Поруха

                Памяти земляков моих, друзей детства

Церковь порушили. Красивая была церковь, новая, всего несколько лет простояла. Даже сруб не успел патиной покрыться. По ограде вокруг неё разноцветные стеклянные шары на столбах красовались – никто не трогал. А тут на мужиков как затмение нашло: в пух и прах всё крошили. Иконы во двор как простые плашки летели. Которые не побились, старухи подбирали, прятали под фартуками и по домам уносили. Большая доска с Богоматерью «Утоли моя печали» неизвестно куда делась: видели люди, что целая в траве валялась. И исчезла.   Утварь церковную в большую плетюху сложили и в контору унесли. Дальнейшая её судьба неизвестна. Ну а ребятишки – их при таком небывалом событии как пчёл возле улья вилось – стёклышки от побитых шаров  подбирали – играть.
Пополудни от церкви Святого Александра Невского  и остова не осталось.
Колхозный конюх Кузьма сообразил поживиться: подогнал дроги, вдвоём с сыном покидали на них несколько звеньев сруба и домой сплавили. Дальнейшее же расхищение председатель колхоза  остановил. К Кузьме гонца послал, чтоб, значит, обратно брёвна доставил.
– Школу будем строить!
К осени  рядом с церковными развалинами возвели школу.   Учительницу из района прислали, к тётке Марье Золкиной на квартиру поставили.  Тётка Марья тогда единственная в Кущёвке вдова была, до войны ещё всё это происходило. А мужней женой пробыла Марья всего ничего: забрали молодого во флот, и ходил он по морям  двадцать пять лет. На чужбине и сгинул. Даже семени на родной земле не оставил.
Постоялицу Марьей Васильевной звали, как и хозяйку. Как дочь родная стала учительница старухе. Зажили душа в душу. Молодая Марья Васильевна кущёвский народ грамоте обучала. От шестилетней малышни до семейных мужиков записались в школу. Заодно учительница и политику партии объясняла, проводила антирелигиозную пропаганду.
В одну из студёных январских ночей исчез из Кущёвки батюшка Сатурнов. Как и куда – народ только гадал.  В домике его, что стоял впритык к церковной ограде, осталась растерянная Хавроша – деревенская девушка шестнадцати годов. Четыре из них прожила она в поповской семье, ровно член её. Помогала попадье по хозяйству и с сынишкой маленьким управляться. В услужение к чужим людям отдали её родители, ясное дело, не от хорошей жизни. Было в семье у них, как в сказке, семеро детей. И все – девки. А женскому полу надела земельного не полагалось. За счёт отцовского ремесла жили –был он на всю округу знатнейший печник. Теперь же на все расспросы отвечала Хавроша как заведённая: «Ничо не знаю».
Забоялась девушка одна жить в чужом разорённом доме. Собрала в узелок свои немудрящие пожитки – в основном платья, что ей от попадьи перешли, – и вернулась под отчую крышу.
На сельском сходе порешили поповский домик в избу-читальню переоборудовать, а как появится возможность, для культурного отдыха кущёвцев на месте зияющей посреди улицы ямы от бывшей церкви клуб построить. На исполнение последнего плана потребовались годы. Но со временем так оно и вышло. Клуб построили, с кинобудкой в торце. Раз в неделю стали кино крутить. Танцы, самодеятельность при клубе – всё было, как положено.
Про церковь порушенную  и думать забыли. Только Хаврошины ровесницы, собираясь время от времени проводить в невозвратный путь безыскусными своими молитвами очередного усопшего земляка, горевали:
– А какая церква-то была, красавица!
– С  шарами… Дуськ, помнишь шары-то?
– А то как же! У нас Миколай Угодник оттель, из церквы-то, мамка притащила, када ломали…
И обязательно поминали сгинувшего священника Сатурнов,  пономаря (имя как-то запамятовалось) и церковного старосту Григория Лёсина, чьи могилки обочь церкви под разросшимися до неба тополями затоптала веселящаяся кущёвская молодёжь.
О ту пору уже больше половины кущёвских баб вдовствовало – осиротила война. И только подрастающая ребятня не давала воли бабьему отчаянью.
А молодёжь послевоенная не верила ни в рай, ни в ад, ни в Бога, ни в чёрта, и даже в светлое  будущее коммунизма не верила. Пока учились в школе – помогали матерям по хозяйству, летом – в совхозе работали (тогда уже в Кущёвке совхоз образовали),    приучались тащить домой, что там плохо лежит. А когда школу оканчивали, многие уезжали из дому.   Размыкивало кущёвцев по городам и весям великой страны.

