Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Вечная Война
Море право, а берег вдвойне.
Прав героя безоблачный лик
И победы разгул и разбег.
Победители правы на миг,
И погибшие правы навек.
Галина Гампер
Вечная Война
1 и 2 часть
СПб
2021
НИНА
…Лес двигался ей навстречу по мере того, как она в него углублялась. Вскоре появился просвет между деревьев, оказавшийся небольшой полянкой, а за ней – серый неприглядный барак, смотревшийся совершенно чужим среди зеленой листвы и золотых зайчиков заходящего солнца. Из барака вышел человек в сером халате. Нина подошла ближе и увидела, что халат на самом деле был совершенно ветхим тряпьем, едва прикрывающим грязное, изрытое язвами тело. И тут она вздрогнула. До нее дошло, что этот седой, убогий человек – ее отец. Нет, таким она не привыкла его видеть. Старик всматривался в ее лицо и странно улыбался. Он словно не видел ее, и тихо, с какой-то обреченной нежностью повторял: «Где же моя Ниночка? Где моя маленькая девочка?..»
Этот сон ей приснился под утро, в день, когда ей исполнилось пятьдесят пять лет. Последний раз своего отца она видела в день своего совершеннолетия, который совпал с проводами его в Ташкент в длительную командировку, из которой он никогда не вернулся. Шел 1933 год.
САША
-…Леха-мороженщик, Леха-мороженщик пришел, мама, дай скорее копеечку, - Саша прибежал в тот момент, когда старший брат, закрывшись с мамой на кухне, что-то с ней обсуждал. Мама, как обычно, готовила обед на десять человек, и возражала брату, словно отговаривая его от какой-то глупости, и голос у нее был усталый и очень тихий. Поэтому Саша не услышал, о чем, собственно, шла речь, и ворвался на кухню безо всякого почтения к старшим.
-Мама, Леха-мороженщик пришел, дай скорее копеечку, - Саша старался поймать мамин взгляд, поскольку знал, что после этого она вряд ли сможет отказать. Старший брат, Петр, сдвинул брови и строго посмотрел на Сашу. Саша понял, что сейчас будет произнесена традиционная в таких случаях фраза, и мороженого ему не видать.
- Саша, ты же знаешь… Мы люди бед-ны-е, - сказал Петр. Саша обреченно вздохнул. И тут Петр неожиданно сам запустил руку в карман и достал три копейки, - Иди, купи себе шарик клубничного.
Саша не ожидал такой щедрости от старшего брата. Отец умер очень давно, и Петр во многом его заменил. Он был вообще особенным. Он не пил, на себя вообще не тратил денег, и следил за тем, чтобы вся семья строго соблюдала посты и регулярно ходила в церковь. Младшие братья и сестры больше всего боялись его гнева. Мать могла наказать, но это было делом житейским. Петр мог осудить, и это было гораздо серьезней. Поэтому Саша воспринял деньги как поощрение. Видно, я сделал что-то очень хорошее накануне, - подумал Саша и побежал за мороженым.
Ушел и Петр.
НИНА
Девочки усадили кукол на игрушечные венские стульчики и начали кормить их обедом. Дело происходило за домом, там, где в зарослях лебеды и крапивы можно было спрятаться от родительского ока и от злых пионеров, которые, завидев девочек, не побоялись бы забраться даже в чужой двор. С пионерами вообще все обстояло не лучшим образом. В день, когда в школе всех принимали в «пионеры юные, головы чугунные», Ниночку тоже записали, как и других соседских девочек. Когда она пришла домой, то так и сказала мамочке: - Там, в пионерах, мальчики так страшно ругаются (Ниночка даже запомнила пару слов и процитировала маме), многие очень плохо пахнут и курят за школой, а также хватают за подол, и многие девочки плакали… В общем, мама строго-настрого запретила дочке еще когда-либо ходить в пионеры. Красный галстук на следующий день вернули классной руководительнице. В других приличных семьях поступили также. С тех пор Нина видела пионеров только издали, и очень боялась к ним приближаться.
Кто из девочек додумался откопать «белую морковочку», узнать не удалось. Главное, что, порезав лебеду на салат для кукол, разведя из лужи для них «кофе» и замесив из глины «пирожки», они не успокоились, и через несколько мгновений раздался довольный возглас (кажется, это была Зоя Гомельман): - А мы едим сладкую белую морковочку!
Услышав про сладкое, девочки бросились к Зое, расхватали у нее лакомство и стали резать игрушечными ножиками маленькие красивые корешки, которые и впрямь оказались очень сладкими. Безмолвные куклы неподвижно сидели с закрытыми ртами, и все приходилось есть за них. Нина так увлеклась, что, пожалуй, съела больше остальных.
Она не помнила, как оказалась дома. Кажется, ее принес на руках дед Егор. Она была бледна, как тот корешок, зрачки расширены до предела. Общемедицинская подготовка Анастасии Петровны подсказала ей, что это не солнечный удар. Последнее, что сказала Ниночка перед тем, как потеряла сознание, - Мы все ели белую морковочку…
Сладкая белая морковочка оказалась, к несчастью, беленой. Каким чудом она выросла у них во дворе, и как среди тысяч других растений девочки отыскали именно ее, никто не смог догадаться.
САША
Леха-мороженщик прекрасно знал свое дело. Его клубничный пломбир таял во рту, но фирменная круглая ложечка так лихо закручивала шарик мороженого, что он всегда оказывался пустым внутри. Но это надувательство, о котором ты знаешь заранее, добавляло Лехе какого-то наглого шарма. Говорят, его молодость отчасти была связана с каторжной тюрьмой, или чем-то в этом роде. Во всяком случае, воровское прошлое проскальзывало не только в том, как он клал шарик мороженого на подставленное блюдечко. За это все мальчишки его уважали, а родители его терпеть не могли.
Саша получил свой шарик, отправил первый кусочек в рот и замер, наслаждаясь холодной клубничной сладостью. Из умиротворения его вывел сиплый голос Вовки, дом которого находился в самом низу Трошкиного рва, - Все сладким балуешься? А я умнее всех. Я всю неделю у мамки брал деньги на мороженое и откладывал, а вот теперь купил на все у Кольки целую дюжину папирос.
На самом деле, умнее всех был сам Колька. Он вообще родился под забором, сбежал из приюта, побирался, а когда стал старше – начал собирать окурки. Сам он не курил. Окурки он перетряхивал, покупал на фабрике новые гильзы задешево, набивал их полученным табаком и продавал такие «переработанные» папироски в два раза дешевле. Он ходил с коробкой по всей округе, и так весело зазывал, что дела у него шли неплохо. Настолько неплохо, что через несколько лет у вокзала он открыл свой ларек «Табачная Торговля Николай и Ко», а еще через семь лет, в самый разгар НЭПа, у него открылась «Табачная Фабрика Сивцова» на полторы сотни рабочих мест. Дальнейшие его следы теряются. Говорят, он уехал в Америку. Иные говорят, что не доехал.
Саша тоже не курил. Он не мог променять сладкое на какие-то вонючие папиросы. Опять же, брат Петр надрал бы ему уши за курение. Одни неприятности. То ли дело – сласти. Саша часто так и засыпал с куском сахара за щекой, из-за чего к двадцати годам лишился большей части зубов. Но кто тогда в России думал о кариесе…
АНАСТАСИЯ ПЕТРОВНА
Казанский университет считался одним из лучших, в особенности - медицинский факультет. Анастасия Петровна получила диплом зубного техника, а затем оказалась в Смоленске, вместе с мужем. Все пришлось начинать заново, для нормальной жизни нужна была денежная независимость. Работать «на подхвате» в чьей-то клинике было выше ее гордости. С таким дипломом можно было мечтать о собственной практике. И тогда Казимир Иванович преподнес любимой женушке скромный подарок – выписал по каталогу из Англии полный стоматологический кабинет. Так сбылась ее мечта, и со временем она даже стала известным врачом. Английский кабинет исправно служил до самого 1941 года, пока не сгорел вместе со всем домом, фамильными драгоценностями, документами и всей страной.
САША
Съев свой клубничный пломбир, Саша не стал торопиться домой. В тайном месте, неизвестном для взрослых, ребята играли в «пристенок». На кону было двадцать копеек, и Саша решил не участвовать, чтобы не связываться с такой опасной кучей денег. Он привык рассчитывать только на свои силы, поэтому старался избегать любых затей, где случайность была выше сноровки. Гораздо надежней было взять уже проигравшихся друзей и отправиться «заканать» в Трошкин ров. Там все понятно. Есть забор, есть целый сад отборного «белого налива», и есть бдительный хозяин. Дуэль между хозяином и ребятами не прекращалась никогда. Хозяин придумывал все более изощренные способы борьбы с садовыми ворами, а дети изобретали все новые способы обойти ловушки и отомстить хозяину за жадность. Перемирие было заключено только после того, как дети применили убойное биологическое оружие, после чего их всех нашли и жестоко выдрали. Выдрали родители, поскольку хозяин им пожаловался, что это терпеть уже просто невмоготу. Собственно, расходы ребят тоже были велики. Им пришлось долгое время отказываться от баранок, папирос и мороженого, чтобы скопить денег на нужное количество дрожжей. Поздней безлунной ночью, тише любого диверсанта, они проникли в его сад. Хозяин повторил трюк с «сигнальными хрустелками», разбросав по всем дорожкам нарезанные стебли явора. Прошлый раз ребята об этом не знали, и когда стебли захрустели под ногами, на пороге дома показался сам хозяин, страшно заорал и выстрелил солью из «тулки». Собственно, за это сейчас и следовала месть.
Первым шел Юрка, брат Саши, и собирал стебли. Он был вроде сапера. За ним следовали все остальные. Замыкающий тащил дрожжи. Шли они в сторону нужника, дорога к которому была уже разведана. Юрка остановился. Он набрал уже полную охапку явора, и надо было его передать следующему. Он освободил руки, и они пошли дальше. У нужника они занялись творчеством. Разыскав валявшееся неподалеку старое ведро, они зачерпнули из ямы нечистот, обмазали ими дверную ручку, а само ведро поставили на крышу нужника. Тонкой веревкой они привязали ручку ведра к двери. Перед этим все дрожжи были отправлены в выгребную яму. В конце операции, при отступлении, стебли явора были аккуратно разложены по дорожкам, и следы заметены.
…Наутро хозяина поразил страшный запах, равномерно разливавшийся по саду. Он выглянул наружу и обомлел: весь сад был залит поднявшимся на дрожжах дерьмом. Подкладывая доски, он пробрался к нужнику и взялся за ручку. Испачкавшись, он громко выругался и рванул дверь на себя. Ведро слетело с крыши и окатило его с головы до ног.
…Ребят драли полдня, затем еще две недели они сидели взаперти, затем еще месяц никому не давали денег. Перемирие длилось почти полгода, пока не забылось, из-за чего оно, собственно, было заключено.
Солнце еще не зашло, поэтому «заканать» через забор не представлялось возможным. Для таких малых проникновений специально была оторвана доска в заборе. Внешне она казалась на месте, но нижний гвоздь легко вынимался, и доска отходила в сторону. Хороших яблок оттуда было не достать, но некоторое количество малины и опавшая коробовка стали наградой для налетчиков.
Уже вечерело, когда Саша пришел домой. Петр пока не возвращался. В последнее время собрания их религиозной общины были все длиннее, но никто не смел сказать Петру, чтобы он приходил раньше. Он задерживался, значит, так было нужно.
По дороге домой Саша увидел сапожника, о чем сразу же и сообщил маме.
-Ой, Саша, пока он не ушел – зови его скорее к нам, у нас две пары сапог прохудились, да долг ему отдать за прошлое, - встрепенулась мама. Саша очень боялся сапожника. Он предпочел бы не говорить о том, что его видел, чем пойти потом его звать. Впрочем, тогда бы начались упреки – вот, к соседям он заходил, говорил, что видел тебя, а ты не сказал, то да се, опять провинился – нет уж, пусть он заходит, только надо спрятаться подальше. Вообще-то, детей близко к сапожнику и так не подпускали – у него не было носа, зато был сифилис, но брал он дешево, а мастер был классный. В доме Федоровых его привечали, поили чаем и расспрашивали о новостях, а когда он уходил, мама командовала, - Саша, Юра, бейте чашку. Чашку, из которой он пил чай, всегда разбивали, чтобы не дай Бог кто-нибудь потом случайно не приложил ее к губам.
АНАСТАСИЯ ПЕТРОВНА
Анастасия Петровна родилась в маленьком волжском городке. Родители ее умерли очень рано – мать, как водится, от чахотки, а отец утонул в Волге. Настю взяли на воспитание купцы, у которых работал Настин отец. Отчасти они чувствовали себя в долгу, отчасти это был некий расчет. У них был единственный сын, Алексей, и они иногда говорили Насте, - Вот какая у нас чудесная невестка растет.
Они заботились о ней изо всех сил, и когда она достигла совершеннолетия, оплатили ей учебу в Казанском университете. Но Настя всегда помнила, что они мечтали бы ее видеть под венцом с Алексеем. И не то, чтобы Алексей был глуп или нерадив. Он всегда очень почтительно относился к Насте. Может быть, его тоже угнетала предопределенность; может, напротив, в нем с детства вытравили саму идею неподчинения старшим, мы уже не узнаем. Его мысли, чувства, или что с ним будет дальше – это меньше всего заботило Анастасию. Он ей просто был неприятен. Волжское пароходство, фабрики, счета в банках – все, что она должна была унаследовать при замужестве – для нее не имело никакого значения. Алексей был пустым местом.
Поэтому, когда она приехала домой на каникулы, незадолго до окончания университета, и на горизонте показался Казимир Иванович, мелкопоместный дворянин, красавец-поляк, от одного вида усов которого барышни падали в обморок, Анастасия поняла, что купеческой дочкой ей не быть. Казимир Иванович, к тому же, был выдающийся фотохудожник, и имел собственный источник дохода, не зависящий от полузаброшенного имения под Житомиром. Это позволило ему отправиться вслед за Анастасией Петровной в Казань, и как только она окончила университет, выкрасть ее и увезти в Смоленск.
Для приемных родителей это был большой удар. Они вначале сообщили ей, что если она бросит Казимира Ивановича и немедленно вернется, они ее простят, и все будет забыто. Но Анастасия даже отказалась отвечать им. Спустя несколько лет они вновь разыскали ее и сообщили, что Алексей женился, что в любом случае они прощают ее побег, и что она может рассчитывать на свою долю наследства. Впрочем, ее эта весть оставила почти равнодушной. Она им опять не ответила, поскольку это было выше ее достоинства. Что-либо принимать от них она не собиралась, и об этой части своей жизни старалась никогда не вспоминать.
БЕЛЫЕ
Первоначально, советская власть продержалась в Смоленске недолго. Скоро в город вошли белые. Большая часть людей в кожаных тужурках бежала ночью.
Наутро в дверь кабинета Анастасии Петровны постучали. Дверь открыла Дуся.
На пороге стоял молодой, но весьма потрепанный поручик.
- Мадам (он подкрутил усы), не прячутся ли у вас комиссары?
- Погодите, я кликну госпожу. Анастасия Петровна, не прячутся ли у нас, как выразился г-н поручик, комиссары?
Анастасия Петровна вышла в медицинском халате, вытирая руки салфеткой, и мило улыбнулась поручику, - Может, у вас болят зубы? Это мы мигом…
- Ну, что вы… Извините, мадам.., - засмущался поручик, и, откозырнув, удалился.
- Дуся, готовь приемную. Сегодня мы работаем.
КРАСНЫЕ
Белые отступили незаметно. Кто-то слышал, как ночью на окраине города стреляли, а в четыре утра прибежала тетя Фруза, - Настенька, красные входят. Не отпирайте окон, не зажигайте свет.
- Это мы уж и сами знаем. Дуся, быстро.
Дуся принесла старое тряпье, и женщины в него облачились. Как раз вовремя, поскольку в дверь загрохотали сапогами.
- Дуся, не ходи, я сама открою, - храбро заявила Анастасия Петровна и отперла дверь.
- Здорово, мамаша. Белые тут не прячутся? – кожаная тужурка, смазные сапоги. Ворох семечек в кармане. Зубы безнадежны.
- Проходи да посмотри. Кого тут прятать…
Комиссар сделал пару шагов и остановился. – А это кто? Прислуга? – ткнул пальцем в Дусю.
- Какая ж прислуга, приживалка я, - запричитала Дуся, - дом спалили белые, вот и ютимся все тут…
- Добро, - кивнул комиссар, - Ну, бывайте.
Дверь хлопнула.
Анастасия Петровна швырнула салфетку на пол, – Дуся, мы пока закрыты.
САША
Совсем стемнело, а Петр все не возвращался. Маме казалось, что она плачет незаметно для детей, но Саша уже разглядел слезы, и отправился обсуждать это с Юрой. Мама всегда знала больше, и раз у нее был повод плакать – значит, ничего хорошего не жди. Опять же, от чего она отговаривала Петю все это время, почему они все спорили? Юра думал, что это из-за них. Последняя проделка с яйцами тоже всплыла, и со стороны некоторых родителей были разные страшные предложения, вроде как запереть ребят на месяц, и еще полгода не давать денег. Суть проделки была в том, что каждый в своем хозяйстве стащил из-под наседки по яйцу, так они собрали десяток, и пошли на рынок продавать. На рынке стали искать какого-нибудь мужика в шароварах. Шаровары в то время шли такого покроя, что держались на одной пуговице. Скоро жертва была найдена – по случаю, это оказался шурин того хозяина из Трошкиного рва. Ребят он в лицо не знал, и легко поддался на розыгрыш.
- Дяденька, купи десяток яиц задешево, а то мамка велела срочно продать, - после этого называлась цена, перед которой никогда не мог устоять настоящий жадина, пусть он даже и не за яйцами на рынок пришел.
- А во что ж я их возьму, у меня ни лукошка, ни корзины какой… - растерянно стал озираться мужик.
- А в беремя…
- Точно!
С этими словами мужик выпростал из шароваров подол рубахи и стал держать его двумя руками. Его обступили ребята. Один пересчитал деньги, другой стал накладывать ему «в беремя» яйца. Как столько последнее яйцо оказалось в подоле у мужика, снизу подлез самый мелкий из ребят и ловко срезал ему пуговицу на шароварах. Шаровары упали, ребята бросились «плиту нарезать», то есть врассыпную очень быстро, а мужик остался стоять с неприкрытым «срамом» посреди базара. Торговки хохочут, стыдят его, а мужик стоит весь красный, как рак, и шагу ступить не может, и штаны никак не подтянуть, и яйца бросить жалко.
Смешно было очень. А потом больно, когда дома ремнем…
Юра был уверен, что мама плачет из-за них. Всякий родитель мечтает, чтобы дети были умные и покладистые, а эти черти одни неприятности в дом приносят. Только горе да расход лишний от них. Саша готов был с ним согласиться. Они поклялись друг другу страшной клятвой, что больше никогда не будут доводить маму до слез, по крайней мере – в ближайшее время.
И тут в дверь постучали. Пришла соседка, вся в слезах, спросила маму. Ребята испугались ее вида – она вдруг стала похожа на ту старуху, которую видели ночью на кладбище, всю черную, с безумными глазами, искавшую кого-то среди могил. Но мама сама прибежала на стук.
- Вашего Петрушу… И моего Андрея… Всех забрали… Увели их… Господи, защити… - запричитала соседка.
Мама оглянулась на детей, испуганно подсматривавших в приоткрытую дверь сеней, - Марш в комнату, и чтобы духу вашего… Господи… Мария Петровна, пройдите…
Они сидели всю ночь вдвоем. Дети старались понять, что происходит, подслушивали, о чем говорят на кухне, но под утро их всех сморил сон. А потом взошло солнце, и действительно настало утро – первое утро без Петра.
АНАСТАСИЯ ПЕТРОВНА
Войдя во вкус семейной жизни, Анастасия Петровна очень быстро поняла, что ее весьма раздражает частое отсутствие Казимира Ивановича. Разумеется, она ревновала его. С годами (а, собственно, не так много лет и прошло) он становился все привлекательнее. Он держал собственное фотоателье, и Анастасия Петровна терпеть не могла, когда все эти дамочки, горящие желанием оставить свой след в чужой жизни в виде портрета, и замирающие перед его камерой в самых соблазнительных позах, приближались к ее мужу ближе дозволенного и, томно дыша, просили «позвонить в конце недели», или, хуже того, составить ему компанию при проявке снимков в темной фотолаборатории, вход в которую был запрещен самой Анастасии Петровне. Но Казимир Иванович, видимо, умело держал дистанцию между разными дамами и семьей. По чести, Анастасия его упрекнуть не могла ни в чем, кроме одного – бильярда. Именно из-за этой необузданной страсти Казимира Ивановича к игре они и ссорились, и каждый раз все серьезней. Бильярд находился в мужском клубе, и игра, порой, затягивалась на всю ночь. Анастасия знала одно – ночью муж должен быть дома.
- Настенька, родная, я даже не проигрываю деньги. Ты знаешь, я не считаю возможным влезать в какие-либо долги, поэтому все, что я проигрываю – это, в худшем случае, прошлый выигрыш.
- А эта дама, которая на прошлой неделе позировала тебе в костюме амазонки, если это можно назвать наличием костюма вообще, она, видимо, тебе кий подавала?
Казимир Иванович укоризненно посмотрел на жену. Такой резкости она еще себе не позволяла.
- Какой кий? Какая дама? Слава Богу, в мужской клуб еще вас не пускают. А в костюме амазонки была актриса Епифанова, это ее сценический костюм. Она боится, что спектакль вот-вот снимут, и хочет оставить некую память…
- Память кому? Ты это повесил в рамке, прямо на стене в своем ателье, не постеснялся даже…
- Это очень удачная работа. Я всегда такие вешаю. Это моя самореклама, если хочешь…
- В общем, дорогой, видимо тебе придется выбирать уже очень скоро – либо твои походы по клубам, либо семья.
- Неужели ты из-за бильярда… Ниночка – то, в чем виновата?
- Она и так отца не видит сутками. Ты уже достаточно решал в моей жизни. Теперь решать придется мне. Следующая игра будет для тебя последней в нашей совместной жизни.
К сожалению, Казимир Иванович недооценил серьезность намерений жены. Это не было еще одной ссорой. Это было последней ссорой.
КАЗИМИР ИВАНОВИЧ
Настроение было снова испорчено. Кажется, все делается для семьи, для жены. И тем не менее, ее постоянное недовольство, ее желание контролировать каждую секунду его жизни… За «английский кабинет» Казимир Иванович не купил себе ни сантиметра свободы. Напротив, поводок стал еще короче, как ему казалось. Для настоящего игрока запереться в четырех стенах родного дома равносильно самоубийству, к тому же растянутому на несколько лет неумолимого дряхления, болезней и безвестности. По искреннему убеждению Казимира Ивановича, легкий флирт не только не разрушал семью, но, напротив, поддерживал в мужчине интерес к жизни. Приоритеты были расставлены незыблемо. Вначале – семья, потом – все остальное. Но не успел даже он возгордиться собственным мужеством, когда разбил сердца всех своих поклонниц и женился на Анастасии Петровне, более того – поставил семью превыше своего ателье, как от повода для гордости не осталось и следа. Оказывается, эти его заслуги даже не берутся в расчет, и ему нужно вообще отказаться от всего, что наполняло его жизнь до свадьбы. Тогда, в лучшем случае, он сможет рассчитывать на некоторое снисхождение.
- Неужели я должен превратиться в некую «обеспечивающую машину», лишенную собственных желаний, пусть даже самых обычных, - горевал Казимир Иванович, - чего я тогда буду стоить? Ведь она полюбила меня именно за то, каким я был. Теперь же она хочет, чтобы товар подпортился и более не вызывал ни у кого аппетита. Но я-то не товар, я сам по себе…
Так размышлял он по дороге в клуб, где должна была состояться совершенно спортивная партия по «американке», причем противником его был назначен чемпион из Москвы, приехавший, как он выразился, «Громить этих провинциалов».
