнего океана моллюсков и земноводных, выбеленные и раскрошившиеся скелетики которых хрустели под ногами. Мгновенно превращаясь в пыль, они инкрустировали трещины в ботинках, превращая их в подобие ископаемых шкатулок.
     Быстро впитывающая солнце земля дышала жаром, и раскаленная тишина звенела в

* Качи-Кальон, Мангуп-Кале, Бакла, Чуфут-Кале, Экски-Кермен, Тепе-Кермен — названия средневековых «пещерных городов» в окрестностях современного Бахчисарая.

ушах, настойчиво разрываемая нитевидным стрекотанием насекомых. Неистовый звон полудня нехотя сходил на нет лишь к ночи, когда хладная луна на какое-то время усаживалась на самом высоком обрыве и обыскивала свои владения, безжалостно шаря по расщелинам и гротам неумолимым бездушным светом.
     — Я очень люблю те места и частенько там бываю. Там всегда кажется так уютно, — говорила женщина.
      «Она что, слышит, о чем я думаю?» — изумлялся Федор.
     — Вот и в тот день, — продолжала она, — мы долго бродили по окрестностям Качи-Кальона, переходя от одного грота к другому. День был жаркий, аромат трав буквально висел в воздухе, а под ногами копошились несметные полчища кузнечиков. Я так много никогда не видала. Они тучами разлетались в разные стороны из-под ног. Приходилось даже останавливаться, а потом идти медленно и осторожно, чтобы не искалечить их случайно.
     Она рассказывала так живо, что Федору показалось, будто он услышал знакомые с юности шорохи и стрекот насекомых. Он даже ощутил жаркие запахи июльского полудня и легкое головокружение, всегда возникавшее, когда он подходил к краю обрыва, с вершин которого открывалась бесподобная панорама бархатных лесов внизу. 
     — Мы тогда долго гуляли, — продолжала женщина, — и расстались только под вечер. Друзья уехали в Бахчисарай, а я вернулась домой. И вот, представь, я зажигаю свет, раздеваюсь, и вдруг из складки платья выскакивает кузнечик. Как он забрался в эту складку? Как доехал со мной до самого дома? Ума не приложу! Он уселся вон там, — Нина повернулась и указала на спинку старинного дивана из карельской березы. — Склонил голову и стал на меня смотреть. Он был зеленый и, как пишут в детских сказках, во фраке. Не крупный, серый, головастый, глядящий исподлобья старик, а молоденький изящный с широко и радостно раскрытыми глазами и устремленными вверх усиками юноша. Я тогда подумала: «Ах, ты глупыш! Как же ты заблудился? Тебе здесь будет скучно и одиноко. Дай-ка я тебя поймаю и выпущу на волю!» Не тут-то было. Он оказался таким вертким и шустрым, что я даже не заметила, как он забился под диван и где-то там затих. Засыпая той ночью, я почти о нем забыла. А утром…
     Нина мечтательно улыбнулась. Федор, не отрываясь, смотрел на нее и не мог избавиться от мысли, что больше всего на свете ему хотелось вот так слушать ее рассказ, наслаждаться голосом и вдыхать исходивший от ее волос легкий аромат впитавших жаркое солнце скал. Нечто подобное он испытывал и раньше, с другими женщинами, но сейчас соединение запахов, голоса и черт лица с чем-то еще им не осознанным и не определенным оказывало волшебное действие. Сабельникову чудилось, что позади в жизни не осталось ничего, а всё самое лучшее и светлое чудесным образом перенеслось в будущее, в котором по утрам он будет просыпаться рядом с Ниной.
     — Я пробудилась оттого, что почувствовала: кто-то сидит на моем плече. Я испугалась, вскинулась и увидела, что это кузнечик. Он свалился с плеча и устроился на подушке, испуганно глядя по сторонам. «Нельзя его оставлять одного!» — подумала я и снова попыталась поймать. Но он был ловчее и опять куда-то запропастился. Перед уходом на работу я оставила открытой балконную дверь в надежде, что он уйдет, но…