В семидесятые годы насчитывалось В Кущёвке около сотни дворов. Стояли вольготно. Улицы тянулись вдоль речки по обеим сторонам оврага, километра на три, да ещё влево-вправо от них так называемые «концы» да «углы» отбегали. Жило в деревне поболе двух сотен человек, в основном пожилые женщины да молодёжь послевоенного помёту. Мужиков оставалось – по пальцам сосчитать, и были они на вес золота. И то сказать, как без них с делами   управиться? Колька Хромой всю деревню обувал: валенки чинил-подшивал, резиновую обувку клеил;  Кузьмич – так вообще «золотые руки» – несли и везли к его крылечку телевизоры  и сепараторы, стиральные машины и овечьи ножницы поточить-наладить. Острая на язык соседка его даже частушку сложила:
У нашего Кузьмича
Восемь гаек, два ключа.
Открывает домрембыт –
Народ в очередь стоит.
Ещё, разумеется, Нема. Безотказный одинокий горемыка, немой от рождения. Он практически жил на конном дворе, хотя родительский дом, ещё крепкий,  стоял пустым.   Нема помогал пахать и копать огороды, привезти дров, угля, отходы с тока, сена… Лошадь   была у него всегда под рукой и, кажется, понимала его с полувзгляда.  Жили в Кущёвке ещё два мужика, но эти как бы и не жили. Один работал на станции, сопровождал товарные составы, вроде как охранник, стрелок, другой – экспедитором  на маслозаводе. Всё возил продукцию своего предприятия на прокорм столицы.
И, наконец, СБ, или Саня Бешеный – немного не в себе мужичок, тихоня и скромник, зять бабушки Фимы, испокон веку слывшей колдуньей. СБ не работал, получал по инвалидности какие-то гроши. Кружился целыми днями у себя во дворе, перекладывая с места на место всякую рухлядь, или уходил за деревню, в поле, по направлению к Любятинке – деревне, от которой следа не осталось ещё в хрущёвскую эпоху укрупнения. Говорили, там он родился и вырос, и жил до тех пор, пока не охмурила его Фимина дочь Нюрка, девка норовистая, шалабурная. Местные женихи её сторонились. Не столько из-за характера, сколько из-за репутации матери. Ну и, вроде бы, Фима, чтоб устроить судьбу дочери, Саню приворожила. Только приворот тот оказался слишком сильным. Молодой муженёк умом сдвинулся, заговариваться начал.
Нюрка с ним сколько-то лет прожила, двух мальчишек народили. А однова оставила всех троих Фиме, да и сбежала в город, где вскоре и нашла себе другого мужика.
Баба Фима зятя жалела, догляд за ним вела, может, свою вину чуяла.  Потихоньку и мальчишки около неё выросли.
Вот тут-то и произошло незначительное, на первый взгляд, событие, но оно стало ключиком от дверцы, за которой  скрываются тайны времени.
Пока тянулись однообразные, сытые, но скучные семидесятые, набухали тревожными слухами восьмидесятые, Кущёвка   потихоньку угасала, редела.  Старики либо  уезжали к детям в города, либо переселялись в тихие домовины на бугор за трассой. К началу перестройки-перемолки от деревни едва треть осталась – и дворов, и жильцов.

Как-то по осени,  отчитав положенные молитвы над отошедшей в мир иной товаркой своей, расходились   кущёвские старухи по домам. Брели гурьбой по раскисшей дороге с расхлябанными колеями,  цепляясь друг за дружку, опираясь на подожки.
Первой по ходу стояла Хаврошина   избёнка – на фоне неба, чуть более светлого, чем земля, прорисовывался гребешок забора, кроны двух вишенок да силуэт крыши.
Хавроша соступила на лужайку, привычно отёрла о мокрую жухлую траву  новые глубокие галоши.
– Хоня, мотри не заплутайся! – раздался позади Фимин голос, а вслед и озорной хохот, совсем не подобающий обстановке.
Хавроша обернулась, но не нашла, что ответить. Глянула опять в сторону своего дома и обомлела: перед ней  глухой стеной стоял  незнакомый лес. Никакого дома, никакой городьбы…
– Фимка,  брось озоровать! – крикнула она в темноту, осеняя себя широким крестом.
– Чего увидала-то?
– Лес глухой, страшный, – ответила Хавроша. Однако перед ней – вот она, в десяти шагах – опять явилась её изба.
– Так и будет, запомни, – заключила  из тьмы Фима.  – Сперва  поруха, а потом тёмный лес.
Теперь до Хавроши доносилось только чавканье нескольких пар ног, с усилием  вытягиваемых из жирного дорожного чернозёма.