АНАСТАСИЯ ПЕТРОВНА
Вернувшись из Сберегательного Банка, где на счет маленькой Ниночки была положена очередная сумма денег, Анастасия не сразу заметила отсутствие мужа. Счет, который пополнялся каждый месяц, был открыт ими специально для того, чтобы к совершеннолетию у Ниночки скопились деньги на учебу, а может, в дальнейшем, и на приданое. На вторую половину дня пациентов не было записано, и она решила почитать книгу. Зашла в кабинет Казимира Ивановича, но мужа там не было.
- Дуся, а Казимир Иванович уже обедал?
- Нет, просил передать, что сегодня перекусит в клубе. Сказал, будет поздно.
Анастасия почувствовала, что на нее опять нахлынул тот холод, который ее впервые охватил, когда она увидела на стене в ателье портрет «амазонки» Епифановой. – Опять за свое… Ну что ж, если он ничего не понимает, то так тому и быть, - подумала она, - Будет жить сам по себе.
В такие минуты, было замечено, у Анастасии Петровны вдруг просыпались невиданное упорство и способность идти до конца во всем. Она уже хорошо знала это свое состояние, когда холодеют руки и душа. Другая бы на ее месте, может быть, запаниковала. Но Анастасия начинала методично, шаг за шагом, осуществлять некий план. Эта способность в будущем не раз спасала ей жизнь. И в революцию, и во время войны вся семья часто оказывалась на краю гибели, и может быть, единственное, что выручало всех – это ее умение оставаться холодной. Но когда много лет спустя, во второй половине двадцатого века, ее не стало, все помнили только то, насколько она была внимательна и добра со всеми клиентами, знакомыми и друзьями. Такая же память осталась о ней и в семье.
А пока – Дусе было велено постелить Казимиру Ивановичу в кабинете, и ни под каким видом не пускать на «женскую» половину дома.
КАЗИМИР ИВАНОВИЧ
Столичный «чемпион» был разгромлен Казимиром Ивановичем на голову. Натянуто улыбаясь, он пообещал наверстать все в следующий раз, в душе дав себе слово никогда не приезжать в этот душный, косный Смоленск. А Казимиру Ивановичу устроили овацию, после чего он всех щедро угостил за счет крупного чемпионского куша. Но как ни кружил голову успех, пополам с выпитым шампанским, одна мысль все же отравляла его торжество – Анастасия. Но он отмахнулся от горьких мыслей, и на оставшийся выигрыш накупил цветов.
- Да ну… Это же все та, которую я в свое время выкрал из дома, можно сказать… Она для меня стала всем… Да, всем. И я для нее. Куда она без меня? Тем более, Ниночка. Дочка у нас замечательная. Настенька должна понимать, что я все для семьи делаю. Положу к ее ногам цветы, попрошу прощения. Но и она должна понять…
А дома его никто особенно не ждал. Дуся молча провела его в кабинет, где ему было постелено на кожаном диване. Казимир Иванович велел налить воды в ведро для шампанского, поставил туда цветы до утра, и сладко заснул, твердо решив утром во всем разобраться и все уладить.
МОТОПЕХОТА
Немцы входили в Смоленск парадом. Впереди шла мотопехота, за ними – танки. Часть из них была закопченных в боях под Ельней, часть – почти новых, блестевших свежей краской. Народ высыпал на улицы, чтобы посмотреть. Загорелые арийцы красовались на броне, и на одном из танков увидели сеттера Долю, так же гордо восседающую, как и ее новый хозяин, светловолосый ладный немец, державший ее за поводок.
- Значит, Доля не сгорела вместе с домом, надо будет порадовать отчима, - подумала Ниночка.
Немцы прошли через весь город, и скоро установился новый порядок, непостижимым образом соединивший дореволюционный патриархальный быт с немецкой военной мясорубкой.
САША
Саша сладко спал, засунув за щеку пару кусков пиленого сахару, добытых с кухни. Утро уже начало пробиваться над домами Покровки, золотые лучи играли в садах, и если бы кто-нибудь проснулся в столь раннюю пору, то подумал бы, что этой красоты не сможет нарушить ни стихийное бедствие, ни чья-то злая воля. Это утро могло бы быть добрым. Но так получилось, что вся Покровка на заре потеряла своих кормильцев, родных, близких. Не пожар, не болезнь – свои убили своих.
Брат Петр, как и многие другие, отправился накануне в местную церковь – защищать иконы. Повсеместно началась «выемка ценностей». Золотые ризы обдирались, вся утварь мялась и собиралась в мешки и ящики – на переплавку, и часто это вообще было поводом порубить топором ободранные иконы, а заодно пострелять священников и закрыть церковь. В уезде, несколько «воинствующих безбожников» из общества под председательством Крупской откопали из фамильного склепа тело князя Тенишева, который был для местных жителей вроде святого, прислонили труп к яблоне на всеобщее обозрение, вставили в зубы ему цигарку, и запретили тело хоронить под страхом расстрела. Так он и стоял дней пять, пока ночью самых храбрый из местных крестьян не пришел с двумя сыновьями и не схоронил тело от позора в местном болоте. К слову, так до сих пор никто и не знает того места, где покоятся его кости.
Члены общины уже знали, что на заре должны были придти и в их Покровскую церковь. Поэтому решили стоять всю ночь и молиться, а наутро образовать живую цепь вокруг храма, дабы не пустить комиссаров внутрь. Естественно, никто не взял с собой какого-либо оружия, даже топора или дубины. Так они и стояли, когда в них стреляли, избивали их ногами, а потом закидывали всех подряд на подводы, раненных, живых, мертвых, и увозили. Петр остался тогда жив, но очень скоро погиб, где-то на пересыльном пункте, то ли от болезни, то ли от пули конвоира. В общем, на этом следы его теряются. Еще через несколько лет, когда террор против людей упорядочился и вошел в некую колею, арестованных стали свозить в одно конкретное здание, в самом центре города – в Серый дом. Когда власти прознали о том, что в народе этот оплот диктатуры пролетариата назвали «Серым», они немедленно приняли меры к искоренению крамолы, и дом перекрасили в зеленый. Но как бы его ни красили, а он перебывал и синим, и белым, и даже розовым, он так навсегда и остался Серым. Еще много позже, когда Саша стал боевым офицером, и сам на деле познакомился с этим зданием, Серый дом превратился для него в синоним всякого репрессивного института этой власти. Все люди к тому времени поделились на три части – одни в Сером доме работали, других туда привозили, помимо их воли, третьи жили как бы сами по себе, но Серый дом все видел, слышал и знал про них. До начала восьмидесятых годов двадцатого века на фасаде его сохранялся специальный почтовый ящик с надписью «Для писем на имя начальника». Затем, лет на десять, этот ящик исчез, и появился уже в обновленном виде, причем на него из угла смотрела неприметная телекамера. Власть любит информацию, но также любит пробовать на зуб информаторов. Ящик же этот висит и по сей день.
АНАСТАСИЯ ПЕТРОВНА
Никаких бурных расставаний не было. Анастасия Петровна сама свела общение с мужем до очень короткого разговора, а остальное улаживалось через Дусю. Казимир Иванович сперва порывался поговорить по душам, или, по крайней мере, для себя выяснить, как она думает дальше жить. Но выстроив стену между собой и мужем, Анастасия нашла самый безболезненный способ развода, и быстро отдалилась от всего, что их объединяло. Кроме Ниночки. Дочь получила право равно общаться как с матерью, так и с Казимиром Ивановичем. Нина так никогда и не узнала, почему родители разошлись, и поэтому радостно бегала на другую квартиру к отцу, особенно не задумываясь, почему он живет отдельно. Он регулярно делал ее портреты у себя в ателье, а когда Нина подросла, стал пускать ее даже к себе в лабораторию, где она впервые увидела таинство проявки и фотопечати.
Другое дело, что год для развода не был самым удачным. В 1917 году произошли различные события, повлекшие за собой национализацию банков, и все деньги, отложенные к совершеннолетию Ниночки, пошли прахом. В этом же году один южноамериканский промышленник, немец по национальности, женатый на красавице-колумбийке, отправил трех своих дочерей учиться в Европу. К несчастью, младшая из них, Анна, оказалась в России. Родины она больше не увидела, равно как и отца с матерью, но все это – совсем другая история. К нам имеет отношение лишь то, что вскоре у Анны родилась дочь Ольга, которая впоследствии стала лучшей подругой Ниночки.
Оставшаяся в одиночестве, Анастасия получила поддержку таких же одиноких подруг – Каролины Карловны и тети Фрузы. Обе были уже не молоды, и к мужчинам относились, как к истории – все миновало, и два раза в одну реку не войдешь. Смутное время становления советской власти они пережили сообща, сохранив себе и жизнь, и крышу над головой. Уже к началу двадцатых годов частная практика Анастасии вышла из подполья, и ее кабинет снова стал известен по всему городу как единственное место, куда можно не бояться придти с зубной болью.
САША
После исчезновения Петра для семьи настали тяжкие времена. Мать разрывалась между работой и подрастающими детьми, денег не хватало. В семье появились долги, которые, тем не менее, мама старалась отдавать вовремя. В то время деньги были непонятные, сегодня печатали новые купюры, за ночь они обесценивались, поэтому все жили в долг друг у друга. Как в доисторические времена, процветал натуральный обмен, или товар в долг за работу. Народ не знал, какими деньгами можно пользоваться, и сколько они стоят. Поэтому в ходу были серебряные монеты, вне зависимости от года их чеканки. Единственное, что можно было рассчитать – это количество труда в обмен на вес серебра. На какое-то время валютой стал советский серебряный полтинник, но это было позже. Получив зарплату, мама послала Сашу отдать долг Архипихе. Архипиха была богатой купчихой. Муж ее исчез, избежав тем самым верного расстрела, но во время НЭПа, судя по всему, где-то объявился. Во всяком случае, Архипиха имела вид довольный и сытый, хотя место пребывания мужа не раскрывала. Оно и к лучшему – НЭП потом все равно кончился, а человек жив остался. Впрочем, соседи особенно и не допытывались – Архипиха не была жадиной, и помогала людям надежным. Саша принес ей долг –
- Мама просила передать вам…
Он осекся и уставился на Архипиху: такого он еще не видел. Архипиха пила чай на веранде, пыхтел начищенный медный самовар, солнечные лучи разбивались в радугу через витражи веранды, на столе стояла серебряная сахарница, а на особом блюде лежал залом – жирная каспийская сельдь. Архипиха отпила чай из блюдца, намазала маслом кусок пеклеванного хлеба, сверху уложила селедку и с наслаждением откусила. После этого взглянула на Сашу – А, это ты, Сашенька, проходи… Как мама ваша?
Саша переминался с ноги на ногу.
– Вот, просила передать, что брали, - он уж не знал, как ретироваться.
– Ну что ж, если спешишь – положи мне здесь на стол, да и хорошо.
– Просила передать, что спасибо вам большое… - нервы у него не выдержали, и он убежал.
Домой он прибежал с криком – Мама, мама, Архипиха чай с селедкой пьет!
Мама отложила рукоделие, сняла очки и с улыбкой посмотрела на сына – Ах, Сашенька! Если бы ты знал… Как это вкусно…
Саша непонимающе глядел на мать. Взрослым нужно доверять, но что такое она говорит? Как это можно пить чай с селедкой?
НИНА
- Помидора утонула! Помидора утонула! – с этими криками малышня бежала к Ниночке.
- Плохо дело, - подумала Нина и спустилась к воде, - опять меня будут драть собачьей плеткой.
Помидорой звали Олю за ее огненно-рыжий цвет волос. Нина, как всегда, подговорила всех пойти купаться на Днепр. Дело это было подсудное, без взрослых на берег реки ходить категорически запрещалось. В верховьях Днепра быстрое течение закручивалось в водовороты, кусты ракиты спускались с берега прямо под воду, а там водились раки, отлеживались жирными бревнами сомы, и в конце концов – все эти игры, кто переплывет Днепр на спор, обычно заканчивались либо ремнем уже поджидающего на том берегу родителя, либо вообще утоплением.
Помидора доплыла до середины реки, и тут ее начало крутить, пляж уплывал влево все быстрей, а там приближались страшные каменные быки Рачевского моста. Она поплыла назад, но сил стало не хватать, и она запаниковала. Сразу же скрылась под водой, наглоталась, все же выплыла, но не успела набрать воздуха, как ее снова накрыло волной и закрутило. По животу царапнул затопленный куст, она хотела закричать от страха, но только еще больше наглоталась воды. Кто-то из ребят постарше уже кинулся в воду, и по время от времени всплывающей рыжей голове пытался определить, где утопленница. В конце концов, ее зацепило за ивняк недалеко от берега, и ее моментом вытащили. Она почти не дышала. Слипшиеся огненные волосы оттеняли смертельную бледность лица, и Нина даже испугалась, склонившись над подругой. С горки уже спускался дед Егор. Нина поняла, что будет дальше. Убедилась, что Оля все же жива. Сквозь зубы попрощалась с ребятами, единогласно подтвердившими, что именно она предложила всем пойти на Днепр. Олей уже занимались прибывшие родственники и соседи. Дед Егор молча повел Нину домой.
ДЕД ЕГОР
Одна из самых загадочных фигур семейной хроники – дед Егор. Впрочем, дедом он стал значительно позже, когда у Нины родилась Марианна. А до этого все к нему обращались «Георгий Васильевич», уважали и побаивались его. Он так мало говорил о себе, о работе, о своем прошлом, что нам остается лишь описывать то, каким его видели остальные, либо вещи исторические, доступные из архивов и рассказов таких же немногословных его родственников. Он не выходил из себя, он никогда не изливал никому душу. Он просто уходил на охоту. Свора собак, двустволка, нож, сапоги и собачья плетка.
АНАСТАСИЯ ПЕТРОВНА
Это было уже при советской власти. Заведенный порядок вещей Анастасию вполне устраивал, она работала почти каждый день в своем кабинете, и окружающий мир делился на две части: семью, состоявшую из Нины и, в некоторой степени, Дуси, и клиентов. Первые давали жизни смысл и определенное утешение, вторые обеспечивали прожиточный минимум. Много денег она с больных никогда не брала, поэтому и отношение к ней было особое. Так все продолжалось, без событий и поводов для беспокойства, пока однажды не раздался стук в дверь, тот самый стук, который меняет всю жизнь с того момента, как ты его услышал. Конечно, это не было тем наглым грохотом сапог о дверь, после чего вся семья могла исчезнуть в неизвестном направлении, но это не было и тем робким стуком, которым о себе возвещало большинство пациентов. Просто, спокойный такой, уверенный стук человека, пришедшего по важному делу. Такие люди всегда точно знают, куда и зачем они пришли, и как долго продлится их визит.
- Здравствуйте, меня зовут Георгий. Георгий Васильевич. А вы, стало быть, Анастасия Петровна?
Анастасия Петровна сама отпирала дверь, и Георгий Васильевич не ошибся. Ее сразу заинтриговал этот человек, но она не подала виду. Он не был красавцем. Пожалуй, его внешность была прямой противоположностью утонченным чертам Казимира Ивановича. Его несколько калмыцкое лицо, волевой подбородок – и военная выправка в сочетании с крепкой, основательной фигурой. Про таких людей еще говорят «широкая кость». Почему-то Анастасия сразу разволновалась, и самообладание к ней вернулось только, когда она усадила Георгия Васильевича в зубоврачебное кресло. Этому прочному на вид человеку нужна была помощь, и она была в состоянии ему помочь. И еще она подумала, что если такой вот человек куда-нибудь придет, то его будет очень трудно потом оттуда выпроводить. Тем более, что он не просто располагал к себе, а излучал какое-то спокойствие и теплоту, и Анастасия почувствовала, что она уже окутана ими, и ей никуда не деться.
САША
Впрочем, на свете было еще много диковинных вещей, о которых Саша пока не догадывался. Из-за этой революции жизнь людей стала странным образом ломаться, и в обывательский мир вонзались картины дикие, не имеющие ни практического, ни, в некотором роде, духовного значения. Даже и объяснить-то можно было с трудом, что происходило порой на тех самых улицах, где еще вчера традиция сочеталась с логикой, и все имело свой смысл – еда, жизнь, любовь и смерть. Так, Саша слышал краем уха, что в городе появились голые. Говорят, эту заразу завезли из столицы. В борьбе против устоев все виды извращенцев получили возможность прилюдно высказаться – убить помещика, изнасиловать монашку, или просто ходить по улицам в нагом виде с плакатом «Долой Стыдъ!».
После исчезновения Петра нужно было думать о том, как поддержать семью. Саше предстояло распрощаться с детством и пойти учиться на фабрику с тем, чтобы как можно скорее начать зарабатывать. Завод «Вилия» считался очень основательным, да и расположен был рядом со Шкляной горой, сразу за поместьем Тикоцкого, так что от дома было рукой подать. Саша запрыгнул на подножку конки, которая катилась с Покровки вниз, к Днепру, рассчитывая доехать до шоссе, а там подняться немного наверх. Конечно, крюк небольшой получался, но если пойти напрямую, мимо Тикоцкого озера и казарм Копорского полка, то можно было наткнуться на старых друзей, от которых просто так не отделаешься. Вместо «Вилии» тогда будут опять приключения, и домой он попадет к ночи. А он теперь должен быть взрослым, ведь вся ответственность за семью – на нем.
И тут он вздрогнул. Размышлениям его пришел конец. На очередной остановке в вагон конки важно зашла взрослая голая женщина. Ей было лет сорок пять, и фигура нее напомнила Саше знаменитых Баркетовых коней – мощь и основательность в каждом движении. От плеча до срамного места женщину прикрывала лишь лента с надписью «Долой Стыдъ!» Народ раздвинулся в разные стороны, кто-то старался просто не смотреть туда, какие-то бабки шумно стали ругаться, стараясь пристыдить революционерку, но она села на освободившееся место, небрежно раздвинув ноги, и, проехав одну остановку, встала, запела «Интернационал» и вышла.
Саша почувствовал, что вспотел от увиденного. «Вот ведь, взопрел. И смех, и грех. Чтобы вот так сама, с голыми сиськами, пошла по улице, да еще в конку залезла – и никто ей ничего не сделал. Говорят, это все от революции. То говорят, что революция – это против кулаков и богачей, теперь – против семьи, что ли? Говорят, у них там жены все общие. С ума сошли, - он так задумался, что проехал остановку. Впереди показался вокзал, и Саша спрыгнул с подножки. Вид голой бабы его совсем смутил. «Уйду в армию, - решил он, - Там все понятно, хотя бы…»
Ему повезло. На «Вилии» он попал к лучшему мастеру, Карлу Ивановичу. Он был из балтийских немцев, и не терпел беспорядка. Аккуратность и тщательность – два качества, внушенные Саше раз на всю жизнь. Если учесть, что Сашиным воспитанием занималась, в основном, Покровка, и большая часть ее выпускников заканчивала свои дни либо в тюрьме, либо на острие ножа, то можно представить, как трудно пришлось Карлу Ивановичу, и как долго он добивался от своего ученика дисциплины и прилежности. Зато потом, всю свою дальнейшую жизнь, Саша знал, с чего надо начинать любое дело.
Во-первых, определить время. Если работа требует трех часов, то накинь еще час и скажи всем, чтобы не мешали.
Во-вторых, подготовить место. Убрать не относящиеся к работе предметы, освободить рабочее пространство. Постелить что-нибудь, хотя бы газету, чтобы не пачкать стол и не терять мелкие винтики.
В-третьих, разложить необходимый для работы инструмент. Инструмент должен быть исправен, смазан. Все материалы распределены по очередности их использования.
Наконец, можно приступать к работе. Если ты завинчиваешь винты, нагрей каждый винт на огне, и когда по металлу пойдут «цвета побежалости», - поймай желаемый цвет, например – синий, и закали винт. Когда завинчиваешь, не перетяни винт и не сорви шлиц. Выровняй все шлицы в одну линию, а для проверки – вставь в них тонкую металлическую линейку. Красиво?
Теперь убери за собой. Заверни весь мусор в разложенную газету, протри и сложи инструмент.
Если не соблюдать порядок, лучше вообще не браться за дело.
КАЗИМИР ИВАНОВИЧ
… И все же, было очень обидно. Предел собственническому инстинкту, или ответственность за дочь, хотя бы, должны же быть. Казимир Иванович очень гордился дочерью. Она выросла такой красавицей, что взрослые (пожалуй, слишком взрослые) молодые люди уже на нее заглядывались. Похоже, через пару лет отбою от поклонников не будет. Надо быть готовым к обороне. Совсем не хотелось для дочки тех же испытаний, какие выпали на долю Анастасии, и умыкнуть из дома Ниночку он бы не дал никому.
С другой стороны, он сам не мог на нее наглядеться, и постепенно приучал ее к осознанию своей красоты. Она стала главной моделью его художественного ателье, и Ниночка с удовольствием украшала свою комнату собственными, матово-ретушированными, черно-белыми и вирированными в разные тона портретами. Анастасия все это терпела, но визиты Ниночки к отцу старалась регламентировать.
И разумеется, Казимир Иванович отказывался понимать, как это, на пустом месте, можно выстроить такую обиду, которая окажется превыше всего, что они испытали вместе. Тем более, наступали смутные времена. Прочие дамы готовы были уцепиться за любого мужчину, чтобы выплыть из этого омута и уцелеть. А там – посмотрим. Естественно, Казимир Иванович не стал бы долго оставаться один. По выражению дорогой жены, он был избалован женским вниманием.
Родители Казимира Ивановича, мелкопоместные дворяне, были родом из Польши, и откуда у них взялось имение под Житомиром – уже никому не известно. И что стало с ними, да и с самим имением, - тоже. Говорят, усадьбу сожгли крестьяне, земли пришли в запустение, сад одичал, и ничего не осталось. Иные говорят, что поместье стало совхозом, а в усадьбе устроили правление и клуб. Во всеобщем беспамятстве потерялась разница между пустотой и изобилием, и как все на самом деле было, никто не мог сказать уже по прошествии двадцати с небольшим лет. Анастасия Петровна никогда не интересовалась этой историей, а Казимир Иванович сам избегал обращения к собственному прошлому. Он был городской житель, и патриархальный малоросский быт его не прельщал возможностью сытого полурастительного существования.
Можно сказать, «Казимир Иванович был начисто лишен прагматизма». Можно еще сказать, что «Он был натурою творческою, увлекающейся». Да мало ли что еще можно сказать о человеке, который просто жил и старался получать от этого удовольствие, поступая тем или иным образом скорее по настроению, чем по правилам, и для которого собственное ощущение истины было важнее той истины, которую доступным языком излагают в газетах.
По этой же причине он никогда не стал бы менять свой жизненный уклад и взгляды, несмотря на тысячу поводов быть расстрелянным и тысячу способов этого избежать. Просто они, эти способы, лежали по ту сторону его свободы и его достоинства. Заметим также, что, на самом деле, способов-то этих и не было. Система, порожденная новой властью, еще не проявила свою самую главную черту – неизбежность. Идеалисты, родившиеся в 19 веке, все еще думали, что мир делится на своих и чужих, и постоянство жизненных принципов имеет некую силу. Все они пали жертвой иррациональной, постоянно меняющейся химеры, которая, как выяснилось, умела находиться сразу же справа и слева от тебя, далеко и близко, химеры, которая поедала и кормила тебя, давая одновременно в виде болеутоляющего смесь счастья с отчаянием. И лишь немногие, способные на все смотреть со стороны и ни в чем не участвовать сердцем, испытывали по отношению к ней единственно верное чувство – брезгливость.
АНАСТАСИЯ ПЕТРОВНА
Итак, укоренилось. Белые отступили навсегда, и умные люди советовали готовиться к принятию новой власти. Как именно готовиться, впрочем, было еще не совсем ясно, но инстинкт подсказывал прятать собственность, избавляться от лишнего, дабы не вызывать подозрений в богатстве, и сидеть тихо по углам. Припрятанные ценности в любое время можно было выменять на продукты, а жизнь как раз стремилась вернуться в свое дикое состояние, когда натуральный обмен вытесняет деньги, и гражданский статус человека ничего не значит по сравнению со статусом служебным. По этой же причине стало как-то «не принято» оформлять брак – венчаться запретили, а регистрироваться не было вещественного смысла. Отсюда проистекли некоторые проблемы конца двадцатого века - когда люди этих поколений стали умирать, стало очень сложно доказывать, кто чей был сын, или мать, или муж. Наследовать было нечего, родственные связи могли привести к расстрелу, и инстинкт самосохранения заставил людей забыть не только такие понятия, как «деверь», «шурин», «золовка», но и просто отца и мать. За отсутствием документов, кроме слез и рассказов «как это было на самом деле», ничего эти люди не могли представить государственным чиновникам, как раз тогда, когда понятия собственности стали вновь обретать некую силу.