     Она умолкла и с улыбкой посмотрела на Федора: понимает ли, стоит ли продолжать?
     — Говори, говори, — кивком головы попросил он.
     — Я обнаружила его на кухне. У меня, как видишь, нет цветов дома. Они долго не живут, потому что нет времени ухаживать за ними. Да я и не умею. Но на кухонном окне всё же есть один цветок — герань. Я его поливаю, а больше ему ничего не надо. И вот мой гость на одном из листочков и обнаружился. И, знаешь, когда я вошла в кухню, он прыгнул на стол, как будто приветствовал меня, а потом забрался на цветок и стал наблюдать, как я готовлю ужин, ем… Мы так прожили несколько дней — душа в душу. Я уходила, говорила ему: «До свидания!». Он спрыгивал с цветка на стол, раскланивался и возвращался назад. И так же встречал, когда я зажигала свет и говорила: «Привет!» Однако прошло несколько дней, и я стала замечать, что мой кузнечик уже не так прыток и весел, как в первое время. Позавчера я вошла в кухню, а он не встретил меня. Я испугалась отчего-то, бросилась искать и нашла беднягу забившимся под самый нижний листик. Он сидел такой печальный, обездвиженный… И я поняла, что должна не просто отпустить его, а вернуть туда, откуда он приехал со мной. Наутро я собралась, посадила его, совсем обессилевшего, в банку и отвезла в Качи-Кальон. Знаешь, он долго не хотел выходить из банки, а когда я всё же вытряхнула его, еле-еле заполз на горячий камень и долго неподвижно смотрел на меня.
     — Он… умер? — осторожно спросил Федор.
     Нина рассмеялась в ответ:
     — Нет, что ты! К нему со всех сторон кинулись сородичи, расправили ему крылышки и они вместе куда-то умчались. Думаю, что теперь у него всё хорошо.
     — А ты?
     — Я? — грустным голосом откликнулась женщина. — Я спустилась на шоссе, поймала попутку, зачем-то поехала в Инкерман*, долго там бродила в старинном монастыре. Потом очутилась на Мекензиевых горах. Словом, вышел какой-то сумбурный, жалкий день. А там, на платформе, я вдруг вспомнила, что ничего не ела с утра и почувствовала страшный голод. Но там ничего не было, а есть так хотелось! А тут еще этот… барчук, как ты его назвал.
     — Да, да, я помню, — подтвердил Федор.
     Ему тотчас представился розовощекий упитанный хлопчик, равнодушно уплетающий домашние пирожки под бдительным присмотром бабушкиного ока.
     — И тут я вспомнила, что у меня есть вино! Я купила его в Инкермане зачем-то. Чтобы было дома, наверное. И я подумала, что если сейчас выпью… А потом мне вдруг стало так себя жалко, что просто сил не было. Такая усталость от… Ты вряд ли поймешь…
     Она вскинула быстрый взгляд на Федора, и тот опустил глаза.
     — Те мужчины, что иногда приходили сюда, улетали быстро и навсегда. Никто из них не возвращался. Этот кузнечик показался мне последней надеждой, но если бы я его не отпустила, он бы умер. «Почему так?» — спрашивала я себя там, на платформе, и плакала, не находя ответа. А еще меня злило, что какой-то мужик наблюдает за моими слезами, прячась за газету. Поэтому я решилась выпить с теми двумя душками военными.
     Федор едва улыбнулся в ответ. Перед ним было еще одно женское одиночество. Но в отличие от всех прежних это было безмерное одиночество души, в котором уже не осталось места для одиночества тела. И еще он почувствовал, что это одиночество подходит к концу.
     — Знаешь что, — тихо проговорил он, — мне кажется, что твой кузнечик всё же вернулся.
     — Может быть, — шепотом откликнулась она и потянулась к нему губами.



