Очерки

КАЛУЖСКИЕ  АССОЦИАЦИИ
  Города  входят  в  нашу  кровь  и  плоть, также  как  мы  входим  в  их  улицы, часто  изогнутые, как  вены.
   Как  должен  чувствовать  себя  москвич, чьи  мама  и  жена  из  Калуги, который  в  сознательном  возрасте  крестился  в  этой  же  Калуге (и  цветной  полумрак  высокого  собора  до  сих  пор  слоится  в  мозгу  новой  немыслимой  сферой), и  где  на  Пятницком, среди  теснения  могил  и  зарослей  крестов  у  него  лежит  много  старших  родственников?
   Спускаясь  и  поднимаясь, ибо  город, стремящийся  к  реке, нарушает  принцип  горизонтальности, блуждая  по  его  бесконечным, переходящим  один  в  другой  переулкам – изучаю  ли  я  город  или  постигаю  себя? Вот  мемориальная  доска  местному  краеведу; а  дом  жёлт, стар, но, предполагаю, уютен, и  тёплый  быт  его  включает  в  себя  лоскутные  пёстрые  одеяла, клетку  с  какой-нибудь  птицей, а  на  окне  стоят  горшки  с  желтофиолью  и  бальзаминами. От  этого  дома  пласты  пространства, изломанные  нагроможденьями  частных  домов, приведут  к  реке, и, серая, с  могучим, спокойным  течением  настраивает  она  душу  на  отстранённый  от  реальности  лад.
   Калуга  космическая – вариант  государственной  помпезности, и  иное  дело – парк  с  могилой  Циолковского  в  центре, парк  зимой, и  небо  над  ним  затянуто  густою  сетью  голых  ветвей, и  вороны грают, кружа  в  лепной  небесной  сини.
   Или – панорама  бора, что  открывается  от  музея  космонавтики, где, сидя  на  скамейке, вы  следите  за  неспешным  движением  облаков, тенями  меняющих  окрас  далёкого  бора – от  серо-стального  до  зеленовато-жёлтого.
   А  вот  Воробьёвка  с  разбитым  асфальтом  и   старыми  домами (вон  тот – купеческий), с  колонкой, растущей  из  асфальта  будто  огромный  гриб; и  скорость  спуска  соответствует  стремительному  крену  улицы, выводящей  к  Оке.
   Калужские  старые  проулки, где  лениво-тигровые  тени  вяло  колышутся  на  асфальте; дремотный  лад  жизни, не  тронутой  суетой.
   Воистину, провинция  способствует  рождению  мысли, медленному  его  вызреванию – недаром  Чижевский  и  Циолковский  так  тесно  были  связаны  с  Калугой, и  недаром  нет  ни  одного  русского  классика, кто  так  или  иначе  не  побывал  бы  тут…

ПАМЯТИ  ПОЭТА   ИГОРЯ  КАЛУГИНА
   Маятник вкусовых предпочтений публики запущен смесью легкомыслия и желания развлекаться. По банальному стечению многих обстоятельств поэт, если раздумья его серьёзны, а цель - не самореклама и скандал, но следованье истине едва ли попадёт в амплитуду подобного маятника. То, что это случается иногда следствие посторонних явлений - изгнания, травли, государственной обструкции и проч., но никак не желания публики думать, чувствовать и сопереживать.
   И вот поэт Игорь Калугин, чья поэзия взрывается золотым, цветным, пёстрым фейерверком, уходит в тень смерти, не снискав славы. Мысли о несправедливости беспокоят сознание читавшего и воспринимавшего искромётную явь его стихов. Но...что такое литературная несправедливость в сравненье с миллионами обездоленных, миллионами вообще безграмотных - им-то зачем стихи?
   И что вообще за ценность представляют собой эти рифмованные строчки, если у нас 25 тыщ людей, претендующих на звание поэта? Думается, в этом корень зла, ибо поэзия, призванная создавать незримый физическим оком защитный слой человечеству, уничтожена тыщами крошечных способностей вкупе с мощными челюстями и сильными локтями, позволяющими прорваться в печать; ибо мысль как таковая изгнана из поэзии, а игра или псевдопатриотические берёзовые стоны, заменяют истинное зерно - а вернее: иррациональные золотые зёрна, из каких и должен возникнуть прозрачный защитный шатёр.
   И вот Игорь Калугин не услышан, невостребованными остались ум и талант, созидавшие красоту,
   ухает в небытие духовная кропотливая работа...и - на что же остаётся уповать?
   На цветенье небесного сада, где ждут поэта с его песнями, ненужными земле?