Отчасти поэтому, когда новая власть «национализировала» все деньги, отложенные на совершеннолетие Ниночки в Сберегательном Банке, Анастасия приняла это с покорностью неизбежности. Все были теперь более-менее равны, и даже те, кто имел накопления в золоте, серебре и всяческих драгоценностях, начали очень быстро терять свой запас. Новая власть продумала все, и как весьма профессиональная смесь домушника с карманником, быстро вычистила и карманы, и квартиры горожан. Люди стояли в очереди, сдавая удивительные швейцарские брегеты (власть интересовалась только драгметаллами, содержавшимися в корпусах часов, а сами турбийоны и репетиры шли в утиль, под пресс). За бесценок уходили картины, вазы, бронза. Из последнего, наиболее аляпистые и тяжеловесные экспонаты стали перекочевывать в дома моментально образовавшейся новой чиновничьей элиты, почувствовавшей вкус… Нет, не вкус, а непреодолимую тягу к обогащению в рамках экспроприации. Если кто-то вам станет доказывать, что есть власть незаинтересованная, аскетическая, отказывающая себе в роскоши по неким идеологическим соображениям – проверьте после такого внушения свои карманы. Бьюсь об заклад, кошелька при вас уже нет, а заодно и дарственная на дом, где вы только что жили, уже готова с подписью, весьма похожей на вашу.
Впрочем, мы отвлеклись.
Анастасия Петровна старалась соответствовать общепринятым нормам. Ее кредитом был талант врача. Зубная боль, как известно, может одинаково скрутить и генсека, и грузчика, и в этом смысле ее власть над людьми была безграничной. Отрезав от себя ломоть в виде Казимира Ивановича, она с некоторых пор стала испытывать к нему что-то, похожее на жалость. Она была уверена, что без нее он все равно плохо кончит, и те дамы, которые пусть даже и заместили ее в его жизни, доведут его до могилы значительно скорее, чем общие превратности судьбы. Впрочем, она оказалась не права, и до могилы Казимира Ивановича довели совсем другие вещи, и все это было несколько позднее. Пока же, ее мир включал в себя все необходимое: дочка была рядом, окружающие ее боготворили, труд давал скромный, но стабильный достаток. Она жила в своем доме, и хранившиеся в комоде дипломы всегда могли подтвердить ее право быть первой во всем.
САША
Настало время, когда Саше нужно было определяться. Пока Саша осваивал тонкости слесарного дела под руководством умелого Карла Ивановича, брат Юра оказался в военном училище. Придя на побывку домой в форме курсанта, он вызвал глубокое чувство зависти у всех младших и изрядную долю уважения у всех старших. В этом статном военном совсем нельзя было узнать недавнего хулигана. Как выяснилось, Юра был просто-таки создан для военной карьеры. И уже в училище стал демонстрировать такие способности, что экстерном сдал все экзамены, и скоро оказался в Военной Академии.
А Саша пока что работал слесарем, был любимым учеником Карла Ивановича, приносил домой рабочий паек, и тянулись бесконечные голодные дни. Конечно, Саша стал уже намного взрослее, и теперь именно он унаследовал от брата Петра право говорить: «Мамочка, мы люди бед-ны-е», в ответ на робкую просьбу матери, чтобы «Шурочка купил себе какую-нибудь обнову». Выросла и младшая сестра Саши, Анна. Она стала работать сестрой милосердия при госпитале, надеясь выучиться со временем на фельдшера. Война, говорят, закончилась, но раненые все равно поступали. Вообще, количество войны за год для Анны измерялось в количестве калек, за которыми ей приходилось ухаживать. Иногда их было меньше, иногда – больше, но точно по соседству работала какая-то фабрика, главной задачей которой было калечить людей. Безрукие и безногие оседали по окраинам Смоленска, и на Покровке их было особенно много. Народ их жалел и подкармливал. А они все прибывали и прибывали.
Саша страшно зауважал Анну и называл ее не иначе, как «Доктор». Для него она имела все необходимые дипломы и разряды. Анна сама быстро изучила все, чем занимался госпиталь, и стала хирургом, невропатологом и терапевтом в одном лице. Лекарств все равно не было, а помочь добрым советом она могла всегда.
И вот – свершилось. Как-то все само собой определилось, и Саша, с одной стороны, остался слесарем-механиком, а с другой стороны – стал военным. Он попал на авиазавод, и теперь он оказался не просто в Красной Армии, а в самой что ни на есть элите – авиации. И хотя он не был летчиком, но очень скоро поднялся в небо, причем на новой, испытуемой машине, и поднимался еще много-много раз, пока… Впрочем, до тех пор произошли Великий Хапун, и Великая Война, а еще Саша женился… Но все это – позже…
ВСТРЕЧА
…Вскоре после того, как состоялось посвящение Саши в офицеры, он приехал домой. По счастью, это совпало с отпуском у Юры. Оба они оказались дома, и когда страсти по поводу их приезда улеглись, под вечер они ускользнули к Тикоцкому озеру, на косогор. Там, возле казармы Копорского полка, они совершили странный обряд: зарыли в землю свое оружие. У Саши был наган, у Юры – американский кольт. Пистолеты были тщательно завернуты в промасленную ткань, уложены в коробку, и закопаны примерно на глубину двух сажен с помощью заранее припрятанной под чьим-то забором лопаты. Над этим «кладом» они поклялись никогда не расставаться, бить Врага, а по окончании службы – непременно вернуться домой.
От солнца осталась только красная полоска над лесом, из труб домов на Шкляной горе поднимался дым, было тихо и немножко сыро. Юра сказал:
- Помнишь, Шурочка, как мама тебя посылала в Копорский полк за кашей? Два котелка тогда полагалось, ей, за то, что повар, и тебе, за то, что дите. Только тем и живы были.
Саша засмеялся и продолжил:
- Да, а когда щи были, и кошевой сказал: «Куда лить-то, у тебя в обоих котелках каша», а я ему: «Лей в кашу!» Потом дома все это размешали, и с голодухи показалось, как пирожное.
- А тогда из деревни приезжал, помнишь, дядька, мамин свояк, на кашу посмотрел и говорит: «Ти лили, ай не?», а ты не понял, и переспрашиваешь, а он разозлился, и тебе уже подробнее: «Ти масло ти у кашу ти лили, ай не?», а тебя смех разобрал от такой речи, а он еще пуще злится…
- Да… Где тот свояк? Все разбежались. Как Петю забрали…
Тут Саша осекся и помрачнел. Вспоминать про то, как погиб Петр, было не принято. Вся эта так называемая община стала трещать по швам, распадаться. Поскольку Петя по тому делу шел чуть ли не как зачинщик, обвинение пало на их семью, пожалуй, самое тяжелое, и если бы не спасительная нищета, то и мать могли бы забрать в два счета. А больше на тот момент совершеннолетних в семье не было. Но сразу же пропали многие дальние родственники, перестали общаться бывшие друзья. Боялись замараться о «врагов народа» и попасть под нож заодно. Поэтому в семье старались не говорить о Петре, чтобы не накликать еще большей беды. А Саша с Юрой, когда сами выросли, тоже избегали лишний раз говорить на эту тему. Сложно было все это переварить, и тем более – принять. Оба уже были офицерами Красной Армии, оба уже начали пользоваться плодами с древа новой власти, и вспоминать о том, что рука, которая кормит, перед этим удушила твоего любимого брата, было тошно. И затем, чем старше братья становились, тем больше ответственности было на них за других людей, тем меньше у них оставалось права как-либо рисковать собой.
Юра помолчал, глядя на дым из труб на Шкляной горе, и снова попытался развеселить Сашу:
- А помнишь, как к нам брадобрей заходил? Который приехал в Смоленск парикмахерскую открывать, чужак-то этот, над которым еще все смеялись? Постучал в ворота и говорит: «П’гостите па-ажалуста, это не Стеклянная гора?»
- Да, с тех пор так и пошло, «Стеклянная». А где Шурочка? А на «Стеклянной горе»! А Мареванна где живет? А под «Стеклянной горой»! Вот ведь, как сказал, так и прилипло. А потом он открыл парикмахерскую в городе, с этой вывеской: «Стригутъ и Бреютъ. Козловъ из Пензы». Помнишь?
- Ха-ха! Нет, не помню. Значит, я уже уехал тогда. Говоришь, «Козлов из Пензы»? Куда же он потом делся?
- Так в Пензу же и уехал.
- И правильно. …Да, кстати, Шурочка, меня в штаб скоро переводят, только не говори никому. Понимаешь?
Саша удивленно посмотрел на брата. Он же еще не закончил Академию. Вот дает! За Юркой не угнаться. Генералом будет, как пить дать.
- Идрит налево, Юрка, как у тебя получается?
Юра вздохнул и пожал плечами:
- Так вот… Предложили… Сказали, давно присматривались, а им сейчас кадры нужны… После всех чисток…
- Ты, Юрочка, знаешь… Осторожно, прошу тебя. Там ведь в первую очередь, чуть что – голову снимут, все как на ладони, и потом – где те военачальники, которые еще недавно там были? Всех взял Хапун?
Юра улыбнулся:
- Это ты мне говоришь? Сам каждый день на испытуемых моторах летаешь. Где дядя Коля, что до тебя самолеты принимал? Гробанулся, мокрого места не осталось? Все под Богом ходим, Шурочка…
Солнце совсем уже село, пора было идти домой. Саша сказал:
- Давай еще раз подойдем к тому месту, где мы оружие зарыли. Надо загадать, чтобы все сбылось.
И они вернулись к тому месту, и загадали. Откуда им было знать, что у Великого Гадальщика на все имелись свои планы…
АНАСТАСИЯ ПЕТРОВНА
Нельзя сказать, чтобы Анастасия сильно страдала от одиночества. Вероятно, мужского внимания ей все же недоставало. С другой стороны, оно никогда не было главным в ее жизни. Поэтому если на одну чашу весов положить Казимира Ивановича, на другую – уязвленное самолюбие, перевешивает, разумеется, второе. Поэтому же, когда Казимир Иванович отдалился, в ее душе не образовалось некого вакуума, который бы она стремилась заполнить. Соответственно, и Георгий Васильевич теоретически не был нужен. Просто он как вошел тогда в ее дверь, так и оказалось, что эта дверь – его, и она сама – его, и воздух вокруг – тоже его. Хотя сам он требовал очень мало места и, казалось, ни во что не вмешивался. Он очень хорошо понимал свои… Как это… Функции. Если бы Анастасия решила выйти из себя, он бы тоже вышел. Наружу, с ружьем и сворой собак. Столько его и видели. Если нужно было наказать Нину за гадкие проделки, то он наказывал. Вероятно, ему это было неприятно. Но было ли ему когда-нибудь плохо, думал ли он, что жить – тошнее, чем подохнуть, боялся ли он собственных мыслей или внешних врагов – мы не узнаем. Если он командовал пленными, пленные его любили. Если он бил плеткой сучку Долю, Доля скулила и просила прощения. Однажды, совершенно по случаю, выяснилось, что он еженедельно, в течение многих лет, посылал подшивку свежих газет в концлагерь своему знакомому, сидевшему по совершенно расстрельной политической статье. И он не делал из этого никакого секрета, просто его никто не спрашивал. Когда все же один чиновник из Серого Дома мягко спросил, как он так может, Георгий Васильевич так же мягко ему ответил. Он сказал довольно коротко, всего три слова: «Это мое дело». Когда же, повторюсь, спустя много лет после войны вся эта история обнаружилась, и в семье его спросили, не боялся ли он, он пожал плечами и сказал: «К сожалению, это было все, что я мог для него сделать».
ЯНОВСКИЙ
Лето 1916 года выдалось жаркое. Ветра не было, и чтобы воздух хоть как-то двигался, нужно было бежать. Правда, затем было еще жарче, поэтому все пробежки обычно планировались в сторону озера или Днепра. «Добежал – и бубых!» - приговаривал Саша, подбадривая сам себя по дороге. Но «бубых!» получился совсем другой – Саша споткнулся о какой-то корень, предательски торчавший из дороги, и с размаху шлепнулся оземь. «Во, палец рассадил» - огорчился Саша, усевшись на обочине и исследовав свои босые ноги. Он зачерпнул немного придорожной пыли и посыпал рану. Пыль была довольно бактерицидной. Теперь надо только подождать, пока кровь немного остановится. Хотя сидеть просто так было жарко. Воздух над дорогой дрожал, кузнечики стрекотали так, что можно было оглохнуть, и страшно хотелось пить. Саша впал в некоторое оцепенение, из которого его вывел лишь Юрка, неожиданно появившийся на дороге.
- Шурка, ты? Чего сидишь?
- Да так, заморился…
- Не ври, небось, ногу рассадил. Мама ругаться будет.
- Да она и не увидит…
Тут он понял, что попался. Мама настолько близко к сердцу воспринимала все порезы, ушибы и ссадины своих детей, что ей старались ничего не показывать, если это только не было чем-то серьезным. Саша стал надеяться, что Юрка его, все же, не выдаст. Юрка, в свою очередь, оценил травму и скомандовал:
- Вставай, пошли. Я тебя сегодня беру с собой.
- Куда?..
- К Яновскому. Денег он тебе не заплатит, так хоть накормит, все маме легче.
И они пошли к помещику Яновскому помогать по хозяйству. Яновский постоянно нанимал подростков для работы в поле и в саду. Малых детей он сам не брал, да и подростков принимал только по рекомендации. Иные могли ведь украсть больше, чем собрать. Поэтому у него работала всегда более-менее постоянная команда, которая и столовалась, и ночевала у него. Некоторым разрешалось приводить с собой младших братьев. Много проку от них не было, поэтому и денег им не давали. Но вот хлебом кормили вволю. Яновский именно тем и был знаменит на всю округу, что у него пекли и для батраков, и на господский стол совершенно удивительный рассыпчатый белый хлеб. Вот Саша его только пробовал, когда Юрка приносил краюху домой. Теперь же ему предстояло, после изнурительного полуденного зноя, после довольно серьезной физической работы на сеновале, зарыться всем лицом в этот белый, теплый, рыхлый ломоть, пахнущий молоком, дрожжами, печью, жевать его и жевать, пока не сведет скулы, и запивать все это роскошество холодным квасом из жбана.
Яновский сам сидел с батраками за одним столом.
«Вот как я сегодня, сам-десят» - проворчал он, окинув глазом стол, - «Юрка, ты что ль брата привел? Зовут-то как?»
Юра подтолкнул Сашу, чтоб отвечал, но Саша только выпучил глаза, подавившись куском от ужаса. Он-то думал, что он маленький и незаметный.
- Шуркой его зовут, Михаил Давыдыч. Надобно его к работе приучить…
- Приучай.., - одобрительно кивнул Яновский.
Перед Яновским на блюде стоял огромный куб масла. Оно было такого качества, что даже не очень плавилось на жаре. Предполагалось, что это масло – для всех обедающих. Но у хитрого Яновского нож для намазывания был всего один, и он его просто не выпускал из рук. Вся бригада с тоской смотрела, как он этим широченным (палаш какой-то, а не нож!) лезвием щедро намазывает самому себе масла, и отправляет очередной ломоть себе в огромный Карабасов-Барабасов рот. Яновский прекратил на мгновение жевать и посмотрел на работников.
- Берите-то масло, что вы…
Но нож из рук так и не выпустил.
И тут оно произошло. То, чего все хотели, и чего никто не ожидал. Яновского позвали, окликнули как-то, и он, чтобы досадливо этак махнуть рукой (мол, пошли вон, я обедаю), на мгновение положил нож на стол. Юрка среагировал быстрее, чем кто-либо успел подумать, и, подхватив нож, передал его остальным. Все стали по очереди тянуться к маслу, снимая с него чудесную сливочную стружку и намазывая ее на подготовленные ломти рассыпчатого пшеничного хлеба. Пиршество грянуло с новой силой, все повеселели. Яновский, повернувшись к столу и увидев, что произошло, на какое-то время лишился дара речи, потом пришел в себя, но ругаться не стал, а только зыркнул глазами в сторону Юрки, и Саше показалось, что зыркнул тоже как-то весело. Саша подумал даже, что это у них вроде игры «Ну-ка, отними».
Затем был небольшой послеобеденный отдых, затем работа продолжилась. Домой они вернулись после захода солнца. Не спала только мама.
- Покойной ночи, Юрочка. Шурочка, постой. Шурочка, послушай меня. Осенью ты снова пойдешь в школу, я договорилась. Только веди себя хорошо. Опять вы в Трошкин ров лазали…
- Мама, ну что ты? Кто нас мог там видеть?
Мама улыбнулась и прижала к себе Сашу:
- Не умеешь ты врать, Шурочка, и не умей дальше. С Богом, покойной ночи.
ВЕЛИКИЙ ХАПУН
Великий Хапун подкрался незаметно. Все как-то понимали, что новая власть должна искать врагов, и, найдя, вероятно, будет их арестовывать. И в то же время как-то всем думалось, что за этим не может быть никакого средневекового ужаса («Ведь на дворе – двадцатый век, а мы – культурные люди!»). Поэтому, когда немногочисленные вернувшиеся ОТТУДА живые люди показывали Фомам Неверующим свои пальцы со слезшими ногтями, куда им загоняли иглы, или рассказывали про комнату с мясорубкой, им не верили, и на всякий случай сторонились их. Мало ли что. Как сказала одна случайная попутчица, девяностолетняя бабка, попавшаяся мне по дороге где-то в середине восьмидесятых годов, «Ну что ж, отца у меня расстреляли. Так почем же ж я знаю, может, он на самом деле враг был?»
У людей постепенно вошло в привычку бояться и ежедневно недосчитываться своих друзей. На улице, где жила Анастасия с Ниночкой, опустел каждый третий дом. Дуся шепотом ругалась: «Серп и молот, смерть и голод», а сама прикрывала рот полотенцем, чтобы ближайшая стена не подслушала. Доносчиков за считанные годы воспиталось такое количество, что их хватило еще на последующую войну. Тогда, в оккупации, эти мастера пера и доверительного шепота заложили чужих жизней больше, чем любое Гестапо могло накопать.
НЕБЕСНЫЙ ЧЕЛОВЕК
Настал день, когда в школу не пришла близкая подруга Ниночки, Зоя Гомельман. Накануне Хапун забрался и в их дом. Ее отец, Клаус, был «русским немцем», и настоящая его фамилия была Химмельман, то есть, Небесный Человек. Перевод его фамилии идеально отражал саму суть Клауса. С одной стороны, он был удивительным мастером, настоящим «колбасником» – это не анекдот и не распространенное обзывательство в адрес немецкого народа, а подлинная его профессия. На местном колбасном заводе он был шеф-поваром, хранителем всех колбасных секретов баварской кухни, и то, что он приносил домой собственного приготовления, с трудом можно было обозвать грубым словом «колбаса». Нежные вюрстхен, кровяные и языковые колбаски, сервелат по-химмельмански, - все это таяло во рту, как пирожное.
С другой стороны, дома он не способен был не только кем-либо командовать, но даже делать простейшие бытовые вещи, вроде как рубашку погладить. Он приходил с работы, мыл руки, переодевался, садился за стол и робко просил жену: «Мамочка, положи мне чего-нибудь поесть».
Небесного Человека увезли с работы и расстреляли в один и тот же день. Семью его, впрочем, тогда не тронули, и скоро Ниночка опять встретилась за одной партой с Зоей Гомельман. Но Зоя стала уже совсем другой девочкой…
ПРИВЕТ ОТ КРУППА
Этот полет был рутинным. Саша еще раз осмотрел моторный отсек и не нашел ничего, к чему можно было бы придраться. Запах авиационного бензина, смешанный с горячим маслом, подстегивал решимость. Медные трубки сияли, как новые, все подтянуто, нигде ни пятнышка грязи, баки заправлены, акт приемки подписан, вторая жизнь этой птицы после капремонта началась. Но торопиться тоже не следовало. Если что-то не так, еще не поздно все разобрать и исправить. Это – последняя возможность. Дальше наступает личная ответственность Саши, что в случае любой аварии означает - трибунал.
Саша привычно занял место борт-инженера и кивнул летчику:
- Вася, с Богом...
Вася закрутил магнето, техники провернули винт, и через несколько секунд машина ожила. Дали форсаж, послушали клапана – все работает, как часы. Пробежка, штурвал на себя, отрыв – и все осталось внизу: летное поле, лес, Тикоцкое озеро, авиазавод. Еще выше в горку – и стал виден весь Смоленск, Днепр превратился в тонкую серебристую ленточку, и, как маяки, сияли на солнце купола Успенского собора. Вася пошел в сторону Брянска, забираясь все выше, а Саша напряженно слушал мотор. Ровный рокот успокаивал, но разговор поршней с клапанами и коленвалом был для Саши особой музыкой, гармонии которой никто, кроме него, не слышал, и любой, самый тихий, посторонний звук стал бы смертелен. Но все, как обычно, было в полном порядке. Саша и не сомневался. Прежде, чем выпустить машину из ремонтного ангара, он лично проверял все помногу раз, и неожиданностей просто не могло приключиться. И все же – Саша никогда не останавливался на отпущенном времени, и гонял машину в три раза дольше, чем было положено. Вася стремился успеть к ужину домой и закричал в шлемофон:
- Все, Александр Прокофьевич, давай на посадку.
- Вася, ну еще кружок. Давай в пике.
Самолет забрался в горку, замер, и рухнул оттуда в пике. За этот азарт Саша отдал бы все. Земля неслась им навстречу с убийственной скоростью, но Саша знал, что у него в запасе лошадиных сил хватит с избытком, чтобы в последний момент обмануть это падение, и у самой земли вытянуть вверх. Вася не подведет. Вася готовился. До земли – двести метров. Жить осталось секунду. Но – полный газ, штурвал на себя, машина затряслась, как на булыжной мостовой, и надсадный вой двигателя, испытывающего (как и люди) в этот момент немыслимые перегрузки, был для Саши главным аккордом этой симфонии – машина выдержала! Задрав нос в небо, они снова поднимались, чтобы дать еще пару кругов, прежде чем возвращаться домой.
- Ну что, Прокофьевич, доволен?
- Спасибо тебе, Вася, уважил. Давай еще пять кругов.
- Идрит налево, Прокофьевич, сколько ж летать?
- Вася, родной, последний раз. Давай большой круг.
И они пошли над лесом. Саша слушал спокойную работу двигателя и пытался сосчитать, сколько же машин он вот так проверил. И вдруг – нет, Саша просто не поверил в то, что он увидел. Он увидел винт свей машины, прямо перед собой. Спокойный такой, совершенно неподвижный винт, который и не думал вращаться. Вася молчал – у него просто перехватило дыхание, а может, пропал дар речи. Двигатель сказал: «Блурп!», и замолк навсегда. И воцарилась тишина, разрезаемая лишь свистом ветра в остановившихся лопастях. И все это произошло за долю секунды. Могло быть что угодно – двигатель мог зачихать, заработать с перебоями, загореться, в конце концов, но вот такая внезапная смерть всего, что еще секунду назад работало, как часы, без какой-либо мыслимой причины – это был тот самый кошмар, в который не веришь, пока не испытаешь его холодную суть на высоте в два километра. Впрочем, высота сейчас была спасением.
Вася все еще не мог говорить, но руки его автоматически совершали все, что нужно для посадки на планере. Такой тихой посадки у Саши никогда в жизни больше не было. Вася выровнял машину, умудрился развернуться и начал скользить по небу в сторону родного аэродрома. Рухнуть на елки – это погибнуть, и, что в тех условиях было еще хуже, погубить машину. Потому что, если выживешь – пойдешь под трибунал. Молчал и Саша.
Их заметили с земли, и по отсутствию звука мотора сразу поняли, в чем дело. К месту возможной посадки бежали не только техники, но и особисты. Этих последних двух «гавриков» Саша хорошо знал...
Вася все же немного промахнулся, не столько по неумению, сколько, чтобы выиграть время. Он перемахнул через лесополосу и стал садиться на ближайшее поле.
- Васенька, подальше... – успел крикнуть Саша.