     В момент рождения светил сидящая рядом с Федором женщина как бы выделилась из окружающего пейзажа и застыла в пространстве и времени сама по себе. Это было похоже на комбинированные съемки времен зачаточного синематографа, когда на заранее отснятый фон накладывали павильонные изображения героев. Получалось наивно и трогательно, но совершенно лишало эпизод достоверного восприятия, ибо отдельные составляющие кадра жили каждая сама по себе: лес и холмы за окнами автомобиля двигались в одном направлении, а влюбленные мужчина и женщина – в противоположном. Однако ж, кто знает, может быть, именно в этой наивности и была сокрыта истинная подоплека любовного парадокса. Во всяком случае, так показалось

* Инкерман — предместье Севастополя.
Федору, когда он заметил безмолвное раздвоение.
     Нина что-то увлеченно рассказывала, глядя по сторонам, и еще секунду назад Федор внимательно вслушивался в ее слова, стараясь не утерять нить обсуждаемых событий.
     Они ехали по пустынному шоссе от Альминской долины к Бахчисараю. Это был кратчайший путь с Западного побережья Крыма к ханскому месторождению. Ничего, на первый взгляд, особенного в этой, называемой «через гору», дороге не было. Наоборот, в сравнении с петлявшим по пышно цветущим густонаселенным берегам Альмы маршрутом, здесь мнилось уныло и убого.
     Вокруг асфальтированной бесхитростно прямой ленты шоссе лежала каменистая клочковатая степь с вечно казавшимися пожухлыми пучками бледной травы и корявыми кустами или деревцами, с видом одинокого нищего бредущими от одного пологого холма к другому. Изредка на этом скучном фоне мелькали кургузые сирые строения, один только промельк которых за окном несущейся на приличной скорости машины был способен повергнуть пассажиров в беспробудную меланхолию. Ежели над плато густились низкие безысходные тучи, то только и оставалось, что неспешно думать о чем-то своем, не замечая ничего вокруг.
     Но Федора, любившего это шоссе, хотя и редко пользующегося им, провести было трудно. Уж он-то знал, что за пустынной беспредельной скукой тащившихся друг за другом в неведомую даль холмов кроется глубокий смысл гармонии человеческой души и земных пространств. Ибо стоило лишь приглядеться, отвлекшись от самосозерцания и попытавшись проникнуть в замысел Создателя, как в неожиданно уютных, как случайный взгляд, балках обнаруживались россыпи деревенских домиков с веселыми садами вокруг. Пасторальные стада, еще миг тому серые и безжизненные, теперь ожившими цепочками струились к невидимому водопою, а зависший в презрительном парении над землей орел, прощупывал радарами острых глаз тайные тропки мышей и сусликов. Под его покровительственными крылами беззаботно заливался жаворонок. Становилось видимым и многое, многое другое, чем всегда наполнена, но не всегда разукрашена жизнь.
     Под влиянием неведомого чувства можно было свернуть на едва заметную боковую колею, остановить притихшую машину и потерять дар речи от бьющего в голову ощущения вечного счастья. Разгоряченные щеки остужал ветерок, настоянный на вольном смешении степных ароматов. В едва шелохнувшейся траве шуршал блестящий, как мокрый водопроводный шланг, полоз, Бог знает, какое столетие ползущий по своим делам, не замечая ни времени, ни людей…
     Всякий раз, когда Федор проезжал этой неказистой дорогой, с ним случалось что-то неординарное, заставлявшее по иному взглянуть на свой мир. То это было давно заподозренное, но до поры, до времени не обнаруживавшее себя научное наитие, то настоятельно возникающее внутри требование навестить мать, то еще что-то, непременно прежде забытое, но оказывающееся вдруг страшно необходимым, без чего дальнейшее существование делается попросту невозможным.
     Вот и сейчас перемену, произошедшую с Ниной, Федор скорее отметил боковым зрением, нежели увидел ясно и четко, ибо не отрывал глаз от стремительно летящей навстречу дороги.
     Прежде чем осознать, что происходит, Сабельников еще успел мгновенно припомнить сон с полетом над пропастью и Машей, но теперь спасительное видение померещилось незначительным пустяком.
     Федор видел, как вылепившееся перед ветровым стеклом второе лицо Нины стало безудержно бледнеть, превращаясь сперва в едва различимое туманное облачко, а затем и вовсе исчезая из виду.
     «Как же это?» - недоуменно подумал Федор и почувствовал, как застыло прислушивающееся к новому состоянию сердце. Через две вечные секунды оно, ощутив присутствие в себе женщины, облегченно вздохнуло и радостно грохнуло в груди.   
             - Слава Богу! – отчетливо произнес Федор.
     Продолжавшая все это время что-то говорить Нина умолкла на полуслове.
     «На полуслове, полупоцелуе, возьми меня и оборви…»* - всплыли откуда-то издалека стихотворные строки Сабельниковского друга.
             - Что? – спросила женщина.
     И ни испуга за себя или Федора, ни страха перед будущим, ни обиды на прошлое не было в ее голосе.
              - Какое счастье! – не отрываясь от дороги, сказал Федор. – Я люблю тебя!
     И повторил:
              - Какое счастье!
              - Что? – еще раз эхом отозвалась женщина.
              - Я хочу, чтобы ты всегда была со мной.
     «Боже мой, как легко говорить это! Как легко говорить это ей! И никакой «тяжести близости в крови»*. И не сдавливает грудь океанская глубина. И не снятся жемчужные россыпи! И ничего не выдавливаешь из себя… Господи! Пусть так будет всегда!»
              - Я хочу, чтобы ты это знала.
     «О чем же это я говорила только что? – подумала Нина. – О чем? Или о ком? И главное - зачем?»
              - Я знаю, - прошептала она.
     Дорога сделала плавный вираж, и они на миг застыли над раскинувшейся у их ног широкой долиной.
     Внизу лежал оброненный по воле Аллаха у подножия второй гряды Крымских гор Бахчисарай…



     А еще через неделю Федор проснулся алмазной сиятельной ночью и, опасаясь пошевелиться и потревожить ее беззащитный сон, наблюдал, как под едва ощутимым ветерком в раскрытую балконную дверь вплывал тюль. Занавеска раскрывалась плавным движением, похожим на замедленный взмах женской руки в хороводе, и впускала в комнату порцию лунного света и великолепных запахов лета, настоянных на шелесте деревьев за окнами. Потом ткань вновь пятилась назад, кокетливо зашторивая ночь, чтобы через миг всё повторилось.
     И вокруг не было ни воображаемых райских садов, ни навязчивых барменов с другого конца света: ни малейшего признака «Мохито» или «Кровавой Мэри». А была только упоенно спавшая рядом женщина с флёром струящегося разнотравья и безмятежной улыбкой, полной невероятного спокойствия. Верно, ей снились поляны с дальними лесами у кромки и контурами синих гор далеко за ними. В травах копошилось множество кузнечиков, среди которых носился ошалевший от счастья вновь обретенной свободы пленник.
     Федор глядел на профиль Нины и едва слышно шептал:
     — Ты — всё, что у меня есть. Если тебя вдруг не станет, я… умру, усохну, отпаду…
      «Как всё, оказывается, просто: нужно просто сказать всё самому, а не ждать, когда это сделает другой!»
     Он наклонился к ней и вместо поцелуя тихо-тихо, едва ощутимо подул на ее висок, охлаждая его от горячей крови сомнений и страха.
     Нина улыбнулась в ответ и, не открывая глаз, отыскала его руку, несколько раз
погладила ее, словно прошептывая:
     — Спи, мой миленький! Я с тобой…
     И Федор послушно закрыл глаза, погружаясь в ласковую, удивительную своей