Через полгода после этого случая, ранней весной, пришёл из армии старший Фимин внук  Васька.   Два года Родине отдал. А вернулся – как и многие другие с друзьями загулял. О ту пору в Кущёвке, кроме старух  да пожилых баб насчитывалось семнадцать молодцев по дворам, и ни одной девицы. От тяжкой бабьей доли в угасающей деревне   спаслись они кто как: которые могли – учиться поступали, которые не могли – шли в фабрично-заводские работницы. Что оставалось кущёвским женихам делать, когда во всех окрестных селеньях та же картина? Рабочая сила  парней была востребована только на севе да на уборочной. По вечерам, в межсезонье  и зимой – напропалую «гуляли». Многие жили на мизерные материнские пенсии. А пили всё,  с чего «одуреть можно», и даже то, от чего легко «ноги откинуть», никого не пугало. Потому что было всем «всё равно».
Недели через две вынырнул Васька из пьяного дурмана, решил съездить в город, мать проведать. Нарвался бывший десантник на тамошнюю шпану, и его с железнодорожного моста в реку сбросили. А на майские праздники младший, Валерка, которого из-за плоскостопия служить не брали, после дождичка уснул пьяный на лужайке у клуба. Плеврит. Спасать парня в райбольнице было некому, да и нечем, лекарств не было.
СБ всё лето бродил то по полям, то по двору, то по кладбищу, глядя себе под ноги и ни с кем не разговаривая. А по первому снегу пропал. Как-то незаметно ушла из жизни баба Фима, и будто начался страшный исходный отсчёт. В ту же зиму сразу два несчастных случая свели со света двух кущёвских парней: Витёк Шибаев перед поездом на станции не успел перебежать – за поллитровкой в ларёк торопился, боялся – закроют. А Кольке Кузнецову брательник трактором ноги переехал. Дело было ночное, воровское – поехали из совхозного омёта вики домой привезти. Трактор в канаве застрял. Пока туда-сюда дёргали,  парень под трак попал. От болевого шока и скончался.
Тикали ходики.
Тут Шура, продавщица, решила единственного своего отпрыска, тоже Шуру, от компании спасать. Через дальнюю родню нашли ему невесту на сорок седьмом разъезде. Это уже в марте было. И погода стояла типично мартовская: то мороз отпустит, то прихватит опять,   то метель как с цепи сорвётся.
Мать принарядила Шуру и отправила с невестой знакомиться. Красавец красавцем ушёл сын на станцию: в кожаной куртке, в джинсах новеньких, на ногах – кроссовки моднючие. Только не доехал. В станционном ларьке прихватил бутылочку портвешку – для храбрости. Пока ехал, потихоньку опорожнил. Вышел на разъезде. Вьюжит. Но идти до жилья всего километр, хотя и чистым полем. За снегом домов не видно, зато тропинку ещё не совсем замело.
Никто не скажет теперь, как Шура с пути сбился, где блуждал до вечера.   Замёрзший основательно, однако к посёлку вышел, в первую попавшуюся избу стучаться начал. Хозяйка испугалась: дело к ночи, времена разбойные, а кого-то нечистая принесла. Ну и не пустила. А у Шуры, видно, и сил не осталось  по другим домам счастья попытать. Завернул за угол, да под стожком сена и прикорнул. Как оказалось – навеки.
Потом выяснилось, что и дом-то был потенциальной тёщи. Она гостя к обеду ждала, пирогов напекла. Не приехал. Погоревала малость баба, что девка так перестарком и останется, а жених намечался стоящий – продавщицын сын. Да, знать, не судьба…
Поутру побрела она с крюком да плетёнкой сенца корове надёргать, а он там и лежит, жених.
В Кущёвке опять горе. У друзей одни поминки перетекают в другие. Выпить – законный повод.    Беспробудно на месяц «загуляли», когда из компании сразу два Витьки выпали. Повезли на маслозавод фляги с собранным по дворам молоком, сдали, решили «посидеть». Водки купили, в какой-то пристрой заводской просочились, выпили да и уснули, где пили. А поутру их не добудились. Оказалось, невзначай какой-то вентиль открыли, напустили отравного газу.
А в итоге поминальной эпопеи по Витькам отправили друзья ещё одного собутыльника на кладбище, а другого милицейский УАЗик увёз в тюрьму. Санька Бухарь своего двоюродного  брата  Серёжку ножом пырнул. Не Хаврошина Серёжку, другого, который за речкой жил. Повздорили по пустому поводу, никто потом и вспомнить не мог, по какому. А у друзей опять завейся горе верёвочкой.
Хаврошин внучок Серёжка к холостяцкой пьяной компании тоже давно прибился. Правду сказать, и родителей в том вина была. Отец с его матерью расстался, когда мальчонке и трёх годков не было. Уехал в Сибирь за большой деньгой, как жена хотела, да и не вернулся.
Серёжка послушным рос, добрым. В школе до восьмого класса без единой тройки учился. Дальше – мать не дала. «Нечего, – говорит, – голову забивать, толку в этом нет. Иди работать». Сначала Серёжка в киномеханики подался, но платили мало, и он перешёл штурвальным на комбайн, потом в севцы... А по вечерам – к  друзьям-приятелям.
Хавроша с бывшей снохой поговорить пыталась. Беспокоилась о судьбе внука. Да та и слушать не стала: «Пока молодой – пусть гуляет». И Серёжка так «загулял», что не выдержало бестолковое материнское сердце. Едва сноху похоронили, парень совсем пропащим сделался. К Хавроше только и заходил, когда пенсию приносили – на опохмелку сколько получится выцыганить.
Потеряв добрую половину приятелей, решили кущёвские парни в «коммуну» сбиться, чтоб, значит, выживать легче было. Гнездовьем избрали покинутый жильцами трёхквартирный совхозный дом, вернее, среднюю его секцию. Нержавейку с его крыши парни ещё в начале перестройки пропили – отволокли на станцию в пункт приёма металлолома. А теперь, чтоб от дождя и снега укрыться, выдрали из заброшенных теплиц целлофановую плёнку, устлали её в несколько слоёв над потолком и кирпичами прижали, чтобы ветром не сдуло.
Денно и нощно разносило по оврагу вдоль  полупустой деревни то мат, то песни. И то и другое дико звучало в не живом не мёртвом краю, над заполонившим улицы бурьяном, из которого   выступали там-сям дырявые коньки крыш, а то вкривь-вкось торчащие стропила.
Основной работой  сбившихся в «общагу» парней стали похороны последних обитательниц Кущёвки. Наезжала какая-никакая родня упокоившихся, и для могильщиков кроме выпивки была ещё и сытная  еда – по русской традиции не менее чем из трёх горячих блюд. В остальные дни кормились они за счёт того, что удавалось раздобыть по опустевшим окрестным деревням да сбыть живущим на станции. Там людям всё ещё  что-то было нужно для обустройства хозяйства.
Последней из кущёвских старожилов умерла Хавроша. На похороны приехал сын, погоревал, как приличествовало. Потом приволокли с Серёжкой из станционного ларька «сухой паёк»: колбасы, селёдки солёной, консервов, хлеба и, разумеется, водки. Вытащили из подполья последние Хаврошины соленья. Помянули.
Переночевали отец и сын в родительском доме, а рано утром разбудил старший младшего:
– Вставай, сын. Нечего тебе здесь ошиваться. Поедешь со мной.
И уехал Хаврошин внук с отцом в Сибирь.