Они сели, Саша выпрыгнул из кабины, одним рывком открыл капот и углубился в двигатель. Дежурный набор ключей был под рукой, и он без раздумий стал снимать все, чтобы добраться до сердца этой металлической твари. «Трибунал. Трибунал. Трибунал», - мысленно повторял он. Руки немного дрожали, горячее масло обжигало пальцы, но ему нужно было найти ЭТО, то, что было скрыто внутри, эту причину, которая им почти уже стоила жизни. Трое техников подоспели вперед особистов, и не сговариваясь, стали помогать своему начальнику разбирать мотор.
- А, сволочь! – вдруг закричал Саша таким голосом, что у техников выпал инструмент из рук. Он нашел. Слава Богу. Трибунала не будет.
Тускло поблескивая в масле, отсвечивал сломанный коленвал. Было видно, что в самой середине металла была каверна – пузырек воздуха при отливке. Заводской брак. И гордо сияло клеймо производителя “Krupp”. Да, немцы до самого начала войны поставляли нам детали для военной техники. Иногда эти детали оказывались с «сюрпризом».
Уже подоспели особисты. У них как раз недовыполнялся план по внутренним расследованиям. Техники, счастливо улыбаясь закопченными лицами, спешили им навстречу:
- Крупп! Это Крупп! Брак заводской!
Саша, прислонившись к полуразобранной машине, со спокойным видом ждал, когда они сами подойдут. Старший из особистов сдвинул брови и строго сказал:
- Мы уже знаем. С вас, товарищ лейтенант, подробный рапорт.
- Рапорт будет, как положено. Завтра утром, если позволите.
- Рапорт немедленно. Впрочем ладно, через два часа.
- Есть.
За ними подъехала машина, они откозыряли и уехали. Саша без сил повалился на траву.
НИНА
Поезд подъехал к платформе, на которой никого не было. «Как пустынно», - подумала Нина и вышла из своего вагона. Здание станции тонуло в клубах дыма от паровоза, моросил мелкий дождь. Она решила посмотреть, что это за остановка, и пошла к вокзалу. Она шла, а платформа все удлинялась, и вокзал словно отодвигался от нее, оставаясь скрытым. Это показалось Нине занятным, и она все шла и шла, а вокзал так и не приближался. Она так увлеклась своим путешествием, попутно разглядывая какие-то киоски, которые тоже казались брошенными, что не заметила, как тихо тронулся поезд. Она опомнилась только тогда, когда последний вагон, отсвечивая мутными красными огнями, ушел в неразличимую пелену дождя. Она осталась одна на перроне, медленно промокая от мелких вездесущих капель, и стала впадать в тоску. Ей стало крайне себя жаль оттого, что все ее любимые вещи, не говоря о документах и вообще всем самом необходимом, уехали прочь, бросив ее здесь в одиночестве, без друзей и мамы. «Как же я теперь буду», - думала она, пытаясь найти хотя бы край этой бесконечной платформы. Тут она увидела странную женщину, одетую во все темное, закутанную и замотанную так, что лица ее не было видно. Она пошла к ней, и убедилась, что до женщины дойти можно. Женщина не двигалась. Нина подошла к ней и с замиранием сердца спросила:
- Скажите, что это за город?.. Эта станция?
- Се-в-с-к. Это Севск…
Женщина двигала губами беззубого рта, и казалось, каждый звук ей давался с трудом. Нина оцепенела. Мало того, что она оказалась в городе, где никогда не была раньше, но она даже не представляла, в какой стороне она находится, и как отсюда добираться домой…
Таков был ее сон, который пришел к ней в ночь, когда ей было… Уже почти семьдесят лет…
Конец 1-й части
Саша
Накануне войны
Знакомство
День, когда Саша решил пойти в фотоателье, чтобы запечатлеть собственный образ в новенькой военной форме, ничем особенным отмечен не был. Было жарко, и Саша больше всего боялся, что гимнастерка промокнет от пота, и на фотографии будут видны пятна. Он давно научился направлять бритву об офицерский ремень и взбивать пену не хуже брадобрея, и в это утро был выбрит с особым тщанием. В отличие от своих сослуживцев, он терпеть не мог любых усов, а борода у него ассоциировалась со страшным персонажем по имени «Дед-Всевед», который жил в чаще Жуковского леса, и являлся только тем, кто безнадежно заблудился.
Одним словом, день был обычный, но Саша выглядел так, будто собрался немедленно жениться. Что, собственно, и произошло в результате тех событий, которые последовали далее.
Фотоателье находилось в центре города, и там всегда толклось какое-то количество праздного народа, желающего остановить историю в рамках, или, вернее сказать, в рамке мгновения собственной жизни, выхваченного магниевой вспышкой. Некоторое время клиент гнездится среди картонных декораций, принимая неестественно-картинное положение, затем замирает с остановившимся взглядом и окаменевшим лицом, и в таком виде остается на фотографии, чтобы спустя лет сто те, кто листает альбом, гадали: «А чей это был родственник?»
Саша подозревал, что скоро все может измениться, и ему хотелось успеть сделать этот кадр, пока форма свежа, пока он сам свеж, и этот обычный день может оказаться лучшим днем в его жизни.
В ателье уже находились две дамы. Мама и дочка. Дочке было лет девятнадцать, так что дамой ее назвать можно было с натяжкой. Мама, впрочем, тоже на даму не походила, поскольку была самого простого сословия. Но Саша был в таком романтическом настроении, что про себя обеих обозвал дамами, и невольно загляделся на дочку. Она была очень мила, и, в свою очередь, поглядела на Сашу и смутилась. Немудрено – Саша был ослепителен, и многие барышни заглядывались на него. Мамаша же, напротив, перехватив взгляд дочки, зыркнула на Сашу так злобно, что Саша вздрогнул: «Вот ведь, идрит налево, небось, дочке жизни совсем не дает, Салтычиха. Что с того, что я бы даже с ней познакомился? Я же офицер! А кто они – это еще посмотреть надо…»
Тем временем, дамы готовились к фотосъемке. Мамаша поправила строгий темный платок и села на стул, положив красные костлявые кисти рук на колени. «Гусиные лапы» - подумал с усмешкой Саша. Романтическое настроение улетучивалось, ему на смену пришел азарт, который просыпался в нем, когда его задевали за живое, и надо было отстаивать какую-нибудь правоту. Мамаша на стуле чуть-чуть подалась вперед по команде фотографа и застыла с испуганно-злым выражением лица. Дочка встала чуть позади нее и положила руку ей на плечо. Неуловимое движение – то ли откинула локон, то ли что-то поправила в одежде, и Саша замер от восхищения. Девушка озарилась необыкновенным светом своей улыбки, робкой и беззащитной, и в то же время – Саша не сомневался, что так улыбается только царица.
Дамы завершили позирование, фотограф унес пластинки в лабораторию, вернулся и выписал квитанцию. Мамаша, сдвинув брови, изучила сумму ущерба, начертанную в ней, покачала головой, тяжело вздохнула, схватила за локоть дочку и выплыла из ателье, даже не бросив взгляда на Сашу. Саша достал из кармана гребешок, причесал волосы, одернул гимнастерку, и решительно перешагнул порог павильона. Через мгновение он застыл перед стеклянным глазом камеры, и в голове его почему-то пронеслись события последних дней. Как перед смертью, - подумал он, - Наверное, когда наступает конец жизни, вот так же все в голове проносится за какую-то секунду.
Продолжение знакомства
Саша закончил позировать, нисколько не сомневаясь, что кадр получился удачный. Вот бы самому научиться снимать, ведь какое чудо – остановить время и забрать этот кусок себе на память, - подумал Саша, расплачиваясь авансом и буквально вылетая из ателье. Он надеялся нагнать интересующих его дам и проследить, где они живут. Так, на всякий случай.
Ему повезло – дамы шли степенно, с достоинством, а сворачивать было, в общем-то, некуда. В несколько широких шагов сократив дистанцию, Саша пошел следом, стараясь оставаться незамеченным. Так они дошли до Зеленого Ручья, и Саша взял на заметку низенький бедный домик, в котором дамы скрылись. Я сюда еще вернусь, - решил Саша, - Девушка хороша. Хоть имя узнаю…
Яновский
Прошло много времени с тех пор, как брат Юрка батрачил у помещика Яновского. Неизвестно, куда девался сам помещик – кто-то говорил, что он удрал в Польшу, кто-то слышал, что он заболел и умер, оставив жену с детьми где-то на полпути за границу, но следы его также потерялись. Сам же Юрка так долго служил ему верой и правдой, что за ним самим закрепилась кличка «Яновский», по хозяину. Даже Саша с удовольствием величал брата Яновским вместо имени. По крайней мере, сразу было понятно, о каком из братьев идет речь. В общем, Юрка «Яновский» - Федоров быстро выучился в Военной Академии, и так же быстро стал делать военную карьеру. Начав работать при штабе армии, уже через пять лет он возглавил этот штаб. Саша, в то время еще работавший на заводе «Вилия», с завистью говорил своим друзьям: «Мой брат – крупный военачальник». Поэтому, при ближайшей возможности, Саша сам отправился в военное училище.
Но настал черный день и у «Яновского». Саша не напрасно спрашивал его тогда, на горе у Тикоцкого озера, про судьбу Тухачевского и других командиров, пошедших под нож беспощадной власти. Чем выше в штабе – тем больше врагов за спиной, врагов из своих же, ближайших соратников, которые так много знают про тебя, что могут заместить тебя, сесть в твое кресло, и оно окажется им впору. Есть люди, которых власть влечет с ослепительной силой. Даже зная, что им недолго удастся продержаться, что их скорее всего расстреляют, так же как всех их предшественников, они стремятся занять это место.
Был поздний вечер, Юра только что получил весточку от Саши, и радовался его назначению. Саша выбрал для себя авиацию, и возвращался в Смоленск на авиазавод старшим техником. «Я теперь буду Борт-инженер!» - с гордостью констатировал Саша, указывая свою новую должность с заглавной буквы. На самом деле, Саша мечтал стать летчиком, но это было далеко за пределами его возможностей тогда. Школа была брошена, изо всей программы обучения Саша запомнил только «Дас Федермессер», да и с математикой были проблемы. Если бы не мамочка, замолвившая словечко на заводе «Вилия», если бы не Карл Иванович, который умел из любого уголовника сделать талантливого слесаря, не видать бы Саше никакой авиации. Теперь же, воинское звание и знание механики открыли для Саши небо, правда, только с одной стороны: через моторы.
Юра сложил письмо от брата в секретный ящичек своего стола и плеснул себе в стакан немного коньяку из фляжки. День был долгий и утомительный, солнце жарило большую часть дня, и теперь, наконец, зашло. Еще предстояло составлять отчет, а голова уже соображала туго. Собственно, это был даже не отчет, а опись всех секретных документов, имевшихся в его распоряжении. Неожиданно в дверь постучали. Юра недобро посмотрел на дверь. Потом он долго помнил эту ручку из дутой меди, круглую, с витым краем. Помнил, как она поворачивалась. Он почему-то подумал о том, как эта ручка его всегда раздражала. Бывают такие простые вещи, бытовые, на которые никто не смотрит, пока взгляд сам случайно не упадет на них. И сразу вещь эта приобретает значение, несоразмерное с ее смыслом. Так, один из знакомых Казимира Ивановича начал разглядывать электрическую розетку у себя дома, и ему через некоторое время показалось, что стена его комнаты стала закручиваться спиралью вокруг этой розетки, а еще через некоторое время этот человек сошел с ума.
Ручка повернулась, в дверь вошел свежий политрук, очевидно, присланный только что из Москвы. Юра отметил новые хромовые сапоги и модно зауженный китель. Понятно, особист на мою голову, - подумал Юра, - Ну ничего, пусть копает. И не таких спроваживали.
- Товарищ комдив, разрешите обратиться?
- Между прочим, я еще не ответил на ваш стук. Прежде чем заходить в мой кабинет…
В этот момент в дверях еще появились новые лица. Внеплановая проверка. Опись документов будет составлять ревизионная комиссия. Юрий может спокойно идти домой – все сделают за него, и без него.
Дома Юре не спалось. Поэтому, когда в пять утра к нему явился вестовой с требованием явиться в штаб, он был на ногах и полностью одет.
- Что они могли откопать? Донос, что ли?.. У нас полный порядок и в документах, и в хозяйстве. Только если донос… Ничего, партия разберется, кто прав…
В штабе, особо не церемонясь, ему сразу учинили допрос.
- Где секретный документ №13/49-бис?
- Секретное распоряжение? Там, где ему полагается быть по описи, в ящике №4.
- Там его нет. В этом и проблема. Вы его выносили из штаба? Кому вы его показывали? Кому вы его передали?
Вопросы сыпались потоком, Юра не успевал ни обдумывать, ни отвечать. Он сперва даже не понял сути случившегося. Как же, всегда все бумаги у него были в порядке, какое-то, понимаешь, секретное распоряжение среди сотен прочих документов – он его помнит, конечно – но оно было там! Как думать, когда…
- Разрешите мне самому осмотреть свои ящики?
Понятно, - заулыбался следователь, - а там и подкинуть документ на место? Все без вас осмотрено. Документ отсутствует. Ты понимаешь, сука?! Трибунал!!!
Следователь неожиданно перешел на крик, но это было ошибкой. Юра был настоящим командиром, и мог сам перекричать дивизию, если надо. Поэтому он сразу сгруппировался и успокоился. Теперь его было не расколоть. Пугать Юру было бесполезно. Он даже обрадовался, что это был не донос. Он был уверен, что документ найдется, и этот кошмар развеется.
Однако, доносы растут быстрее, чем развиваются следственные действия. Уже дал показания заместитель Юры о том, что ТЕОРЕТИЧЕСКИ документ мог быть похищен Юрой, потому что ПРАКТИЧЕСКИ он, заместитель, Юрия Прокофьевича не наблюдал некоторую часть прошедшего дня. А что могло быть сделано, то уже почти совершилось. Учитывая факт, что в семье Юрия были религиозные фанатики, боровшиеся против Советской власти, сам Юра мог сдать врагам секреты своей Родины, для чего целенаправленно сделал определенную карьеру военного и получил доступ к секретным документам.
Но Юра ничего не мог добавить к таким выдающимся выводам, и поэтому его вскоре увезли в Серый Дом местного образца, где стали освежать его память ударами по голове предметом, который почему-то имеет английское название Блэк Джек. Предмет, впрочем, был отечественного производства, и сделан мастерски. В основе предмета была свинцовая колотушка, обернутая нежной фланелью и обшитая черной кожей. Такой предмет не проламывал череп, но вызывал тяжелейшие гематомы прямо в мозгу, и очень скоро Юра перестал понимать, где он находится, и что от него хотят. Он отупел и оглох от страшной боли, наполнявшей теперь его голову. Даже допрашивать теперь его было бесполезно.
Саша, по счастью, ничего об этом не знал. Юра исчез, и все, чего удалось добиться сестрам, которые проявили редкую настойчивость в его поисках, это ответ из комендатуры, что Юра находится в длительной командировке. Вообще, в это время не полагалось слишком тщательно разыскивать свих родных. Можно было либо отправиться вслед за ними, либо навредить еще больше тем, у кого жизнь висела на волоске.
Между тем, в городе Смоленске было голодно, и мамочка уже не могла оправиться от всех невзгод, выпавших ей в жизни. Она догадывалась о том, что произошло с Юрой, и у нее оставался всего один сын, Саша, и силы убывали, пока, наконец, не настал ее смертный час, и дом их осиротел окончательно. Саша не просто горевал. Он почувствовал, что остался один на краю холодной пропасти, которая разверзлась точно в том месте, где еще совсем недавно стоял их дом. Еще недавно здесь были люди, готовые постоять друг за друга горой, здесь были старшие и младшие, но все были любимы. И вот – эта жизнь кончилась. И Юру даже не известить о том, что матери не стало. И любимая Покровка стала постыла, и Саше еще больше захотелось бежать отсюда куда-нибудь, где нет ни одного источника воспоминаний.
Яновский. Продолжение.
Юра лежал на койке тюремной больницы. Сознание мерцало, боль не проходила. Он не оценивал окружающую обстановку, он просто принимал этот стул с облезлой дерматиновой обивкой, выщербленный таз, странное белое облако, которое то приближалось, склоняясь над ним, то совсем пропадало. У облака, видимо, было лицо, и руки иногда появлялись, но была это медсестра, или старичок-врач, Юра не мог определить. Вдруг в какой-то момент вокруг началось мельтешение, облаков стало несколько, и с Юрой стали что-то делать, что ему совсем не понравилось, поскольку нарушало хрупкий баланс между жизнью и смертью. Его даже стали перекладывать и куда-то катать. Юра отключился, а когда пришел в себя, то обнаружил, что боль несколько отступила, и он уже может соображать. «Юрий Прокофьевич, вы меня слышите, - повторял вкрадчивый голос, - Юрий Прокофьевич, вы свободны. Нам надо многое обсудить». Неизвестный человек в военной форме пожал Юрину безжизненную руку, встал и вышел. За дверью палаты, закурив папироску из серебряного портсигара, взял под локоток доктора:
- Как думаете, придет в себя? Вот какая история вышла…Вы уж сделайте, Михаил Наумович, все возможное. Такие люди нам нужны. Вы понимаете ответственность…
Михаил Наумович был достаточно опытен, чтобы не сказать, что это не он до такого состояния довел пациента. Он лишь кивнул головой:
- Понимаю вас… У пациента Федорова, в целом, положительная динамика… Видите ли, у него нет ни одного больного органа. Ни камней там, понимаете, в печени, ни язвы… С таким здоровьем живут не меньше ста лет. Учитывая перенесенное… В общем, если нет скрытых травм мозга, которых мы не заметили, то за счет остального организма он должен восстановиться. Если постараться…
- Вот и постарайтесь. Вам доверено здоровье нашего товарища, вот и постарайтесь Доверие надо оправдывать. Вы несете прямую ответственность за его состояние!
Михаил Наумович пробормотал «Слушаюсь…» и, ссутулившись, заспешил в ординаторскую.
Яновский. Восстановление.
Юра полулежал в плетеном кресле на веранде. Окна веранды были выставлены, и прохладный ветерок обдувал Юру прямо сквозь ивовые прутья кресла, и, что еще приятней, холодил несчастную голову. Боль пульсировала где-то внутри, создавая ощущение тумана. Не хотелось двигаться, не хотелось думать о чем-либо. Не хотелось размышлять о собственной жизни. Юра, забыв про судьбу старшего брата, пошел на службу к этой власти, сделал так много, чтобы ее укрепить, отдал лучшее, что у него от Бога было – свою голову, свой талант руководителя. И теперь перемолот, уничтожен и выплюнут. Причем ни за что, а так просто, ошибочка вышла.
- Юрий Прокофьевич, разрешите? – давешний посетитель, в военной форме, мягкий, но со столичным лоском, - впрочем, вернее будет теперь уж по всей форме: - Разрешите обратиться, товарищ комдив?
Юра махнул рукой – какой уж комдив, садись, товарищ…
- Юрий Прокофьевич, я к вам с хорошей новостью. С вас все обвинения сняты. Документец-то этот нашелся, который всему виной… Представляете, просто прилип к задней стенке ящика. Ваш заместитель-то, который временно, видите ли, вас замещал, все не мог его найти. Так еще раз перетряхнули – кстати, мебель вам новую затребовали, вот и стали старую выносить, все перетряхивать. А он возьми и вывались! Вот уж, не было бы счастья, да… Хм… В общем, сразу его учли, этот документ – он и есть! 13/49-бис!
Посетитель сам очень оживился от своего рассказа, как видно, стараясь и Юру зажечь своей веселостью. Но тотчас перешел на серьезный лад:
- Я надеюсь, вы не держите зла на партию. Вы же разумный человек, понимаете, наша бдительность – это все. А если бы на самом деле враг захотел похитить секретное распоряжение? Да что я… Юрий Прокофьевич, партия приносит вам свои извинения, и не только полностью реабилитирует вас, но и сама готова реабилитироваться перед вами. Как насчет Черного моря? В наших широтах уже становится прохладно, штормит уже, ха-ха, с позволения сказать. А тут – Массандровские парки, санаторий для высших чинов Красной Армии и членов ЦК. Бархатный сезон. Фрукты, море, и покой, покой… Но долго покоится мы вам не дадим, ха-ха. Впрочем, не хотим вас ограничивать – хотите взять два месяца, отдыхайте два, хотите три – отдыхайте три. Если нехорошо себя чувствуете, да хоть полгода. А как решите, что уже полностью, э-э, восстановились, тут и мы вас ждем. Принимайте свой штаб, заместитель ваш будет переведен, куда сами скажете. Полное восстановление в должности, в звании – это ли не доверие партии? Плюс квартира в Москве.
………………………………………………………………………………………
- И видишь ли, Сашенька, я отказался, - медленно потягивая чай из блюдца, сказал Юра.
Саша сидел неподвижно, глядя в какую-то точку за горизонтом. Слова брата звучали в его голове как бы сами по себе, он был оглушен, как Юра в своем застенке. Перед Сашей сидел совсем другой человек. Он мало походил на того брата, которого Саша знал всю свою жизнь. Этот человек был уже мертвый. От офицерского блеска не осталось и следа. В тяжелом взгляде его, казалось, раз навсегда засела какая-то мысль, уловить которую было невозможно, да и ни к чему. Юра выпивал одну-другую бутылку водки, и тогда закрывал глаза. Саша старался потихоньку уйти. У них было еще много вечеров, и Юра рассказывал, а Саша запоминал, и ему становилось невыносимо тяжело. Он пропускал стопочку водки с братом, не более, закусывал ржаной коркой с салом, и разливал чай. В их семье было принято разливать чай «с горкой», чтобы налилось заодно и в блюдце, затем сахарными «кусачками» Саша колол окаменелые куски сахара и сосал их вприкуску с крепким, почти кипящим, чаем. Чай тоже был скверный, и его приходилось поварить минут пять, чтобы выжать из него терпкую нефтяную черноту. В какой-то момент Саша надкусил слишком крепкий кусок сахарной головы – и во рту что-то хрустнуло. Саша тотчас убедился, что это был зуб. Он не придал этому значения, но следующая порция чая очень неприятно отозвалась на сломанном зубе. Ночью зуб совсем разнылся, а к утру начал еще и стрелять так, что слезы из глаз. Хуже всего было то, что если в своей жизни Саша чего и боялся, то это был зубной доктор. Саша бы сам себе вырвал остатки зуба, но тот так подло сломался, что никаким слесарным инструментом его было не подцепить. В общем, Юра посоветовал брату сходить к частному доктору, проживавшему на улице Соболева. Доктор этот слыл самым лучшим в городе, и лечил нежно. Кстати, это была Анастасия Петровна.
Саша
Приложив чистый платок к щеке, Саша мрачно двигался на заклание, к дантисту. Положение было безвыходное, и ему предстояла пытка в кресле. К тому же, ему было стыдно. Бравый почти что офицер, и в таком беспомощном положении. Саша позвонил в дверь, ему открыли.
- С зубом?.. Проходите… - участливо проводила его внутрь некая дама. Саша ожидал внутри увидеть что-то вроде камеры пыток, но обстановка была вполне домашняя и уютно-чистая. Саша решил, что просто так он не дастся, и если что – сбежит из-под ножа. Вышла Анастасия Петровна. Нижнюю часть лица скрывала марлевая маска, но глаза были добрые и строгие одновременно. Она сделала знак – и Саша повиновался, вошел в кабинет, сел в кресло и замер. Мягким движением она отвела его руку с платком в сторону.
- Ну-ну, взрослый человек, а так боитесь. Что у вас с зубом?
Она взяла его за подбородок, и он открыл рот.
- Что ж вы так, молодой человек, к себе относитесь? Ай-ай-ай. Тут работы у вас… А вот и сломанный…
Под рукой у нее оказался элеватор. От одного вида его Саша чуть не лишился чувств.
- Давно у зубного были? Сейчас потерпим немного. Что ж вы так запускаете? Без зубов останетесь через несколько лет. Лучше лишний раз сходить, чем до последнего терпеть. Все зубы протезами не заменишь…
Она говорила с ним, а сама прилаживала элеватор к остаткам корня, и вообще манипулировала, а Саша уже почти отключился, и вдруг услышал чудовищный хруст – это из десны вышел корень его зуба.