* Из стихотворения Александра Ткаченко
хрустальной прозрачностью волну. Она убаюкивала его и несла в какие-то новые края и  дали, в иные моря и океаны, на дне которых не было видно ни одной жемчужной раковины.
     Ни Федор, ни Нина в такие мгновения ни разу не видели, как вместе с очередным вздохом ночи в комнату влетал кузнечик и, усевшись на краю стола, долго глядел на безмятежно и успокоенно спавших мужчину и женщину, стоявших на краю своего счастья…
   


     Однажды Сабельников, повинуясь внезапному острому, как отчаянное осознание невозвратимости возможной потери, порыву вдруг спросил Нину:
     — Хочешь я…
     И тут же осёкся под точно угадавшим его настроение взглядом.
     — Нет!
     В голосе женщины не было решительности человека, твердо знающего, что ему хотят поведать, но не желавшего услышать это.
     И в тоне, и во взгляде Нины было другое: страстное желание охранить возводимый внутри нее самой образ мужчины от разъедающей ржавчины, которую на корабельных рындах зачуханные матросики выводят ежедневной многочасовой чисткой с натиранием металла до истерического блеска.
     — Никогда не рассказывай мне о своих женщинах. Никогда! Знать ничего не желаю об этих плутовках…



     Состояние, в котором оказывался Федор, пребывая рядом с Ниной, было сравнимо разве что с нирваной, когда весь окружающий мир существует как бы сам по себе и представляется лишь расплывчатым ореолом вокруг поглощающего все мысли и чувства женского образа. Все прежние ощущения, связанные с другими, поблекли, потускнели и выцвели, разом утратив значение, как будто были пережиты не Федором, а кем-то другим.
Даже Маша перестала тревожить его видениями и воспоминаниями. Сабельников чувствовал, что еще не забыл ее, не расстался с ней и как бы отложил долгожданное свидание в самый дальний ящик стола в робкой надежде когда-нибудь забыть, что там спрятал. Теперь рядом была Нина.
     А ведь еще недавно, увидев ее на полупустой платформе, Федор ощутил легкий укол у верхушки сердца и в тот же миг подумал, что его путешествие по женским судьбам подходит к концу. Это не было уверенностью, скорее — внезапной догадкой, не основанной ни на чём и не требующей никакого подтверждения. Но убежденность не была полной, не казалась окончательной. Подумав о Маше, Федор совершенно неожиданно для себя спросил: «А вдруг?»
     В сверкнувшем, как огонь в кромешной ночи, «вдруг» было столько безумной надежды, столько страстного желания еще раз увидеть Машу, что противостоять этому не было сил.
     Нет, Федор вовсе не рассчитывал на возвращение в его теперешнюю жизнь давних и неверно истолкованных чувств. Он понимал, что это невозможно. Встреча с Машей нужна была совсем для другого.
     Сабельников хотел, чтобы девушка навсегда отпустила его.
     Не благословила на новую любовь к ничего не подозревавшей и потому счастливой в своем неведенье Нине, а именно отпустила, раз и навсегда уничтожив все возможности к возобновлению отношений.
     Он опять взваливал тяжесть решения на женщину.
     Правда теперь делал это с легким сердцем, понимая, что, оказавшись где-то далеко, за тридевять земель и три моря, Маша не услышит его. В этой невозможности скрывалось оправдание перед ней.



     Но Маша неожиданно напомнила о себе еще раз очень скоро.
     Они с Ниной сидели в итальянском ресторанчике, изучая меню, как вдруг женщина спросила:
     — А ты знаешь, как будет по-итальянски «я тебя люблю»?
     — Увы! — улыбнулся Федор. — Нет!
     — Ти амо! — выпалила Нина. — Вот как! А по-испански: «Тэ а мо!»
     — Ах, так! — принимая игру, воскликнул Федор. — Тогда получите, госпожа: «Сара бара бзия!»
     — Это еще что? — удивилась Нина.
     — Это по-абхазски, — гордо ответил Федор, старательно имитируя кавказский акцент.
     — Скажите, пожалуйста! Подумаешь! — усмехнулась Нина. — Их либе дих! Ферштейн?
     — Не-е, — протянул Федор. — Не разумеем. Я цем кохам, пани.
     — Я цябе теж кохаю, — белорусским эхом отозвалась Нина.
     Федор снисходительно ухмыльнулся и победоносно выложил главный козырь, извлеченный из казавшихся бесполезными глубинных шахт памяти:
     — Мимикупенда!!!
     — Мими… Что? — прыснула Нина.
     — Купенда, тётенька, — возвышенно продекламировал Сабельников. — Мимикупенда!
     — О, Господи! А это не страшно?
     — На суахили, — пояснил Федор, — ничего не страшно.
     И, помолчав, добавил:
     — Ну что? Чья взяла?
     — А вот и нет, дяденька, — покачала головой Нина и радостно выкрикнула: — Алоха!
     Острейшая боль поразила Сабельникова в самое сердце. Как будто он зазевался, и невидимый дуэлянт нанес точный удар рапирой. Федор на мгновение закрыл глаза.