ЧИТАТЬ
 Я  всегда  с  трудом  мог  анализировать  собственные  ощущения, не  зная  толком – нужен  ли  вообще  такой  анализ, и  возможно  ли  перевести  в  слова  тончайшие, порой  еле  очевидные  мозгу  движения; я  не  могу  ответить, чем  была  для  меня  детская  страсть  к  чтению. Хотелось  читать – и  всё  тут!
  Своеобразные  ли  страх  перед  действительностью, выраженный  таким  образом? Своего  рода  эскапизм, удобное  бегство  туда, где  Дон  Кихот  или  Швейк  становились  много  реальнее  школьных  учителей  и  оценок? Или  же  сквозь  текст, растворявшийся  на странице, дабы  проступили  великолепные  виды  и  образы, просвечивала  другая, не  нашей  чета, реальность? Реальность, где  всякое  могло  случиться, и  где  линейное, лобовое  решение  было  вовсе  не  единственно  возможным. Так  или  иначе, теперешняя  взрослая  попытка  препарирования  тогдашней  страсти  вряд  ли  приводит  к  чёткому  ответу. Вероятнее  всего  он – этот  ответ – соберётся  из  множества  предположений, с  добавлениями  новых, взрослых  уже  истолкований  словесного  искусства, стихов  ли,  прозы.
  Но, вероятно – в  кресле  иль  на  диване, в  дачном  гамаке  или  столичной  квартире – с  книгою  я  провёл  большую  часть  своего  детства; большую – учитывая  сегодняшние  пропорции  воспоминаний. И  то, что  страсть  к  чтению  возникла  во  мне  подоплёкой  заурядной  болезни – простуды  ли? Ангины? – вовсе  не  окрасило  её, страсть  эту, в  болезненные  тона.
  Итак, на  кровати, весьма  обширной, посреди  коммуналки, чьи  потолки  превосходили  мои  тогдашние  фантазии, оправившись  от  температуры, но  не  от  слабости, я  оказался  один  на  один  с  цветущим  миром  Гоголевских  текстов, и  сорочинская  ярмарка  впустила  меня  в  свой  миф, перенасыщенный  яркими  подробностями. Мир  за  окошком  поблек, и  ушёл  куда-то, а  страницы  засверкали  фейерверком  слов. Обширные  школьные  классы, замирающие  при  падении  учительской  интонации, чреватой  для  многих, перестали  казаться  реальностью, а  хорошие  оценки  за  нечто  вызубренное  потеряли
 притягательную  силу.
  А  было  мне  лет  девять  или  десять – то  есть  довольно  много  для  первого, пусть  и  стремительного  погружения  в  литературу, и  выучился  читать  я  поздно, и, что  называется, из-под  палки ( помню  отца, чрезвычайно  мягкого  человека, вдруг  закипающего  недовольством  от  моей  бестолковости, когда  я, склоняясь  над  Чёрной  курицей  Погорельского  никак  не  мог  уловить  тайные  связи  слов.).
  Думал  ли  я  тогда, зачитавшись  Гоголем, что  шлифую  иль  развиваю  душу? Думал  ли, что  становится  иной? Или – что  вряд  ли – получает  увечье? Не  увечье, конечно, а  прививку  против  обыденности, слишком  вторгавшейся  даже  в  детскую  жизнь. Едва  ли  я  думал  вообще  о  чём-то – просто, захваченный, следил  за  великолепной  панорамой, вдруг  развернувшейся  передо  мною. В  волшебном  калейдоскопе  менялись  Ярмарка, Ночь  перед  Рождеством, Нос, Коляска; и  эта  самая  пресловутая  обыденность  никак  не  хотела  возвращаться  в  объектив.
 Да, конечно, потом, по  мере  расширения  читательских  пристрастий, я  всё  более  выпадал  из  повседневных  дел, чувствую  неимоверную  разницу  между  тем, что  предлагали  книги  и  будничным  ассортиментом. Или  так  проявлялась  тоска  по  совершенству, едва  ли  возможному  вне  строк, вместе  с  ранней  какой-то  ущемлённостью  мороком, иллюзорностью  яви?
Страдал  ли я  оттого? Или  возможность  расплакаться  над  Гамлетом  тоже  своеобразный  дар, объяснимый  с  трудом  даже  и  взрослым  мозгом? Так  или  иначе, ощущается, сперва  слегка, потом  даже  и  до  чрезмерности – утончение  души, не  очень, наверно, важное для  существования  среди  физических  тел, но, может  быть, необходимое  для  будущей  яви, которая – провалами  ли, снами, мечтами – с  детства  потаённо  входит  в  ум, деформируя  или  углубляя  его.
  На  определённом  уровне  читающий  человек  начинает  считать, что  человек  вообще – сумма  прочитанных  книг. Это  не  так. Скорее  человек – сумма  того, что  он  любит – в  широком  смысле; да  и  вообще  человек, пожалуй, своеобразная  сумма  сумм. Не  стоит  переоценивать  книгу, но  упаси  вас  Бог  недооценивать  её. В  современности, заполненной  чудовищным  количеством  книжных  муляжей – в  книжных  магазинах  с  километрами  полок, забитыми  тем, что  мало  отличается  от  ширпортреба  супермаркетов – книга  потеряла  сакральное  значение, ибо  несмотря  на  разницу  между  реально  идущей, знакомой  нам  в  ощущениях  и  предпочтениях, удачах  и  срывах  действительностью и  книжным  роскошным  садом, дававшим  не  только  волшебные, но  и  священные  плоды, именно  этот  сад  связует  нас  с  прошлым , отягощая, с  обывательской  точки  зрения, знаниями. Именно  он  открывает  нам  будущее – так  как  плоды  оные  излучают  свет. И  именно  будучи  читателем  или  возделывателем  сада, мы  можем  наконец  понять, что  жизнь, которая  мнится  нам  ценной сама  по  себе, в  сущности  есть  повествование  о  пути – коротком  ли, долгом – к  некоему  пункту (хотелось  бы  сказать – конечному, что  невозможно  в  силу  бесконечности  движения) – к  некоему  пункту  назначения, который  откроет  смерть, и  за  которым, вероятно, появится  новый  путь –  а  повествование  о  пути  невозможно  провести  иначе, чем  через  книгу.

         Александр  Балтин
   
________________________________________















   


Рецензии