- Ну вот, и все, прополощите и сплюньте вот в эту кювету… Пять часов ничего не есть, пить только холодное…
И тут дверь приоткрылась, и Саша увидел девушку красоты необычайной, с огромными синими глазами.
- Мамочка, а когда..., - тут она увидела Сашу с окровавленной ватой во рту, и фыркнула.
- Нина, сколько раз я говорила тебе – во время приема здесь не появляться, - нахмурилась Анастасия Петровна. Дверь захлопнулась, и видение исчезло. Саша почувствовал себя так, как, наверное, чувствовал себя тот мужик на базаре, которому они в детстве продали яйца. «Это надо так, я, боевой летчик, и в таком положении перед девушкой…»
Поэтому, несмотря на настоятельную рекомендацию доктора явиться через два дня для полного обследования и протезирования, Саша постарался забыть туда дорогу на ближайшие несколько лет.
Тоня
Девушка, пришедшая в фотоателье со своей строгой мамой, не могла не заметить статного военного, который, как ей показалось, тоже обратил на нее внимание. Девушку звали Тоня, и мама держала ее не просто в ежовых рукавицах, а в постоянном страхе сделать что-либо не так и осрамиться. Мама была набожна до фанатичности, и считала, что девушке достаточно просто выйти из дома, чтобы опозориться.
- Страму-то не оберут, на мужиков заглядываться. В наши дни грех по воздуху летает, да за шиворот набирается. Считают себя приличными дамами, а сами краской мажут лицо и голову не покрывают. Потому и девки их туда же, подруженьки, тоже мне. Нечего с ними гулять, иди вон гречу перебери, да полы намой, а я пока в консисторию схожу.
Мама Тони до революции работала при Успенском соборе, и пришло время получить скудное жалованье. Тоня обрадовалась – неотрывное присутствие матери, ее нотации тяготили Тоню все больше и больше. Из-за маминых устоев Тоня не получила никакого образования, не ходила ни в школу, ни в какое-либо иное училище, и знала только домашнее хозяйство да Писание. Разумеется, у нее были подруги, с которыми встречаться приходилось едва ли не тайно, и ей было обидно, что теперь, при новой власти, когда отменили не только всякий Домострой, но и вообще регистрацию брака, а учиться можно было чему угодно и с кем угодно, ее, Тоню, держат как царевну в светелке взаперти. Она высыпала из мешочка гречу на чистую скатерть и стала ее перебирать, глядя в закопченное окошко кухни. Какова же была ее радость, когда по ту сторону этого мутного стекла показалось уже знакомое симпатичное лицо – военный из фотоателье! Она даже вскрикнула от неожиданности. Нет, это не может быть случайностью. А что ему понадобилось здесь, на самом дне улицы Зеленый Ручей?
Она торопливо ссыпала крупу обратно в мешочек и, прибрав волосы, выбежала на крыльцо. Военный вел себя довольно странно – он вроде бы шел мимо, стараясь не смотреть на Тоню, но шел очень медленно, как если бы ему на самом деле не надо было никуда идти. Наконец, уже почти пройдя мимо, военный все-таки остановился и посмотрел на Тоню. Тоня ему улыбнулась. Только этого и дожидаясь, военный сам в ответ улыбнулся и решительно шагнул ей навстречу.
- Разрешите представиться, Александр. Саша.
- Я Тоня…
Так они познакомились.
Первая серия
Та часть жизни, которая началась дальше, была названа Сашей «Первая серия». События начали развиваться с такой быстротой, что их хватило бы на многосерийный приключенческий фильм, и первая серия охватывала лишь самое начало: события до войны. Много лет спустя, Саша пообещал своим внукам рассказать в подробностях события «первой серии», и даже много раз начинал этот рассказ, но все что-то мешало, отвлекало, и Саша так и унес с собой все подробности. По этой причине данный период его жизни остался самым смутным, и мы попытаемся реконструировать его по главным событиям.
Саша был галантным, но настойчивым кавалером, и без труда завоевал сердце Тони. Он водил ее несколько раз в кино, попутно рассказывая такие вещи, о которых Тоня имела очень смутное представление, и ее сердце билось от того, что рядом с ней, вот так близко, оказался настоящий мужчина, боевой офицер. Дом казался ей постылым, особенно после скандала с матерью. Та уже давно заметила, что дочь стала куда-то отлучаться, да и вообще смотрит на сторону. С некоторых пор Тоня даже посмела перечить ей. Когда же, наконец, мама выяснила, в чем дело, то результат был оглушающим. Тоню заперли дома, и даже занавески задернули на окне. Но это не помогло. Ближайшей ночью Тоня бежала через это окно с Сашей. В Питер.
САША
Саша давно замышлял побег из Смоленска. Он справедливо рассудил, что в родном городе родители Тоню все равно достанут, да и ему самому не хотелось бы с ними встречаться. Тем более, что это совпадало с его временным назначением в Ленинград. Другое дело, что паек Саше был назначен ничтожный, и он почти весь уходил в оплату за жилье, которое они сняли недалеко от Невского проспекта. Настали голодные дни, полные любви и романтики. Работа, впрочем, оказалась не совсем той, на которую рассчитывал Саша. Ему отчасти показалось, что он вернулся на несколько лет назад, в подмастерья. Когда он возвращался с работы, было уже темно, и Тоня сидела тихо в их каморке, не зажигая свет – денег не было даже на керосин. Скоротать время за книжкой она не могла по причине неграмотности, и Тоня, приготовив скудные припасы и в очередной раз заштопав одежду, сидела и смотрела в окошко, пока сгущающаяся питерская мгла не поглощала окружающий мир, оставляя лишь темные громоздкие силуэты домов да редкие фигуры прохожих, едва различимых в своих серых пальто на фоне серых стен. Когда же, наконец, в коридоре раздавались знакомые шаги, Тоня бросалась к двери:
- Шурочка, милый… Как у тебя на работе сегодня? Как ты себя чувствуешь?
Саша целовал Тоню в похудевшую щечку и доставал гостинцы. Оба любили сладкое, и если у Саши в кармане оказывалась сахарная голова, да еще в газетном кульке несколько щепоток чая, то начинался маленький праздник. Однажды вечером они сидели так вдвоем, пили чай с сахаром вприкуску – Саша профессионально слесарными щипцами колол окаменелый сахар – и Тоня, положив голову на плечо Саше, прошептала:
- Вот так бы была бы всегда рядом с тобой, и ничего мне другого не надо…
Саша озабоченно вглядывался в ее осунувшееся личико, в темные круги под глазами.
- Тонечка, красавица, что с тобой? Не заболела ли? Скоро обещали прибавить к пайку, дотравать бы… (Травать – терпеть, выносить. Прим. автора)
- Да что ты, Шурочка, ничего мне не надо, вот ты пришел вечером – и хорошо мне стало, совсем хорошо…
Но Саша уже давно заметил, что от постоянного недоедания Тоня совсем сникла, и все очевиднее становился факт, который просто ставил Сашу в тупик – Тоня была серьезно больна.
Саша больше всего боялся мысли о том, что по его вине страдает любимый человек, из-за того, что он не добился поставленной цели, не смог быть на высоте, не оправдал надежд и обещаний. Он начал даже задумываться об отступлении в родной город, где сами стены, казалось, должны были вернуть ему силы и надежду на нормальную жизнь.
Саша пристально вглядываться в ее темный профиль. Он старался различить в темноте питерского вечера те удивительные, мягкие черты, за которые он полюбил ее. Горечь наполняла его душу, ему хотелось немедленно принять какое-то решение, которое изменило бы невыносимую обстановку.
В этот момент Тоня неожиданно прильнула к Саше, взяла его руку и положила ее себе на живот.
- Саша, ты, кажется, будешь папой…
Словно молния осветила Саше все будущее. В мгновение ока ему стало ясно все, что нужно теперь делать. Сомнения, неясные перспективы мглистого Питера, все отодвинулось назад.
- Тонечка, родная, поехали домой, в Смоленск. Я все сделаю. Я все сделаю…
Помидора
Не было у Нины друга верней, чем Помидора. Даже когда у Нины в голове рождался совсем уж рискованный план, вроде того, чтобы убежать искать привидения в подземельях башни «Веселуха», или переплыть через Днепр, Помидора всегда отважно следовала за подругой. За что ей (а вернее – обеим) крепко перепадало по первое число. Эта отчаянность Помидоре, скорее всего, досталась по материнской линии. Напомним, мать ее, Анна, имела мало отношения к этой стране, и большей нелепости, чем ее пожизненное пребывание здесь, было сложно придумать. Если бы кому-то пришло в голову тогда проводить перепись населения, в графе «национальность» у Анны переписчики были бы вынуждены поставить не что иное, как «колумбийка», к своему полному недомыслию. Забегая вперед, скажем, что она прожила более ста лет, и попала-таки под последние переписи, но, разумеется, уже в качестве «русской».
Помидора в то время мало интересовалась, откуда у нее взялась фамилия Майндорф и совершенно испанские черты лица. Анна, лишившаяся мужа, уже боялась смущать сознание дочери опасными рассказами об американском наследстве и билете с открытой датой на выезд из этой страны.
Дед Помидоры, Константин Майндорф, был одновременно просвещенным и предприимчивым человеком. Он быстро понял, какие перспективы открываются на американском континенте для тех, кто риск инвестиций подкрепляет знанием технологий. Перебравшись из Европы в Колумбию, он построил сахарный завод и вскоре обогатился, что позволило ему начать строительство новых заводов и обзавестись семьей. Сам он был белокурым арийцем, а в жены взял местную девушку с испанскими корнями. Девушка эта отличалась и живостью ума, и жгучей южной красотой, от которой все местные кавалеры были готовы передраться насмерть. Тем не менее, она тоже сделала свой выбор, и скоро принесла Константину трех очаровательных дочерей. Рождение их пришлось на конец века, и Константин, привыкший все планировать заранее, решил, что по достижении совершеннолетия сестры отправятся в лучшие, по его мнению, университеты Европы. Старшую дочь он отправил в Лондон, среднюю – в Прагу, младшую, Анну – в Санкт-Петербург. К несчастью, Анна окончила учебу в 1919 году, и вернуться ей уже не удалось. Безутешный отец обивал пороги всех посольств, писал во все инстанции, но следы его дочери растворились во мгле революции.
Анна тем временем познакомилась с человеком, который оказался во всех отношениях опорой и спасением для нее. Он вывез ее в свой родной город, в тщетной надежде, что молох революции не накроет их в провинции, и он же стал ее мужем и отцом ее дочери, Ольги, которая унаследовала от испанских предков скулы и особый разрез глаз, и как отметину Божью – огненную шевелюру. За которую ее и прозвали Помидорой.
Государственные органы в то время настолько были приспособлены к экспроприации как к методу контроля общества, что рассматривали как причитающееся не только чужие материальные ценности, но и чужих женщин. Мужа Анны «изъяли» очень скоро, и не столько потому, что своим прошлым и взглядами он не вписывался в радостную картину нового мира, сколько из-за знойной красоты Анны, взволновавшей чекистские ряды.
Итак, Анна Майндорф, дочь богатого немца из Америки, оказалась одна в чужой стране, с маленькой дочкой на руках, в самый разгар смутного времени, когда люди исчезали без причин, и не было ни собственности, ни защиты, ни гроша за душой.
Настал день, когда ее доставили в Серый Дом. В кабинете, куда ее провели, из угла в угол шагал очень нервный человек. Одет он был с тщательностью щеголя, волосы уложены назад щедрым количеством бриолина, к тому же он пыхтел дорогой контрабандной папиросой. Он бы мог взволновать сердце Анны, если бы она не привыкла уже бояться всех людей в этой форме, и если бы через весь этот офицерский лоск не пробивалась пугающее чувство всевластия убийцы.
- Анна… Майндорф? Так? – он поднял одну бровь, как бы проверяя ее на подлинность. Анна подумала, что этот человек, вероятно, уверен в собственной неотразимости и в том, что он знает все ужимки и слова, чтобы покорить женское сердце. А еще она подумала, не этот ли человек сам убил ее мужа.
- Вы же знаете сами, кого вызываете, - спокойно ответила она.
- А вы хорошо говорите по-русски, даже без акцента. Хотя не так много лет здесь живете, - ободряюще парировал чекист.
Анна промолчала о том, что она также без акцента говорит по-немецки, по-испански и по-французски. Зачем им знать что-либо о ней. Чем больше знают, тем больнее могут сделать.
- Анна, можно я вас буду звать просто… Анна..., - он закрыл глаза, затягиваясь папиросой, - Присядьте. Не могу спокойно говорить, когда такая женщина стоит передо мной, как на допросе.
- Я думала, это и будет допрос…
- Вот вы как… Садитесь же! – голос его чуть не сорвался. Впрочем, он тотчас овладел собой – Хотите чаю? Хороший чай есть только у меня здесь… И не только чай.
Анна села, сложила руки на коленях и замолчала. Чекист курил и тоже молчал. Анна не выдержала:
- У меня дома дочь одна, что вы хотите от меня? Скажите уж…
Чекист затушил папироску и принял обстоятельный вид.
- Видите ли, Анна… Наша задача – заботиться о трудовом народе. Вот вы остались одни, без мужа, без постоянной работы. Как вы думаете дальше жить? Пайка у вас нет. Но вы – яркая женщина, с образованием… Вам нужен, как бы это назвать… Покровитель. Человек, который смог бы оценить вас по достоинству, и дать вам то, что вы заслуживаете.
- У меня был муж…
- Бросьте, он был вас недостоин. Он предал вас, да-да, именно предал. Тем, что вместо того, чтобы встать заодно с трудовым народом и помочь своей семье, он противодействовал революции, ставя под удар и вас тоже. Фактически, сам пожертвовал вами ради контрреволюции.
- Мой муж… Он не занимался контрреволюцией… Какое все же длинное слово… Он был обычный человек, и никому…
- Ах, Анна! В том-то и дело! Вы – такая женщина… Обычный человек вас недостоин. Вы достойны зна-чи-тель-но большего. Поймите же. Мы вас ценим. Мы понимаем, как сложно одной. Я сам… Да что тут… Я сейчас скажу, вам выпишут продовольственные карточки. Вам нужно дочь прокормить, да и сами, - он ласково улыбнулся, - Следите за собой. Красоту нужно беречь. Кстати, у моего знакомого в Управлении требуется секретарь. Много бумаг, знаете ли… Иногда даже на иностранных языках. Так что вас можно порекомендовать, ведь можно?
Анна смотрела на него в нерешительности. Дочь не должна голодать. Где граница между бесчестьем и необходимостью? Анна решила положиться на свои принципы. Надо выжить, поэтому часть условий придется принять. Но если этот человек захочет от нее большего… Что же, тогда придется от всего отказаться и искать очередной выход. Но это будет потом.
Анна встала с кожаного кресла.
- Благодарю вас за карточки. Это очень существенно, особенно сейчас… Что касается работы – я готова. Когда приступать?
Чекист улыбнулся. Конечно же, он знает свое дело. Он мог бы, пользуясь своей властью, прямо здесь… Но он ценит эту испанскую гордыню, ему не надо грубого торжества. Он умеет играть и в долгую игру. Так даже интересней. Сиюминутных удовольствий у них хватает. Вот настоящая интрига – для нее нужны достойные участники. Как кот, поймав особо красивую птичку, не сразу откусывает ей голову, а дает попрыгать, отлететь подальше и помахать пестрыми перышками, чтобы подольше ощущать власть над чужой жизнью, когда все ходы предсказуемы и результат заранее ясен.
Анна, в свою очередь, в глубине души знала, что никакая сила не заставит ее делать что-то против своего сердца и против совести.
- Все-таки, мир слишком велик, и в нем есть еще другие люди, и другие возможности, - думала она. И была права.
ПОМИДОРА (продолжение)
Ниночка сразу обратила внимание на необычную девочку, появившуюся по соседству. Она быстро с ней подружилась, и они вдвоем стали командовать остальными детьми на Запольной улице. Через детей и мамы вскоре подружились, и Анастасия на примере Анны еще раз убедилась, что какие бы события ни выпали на твою долю, исход будет для всех один, и вопрос лишь в том, какой ты человек. Что бы там ни говорили о «новом бесклассовом обществе», но после всех событий возникли даже не классы, а касты. Деление это происходило на основе здравого смысла. Так, Анастасия твердо знала, с какими людьми она не будет общаться ни при каких обстоятельствах. И дело было не в деньгах или образовании. Скорее всего, кроме порядочности, другого критерия не было. Хотя саму «порядочность» как качество тоже было бы трудно отклассифицировать. Так называемая «образованщина» еще не распространилась, подменяя собой изрядную долю интеллектуальной «прослойки», и кастовость денежная тоже еще не оформилась в ее «распределенческом иерархате».
Помидора (а настоящее имя ее было Ольга) быстро росла, и скоро вместе с Ниной они стали привлекать внимание кавалеров. Уместно будет сказать, что Нина оказывала, с точки зрения прочих мамаш, дурное влияние на Ольгу. Дело было в краске. «Краситься», а именно пользоваться какой-либо косметикой, считалось неприличным. Кое-кто даже был убежден, что «красятся» только дамы легкого поведения. Впрочем, Нина имела свое собственное мнение, и оно ей было дороже. Она очень грамотно научилась использовать рисовую пудру, тушь и помаду, стала укладывать волосы по моде, а не в строгую безвозрастную кичку, и даже подкрашивала свою шевелюру. Надо ли говорить, что столь яркое пятно на общем сером фоне, да еще в компании Помидоры, привлекало внимание мужчин. И девушкам это нравилось. Во время долгожданных встреч с отцом Нина позировала в его студии, и он при расставании отдавал ей результат своего труда – художественные портреты Нины в разных вариантах. В общем, Нина сознавала свою привлекательность, и поэтому еще больше гордилась своей недоступностью. Заслужить ее расположение, как и расположение Помидоры, было крайне сложно. Для этого надо было быть личностью, кем-то выдающимся, а не просто бледным воздыхателем, приносящим в конвертике билеты в кино вместе с засушенной незабудкой.
Впрочем, до настоящих романов было еще далеко, поскольку девочки еще только-только заканчивали школу.
Большое приключение на Лестровке
- Ниночка, тут Оля с Лестровки хочет кое-что нам предложить, - Помидора перегнулась через подоконник и с заговорщицким видом уже наполовину влезла в комнату Нины. Нина быстро обернулась – нет ли поблизости Георгия Васильевича? Дед Егор моментально бы положил общению конец. Но его не было.
- Ну, что за предложение? – Нина помогла подруге влезть в свою обитель. За Олей показалась другая Оля, девочка из Лестровки, красивого, но беспокойного района Заднепровья. Вслед за Покровкой и Шкляной Горой, Лестровка была населена рабочим людом и славилась особо отъявленной шпаной.
Лестровская Оля хитро улыбалась. – Миша, мой сводный брат, вчера хвалился в школе, что ночью с Покровскими ребятами обобрал несколько садов и принес мешок яблок. Сегодня собираются снова, на этот раз на Шкляную гору. Я как раз проговорилась нарочно, что у тетки розовый налив только сейчас созрел, так я думаю, он их туда поведет. Чтобы авторитет свой дурацкий заслужить. Давайте проучим всю их команду?
Нина сосредоточенно обдумывала предложение.
- Проучить твоего младшего брата, или всю банду этих хулиганов? Что ты нам предлагаешь? И как? Надеюсь, ты не думаешь, что мы будем связываться с мальчишками младше нас, но у которых могут быть ножики, и которые все ведут себя, как уголовники? Вздор…
- Да, всю команду. Но я думаю, что они все обделаются от страху. И долго лазить по садам не будут. Мы их просто до смерти напугаем.
- Напугаем? Вот глупость-то. И каким образом?
Вмешалась Помидора: - Мы оденемся привидениями. И явимся им ночью.
Нина недоуменно посмотрела на подругу. Не заболела ли она? Ночью, выбраться из дома, да еще дойти до Шкляной горы… Хотя…
В общем, в полночь Нина выбралась через окно и, пряча за пазухой простыню и свечку, присоединилась к подругам. Помидора, Нина, и девочка Фаля из новеньких.
Дорога до Шкляной Горы была неблизкая, и времени ушло больше, чем думали, раза в два. Опять же, старались никому не попадаться на глаза.
Оля с Лестровки ждала их у себя: - Ну, где вы пропадали, я вся извелась. Этот дурак уже час как выскользнул из дома. Думал, никто не заметит. Я беру спички. Свечи у всех есть?
Нина показала свечи и предупредила: - Близко к ним не подходим, голоса не подаем. Впрочем, можете стонать, как мертвецы в могилах.
- А что, мертвецы в могилах стонут? - наивно спросила Фаля.
- Только, если их живыми похоронили, - мрачно ответила Нина. Помидора фыркнула.
- Тихо! Кто-то идет… - Оля съежилась и замерла, - Выходим?
- Выходим, только тихо и быстро. Нам до рассвета надо домой вернуться.
Подруги отправились к дому тети. Оля провела их к задней калитке, о которой не знал ее несчастный сводный брат. Несчастный, потому что, когда через несколько мгновений довольные похитители яблок увидели вокруг себя четырех белых призраков, вспыхивающих мертвенным дрожащим огнем и издающих тихие смертные стоны, он действительно обделался. День, который должен был стать днем его славы и уважения, стал его днем позора, о котором в дальнейшем он старался не вспоминать. Грабители завопили так, что хозяева проснулись и выскочили из дома. Побросав яблоки, мальчишки разбежались в разные стороны. Побежали и призраки.
Как ни старались подруги успеть до рассвета, но путь был слишком долог. Нина сунулась в окно – оно оказалось заперто. Пришлось идти через парадную дверь. Навстречу показалась заплаканная мама в ночной рубашке: - Где ты была?…
Нина, на ходу комкая испачканную простыню, пробормотала: - Прости меня, мама..., - и попыталась проскользнуть в свою комнату. Тотчас раздались в коридоре шаги – такими тяжелыми шагами отчим шел, как правило, неся плетку. Нина увидела его на пороге – точно, плетка в руках. Моментально изменившись в лице от раскаянья к побегу, она сдернула шпингалет, распахнула раму и снова исчезла через окно. Жесткая рука Егора схватила воздух. На долю секунды он усмехнулся, выглянул в окно – не ушиблась? – но тотчас обрел прежнюю суровость. Похлестывая арапником по голенищу сапога, он удалился в комнату Анастасии Петровны.
САША
Саша снова вернулся на авиазавод, и здесь ему повезло – он сразу был назначен главным механиком, и, практически, самым главным человеком по самолетам вообще. Теперь ни одна машина не могла подняться в воздух без его персональной подписи. Он же отвечал за весь парк крылатых машин, за все, что происходило с ними во время ремонта и во время испытаний. Дальше, самолеты улетали в расположение своих отрядов, и Саша больше их не видел. Редко одна и та же машина возвращалась к нему. Это было нормально, ведь моторы, прошедшие через руки Саши, работали как часы. Что могло с ними случиться?
Другая забота – Тоня. Она родила красивую девочку, и ее назвали Рая. Родители Тони простили их побег в Питер, и стали заботиться о внучке. Но силы Тони таяли. Видимо, голодные двадцатые сказались на ее здоровье, и теперь какая-то скрытая, но серьезная болезнь точила ее изнутри. Доктора разводили руками и советовали усиленное питание и отдых. Ни того, ни другого Тоня позволить себе не могла. Саша оставлял ей всю свою продуктовую «пайку», а Тоня оставляла все это дочке и Саше, стараясь накормить его ужином в конце дня, когда он, уставший как собака, возвращался с завода. Хотя, в общем, в их жизни это было довольно счастливое время.