                (Озрик: Удар, отчётливый удар.
                Лаэрт: Что же, дальше.
                Король: Постойте; выпьем.
                Гамлет, жемчуг – твой,
                Пью за тебя.) *

     — Что? — громко воскликнул Федор, морщась от боли.
     — Алоха? — переспросила Нина. — Это по-гавайски «Я тебя люблю» и много чего еще. Что с тобой? — встревожилась она, заметив, как побледнел Федор.

                (Гамлет: Опять удар; ведь вы согласны?
                Лаэрт: Задет, задет, я признаю) 

   Голова у Федора стремительно закружилась, и ему показалось, что еще мгновение — и он снова начнет падение в пропасть, из которой только выбрался.


    *  Здесь и далее: Уильям Шекспир. «Гамлет, принц датский» (пер. М. Лозинского).               

                ( Горацио: В крови тот и другой.
                В чём дело, принц?
                Озрик: Лаэрт, в чём дело?
                Лаэрт: В свою же сеть кулик попался, Озрик,
                Я сам своим наказан вероломством.)

     — Нет, нет, — успокоил Нину Федор, поглаживая ее руку. — Ничего. Уже ничего. Это пройдет…

























               

































                6. Алоха!

     Пребывая во всё более охватывающей его существо нирване, Федор даже не заметил, как Алексей отбыл на несколько месяцев в Стэнфорд, и очнулся только тогда, когда друг,
вернувшись, заявился к Сабельникову.
     Он был весел, доволен собой и полон планов и надежд на будущее.
     Многолетняя совместная работа с американскими химиками, которую когда-то начинал Федор, наконец дала плоды. Созданная интернациональным коллективом технология зарекомендовала себя отлично, что позволяло выделить целую серию новых лекарств, результаты доклинических испытаний которых и обсуждались в Калифорнии.
     Когда с делами было покончено и друзья позволили себе по рюмке коньяку, Федор мечтательно закатил глаза и спросил:
     — И как там Фриско? Всё так же безалаберен и весел?
     — Именно так, — подхватил приятель. — Безалаберен и весел!
     — И тридцать девятый причал по-прежнему центр вселенной?
     — Точно! — расхохотался Алексей. — Даже жемчужная лавка, о которой ты когда-то рассказывал, на том же самом месте.
     — Да что ты? — воскликнул Федор. — Неужто и хозяин тот же?
     В памяти всплыло добродушное улыбчивое лицо гавайца и слова:
     — Попробуйте, сэр! А вдруг это ваш шанс?
     Однако воспоминания не успели унести его дальше, потому что Алексей продолжал:
     — Нет, конечно, не он. Там теперь его сын заправляет, а папаша у него на подхвате.
     — Смотри-ка!
     — Но сказки всё так же рассказывает.
     — Что же он тебе рассказал?
     — О! Удивительно романтическая история про женщину-иностранку, которая много лет ходила к ним, чтобы найти свою самую крупную жемчужину.
     Сердце рванулось из груди Федора, но, словно спохватившись, на секунду замерло.
     — Ну, — сразу ставшим глухим голосом протянул Сабельников, — эту историю и я знаю. Мне про эту женщину тоже говорили.
     — Ту да не ту, — усмехнулся Алексей. — Мне про твою тоже поведали, но сказали, что она давным-давно свою жемчужину нашла и с тех пор не появлялась.
     — А эта? — всё еще не веря озарившей его догадке и даже не обращая внимания на гулко колотившееся сердце, спросил Федор.
     — А эта, ну, иностранка которая, появилась лет восемь назад…
     — И? И что? — вырвалось у Сабельникова.
     — Чего это ты вдруг так разволновался? — с тревогой спросил Алексей, заметив, как побледнел Сабельников и как задрожали его губы.
     — Ничего! — отмахнулся тот. — Не томи уже!
     — Я и не томлю, — пожал плечами Алексей. — Так вот, она нашла свою огромную жемчужину аккурат за пару недель до моего появления.
     — Ну! И что? — торопил Федор приятеля.
     — Что ты все «нукаешь»? — изумился Алексей. — Ничего больше. Она у них тоже
больше не появилась.
     — Не может быть! — перебил его Сабельников. — Этого не может быть!
     — Чего?
     Но Федор не ответил. Он не мог ответить, ибо перед его глазами в одно мгновение
промчалась жизнь со всеми никчемными любовями и любовишками с той самой секунды, как он на глазах у любимой девушки раскрыл привезенную ей в подарок раковину. Даже Нина… Нина? О, нет, всё, что угодно, только не это! Только не Нина!