Десяток лет не было у меня никаких известий из Кущёвки. И вот занесло попутным ветром – ехали по делам мимо. Уговорила я водителя свернуть с трассы и проехать по деревне. Не получилось. Оказалось, мосток через речку рухнул, а просёлок так оброс бурьяном, что явно стал непроезжим. Вернулись на шоссе, за которым на взгорке в берёзовой куще дремало сельское кладбище. Попросила подождать меня минут пятнадцать и, перекрестившись, нырнула за сваренные из железных прутьев ворота.
Кладбище показалось  более обжитым, чем деревня. Некоторые холмики были прибраны, цветились ноготками и даже пионами. С выгоревших на солнце фотографий, вправленных в деревянные и железные перекрестья, смотрели на меня знакомые, хотя и подзабытые глаза деревенских моих      родственников, ровесников и друзей… Что сталось с «коммуной» – спросить было не у кого. Ясно было одно: в Кущёвке не обитает ни единой души.

Притворив железные ворота, печально побрела я к ожидающей меня на трассе машине. Потревоженные моими шагами, бессловесную, оттого, наверно, и неслышную мелодию вызванивали колокольчики, качали белыми и розовыми бескозырками соцветий стебли бессмертника, покорно клонилась под стопу прочая мелкая трава.
Поднявшись на насыпь, прежде чем втиснуться в душное нутро легковушки, обвела взглядом даль, на которую длинной сизой лентой была накинута наша дорога. Там, вместо знакомых с детства пшенично-золотого, гречишно-розового или коричневого, зелёно-бурого горохового  или изумрудного озимого покрова,  на поля до самого горизонта вперёд и вширь была накинута однообразная зелёно-белая кисея молодого берёзового леса.
– Откуда взялся лес? – спросила, указывая на березняк рукой и не надеясь на чей-либо ответ.
Но водитель счёл вопрос обращённым к нему и, усмехнувшись, ответил: «Сталинские посадки размножаются. Теперь почти везде неухоженные поля самосевом березняк занимает.» Выщелкнул на обочину докуренную сигарету и нажал на стартёр.






   
               


Рецензии