Саша стал редко общаться с братом – тот все пил. А с кем еще можно было обсудить Великий Хапун? Каждый пятый дом на их улице опустел, в каждой третьей семье пропал хотя бы один человек, и конца этому не было видно. На заводе надо было не только тянуть лямку за всех, но и отвечать за всех подчиненных, и уметь лавировать перед «политручками», как Саша презрительно их называл. Про себя, конечно. Пугать Тоню рассказами о пропавших друзьях он не хотел – она и так принимала близко к сердцу любую беду, пусть даже чужую и мелкую. Сестры начали разъезжаться из Смоленска после смерти матери, кто – в Москву, кто – в глубинку, подальше от Хапуна. А людей все «хапали» - дома, на улице, на работе. И даже если ты ничего не сделал и не сказал против этой системы, всегда найдется доброхот – доносчик, рассчитывающий либо на твою квартиру, либо на твою работу, либо просто желающий выслужиться и лишний раз «присягнуть на верность». Какие-то ничтожества, вчера еще отвергнутые приличным обществом, сегодня получили власть распоряжаться жизнями тех, кто их отверг. Так думал Саша, а сам все молчал, молчал… И радовался лишь свей красавице-дочке и красавице-жене. Еще он радовался тому, что вокруг оставались все же здравомыслящие люди, хоть и в небольшом количестве, и в глубине души он надеялся, что его город, и его страна, его Родина еще стряхнут с себя всю эту шваль и заживут нормально.
НИНА
Когда Нине исполнилось шестнадцать, ее отец, Казимир Иванович, уже некоторое время жил вдали от любимой дочери и по-прежнему любимой, но отвергнувшей его жены. Насколько вдали – настолько, чтобы даже сама обстановка не напоминала о той жизни, которая так глупо прервалась. На самом деле Казимир Иванович, при всех своих увлечениях, семью ценил превыше всего, поэтому вскоре обнаружил, что даже экзотика далекого Ташкента не отвлекает его от воспоминаний о дочери и так странно поступившей с ним Анастасии Петровне. Его даже стало раздражать отсутствие привычных реалий. За свою жизнь Казимир Иванович объехал много губерний и повидал много людей, но последнее место, избранное им, стало казаться ему ссылкой. Разумеется, рядом с ним оказалась некая дама, заместившая, но не заменившая Анастасию Петровну, и очень настороженно принявшая визит Нины. Для Нины путешествие в Ташкент к отцу было настоящим приключением – столько дней на поезде, постепенное перерастание летнего тепла в немыслимую среднеазиатскую жару, местные люди, округляющие свои узкие глаза при виде такой девушки, куда-то отправившейся в одиночку, а главное – любимый отец, ждущий ее на вокзале с распростертыми объятиями – все это слилось для Нины в один ослепительный момент. Она хотела остаться, но дама, которая была с Казимиром Ивановичем, сократила пребывание Нины у отца. Нина почему-то почувствовала, что отец с этой дамой несчастлив.
Нина не стала накалять обстановку и предоставила отцу самому разобраться в своей жизни. Пробыв две недели, она собрала вещи и отправилась в обратный путь.
На перроне отец долго держал ее за руки и не сводил глаз с ее грустного личика. Сам он точно был потерян, хотел найти правильные слова, чтобы уговорить ее, но понимал, что сам сделал все так, что она не останется.
- Ниночка, доченька… Не уезжай, прошу. Не бросай меня и ты.
- Папа, милый… Мамочка не переживет, если я совсем останусь. Я еще приеду к тебе. Не грусти, - она ступила на подножку вагона. А из головы ее не шла та женщина с колючим взглядом, которая сразу ей сказала, что ей, дочери, негде спать в доме ее отца.
- Нет, - печально покачал головой отец, - не приедешь… Не получится…
Он еще что-то говорил, но паровоз свистнул, лязгнули колеса, состав с грохотом дернулся. Казимир Иванович закричал что-то, махнул рукой, - Нина видела его сквозь слезы. Она очень надеялась еще приехать к нему. Она не знала, что видела его в последний раз.
КАЗИМИР ИВАНОВИЧ
Почему он уехал в Ташкент, а не в Сызрань, Ржев или Майкоп – сказать он не мог. У него было объяснение – старый знакомый предложил ему ателье (сам он куда-то уезжал совсем, по его словам). Потом казалось, что так далеко советская власть не заберется, и какие-то остатки частного предприятия можно было бы поддерживать, существуя «параллельно» новому миру, не пересекаясь с ним и не противореча никому. Еще этот энтузиазм новых земель, большого строительства, когда дикая окраина стала благоустраиваться (мифотворчество было поставлено на таком уровне, что даже Казимир Иванович поверил). Южное тепло, добрые люди, и бесконечно далеко от семейного раскола. Здесь можно было не бояться общества других дам, поскольку взгляд совести – взгляд Анастасии Петровны – был в другой части света. Будучи в Смоленске, Казимир Иванович просто не рискнул бы общаться с кем-то еще, даже после расставания – в маленьком городе слухи распространяются быстро, и бьют точно в цель. Что касается дочери, то он был уверен, что сумеет дать ей почти все то, что должен дать настоящий отец. Быть может, со временем, успокоившись, он бы даже вернулся, чтобы быть рядом.
… А с другой стороны, местное начальство так стремилось доказать свою верность центру, что решило довести классовую чистку до абсурда. Именно город Ташкент прославился историей, когда, в целях полной стерилизации общества, арестовывали не просто людей, скомпрометированных доносом, и не только всех их членов семей заодно, чтоб вражеское семя не проросло, но и даже всех однофамильцев, чтоб не ошибиться случайно. Скажем, пишут соседи, что некий Иванов – тайный враг, клевещущий на власть. А как найти того Иванова? Василий Иванов, или Петр Иванов? Он на то и враг, чтобы маскироваться. Поэтому расстреливали сразу всех зарегистрированных носителей данной фамилии, а также фамилий похожих.
Настал момент, пришли и за Казимиром Ивановичем. Он не дождался приезда дочери. Все было очень грубо – грузовик, грязная мазанка в качестве пересыльной тюрьмы, ненужные допросы – да достаточно было просто рассказать о своей жизни, чтобы получить расстрел.
Казимир Иванович сгинул. Его дама сама прислала письмо Анастасии Петровне, где туманно говорилось о том, что папа Ниночки заболел, и уже вряд ли поправится. Анастасия не поняла вначале, и стала допытываться, что за болезнь такая, да не надо ли лекарств, да помочь чем. Но вскоре прибыл ответ, что помочь уже теперь совсем не получится, да и лекарствами эту болезнь не возьмешь. А если пытаться узнать детали – так, чего доброго, и их эта болезнь зацепит. Крылом «черного воронка». В общем, болезнь обычная для этих дней.
Георгий Васильевич по своим каналам постарался разузнать судьбу бывшего мужа Анастасии Петровны, но ничего утешительного не обнаружил. Даже в Смоленске вполголоса обсуждали о «чрезмерных перегибах» у ташкентских «товарищей». Назвать это геноцидом, при котором была расстреляна вообще половина всего населения, разумеется, никто не смел. Но и ожидать, что кто-то мог остаться в живых, попав в эту мясорубку, тоже не приходилось.
Ниночке постарались объяснить все таким манером, чтобы ребенок (впрочем, уже находившийся на выданье) все понял, но не подвел себя и остальных неосторожным словом. Ниночка вроде бы поняла, но еще не осознала, что своего родного отца она потеряла навсегда. Придет время – она будет тосковать об утрате, задумается о том, кто и по какому праву его у нее отнял, но это произойдет позже, когда прошлая жизнь окажется по другую сторону войны.
САША
Вернувшись в Смоленск, Саша оказался в самом пекле военной жизни. В рекордные сроки отстраивался авиационный завод, в Смоленске развернулась ударная авиагруппа, и ритм приготовлений не оставлял сомнений, что скоро грянет битва. С местного аэродрома дальняя авиация легко накрывала Польшу и всю окрестную Европу. В штабе не делали секрета, что скоро кого-то будут бить по всем правилам военной стратегии и тактики. Вот только враг был не определен – одни думали, что это будут немцы, хотя с ними и заигрывали на высшем уровне, другие думали про дальние походы по поддержке революционных собратьев в Испании и Венгрии – в общем, никто толком ничего не знал, но все к чему-то готовились.
Саша особенно любил «тяжелые корабли» - тактические бомбардировщики. По низкому звуку мощных моторов он всегда определял, где сейчас в небе идет их крыло – высота полета всегда скрывала сами машины за слоем плотных облаков, но звук, от которого дрожала земля, казалось, должен был заставить врага забиться в щель и молить о пощаде. «Тяжелые корабли» бомбили, не снижаясь, устилая землю внизу огненным ковром и оставаясь недостижимыми для зениток противника. Так, во всяком случае, было задумано.
Тоню, наконец, родители простили за побег и взяли на себя заботу о маленькой дочери. Сама она чувствовала себя не очень хорошо, но крепилась. Саша пропадал на авиазаводе днем и ночью. Он сам боялся себе признаться в том, что начал ощущать некую пустоту в сердце – Тонечка все больше превращалась в бледную тень той барышни, которую он когда-то встретил в фотоателье, и ему было жаль ее, но поделать с этим он ничего не мог. Чем он больше ее жалел, тем больше почему-то чувствовал досаду и опустошенность. Досаду он объяснял себе так: «Я злюсь на себя, потому что мало внимания ей уделяю», второе же чувство было для него новым, и справиться он с ним не мог. Иногда он ловил себя на том, что заглядывается на других женщин, и еще больше на себя досадовал.
На самом же деле Саша был слишком горяч, слишком требователен к любви, и его всегда тянуло к тем, про кого принято говорить «индивидуальность». В применении к женскому полу это означало даму, которая умела себя держать, знала себе цену и была средоточием внимания прочих людей. Но и Саша знал себе цену, поэтому не разменивался на всякие там «романы». К тому же авиазавод поглотил его полностью, и на личную жизнь вообще уже не оставалось ни времени, ни сил. В любом случае, жизнь вошла в колею, но колея эта больше походила на гонку, из которой победителя иногда выносят ногами вперед.
Нина. Кавалеры. Замужество.
Казалось бы, еще недавно отзвенел последний звонок, и Нина закончила школу. По совету мамы она сразу же поступила на курсы экономистов, чтобы получить специальность. Это тоже заняло недолгое время, и Нина получила соответствующий диплом, после чего вполне могла считаться взрослым человеком. Жила она по-прежнему у мамы, но работала в какой-то хозяйственной конторе, получала символическую зарплату, которой ей, впрочем, хватало на все необходимое – а уж выживать достойно при минимуме средств она научилась с детства. Не было косметики в ее современном понимании, твердокаменная тушь для глаз должна была часами размачиваться в теплой воде, ткани для пошива одежды были никуда не годными, но Ниночка была всегда одета, причесана и «накрашена» так, что ни у кого не оставалось сомнения: по улице идет настоящая барышня.
Анастасия Петровна гордилась своей дочкой, но тревожилась за ее обустройство в жизни – кавалеров было много, потерять голову было легко. И здесь напомним, какое забавное это было время: институт семьи упразднен, браки никто не регистрирует, венчание – и подавно запрещено, да и церкви все заколочены. Свадьба – это когда люди просто начинают жить вместе. При этом, в приличных семьях еще остались традиции, воспитание и понятие о приличиях. Уйти жить к мужчине просто так было немыслимо, равно как и родить вне брака. Так как же быть, если брак как таковой формально отсутствует, а вне брака жить – грех?
В общем, остался «протокол» - то есть, кавалер должен был познакомиться с родителями, испросить у них разрешения, а далее – как получится. Одни праздновали свадьбу, другие просто «съезжались».
За Ниной бегало много ухажеров, и молодых, и «состоявшихся».
А тут выяснилось, что у Ниночки сформировалось уникальное сопрано, и она в свободное от конторы время начала карьеру певицы в местной филармонии. Она исполняла классические романсы, арии из оперетт, современные песенки, и все время была на виду, так что в цветах и записочках недостатка не было.
Среди прочих выделялся один мужчина, который особенно беспокоил Анастасию Петровну. Умен, красив, закончил Московский университет, настоящий интеллигент. Вот только возраст – 39 лет, и странная история с первым браком. Родители его сгинули где-то в Сибири, но в то время об этом молчали. Он постоянно провожал Ниночку до дома, прятал в ее альбоме засушенные цветы и слал открытки со стихами. Ниночка иногда бросала на него серьезные взгляды, он ей нравился откровенно, но сама мысль о его возрасте сразу охлаждала ее – человек чуть ли не старше ее отца. Поэтому она привыкла к его постоянному присутствию рядом, и ей было вполне удобно, как со старшим братом. Она понимала, что рано или поздно это закончится, ибо человек ждет от нее большего и тешит себя несбыточными надеждами, но все же она его не отпускала. Женщине всегда нужно, чтобы было на кого опереться.
Зимой он водил Нину на каток, и когда он после катания укутывал ее в свое длинное черное пальто, чтоб она не простудилась, и держал ее за руки, Нина начинала волноваться – а может быть, Николай Александрович – это то, что ей уготовано? Может быть, нужно как-то ответить, отблагодарить за столь верное служение?
Однажды зимним вечером, после очередного катания, когда Николай, как обычно, проводил Нину до дома и был приглашен выпить чаю, он честно признался Нине:
- Вы так много обо мне знаете, а я знаю лишь то, что люблю вас. Если вы когда-нибудь, Нина, поймете, что я вам небезразличен, то просто дайте знак – и я перестану страдать от неизвестности. Впрочем, даже если вы никогда не подадите мне такого знака, я все равно счастлив тем, что нахожусь рядом с вами. Но поверьте – так просто вы от меня не отделаетесь. Я буду ждать своего часа. Я вижу ваши глаза, я верю, что мое ожидание не напрасно.
- Николай Александрович, я не могу вам сейчас ответить. Мне нужно время. Вы мне очень дороги. Но я не хочу сейчас что-либо определять, не в этом году. Прошу вас, не торопитесь. Мне очень приятно, что вы уделяете мне столь много внимания, и я хотела бы, чтобы вы перестали мучиться неизвестностью. Но сейчас это не в моих силах. А вы так забавно сегодня делали пируэт на льду – обещаете, что меня тоже научите? Мои коньки совсем затупились, впрочем, надо их отдать в заточку. Что вы смеетесь? Я смешно каталась?
- Что вы, Ниночка, ничуть не смешно. Я просто вспомнил вашу подругу – такое рыжее пятно на синем льду. Вы еще окликнули ее, кажется Морковка, или как-то…
- Помидора, - смущенно проговорила Нина. Они по-прежнему везде ходили вместе, и Ольга-Помидора была в курсе всех сердечных дел Нины.
- Нина, я хотел сказать вам… Хотел сказать вам, что я уезжаю. В Новосибирск. На полгода. Я вас не увижу до осени. Меня отправляют туда в командировку, и я не вправе отказаться.
- Что ж, Николай Александрович, разумеется – служба прежде всего. Разве можно отказываться, да и ради чего? – Нина говорила, а сама досадовала. На последних словах она попыталась взглянуть на Николая в упор, как бы испытывая его, но пожалела об этом. Николай смотрел на нее в некотором изумлении и разочаровании. Как это – ради чего? Если общество его было ей в тягость, то можно было давно об этом сказать. Ну да, Бог ей судья. Все же она еще настолько молода, что излишняя резкость может идти от неопытности и желания самоутвердиться.
И на следующей неделе Николай Александрович укатил в Новосибирск. Он сразу же прислал оттуда письмо с засушенной фиалкой. Но Нина не торопилась отвечать – она пыталась разобраться в собственных чувствах. А разобравшись, сразу пошла к маме.
- Дорогая мамочка, я выхожу замуж. За Павла Петровича Журавлева.
Таким образом, кавалер, явившийся последним к дому Анастасии Петровны, в результате немыслимой рокировки в сердце Нины, вышел в «дамки», и лишил надежды многих достойных претендентов. Павел Петрович был обаятелен, вежлив, но решителен, и недолго думая умыкнул Нину с собой на Урал, где он командовал строительством гигантского тракторного завода. И Анастасия Петровна не успела оглянуться, как стала бабушкой.
С этой поры начинается история совсем другой Нины – Нины, которая ушла из-под крыла родительской опеки и начала действовать настолько решительно и, порой, отчаянно, что линия жизни всей ее семьи полетела от одной запредельной крайности к другой, и, видимо, только этим она спасла жизнь себе и своим близким. Но до этих крайностей еще оставалось года два, а пока – Нина радовалась своей маленькой Марианне, красавцу мужу и вообще семейной жизни в ее понятном, налаженном варианте. Откуда ей было знать, какая бездонная пропасть ждет их всех в недалеком будущем, и какие нечеловеческие силы потребуются от нее, совсем молоденькой девушки, у которой пока что на уме, помимо семьи, только музыка да цветы. И она продолжала петь, оттачивая свое сопрано до пронзительной чистоты, и волей-неволей всегда имела вокруг изрядное количество безнадежных воздыхателей. Местная филармония по достоинству ценила ее голос, и она была включена в концертную программу, с которой иногда разъезжали по местным городишкам, радуя рабочий народ выступлениями в клубах. У нее уже появился свой собственный аккомпаниатор, Адольф Брункин, который тоже души не чаял в Ниночке, но вряд ли мог заинтересовать ее чем-либо, кроме виртуозной игры на рояле. Все же, дуэт у них сложился, и Нина была этим довольна. К тому же старый, лысый, вечно чихающий в платочек Брункин не мог возбудить ревности в дорогом муже, а она этого и не хотела.
Накануне.
Тоня по-прежнему болела, и дочку у нее на время забрала родня. В тот день Саша ушел на авиазавод, как обычно, рано утром, и уже давно должен был вернуться. Настал вечер. Тоня вскипятила чай и, не зажигая лампы, села с чашкой за стол. Она вспоминала неуютную квартиру в Ленинграде, холод и голод тех дней, когда единственным родным человеком был Саша, но его так часто не было дома… Хорошо, что они вернулись в Смоленск. Здесь были родственники, и, хотя и не чувствуя особой любви, она ощущала опору в них, и надеялась справиться со всем этим – и с материнством, и с хозяйством, и с тем, чтобы Сашина любовь к ней не угасла. Ей казалось, что она становится в тягость ему, со всем этим своим нездоровьем, и старалась приободриться, но у нее никак не получалось. Она прилегла на кровать. «Вот только чуть-чуть отдохну, - подумала она, и сразу заснула.
Проснулась в полночь, как от тычка в бок – было совсем темно, громко тикали ходики, каждым шагом маятника напоминая, что уже прошло слишком много времени. Слишком много, чтобы думать, что ничего не случилось. Саши не было. Чайник давно остыл. Тоня зажгла лампу, но тени предметов показались ей слишком зловещими, и она ее потушила. «Наверное, опять аврал на работе, или проверка. Бог знает, что там. А вдруг, он сейчас придет, а дома темно. Подумает, что я его не ждала, - и она снова зажгла лампу. Села на кровать и закрыла глаза, чтобы не смотреть на дрожащий огонек фитиля и страшные тени вокруг. Сердце билось, она пробыла в полузабытьи час или два, но заснуть не могла. «Что же это за ночь такая, - подумала Тоня, - И что с Сашей? Не Хапун ли за ним пришел?»
Было около пяти утра, когда она услышала торопливые шаги Саши на лестнице. Он не шел – он бежал. Со стуком распахнулась дверь. Тоня кинулась к Саше – и отшатнулась. Она еще никогда не видела его таким. Бледный, с перекошенным лицом, с остановившимся взглядом – он первые несколько мгновений не мог выговорить ни слова, только тяжело дышал. «Сашенька! Что с тобой?.. – воскликнула Тоня в испуге.
- Тонечка… Война…
И больше он ничего не мог сказать. Вошел, рухнул на стул, схватил кружку, налил себе холодного чаю. Тоня так и стояла перед ним, сжав руки.
- Как война? С кем?
- Германцы. Фашисты. Без объявления. Больше ничего сказать не могу. Сейчас возвращаюсь в часть. А тебе… Тебе надо готовиться к эвакуации. Много вещей не бери, только самое важное. Где Рая?
- У мамы, в деревне.
- Иди к ним, меня не жди. Забери всех, будьте готовы прийти на вокзал завтра или послезавтра. Гражданских будут эвакуировать составами.
- Шурочка, как эвакуировать? Они что же, до Смоленска дойдут?
- Не дойдут…
Саша помедлил.
- Бить будем гадов, вот! До Смоленска они не дойдут. Но если будет бомбёжка… Прячьтесь в погребе. Ты поняла?
Он притянул ее к себе, посмотрел ей в глаза. Такая напуганная, бледная, несчастная Тоня. Он бы не раздумывая отдал жизнь, чтобы ее спасти, но спасать теперь надо было всю страну.
- У меня есть два часа. Я прикорну немного…Разбуди меня в семь.
Он, не разуваясь, лег на кровать, выставив ноги в сапогах на табурет, и сразу заснул. Тоня села подле него и стала гладить его волосы. «Что-то теперь будет, - думала она, - Что-то теперь будет…»
Эвакуация.
Весь город жил слухами. Понять, что происходит на фронте, было невозможно. По радиоточке голос Левитана сообщал об очередных успехах Красной Армии, но в город потянулись беженцы из Белоруссии, которые рассказывали такие ужасы, что им не верили. Говорили, что в некоторых местах фашисты брали с ходу целые районы, и армия бежала, бросив технику. Другие попали в самое пекло и описывали стену огня и дыма, дрожь земли и невыразимый ужас от грохота бомб, снарядов, когда земля, воздух, железо и человеческое мясо становились единым месивом, словно раскрылся ад и поглотил города. Через некоторое время объявили эвакуацию, и пригнали на вокзал Смоленска состав из открытых платформ, на которые начали грузить людей. Всем велели взять с собой вещей на пять дней – с формулировкой «Пока фашиста прогоним». Так что народ верил, что это недоразумение скоро закончится, и наша армия прогонит обнаглевшего Гитлера, еще вчера заверявшего Сталина в своей дружбе. Никто не сомневался, что за пять дней этих сволочей разгромят, и они еще пожалеют, что к нам сунулись. Многие даже не явились на вокзал и решили пересидеть дома эту напасть – шутка ли дело, оставить дом без присмотра. Некоторые уже к этому подготовились и углубили свои погреба, чтобы пережить возможные бомбёжки.
Нина. На Урал и обратно.
Переезд в Челябинск был для Нины интересным приключением. Павел Петрович сразу получил прекрасную квартиру, неплохо ее обставил. Казалось, жизнь налаживается. Но не прошло и трех лет, как что-то вдруг сломалось – в самом Журавлеве, и во всей их семье. Однажды он пришел с работы не такой, как обычно – совершенно подавленный, с угасшим взглядом. Нина не обратила вначале внимания на это, по привычке дала ему подержать маленькую Марианну – тот взял ее на руки, натянуто улыбнулся и вернул ее матери.
- Не сейчас, Ниночка, не сейчас…
Нина нахмурилась.
- Что произошло?
- На работе… Неприятности… Видимо, меня переведут…
- Тебя уволили?
- Нет, что ты, конечно, нет…
На самом деле, его уволили. И он не мог сказать, за что. Не имел в себе силы. А может быть, боялся рассказать то, что могли бы услышать стены. Мы уже не узнаем, то ли он сболтнул лишнего в дружеской беседе, и ему грозила политическая статья – и от него избавились, от греха подальше. То ли он отказался вступать в компартию… С такими же последствиями. Нина не особо интересовалась мотивами и подробностями. Она ему подарила дочь – и это была его ответственность содержать семью.
Павел Петрович стал куда-то уходить, подавать заявления, обивать пороги – но вскоре это ему наскучило, и он сел в унынии у окна, глядя на дымы Челябинского тракторного завода, где он совсем недавно был одним из главных инженеров. Деньги закончились, и в день, когда для дочки кончилась какая-либо еда в доме, Нина встала, закутала Марианну и пошла на вокзал, где купила билет в Смоленск, к маме. Павел Петрович умолял остаться и обещал, что жизнь скоро наладится, и у него будет новая работа, и они больше ни одного дня не будут сидеть голодными – но Нина уже приняла решение. Он бежал за ней, но взгляд ее был направлен только вперед. На вокзале она обернулась, посмотрела в его растерянное, несчастное лицо и сказала:
- У тебя всегда есть шанс. Я даю тебе слово – если ты возьмешься за дело, и будешь готов нас содержать, мы вернемся. Подумай пока.
Паровоз дал гудок, состав лязгнул и отправился на запад. Мама всегда ее ждала. Она не стала расспрашивать, а Нина сказала коротко:
- Марише было нечего есть.