     Ему показалось, что притаившаяся, едва тлевшая в глубине золы искра вдруг моментально вспыхнула, осветив всё вокруг. Ожившее пламя лизнуло поленья сваленных в дальнем углу памяти воспоминаний, ощущений и сожалений, и они занялись огнем, будто на них плеснули бензином. Жаркое пламя внутри Федора загудело, набирая силу и стараясь вырваться наружу.
     — Неужели? — спрашивал себя Сабельников. — Неужели?
     Еле услышав сбивчивый неразборчивый шепот друга, Алексей воскликнул:
     — Да! Чуть не забыл! Знаешь, кого я там, в Стэнфорде, встретил?
     — Кого? — автоматически и почти не слушая друга, спросил Федор.
     — Мишку Стельнова, вот кого! Помнишь его?
     — Кого? — снова, как эхо, спросил Федор.
     — Да Мишку же, Стельнова! Ну, того, за которого потом вышла твоя Маша…
     — Что?
     Сабельников поднял глаза на осекшегося друга. Алексей, внимательно взглянул на сосредоточенное и в то же время растерянное лицо Федора и принялся осторожно объяснять.
     — Миша Стельнов. Он работал в лаборатории Нижевича. Считался его учеником, — терпеливо напоминал Алексей. — Ты еще говорил, что Маша…
     — Да, да, — торопливо перебил его Федор. — Я помню, помню.
      «Действительно, как же это я мог забыть, что она вышла замуж за Стельнова? Про него всегда говорили, что он страшно умный, почти гениальный. Такой талантливый, что ему здесь не место. Да, да, как же, я помню, как пронесся слух, что его пригласили куда-то — то ли в Израиль, то ли в Германию, и он ищет жену…»
     — Этот Стельнов, — успокоившись и почти не замечая состояния погруженного в себя друга, продолжал Алексей, — все-таки оказался мыльным пузырем. Как я, в общем-то, и предполагал. Говорят, что одно время он там еще котировался, пока не иссякли идеи Нижевича, которыми Мишка беззастенчиво пользовался, выдавая за собственные догадки и наития. Да ты слушаешь ли меня? — задал внезапный вопрос Алексей, которому снова показалось, что Федор пропускает мимо ушей его рассказ.
     — Конечно, конечно, — тут же откликнулся Федор. — Мишка Стельнов… Маша… Мыльный пузырь… Нижевич…
      «Помню, я еще удивился тогда: почему это меня совсем не задело, что она вышла за него? — думал он. — Совсем даже не обеспокоился: как это, мол, она теперь с ним будет? Ну, будет и будет! Почему-то так просто показалось. Не больно. Даже, помнится, подумал: и пусть себе с ним едет подальше от меня».
     — Так вот, америкосы нашего Мишутку все-таки раскусили. И он никакой у них не заведующий лабораторией, как у нас сплетничали, а самый обыкновенный ассистент у Гржибека. Помнишь Гржибека?
     — Ну, еще бы! — торопливо согласился Сабельников. — Гржибека — и не помнить! Скажешь тоже!
     Он действительно сразу же вспомнил веселого, слегка хаотичного чеха, с которым познакомился в первый же день давнишнего визита в Стэнфорд. Иржи тогда еще профессором не был, а бегал в зеленых лаборантах, только что перебравшись в Штаты из Остравы. Он здорово помог Федору в первое время. Они долго переписывались, и, когда Гржибек встал на ноги и позвал Федора к себе в новую лабораторию, тот отказался. Его-то место и занял Стельнов, в нужное время оказавшись в нужном месте, подсуетившись и отрекомендовавшись другом Сабельникова.
      «Но отчего же так больно? — думалось Федору почти против воли. — Больно-то так отчего?»
     — Кстати, Иржи передавал тебе привет и сказал, что если ты захочешь…
     — Спасибо, — перебил Федор друга. — Не захочу.
      «Черт возьми! Почему она с этим Стельновым оказалась там? Почему именно в Стэнфорде? И зачем Лешка его встретил?»
     Федор едва не застонал, так сильно закололо у верхушки сердца.
     — Почему не захочешь? — искренне удивился Алексей.
     — Ты был у них? — сквозь зубы, чтобы не закричать от боли, спросил Федор.
     — У кого?
     — Ну, у этого… Стельнова?
     — Как же! — ухмыльнулся приятель. — Не удостоился даже приглашения! Он, кажется, вообще был страшно недоволен моим появлением…
      «А ее? — хотел закричать Федор. — Ее ты видел?»
     Но сдержался, прислушиваясь к затихавшей в левой половине груди ножевой боли.
      «Слава Богу! — вдруг подумал он. — Маша, Машенька! Наконец-то ты нашлась! Слава Богу!»
     И совершенно не слышал, что говорил Долгов:
     — Мы еще мельком только раз виделись. За два дня до моего отъезда, — уточнял Алексей. — Он сказал, что Маша просила передать тебе это…