Они прожили некоторое время, как до замужества Ниночки, только теперь у них был белокурый ангел, Марианна, она же Мариша, или просто – Риша. Казалось, мало что изменилось в их размеренном быте. Нина продолжила выступления в местной филармонии, у нее опять не было отбоя от поклонников, но она хранила верность Павлу Петровичу. Она надеялась, что он одумается. И Журавлева вновь взяли на работу – ночью пришел курьер и вызвал его немедленно в «главк». Но Павел Петрович даже не успел сообщить об этом Ниночке, потому что услышанное в «главке» повергло его в шок, а потом само его местонахождение засекретили.
Известие о войне принес в дом дед Егор. Он пришел в форме, как всегда – невозмутимый, только, почему-то, совершенно охрипший, и сообщил, что все немедленно должны сесть в грузовик и уехать в Ельню, и что другой возможности не будет.
- Погодите! – закричала Нина, - А как же Варя?
Варя была школьной подругой Нины, с которой они когда-то поспорили – кто из них первой замуж выйдет, и у кого раньше родится ребенок. Так что Варя иззавидовалась Нине, когда та и замуж вышла, и Марианну родила, и, чтобы не отставать – тоже выскочила замуж, и на днях должна была родить.
- Сядьте, - строгим тоном сказал дед Егор.
Все послушно сели. Даже Риша притихла. Она с детства побаивалась его.
- Я делаю то, что я могу. Машина уходит через десять минут. Мы берем из дома самое ценное и уезжаем. Командование говорит, на пять дней, пока фашиста прогоним. Продукты, одежда – все, что можем взять сейчас.
- А Доля? – робко спросила Анастасия Петровна.
- Доля остается сторожить дом. На то она и собака.
И они встали из-за стола, оделись, как во сне – собрали вещи (всегда в такой момент под руку попадаются самые ненужные, самые абсурдные предметы, вроде щелкунчика для орехов). Риша схватила любимую куклу. Они вышли из дома и оглянулись на него. Они не знали, что видят его в последний раз. Солдаты помогли взобраться на борт грузовика. Все еще не веря, что это происходит, под покровом ночи они уехали в эвакуацию из родного Смоленска.
Варя. Роддом.
Варя поступила в роддом накануне. Ближе к вечеру в Смоленске стала слышна канонада, в воздухе потянуло гарью. Отдельные тяжелые фугасы взрывались так, что уже дрожали стекла на юге города. Муж Вари был призван на фронт и уехал пять дней назад, с тех пор никаких вестей не было. Ночью у Вари начались схватки, и тут выяснилось, что врачей в больнице больше нет, ни одного. Не было и медсестер. Всех эвакуировали, или призвали на фронт – никто не знал. Девушка на соседней койке начала рожать сама, к ней пришел старик отец на костыле, без одной ноги. Роды шли неправильно, она истекала кровью. Бабы выли по всему роддому нечеловеческими голосами, и Варя почувствовала, что рожает. Она сама закричала, как раненный зверь, и не было другой мысли: «Только родить! Только родить! Выходи! Выходи!!!» И ребенок вышел, заплакал, Варя прижала его к себе и отключилась.
Утром она очнулась от того, что кто-то тыкал в нее палкой.
- Проснись, мамаша!
Пришли две старухи-уборщицы. Одна из них перевязала пуповину Вариному ребенку и запеленала его. Другая тыкала ей в бок шваброй:
- Ишь, разлеглась! Идти можешь?
- Я? Нет, как я пойду?
Старухи встали посреди палаты.
- Бабы, спасайте себя сами, кто может идти! Фашист в городе! Бомбить будут. Больницу первой разнесут. Нет врачей! Кто родил, кто не родил – ползите! И сестер нет. Никого нет. Все вас бросили. Домой ползите, кто может. Кроме нас, больше здесь никого. И мы пошли…
Девушка на соседней койке ночью умерла при родах, истекла кровью. Над ней рыдал отец, он пытался тащить ее тело, но не мог делать это на одной ноге – под мышкой у него был младенец, другой рукой он держал костыль. Он клал младенца на пол, потом тащил тело дочери, потом возвращался к младенцу, потом упал между ними и просто закричал, уже без слез.
Старуха, покидая больницу, остановилась в дверях:
- Бросай ты ее… Ей уже не поможешь. Ребенка спасай.
Варя поняла, что ноги ее не слушаются, она привязала к себе простыней ребенка и поползла. Она сползла с кровати, и довольно ловко добралась до дверей. Дальше было сложней – два пролета лестницы вниз. Холодные ступени, однако, были довольно скользкими, и, хотя Варя ушиблась всеми частями тела о них, все же довольно быстро она оказалась на улице, в теплой пыли, на ярком солнце. Она зажмурила глаза, у нее на миг закружилась голова, но она дала себе слово, что не умрет и с живым ребенком доберется домой. Она примерно определила, в какой стороне был ее дом, и поползла. За ней на пыльной дороге оставался кровавый след, но кровотечение было не сильным, и она была уверена, что сил ей хватит. В ней даже проснулся азарт. «Врешь, не возьмешь меня, - обращалась она мысленно, неизвестно, к кому, - Доползу я, вот увидите».
Вскоре она обнаружила, что с привязанным к груди ребенком ползти очень неудобно, и она его стала просто катить перед собой, как полено. Ребенок плакал лишь изредка, и тогда она его кормила – молока было достаточно. Версту за верстой она ползла по-пластунски, слыша громыханье разрывов, стараясь сократить путь через пустыри с высокой травой, и, чувствуя, что слабеет, храбрилась и понукала себя: «Ну, что разлеглась? Давай, ползи, карамора недобитая». Порой над головой слышался странный свист, и колосья травы падали ей прямо на голову, скошенные пулями. Она вжималась в землю, закрыв собой ребенка, и когда все стихало – ползла дальше. Перекатить малыша, подползти к нему, снова перекатить. Тут возможно две техники: катить и перекладывать. Перекладывание занимало больше сил. «Надо быстрее ползти. Вдруг за мной кто-то из родных отправится в роддом? А меня там и нет…» Она понимала, что отправляться было некому – отчим был без ног, и передвигаться мог только в пределах их сада, мама была тоже после тяжелой болезни, а сестры были еще совсем девчонки, и их бы никто не отпустил в такой ситуации. Но все же, они могли кого-то послать за ней, а она тут посреди пустыря, скрытая лопухами, неизвестно где лежит. И она совершила очередной рывок, и уткнулась в железнодорожную насыпь, преодолеть которую уже не было никаких сил. Она поднимала ребенка – и он катился ей обратно в руки, гравий осыпался, ночная рубашка была на ней совершенно изорвана, ноги слушались плохо, а на руках она никак не могла подняться наверх. И она зарыдала во весь голос, и тут – над насыпью, с той стороны, поднялись две головы в касках: «Ты что тут делаешь? Сдурела, что ли?»
Она всхлипнула и улыбнулась: «Из роддома я, ночью родила. Вот, ползу…» И она протянула им свой сверток с ребенком. Солдаты в изумлении смотрели на них, на мать и комок грязи, внутри которого пыхтел живой малыш.
- Давай быстро, где живешь? Отнесем тебя! Тут везде обстрел…
Она назвала адрес, солдаты вдвоем взяли ее на руки, сунули под мышку ребенка и понесли, благо оставалась всего верста. Какая же была радость, когда ее торжественно внесли в ее сад. Вся семья выскочила из ямы, в которой пряталась от бомбежки, и кинулась целовать Варю и солдат, что донесли ее живой. Отчим плакал от счастья, мама пыталась накормить бойцов, но они сказали, что им не до этого, что враг уже занял южную часть города, и ушли.
Всего на обороне Смоленска осталось две с половиной тысячи солдат, разбитых на мелкие группы, без связи между собой и отрезанных от снабжения. Они еще продолжали отстреливаться в разных районах, не зная, что ночью основные силы отошли от города и заминировали за собою шоссе. Уцелевшие бойцы впоследствии ушли в лес и примкнули к партизанам.
Нина. Возвращение в ад.
Когда машина прибыла под Ельню, выяснилось, что у деда Егора уже все хорошо подготовлено – была изба, в ней застелены постели, на столе дымился самовар, и оставалось только разгрузить немногочисленные пожитки. Анастасия Петровна вдруг всплеснула руками:
- А дипломы-то! Дипломы я не взяла!
- До дипломов ли, Настя?
- Да как же я без дипломов? Кому я нужна? Я же доктор! А дальше, как будет? Кто меня на работу без диплома возьмет?
Дед Егор невесело посмотрел на жену. Видимо, он знал гораздо больше обо всем, что происходит, и диплом Казанского университета его сейчас волновал меньше всего.
Анастасия Петровна стала с досадой перерывать все узлы и сумки, взятые в эвакуацию.
- Ну точно, не взяла! Егорушка, что нам теперь делать?
Георгий Васильевич помедлил с ответом.
- Что делать? Ждать, Настя. Пока просто ждать. Вот, поживем тут пока несколько дней. Там видно будет. Давайте пить чай!
И они сели за стол. Маленькая Риша сидела перед своей чашкой с надутыми губками. Нина повернулась к ней:
- Что не пьешь, Ришенька?
- Несладкий. Не хочу несладкий.
Нина заглянула в сахарницу – там было пусто.
- А мы что, сахар тоже забыли? Она и кашу утром без сахара тоже не будет. Поищу в буфете, может, есть хозяйский…
Но нигде сахара не было и в помине. Риша собралась рыдать. Анастасия Петровна продолжала сокрушаться о дипломах. Дед Егор, не допив чай, встал из-за стола, поблагодарил всех за компанию, и ушел в штаб по своим делам. А Нина подумала-подумала, взяла документы, ключи от дома в Смоленске – и отправилась обратно в город пешком, ночью, за сахаром и мамиными дипломами.
Она шла всю ночь. Ей приходилось сворачивать в кусты при каждом шуме мотора на дороге или звуках человеческого голоса. Инстинкт подсказывал ей, что лучше ни с кем не встречаться. У нее была цель – дойти до дома, взять сахар, мамины документы (о своих собственных дипломах она в этот момент даже не вспомнила), и скорее вернуться обратно, к дочке и маме. В такие минуты она не думала об опасности, усталости или далекой перспективе. У нее были цель и дикое упрямство, твердое убеждение, что надо любой ценой сделать так, чтобы два самых дорогих человека перестали расстраиваться. И рано утром она вошла в Смоленск, сразу заспешив туда, где должен был быть их дом.
Но вместо дома увидела лишь огромную, все еще дымящуюся воронку – глубиной больше, чем их дом был в высоту. Фугас попал в их дом точно, и не осталось даже щепочки – только камни, глина, и тошнотворный запах гари. Некоторые другие дома уцелели, и Нина поговорила с соседями – те подтвердили, что ночью, когда они уехали, все и случилось, а собака выбила окно и сбежала, как только уехал их грузовик. В общем, забирать было нечего. Нина пошла к Каролине Карловне, старой польке, с которой дружила Анастасия Петровна, и все рассказала.
- Миленькая, возьми у меня сахару, да отнеси Марианне, - сказала Каролина Карловна, - Только погодя. Сейчас отдохни. Ноги, небось, все стерла, пока в Смоленск шла.
Ноги у Нины были и вправду все стерты до кровавых мозолей, и она прилегла отдохнуть. Не заметила, как отключилась, проспав, в результате, до шести утра. Утро пахло гарью, порохом, и обещало ненужную жару к полудню. Нина заклеила пластырем мозоли, взяла кулек с сахаром, и двинула в сторону Рославльского шоссе. Постепенно стала встречать все больше народу, двигавшегося в том же направлении. Когда она вышла на сам тракт, то удивилась – насколько плотная толпа двигалась по нему. Люди катили тележки с вещами и коляски с детьми, тащили узлы на плечах. Ей запомнилась одна женщина, которая несла на руках двух уже довольно больших детей, и было видно по всему, что она уже устала.
- Как же она вообще дойдет, - подумала Нина.
Расталкивая толпу, двигалась полуторка, эвакуирующая запоздалого партийного руководителя с семьей. Вся машина была занята их вещами – там были и сундуки с посудой, и увязанные в тюки перины, а сама жена этого «парторга» сидела в кузове с бледным лицом и обнимала кадушку с фикусом – отказываться от роскоши они не собирались даже при отступлении. Люди огрызались на водителя полуторки, а в адрес «бабы с фикусом» летели эпитеты, из которых «сука» был самым мягким. Внезапно, где-то впереди, раздался взрыв – и в толпу полетели куски человеческого мяса. Затем еще и еще – все, кто шел по середине дороги, начали натыкаться на мины, установленные своими же красноармейцами при отступлении. Народ закричал, и почти одновременно с этим послышался гул моторов – это начинался налет фашистской авиации, для которой поток беженцев, запертых на заминированном шоссе, был легкой мишенью. Народ вопил, бросаясь врассыпную с шоссе, пытаясь укрыться в кустах, канавах, под деревьями. Водитель полуторки прибавил ходу, с молчаливого согласия своего хозяина давя тех, кто оказался перед ним. Баба с двумя детьми из последних сил бросилась в отчаянии за этом машиной, крича на все шоссе: «Да бросьте ж вы фикус! Да возьмите ж вы меня! Да хоть детей моих!» Но полуторка только прибавила ход. И тогда баба остановилась, развернулась лицом к бегущим людям и заорала так, что должна была бы слышать вся Россия:
- Да посмотрите ж вы на этих сук! Вот они, наши защитнички! Чтобы вы сдохли! Будьте вы прокляты во веки веков, и дети ваши прокляты, ни дна вам, ни покрышки!
Голос ее потонул в реве моторов – на шоссе зашло целое звено самолетов, и они поливали толпу пулеметным огнем, заливая дорогу реками крови, а вокруг на родных, советских минах продолжали подрываться те, кто уцелел под обстрелом. Уцелела и Нина, сползшая в канаву и оттуда под прикрытием лопухов добравшаяся до ближайшего оврага. Кулек с сахаром был давно потерян, одежда изорвана, тело исцарапано, но она была жива. Провела ночь под каким-то кустом, и утром, после столь неудачной попытки выхода из Смоленска, вновь вошла в город с юга. А с севера парадными колоннами вступали немцы. Захватчики хотели эффектного появления в городе – поэтому лишь после подавления последних очагов сопротивления устроили этот парад. Тогда-то Нина и увидела фрица с их собакой, Долей, гордо восседающих на броне новехонького, блестящего свежей краской танка.
- Ну, хорошо, хоть жива, - подумала Нина, и заспешила вновь к Каролине Карловне, потому что больше податься ей было некуда.
Саша. «Конец жизни».
Саша проснулся, как был – в форме. Тикали ходики, Тоня тихо сидела рядом и смотрела на него. Саша сел, взял ее за руку.
- Тонечка, я сейчас пойду на завод. Когда узнаю, что да как, я сообщу. Но будь готова, собери вещи.
Он поцеловал ее в лоб. Тоня все не выпускала своей руки из его.
- Я буду тебя ждать, сколько надо. Я сделаю все, как ты скажешь. Отнесу Раины вещи к маме.
— Вот там и оставайся. Я туда приду за тобой, когда ясность настанет.
И Саша, встав, подтянув ремень и оглянулся на маленькую иконку в углу. Перекрестился: «Во имя Отца, и Сына, и Святого духа». Распахнул дверь и ушел на войну.
На авиазаводе царила неразбериха. С фронта прибывали подбитые самолеты, их чинили в цехах и прямо на поле. Всем велели не отлучаться домой, люди спали посменно в казарме при заводе. Так прошло четыре дня, когда, наконец, объявили об эвакуации завода на Волгу, под Куйбышев. Аврально начался демонтаж станков, вывоз запчастей, стали формировать списки, кто в какую очередь должен выезжать с эшелоном. Все боялись начала бомбежек, поскольку понимали, что их завод – первая цель для фашистов.
Саша уже несколько дней не отлучался с завода, наскоро перекусывал и спал урывками в цеху. Его выносливость поражала многих, а в особенности – заведующего складом запчастей, Третьякова. Тот был родом из глухой белорусской деревни, и от всех отличался особым говором, а также неспособностью произнести ключевое слово «аэродром», называя его «едрём». Бывало, придут за Сашей. «Где Фёдоров? - спрашивают. «Хвёдоров? – переспрашивает Третьяков, - Хвёдоров на едрёме».
Саша всегда был на летном поле. Принять самолет, разобрать мотор, заменить пробитые, изношенные, горелые детали, вновь его собрать и установить, запустить, а потом вместе с пилотом подняться в небо, чтобы испытать. Мотор самолета – это было его царство. Он его слышал, чувствовал, как живой организм. По звуку мотора мог сказать, какой самолет летит, даже если его не было видно за облаками. Когда садился очередной подбитый самолет – к нему бежали медики спасать пилота, Саша – спасать мотор, а остальные техники бежали с вопросом: «Шасси целы?» Сперва Саша не понимал, почему их так живо интересовало именно шасси самолета, пока однажды не наткнулся на младшего техника Иванова, который возвращался после смены, держась за стенки коридора – ноги его слушались плохо, и был он в стельку пьян.
- Иванов, стой! Ты откуда такой?..
- Со смены, Александр Прокофьич.
- Вижу, уже начал отдыхать. Что ж ты пил?
- Не я один пил, Прокофьич. Все пили…
- А что вы пили? Где взяли?
Иванов остановился, стараясь принять вертикальное положение перед Сашей, и расплылся в довольной улыбке:
- Горилку из шасси пили, Александр Прык... Ик… Прокофьич. Шасси под разборку, гидравлику слили.
Гидравлика шасси работала на смеси машинного масла со спиртом. Саша знал об этом, разумеется, но ему в голову не приходило, что этот убийственный состав можно пить.
- Да как же вы ее пили с машинным маслом – то?
- Прокофьич, мы что ж дураки? Взяли противогаз, через него профильтровали. Спирт вышел, масло осталось. Вот это и выпили. Да немного, литра два…
- Да как вам в горло такое полезло?
Иванов окончательно выпрямился и принял торжественное выражение лица:
- Александр Прокофьич! Пошла, как по шнуру!
Саша остолбенел. Выражение «пошла, как по шнуру» ему запомнилось на всю жизнь. Объясним здесь нашему читателю, что шнур имелся в виду бикфордов, который является запалом для бомбы. Поджигаешь шнур – и видишь, как по нему бежит огонь. Вот так бежала по лужёным глоткам техников «горилка из шасси».
Вдруг взвыли сирены, и одновременно Саша услышал, как невдалеке застучала зенитная батарея. «Началось» - подумал Саша и заспешил в укрытие. За цехом был оборудован блиндаж, накрытый бревнами и засыпанный землей так, чтобы его не было видно. Вражеские самолеты метили в корпуса завода, и блиндаж мог пострадать только от случайного прямого попадания бомбы.
В блиндаже тесно набились работники Сашиного цеха, включая изрядно набравшихся техников и белого лицом, трясущегося от страха заведующего складом Третьякова. Саша прислушивался к низкому гулу самолетов. «Тяжелые корабли летят, - подумал он, - Накроют нас, только держись».
И вот – земля содрогнулась, и через долю секунды раздался оглушающий взрыв, с потолка блиндажа посыпалась земля, и земля продолжала содрогаться, стены блиндажа, казалось, ходили ходуном, и грохот бомбежки перекрывал истошный крик Третьякова: «Конец жизни! Конец жизни!» Так его потом и прозвали: «Третьяков – Конец жизни».
Налет закончился, рабочие стали осторожно выбираться из укрытия. Часть цехов горела вместе с самолетами, одно здание было практически уничтожено прямым попаданием, но люди уцелели все. Зенитки отработали свое, хотя и не сбили ни одного фашиста.
Саша бросился разбирать завалы, тушить огонь. Рядом с ним, не выпуская папиросы из зубов, трудился совершенно протрезвевший Иванов:
- Ну что, Федор Прокофьич, с почином! Теперь они к нам пристрелялись. Жди скоро снова в гости… Дать бы им отпор, да?
- Ты давай работай… Надо склад весь упаковать, пока не разнесли к ядреной матери. Без запчастей какой мы отпор дадим?
- А то, что слышал я, что Сталин вначале не верил, что война началась. Была команда – не взлетать! Провокация, туды её…И пока не взлетали, все западное крыло на земле разбомбили.
- Ты что такое говоришь? – Саша даже замер с ломом в руках, которым он отодвигал кусок кирпичной стены, заваливший вход в «кандейку» с его инструментами, - Ты тише об этом, пока политручки не услышали.
- Ладно, Прокофьич, я потом тебе историю расскажу. Дай Бог разгребем это и эвакуируемся. Или мы тут так и будем – вместо тОва Третьякова – «Конец жизни! Конец жизни!»
Он хрипло засмеялся, в одну затяжку докурил папиросу, затоптал окурок и, махнув рукой на прощание Саше, удалился.
Саша. Эвакуация завода.
Ящики с оборудованием, части самолетов грузили в вагоны и на платформы и увозили на восток, в Куйбышев. Там было решено объединить несколько эвакуированных авиазаводов в один, чтобы наладить массовый выпуск штурмовиков Ил-2. Саша уговорил начальство посадить на один из эшелонов Тоню с дочкой, и они уехали, чтобы ждать прибытия Саши. Немцы столь стремительно приближались к Смоленску, что никто даже не планировал сколь-нибудь значимой городской обороны. Страшные бои в области – Вязьма, Ельня - оттягивали все силы, и когда они иссякли, в городе осталось несколько маленьких отрядов, у которых не было ни вооружения, ни еды. Говорят, Сталин даже не знал, что Смоленск уже оставлен войсками, а когда узнал – потребовал немедля отвоевать его обратно, только это делать было уже некому. В общем, все бежали из города сами, кто во что горазд, и с каждым днем приближалось неотвратимое – полная оккупация врагом.
Сашу вызвали в штаб при заводе. Он вытер черные от масла руки, повесил грязную «спецовку» на гвоздь и пошел в штаб, размышляя – к добру это или не к добру.
В штабе было руководство завода и еще пара каких-то «политручков» из Москвы.
- Федоров?
- Так точно.
- Садись. Ну как, свой цех уже отправил в эвакуацию?
- Так точно.
- Все свои инструменты тоже упаковал? Тоже отправил?
«Странный вопрос, - подумал Саша, - Что-то не так».
- Инструмент у меня всегда при мне. Поедет вместе со мной.
— Вот и правильно. Александр Прокофьевич, у нас тут принято важное решение. Войскам нужна поддержка. Много самолетов бьется. Воронежские Ил-2, новая машина, знаешь такие?
- Мы же их готовились выпускать. Я их моторы наизусть знаю.
- Так вот, сколько отправили на фронт – столько потеряли. И половину - не в бою! Понимаешь, о чем речь? Недоработанная машина еще. Сырая. По ходу доводить надо. И летает по-другому. Еще надо понять и переучить пилотов. В общем, придаем вашу бригаду техников к авиаотряду армии. Самолетов не хватает, а они сломанные машины бросают, потому что починить не могут. Не эвакуируешься ты, Александр Прокофьевич! Тебя ждут на фронте. Полевая бригада техников.
- Так точно…
«Бить фашиста, - стиснув зубы, думал Саша, - Поеду бить фашиста. Почему их до Смоленска допустили? Знали же, что германцы – враги. Никто не сомневался. Никто…»
- Разрешите обратиться?
- Говори!
- Запчасти. У нас моторы германские. Где теперь их брать?
- Снабжение – не твоя забота. Наладим в тылу свое производство.
«Это сперва надо, чтобы эшелоны до того тыла доехали, а у нас уже узловую станцию бомбят, - подумал Саша, а вслух спросил, - Сколько человек со мной?»
- Кого соберешь… И все, кто остался… Последний состав уже ушел.
Оставалось человек пятьсот. Их расформировали на несколько полевых бригад и придали к воинским частям, держащим оборону между Смоленском и Москвой. Той же ночью Саша погрузился вместе со своими инструментами, Третьяковым, Ивановым и прочими в полуторку и отправился на фронт, в самое пекло.
Нина. Жизнь при немцах.
Каролина Карловна всю ночь не могла смокнуть глаз, переживая за Нину. Город полнился слухами об отступлении Красной Армии, а больше и неоткуда было ничего узнать – радиоприемники гражданским иметь не полагалось, а радиоточка уже неделю, как молчала. Заслышав шаги Нины на лестнице, она бросилась открывать дверь.