     Он представил себе ее лицо и изумился произошедшей в нем перемене. Оно было прекрасно. Утонченные губы изящнейшей резьбы были выполнены волей, несомненно, великого мастера. Зауженность подбородка стала более всего походить на нежнейший овал. Приспущенные веки придавали разрезу глаз чарующее выражение, как будто где-то в глубине хранились невиданные сокровища, а сами глаза излучали свет такой притягательной силы, что не ощутить его благодатное тепло было невозможно. Плавные завитки каштановых волос, как драгоценный оклад, оттеняли смугловатую кожу щек. Маша будто смотрела на Федора из-за легкой дымки, отделяющей видение от реальности.
     Прежде казавшееся аморфным и расползающимся изображение волшебно проявлялось. Черно-белые фрагменты наполнялись красками и оживали, обретая юную упругость, как будто в сухую черно-белую гравюру вливались неведомые живительные соки.
      «Какое счастье! Какое счастье!» — без устали повторял Сабельников.
     Ему чудилось, что он вновь ощущает вкус ее поцелуя на пересохших губах, что ее руки скользят по его плечам, а биение ее сердца сливается с его пульсом.
     — Ты — всё, что у меня есть! — услышал он далекий шепот.
      «Да! Да! — захотелось крикнуть в ответ. — И ты! И ты тоже — всё, что у меня есть! И будет!»
     В эти мгновения немыслимого, неповторимого, нежданного счастья Федор был уверен, что нет ничего проще, как бросить всё, чем он нелепо жил долгие годы.
     Пусть простят женщины, что знали его: они отдавали всё, не подозревая, что делали это ради его Маши. Пусть же боль утраты никогда не напомнит им о слабом и растерянном мужчине, пытавшемся найти в них то, что было в каждой, но чего не было ни в одной! О, дай Господи им вспоминать лишь минуты радости с ним! Если бы он знал, если бы он только знал, что отнимал у них, он бы никогда не прикоснулся ни к одной протянувшейся к нему руке. Ибо в каждой женщине жила Маша, единственное в мире существо, предназначенное только ему.
     «О, если бы это было известно заранее! Сколько лживых и грустных слов не было бы сказано! Сколько печалей не было бы испытано! Сколько разочарований не настигло бы наши души!»
     Но что пройдено — то пройдено. Вычурные признания умерли, не оставив следа. Дежурные поцелуи испарились, не коснувшись сердец. Бескорыстные и беззлобные обманы рассеялись, как звездная пыль, не принеся никому счастья.
      «Маша! Машенька! Как хорошо, что так обернулось! Я брошу всё, я примчусь, принесусь, прилечу — и мы будем вместе!»
     Всё внутри Федора заполнилось нетерпением, жарким предвкушением грядущей и желанной встречи. Это ощущение казалось безграничным.
      «Как она была права, — подумал Сабельников, — когда говорила, что предвкушение лучше и желанней самого вкушения!»
     Странно, но он даже не вспомнил, кто именно из женщин так говорил. Это показалось ненужным и могло помешать просыпающейся радости.
     Тем более что где-то далеко едва слышный волшебный саксофон взял до дрожи знакомые ноты и замер в секундном ожидании.
      «Маленький цветок» — фокстрот его любви, танец, который он так и не станцевал до конца с первой девочкой, ибо не ведал по-настоящему, сколько в нем страсти и чувственности! Вот он звучит в нем вновь, и Федор знает, что теперь дотанцует до конца!
     Он прижал Машу к себе, они приподнялись на носки — и… Сакс вздохнул счастливо и свободно и повел пылкую мелодию вслед за вновь ожившими в руках ударника щеточками.
      «Ах, «Маленький цветок»! Маша, мы будем танцевать его всю жизнь…»
     — А Стельнов? — вдруг с ехидцей вторгся в мелодию соглядатай, о существовании которого Федор совсем позабыл. — Как же Стельнов?
      «Ах, да! — досадливо спохватился Сабельников. — Стельнов! Как же это я забыл о нем?»
     Он ощутил, как чуть дрогнули мышцы правой руки, той самой, которой он когда-то нанес нокаутирующий удар Мишке.
      «Нет, не забыл, — с некоторым даже облегчением откликнулся Сабельников. — Только при чём здесь Стельнов, если мы с Машей любим друг друга?»
     Он остановился, осененный внезапным подозрением.
      «А вдруг?.. Нет, не правда! Маша не могла его полюбить! Тем более теперь, когда…»
     Федор испугался ужасным мыслям.
      «Но ведь столько лет прошло! И Мишка, наверное, надежный и любящий муж. Женщины очень ценят, когда мужик — надежный. И у них, скорее всего, дети… — заметался Сабельников. — Ну, при чём здесь Стельнов? Ведь Маша — не то, что я. Это я мог не понять и не узнать любви. Это я смог отказаться от нее и сбежать. Но Маша? Нет, нет! При чём здесь Стельнов?»
     Он заберет ее у него. И спрашивать не станет. А если дети…
      «Да! Нужно спросить о детях у Лешки», — возвращаясь к реальности, подумал Федор.
     И почувствовав облегчение от принятого решения, неслышно воскликнул:
     — Теперь я сделаю всё для тебя!
     В ответ щелкнул незримый переключатель, и зазудел блестящий стальной буравчик, ввинчиваясь в сердце. Нудная, безнадежная боль начала вдавливаться внутрь, расталкивая, как локтями, погруженные в спячку воспоминания. Но прежде чем они приобрели более или менее ясные очертания, он услышал далекий голос Маши:
     — Ах, почему ты не сказал мне этого раньше?
     — Я не знал! — хотел прокричать Федор, но не успел.
     Снисходительно улыбающаяся Эля-Нора мечтательно прикрыла глаза, обведенные сходящимися к вискам стрелками туши:
     — О, если бы хотя бы однажды…
     Она не договорила, и ее лицо растаяло, сменившись другим.
     — Я никогда не ждала этого от тебя, но, наверное, это было бы нелишне, — пожала плечами Васик и тут же добавила: — Впрочем, я и так не разочарована в тебе.
     — А ты? — внезапно всполошился Федор, вспомнив незнакомку из самолета, чье имя так и не успел узнать.
     — Мне это не было нужно, — обернувшись в проеме двери, произнесла она. — Я это и так знала!
     И еще несколько женщин что-то прошептали ему, то печально улыбаясь, то мстительно хихикая, то растерянно и недоуменно поджимая губы. Только первая девочка, почти Наташа Ростова, не сказала ничего, вопросительно глядя на Сабельникова, словно не понимая, о чём идет речь.
     Последней промелькнула Нина.
     «О, Господи, Нина! Нина — всё, что у меня есть теперь и чего никогда не будет, если Маша… Если Маша…» — бушевало в голове Федора.
     О, как тяжко разрывается любовь! Даже та, которая давно миновала,  которой, наверное, и не должно было случиться, но которая была взлелеяна как вынужденный ответ на доверие некогда поведшей его за собой женщиной. Неужели он снова должен пройти через всё это?
     — Все-таки не зря я отпустила своего кузнечика, — удивительно мягко, как мама, сказала Нина.
     — Нет! Не смей! — хотел закричать Федор.
     Но вместо этого услышал голос друга:
     — Эй! Ты слышишь? Маша просила передать тебе…
     — Что? — встрепенулся Федор.
     — Вот это.
     Алексей полез в портфель и извлек из него небольшую коробочку, заклеенную по швам скотчем и с фамилией «Сабельникову» на крышке.
     — Что там? — сглотнув от волнения, спросил Федор.
     — Откуда я знаю? — удивился Алексей. — Стельнов не сказал. Просто покривился и сунул в руку: от Маши, дескать, тебе.
     Федор принял из рук товарища легкую коробочку и огляделся в поисках ножниц.
     — Я пойду, пожалуй, — деликатно промолвил Алексей.
     — Пока, пока! — отозвался Федор. — Потом поболтаем.
     Сердце Федора неистово колотилось в груди.
     Едва дверь за другом закрылась, Сабельников разрезал скотч и достал бархатный футляр, в котором обычно хранят кольца и серьги.
     Уже догадываясь, что увидит, Федор откинул крышку и извлек из футляра великолепный белого золота перстень. Это был тот самый, его перстень, который он выбрал когда-то для Маши. Стилизованный под изящную женскую ладошку.
     Но тогда раскрытая ладошка была пуста, а сейчас в ней лежала огромная едва умещавшаяся жемчужина. Она переливалась всеми цветами радуги и отражала весь мир.
     Федор взглянул на кольцо и различил на его внутренней поверхности рядом с английскими буквами тончайшую гравировку по-русски: «Алоха!».
     — Да, да, — прошептал он. — Конечно, алоха! Что же еще? Слава Богу, она наконец-то отпустила меня.
     О детях Маши и Михаила он так ничего и не узнал.


     Через неделю Федор, очнувшись, сделал ошеломленной Нине предложение, и она с нескрываемой радостью приняла его.




                КОНЕЦ















































               





 

               




                СОДЕРЖАНИЕ:


Алоха!

1. Вместо предисловия. Таймс-сквер
2. Маша
3. Эля-Нора и другие
4. Семь камешков счастья
5. Кузнечик
6. Алоха!

Рассказы

Суатская сказка
Вилла «Ксения»
Родинка


Рецензии