- Ниночка, родная! Живая вернулась! Слава Богу!
- Не смогла я выйти из города, тётя Каролина… Под бомбежку попала…
Старушка обняла Нину, и та впервые за все это время дала волю чувствам и разрыдалась.
- Как же… Как же я к моей мамочке и к Ришеньке теперь в Ельню доберусь? Дорогу заминировали. Стреляют, бомбят. Как я дойду?!
Каролина Карловна вытерла своим платком слезы Нины, потом усадила ее на стул, и сама села напротив. Лицо ее стало одновременно печальным и строгим.
- Нина, послушай, что я тебе скажу… Только послушай внимательно. Под Ельню идти нельзя. Там уже никого нет.
- То есть, как это – нет?
Нина опешила, и даже перестала рыдать.
- Как нет? А где же тогда моя семья? Как же…
- Послушай. Люди говорят. Там страшный бой был. Ничего не осталось. Эвакуированные с войсками дальше отступили, на восток. Куда-то их на Волгу отправили. Под Царицын, что ли. Ты их уже не догонишь. Из города не выйти, немцы вошли и с севера, и с юга. Все сидят по домам, ждут, когда потише станет. Варя, кстати, родила на днях. Здоровый мальчик! Представляешь, доползла с ним сама из роддома на Покровке!
- Варя? Не может быть! Вот даёт!
Нина всплеснула руками. Каролина Карловна хитро прищурилась. Эта старушка была хорошим психологом, и знала, как вовремя переключить настроение.
- Да, а от железной дороги ее уже до дому наши солдатики на руках донесли. Ты, Ниночка, давай-ка лучше с утра чайку выпей. Вот, смотри, у меня даже варенье еще осталось с прошлого года.
И она пододвинула Нине вазочку с ее любимым, клубничным.
- А потом мы с тобой подумаем, как тебе разыскать твою семью, и что нам теперь с тобой делать. Мы же теперь с тобой, как это называется, - в оккупации! Так что будем сидеть тихо и смотреть, что в городе происходит.
Каролина Карловна жила в старом купеческом доме с толстенными кирпичными стенами и маленькими окошками, которые теперь были зашторены наглухо. Через маленькую щелку, не отдергивая шторы, с их второго этажа можно было наблюдать улицу – и пока никого на ней не было видно.
- Ты, голубушка, теперь думай только об одном. Мамочку твою и дочку увезли подальше от бомбёжек, они в безопасности. Так что твоя задача – это сохрани себе жизнь, чтобы они тебя дождались, когда все это закончится. Ты их обязательно найдешь. Отдохни сейчас. А я пойду, у соседей разузнаю, откуда ветер нынче дует.
И, оставив Нину одну в размышлениях, старушка выскользнула из дома и отправилась к наиболее надежным из знакомых. Стараясь держаться вдоль стен, в тени старых тополей, которых тогда было много на ее улице, она незаметно пробралась к одним, потом – к другим соседям, и к концу дня уже примерно составила картину событий.
Город
Немцы отбомбились по Смоленску в самом начале, сожгли полгорода, и больше его почти не трогали, поскольку начали его быстро занимать и использовать уцелевшие здания. Очаги сопротивления Красной армии встречались то там, то здесь, и иногда по Смоленску начинала лупить своя, родная батарея, нанося еще больший ущерб. В ответ немцы накрывали ее массированным огнем, она перемещалась, и снова открывала огонь, чтобы разрушить мосты и базы, и лишить захватчиков инфраструктуры. В конце концов, всех, кто оказывал сопротивление, истребили, и горожан, включая детей, отправили закапывать трупы красноармейцев, которые быстро разлагались на июльской жаре. В город прибыла новая администрация, которая начала искать подходящих кандидатов из русских для управления городом. В начале войны немцы серьезно надеялись, что Россия достанется им легко, и поэтому «либеральничали» - открывали церкви, театры, музеи, и даже выделяли рейхскредиты из Берлина на восстановление города. Это сочеталось с возведением концлагеря на окраине города и изоляцией евреев в гетто, которых, впрочем, поначалу использовали на строительных работах. Вскоре в концлагерь прибыла группа особо просвещенных фашистов с переводчиком, и именно они отсеяли от смертников тех представителей интеллигенции, которых предполагалось назначить в городскую управу. Бургомистром стал Борис Меньшагин, человек удивительной судьбы. Он был адвокатом еще при царе, а в советское время продолжил свою практику и спас от расстрела немало человек, иногда вынимая людей из камеры приведения приговора в исполнение буквально за минуты до его исполнения. Будучи глубоко верующим человеком, он отказался вступать в ряды коммунистов, что и спасло ему жизнь при немцах. Те, кто остался в городе, единогласно показали на него как на единственного кандидата в бургомистры, и, хотя немцы думали вначале назначить местного профессора астрономии, которому уже было много лет, и который ничего не понимал в управлении городом, именно Меньшагин возглавил Смоленск, а впоследствии еще и Бобруйск. Его силами Смоленск начал оживать, открылся рынок, пошла торговля, стали разгребать завалы сожженных домов, вновь открылся для богослужения Успенский кафедральный собор, и была еще одна хитрость. Меньшагин раздул штат специально учрежденных театров (оперы и балета, драмы, и т.д. и т.п.), чтобы записать в них уцелевшую молодежь, ведь фашисты не терпели тунеядцев. В то время немцы еще устраивали приёмы и балы, разворовывали музеи – но поощряли искусство (разумеется, арийское и патриотическое), и общались с «русской элитой», вынутой из их же собственной петли, почти на равных. Через год это все изменится, «либералов» уберут, и придут солдафоны, злые от поражений, но пока – жизнь в городе пыталась вернуться в привычное, житейское русло.
Процессия
Несколько дней Нина прожила у Каролины Карловны тише воды, ниже травы. Главное было – не высовываться. Все новости домой приносила старушка, и судя по новостям – на улице показываться было все еще опасно. Кто-то где-то постреливал. Запасы в доме еще были, и не на «пять дней, пока фашиста прогоним», а месяцев на пять – Каролина Карловна была на редкость предусмотрительна, и со времен революции была постоянно готова к какой-нибудь войне.
- Как же это они так город бросили? – удивлялась она, - Люди здесь, а власть – ту-ту, прощай? Подыхайте без нас?
- Ну что вы, Каролина Карловна, - пыталась возражать Нина, - Должно быть, у них есть какой-то план…
Но тут она вспомнила ту женщину на шоссе, которая кричала «Да бросьте ж вы фикус…», и замолчала. Похоже было, что советская власть действительно бросила город на произвол судьбы, и дальнейшее выживание стало лишь личной заботой самих выживших.
Каролина Карловна мимоходом выглянула в щелку занавески на улицу, услышав какой-то шум – и тотчас отшатнулась, побледнев.
- Не смотри туда, Ниночка… Не подходи…
Но Нина сама уже услышала какой-то странный нестройный топот, перемежающийся отдельными выкриками на немецком, и тоже выглянула на улицу. По дороге вели колонну евреев. Они шли молча, только плакали дети, тоже бывшие в этой колонне. Евреи несли свой скарб – чемоданы, тюки. Некоторые тащили строительные инструменты. Их конвоировало не более пяти автоматчиков, брезгливо державшихся на некотором расстоянии от толпы.
- За город ведут, - прошептала Нина, - Куда?..
Каролина молча покачала головой – дескать, не спрашивай. Как-то обе сразу поняли, что домой эти люди уже не вернутся.
- Езу Мария, - перекрестилась Каролина Карловна, - Спаси и сохрани…
В этот день они даже не зажигали лампы, и тихо легли спать, как стемнело.
Саша
День и ночь для Саши слились в один темно-дымный ад. Не было смысла думать о времени суток. Смена – отдых – смена – бомбежка – передислокация – смена. У завскладом Третьякова с некоторых пор появился американский горький шоколад – и когда надо было бодрствовать, на складе предлагался выбор: курево или шоколад. Третьяков всегда норовил подсунуть папиросы («Хвёдоров, папиросок-то лучше возьми, покури, ишо лучше бодрит!»), но Саша так и не научился курить, и к расстройству Третьякова неизменно требовал шоколад.
- Хвёдоров, да куды тебе столько!
- Одну сейчас съем, другую под «жэ» спрячу, - отшучивался Саша. С детства он научился откладывать про запас все – новую смену одежды, инструмент, еду – все это он, по его собственному выражению, «держал под «жэ». Так и дошел до конца войны, сохранив не надёванными одну гимнастерку и один офицерский ремень.
Самолеты ломались, горели, их подбивали, теряли, и каждый раз с замиранием сердца техники на земле ждали – лишь-бы живой вернулся. «Ил-2» был действительно капризной машиной, неустойчивой, и недаром в начале войны их почти все потеряли не в бою, а из-за поломок или ошибок пилотирования. Но постепенно их довели до ума, пилоты научились на них летать, к тому же начали появляться американские самолеты «Киттихок» и «Аэрокобра». Но первый год войны был для Саши тяжелейшим.
- Отступаем, отступаем, - думал он, - Как от французов. Но видать, в этот раз Москву не сдадим. Хотя, где она, эта Москва? Полная неразбериха. Связи нет, поставок запчастей нет. В какую сторону движемся? Пять «Илов» надо разобрать, чтоб один летал. Да и летать уже почти некому. Смоленск сдали. Наверное, камня на камне не останется, когда вернемся. Лишь бы Тоня цела была, да Рая. Все отстрою. Если будем живы и здоровы.
Опять сирена. Налет. Опять Третьяков, так и не привыкший к бомбежкам, кричит под землей в блиндаже «Конец жизни!»
После налета – такая оглушающая тишина, свист в заложенных ушах. Саша забрался в какой-то угол и достал заначку шоколада. Из темноты вынырнул Иванов с фляжкой, сделанной из гильзы от зенитного снаряда.
- Прокофьич, будешь? – он протянул Саше фляжку. Саша поморщился, но принял дар и сделал один глоток «горилки из шасси», закусил шоколадом. Протянул плитку Иванову.
- Не, я сладкого не ем. Зубам вредно, - Иванов закурил, - А помнишь, Прокофьич, мы с тобой не договорили про Сталина? Что он знать не хотел про начало войны?
- Ты, Вася, лучше бы не надо. Услышат, донесут на обоих.
- Куда? Может, завтра у всех нас будет «конец жизни», как у тОва Третьякова. Короче, слушай, Прокофьич. В первый час войны, как они стали бомбить западные аэродромы – а у них команда – не взлетать! Ну, и один летчик, самый горячий, не выдержал – а ну вас к едреней матери с вашими приказами! Смотреть я буду, как наши машины на земле горят! И раз – взлетел! И вступил в бой. И знаешь что, посбивал он этих фрицев штук пять, пока самого не подбили. Выпрыгнул с парашютом, приземлился. А его политручки под белы ручки – и в особотдел. На допрос. А тут уже войну объявили, и он вроде как герой – наградить надо. И отправили его в Москву, на Лубянку – за наградой-то. Он прибыл, значит, и ему говорят – пройдите за наградой вон в ту комнату, в конце коридора. А коридор темный, конца не видно. И пошел он, значит, туда – а там пола нет. И раз – под пол провалился. А знаешь, что под полом было? Мясорубка для людей. Это чтоб без следов. Наградили его так, значит, что приказа ослушался.
- Что ты такое говоришь?
- Точно такое есть. Мне свои люди рассказывали. В Москве и в Питере, в ихнем «Большом доме». А где еще – не знаю. Так что, Прокофьич, пока мы тут фрица бьем – они там свои дела нам шьют. На каждого, если не сдохнем. Так что лучше я здесь подохну, чем в ихней мясорубке.
Как тень, к нем приблизился Третьяков.
- Хвёдоров? О чем это вы тут?..
- Ни о чем. Так, о фрицах балакаем. Уж такая сволочь на земле уродилась, как земля носит? Пойду я, Прокофьич. И ты бывай, «конец жизни».
- А что, будто тебе самому не страшно? Храбрец нашелся. Я вот когда кричу – мне лучше делается.
- Зато остальным смешно и тошно. Здравия желаю.
Иванов ушел, а Саша всю ночь думал над его словами. Мясорубка. Боевого летчика. За то, что бил врага. Он почему-то ни секунды не сомневался, что все рассказанное – правда. За свою пока еще недолгую жизнь Саша не раз убеждался, что самые дикие и страшные рассказы людей всегда оказывались правдой. Да, Саша ненавидел Сталина с тех пор, как расстреляли Петра и отбили голову Яновскому. Презирал весь его штаб, включая Жукова. При этом боготворил полевых командиров, из новых, которые появились уже после тотальной зачистки армии. Но обо всем приходилось молчать. «Политручки» были везде, все слушали, читали любые письма, даже провоцировали на откровенный разговор – и все для того, чтобы потом написать донос, и вместо того, чтобы бить врага, человек отправлялся в лагеря. Это была война на два фронта. Первый фронт был понятен. Вот он – враг, лезет на твою землю, бомбит твои города, убивает твоих близких. А второй фронт – это нож в спину. Это когда свои, русские, шпионят за тобой, подслушивают, прикидываются твоими друзьями, а на деле только и ждут, когда ты скажешь неосторожное слово, чтобы сообщить «куда надо» и получить свое повышение. Вот этих-то, пороху не нюхавших, фашиста не бивших, штабных крыс Саша ненавидел больше всего.
Прачки
Тётя Каролина пришла с улицы приободренной.
- Ну что, Ниночка, с голоду не пропадем! Есть работа. Они там назначили бургомистра, из смолян, начинают разгребать разруху нашу. Кино заработало. Храм для служб открыли. И вот, я работу взяла на дом… Не бог весть что, постирушку будем делать.
- Постирушку для кого? Для фашистов? – Нина широко раскрыла глаза, в недоумении глядя на Каролину Карловну.
- Для кого надо, для того и будем стирать. На белье не написано, чье оно. Жить-то надо как-то. Что смотришь, как солдат на вошь? Бери корзину, неси в ванную, ставь бак на огонь. Три мыло на терку.
Нина молча принялась за дело. Действительно, меньше знаешь – крепче спишь.
Работы было много. Руки покраснели от горячей воды с мылом, но Нина не гнушалась, и старалась от тёти Каролины не отставать. Почти каждый день им стали доставлять большие корзины с бельем, плюс еще кусок мыла, чему Нина была несказанно рада – она привыкла мыться каждый день, и теперь мыла хватало на стирку, и на нее саму. Нина догадывалась, что белье было офицерское, но не в ее положении было рассуждать или выбирать род занятий. Постепенно в городе заработали лавки и даже рынок, на который стали съезжаться крестьяне со всех уцелевших деревень. Губернатор Меньшагин так лихо принялся за руководство городом, что, не считая разбомбленных домов в центре и по окраинам, экономически город стал оживать. Стратегический продукт – соль – был запасен в одной из крепостных башен Смоленска, которую заполнили солью до верхнего яруса и стали охранять, как зеницу ока. Во время войны соль всегда становилась универсальной валютой, ею рассчитывались за хлеб, мясо, работу по расчистке завалов. Стали появляться частные мастерские. С этим был связан анекдотический случай. К Борису Меньшагину явился некий человек и попросил выдать ему лицензию гравера для открытия мастерской. В то время, чтобы пользоваться благосклонностью новой власти, нужно было доказать, что ты либо пострадал от коммунистов, либо боролся с ними в прошлом. И этот человек предъявил Меньшагину удостоверение бывшего заключенного ГУЛАГа – в красной корочке с золотым тиснением и рельефным штампом. Меньшагин, будучи юристом, прекрасно знал, что таких удостоверений не существует, и обвинил просителя в подлоге документов. Тот стал клясться и божиться, что документ настоящий. Тогда Меньшагин положил перед гравером один из документов со штампом канцелярии и сказал:
- Сейчас я выйду из этого кабинета на двадцать минут, а когда вернусь – передо мной должен лежать свежий штамп с таким же оттиском. Не держи меня за дурака. Ты же гравер, ты сам изготовил всю эту фальшивку. Если ты настолько хорош, подтверди это – и получишь лицензию.
Через двадцать минут идеально вырезанный штамп лежал у губернатора на столе. Человек получил лицензию и открыл граверную мастерскую на бывшей ул. Ленина в самом центре Смоленска, подписав при этом бумагу, что если он впредь попытается промышлять фальшивыми документами, то отправится в расход немедленно.
Нина вместе с Каролиной Карловной стала посещать Успенский собор, где возобновились службы.
— Вот ведь, - повторяла тётя Каролина, - большевики закрыли, а немцы открыли. Как такое может быть? Немцы, ясное дело, хотят народ на свою сторону привлечь. Ты слышала, что они госпиталь для красноармейцев открыли? Там не лечат, понятное дело, и даже не кормят. Там солдатики наши лежат, так народу позволено туда приходить, кормить их и ухаживать за ними. Я вот завтра пойду, как постирушку закончим. Отнесу им каши, да вот простынь на бинты порвала, может кому перевязку сделаю. Тебя не зову. Ты молодая – красивая, нечего их соблазнять в их безрадостном положении.
На самом деле, Каролина просто хотела оградить Нину от тяжелой картины, которую представлял этот госпиталь. Многие раненые были без конечностей, страдание и смрад наполняли это помещение. Немцы внутрь даже не заходили, предоставив заботу о раненых военнопленных местному населению. Забегая вперед, скажу, что в Рождество, когда немецкая охрана напилась и заснула, все, кто мог ходить, сбежали из этого госпиталя в лес, к партизанам. После чего госпиталь закрыли.
Анастасия Петровна
Когда Ниночка отправилась пешком в город за дипломами и сахаром, Анастасия Петровна восприняла это спокойно. Дед Егор в этот момент отсутствовал, повлиять на решение Нины было некому, и Анастасия рассудила так, что если Нина что-то решила, то так тому и быть. Нина всегда была настойчивой, даже настырной в своих решениях, а мысли, что ради каких-то бумажек ее дочь могла пожертвовать жизнью, у нее даже не было. Это было время, когда большинство людей совершенно недооценивало войну и относилось к ней, как к досадному недоразумению, помехе в размеренном быте, внешней проблеме, о которой позаботятся те, кому это полагалось по должности. Поэтому, когда вдруг начали содрогаться стены и пол, и где-то за пределами слуха стал нарастать сплошной гул от взрывов и низколетящих самолетов, она просто села на стул посреди избы, сделала страшные глаза, как если бы говоря: «Посмотрите на меня! Я возмущена!», и стала дожидаться Георгия Васильевича, не двигаясь с места. А тут и он прибежал, и по лицу его было видно, что происходит что-то страшное.
- Эвакуируемся дальше! Срочно собери вещи! Где Нина?
- Нет, мы никуда не поедем. Мы здесь переждем. Надо дождаться Ниночку. Она ушла в город за сахаром и моими дипломами.
Дед Егор уставился на Анастасию.
- В какой город? Куда ушла? Что ты такое говоришь?
- Как, в какой город? – и она осеклась. Она в этот момент подумала, что ее ответ разозлит Георгия Васильевича окончательно, - В Смоленск…
- Как ты могла ее отпустить? О чем же ты думала? Армия отступила и заминировала дорогу. И в городе уже немцы! Оттуда нет выхода!
Анастасия Петровна пожала плечами. Этого всего было слишком много одновременно, чтобы воспринять.
- Где Марианна? Собирай ее, у нас пять минут.
Анастасия хотела ответить, что она никуда не поедет, что она просто будет сидеть тут на стуле и ждать возвращения дочки – столько, сколько потребуется, хоть год, но тут вошли помощники Георгия Васильевича, подхватили узлы с вещами, вынесли на руках из спальни сонную Ришу, и молча подали пальто Анастасии. Она завернулась в пальто и последовала за ними. Георгий Васильевич обернулся к ней:
- Не волнуйся, я ее найду. Я наведу справки. Мы ее вытащим. А сейчас поехали, ждать больше нельзя.
И они поехали – сначала на грузовике до станции, затем поездом на юго-восток, и спустя почти месяц жизни на чемоданах, с бесконечными пересадками с поезда на поезд, ночевками на незнакомых станциях, без возможности помыться и постираться – они добрались до Ташкента. Того самого Ташкента, где сгинул без вести Казимир Иванович несколько лет назад. Теперь там все было по-другому. Город был переполнен беженцами, не хватало ни жилья, ни продуктов, да и местные жители были совсем не рады такому количеству новоприбывших. Их гостеприимство иссякло очень быстро, и кроме раздражения, эвакуированные других чувств не вызывали. Поскольку в первую очередь эвакуировалась «номенклатура», а не простые люди, то по прибытию они сразу стали требовать особых условий, особой еды, лучшего жилья, а к местным жителям относились как к аборигенам. В Узбекистане же ресурсов было мало, и местные совсем не собирались «за так» делиться с новоприбывшими. Да и война была настолько далеко от них, и настолько непонятна - кто и с кем, и за что воюет - что сочувствия к ним местное население тоже не испытывало, за редким исключением. Георгий Васильевич, эвакуировав семью и убедившись, что им ничего более не угрожает, кроме бытовых трудностей, с которыми, впрочем, Анастасия должна была научиться справляться сама, вернулся на работу. А работа его была там, где шла война – за тысячи километров от жены и внучки. Анастасия вскоре поняла, что осталась без средств к существованию и начала потихоньку распродавать немногочисленное имущество, с которым они приехали в Ташкент. Вернее, торговать вещами на рынок была отправлена Марианна, которой уже исполнилось пять с половиной лет. И Марианна успешно справлялась с этим заданием – маленькой девочке давали больше денег, чем дали бы взрослой, и никто никогда ее не обижал и не обманывал. Она приносила в конце дня деньги в кулачке – и Анастасия шла за едой в местный «дукан», не баловавший разнообразием продуктов. Может быть, именно тогда в Марианне и были заложены основы актерского мастерства, которое стало делом ее жизни гораздо, гораздо позже.
Донос
Нина с тетей Каролиной запихивали в бак белье, все распаренные от горячей воды, с красными от стирки руками, пропахшие хозяйственным мылом, когда в дверь постучали. И постучали довольно грубо, сапогами.
- Кого еще нелегкая принесла, - проворчала Каролина Карловна, идя открывать. Между ней и Ниной был уговор – Нина всегда оставалась в дальней комнате и никогда не выходила открывать дверь. Так было безопасней. В дверь ввалились три солдата из немецкой комендатуры и сразу, отпихнув старушку, отправились за Ниной.
- Komm mit uns! Schnell! – и для убедительности ткнули в Нину стволом автомата. Руками прикасаться к ней они брезговали.
- Что происходит? За что? – запричитала было Каролина Карловна, но ее осадили решительно.
- Du versteckst eine J;din, - пояснил один из конвоиров и добавил по-русски, - Жидовку прячешь, сука!
Они увели Нину в комендатуру.
…Нина шла, думая лишь о том, почему это случилось, но не делая никаких выводов о своем будущем. Впрочем, выбора у нее тоже не было. Подошли к комендатуре.
Конвоиры ввели ее в приемную перед кабинетом начальника и ушли. В приемной дежурил еще один солдат, выполнявший функции адъютанта. Стандартный белобрысый «фриц», старающийся выслужиться перед начальством. Он доложил начальнику о прибытии арестованной, открыл дверь и махнул ей рукой – «заходи». Она двинулась к дверям, и в этот момент он со всей силы пнул ее сапогом, так, что она влетела в кабинет, больно ударилась о письменный стол и упала на кафельный пол.
- J;din! – крикнул он ей вслед.
От боли, от стыда, от обиды он разрыдалась. Комендант нахмурился, что-то резко сказал адъютанту, тот вспыхнул и поспешно скрылся за дверью.
- Нина, извините, - промолвил он на чистом русском языке, помогая ей подняться, - Он получит выговор за грубое обращение. Пожалуйста, садитесь.
Нина села на предложенный стул, всхлипывая и вытирая слезы рукавом.
- Вот возьмите, - офицер подал ей бумажную салфетку, - Успокойтесь. Воды?
- Спасибо, мне ничего не надо! Почему я здесь? За что?
- Сейчас мы с вами это обсудим…
Офицер достал папку с бумагами. «Уже досье на меня готово!» - подумала Нина.
- Видите ли, Нина… Махницкая, так? – он уточнил, - На вас поступил донос. Нам сообщили, что вы еврейка. Это так?
- Я не еврейка, - испуганно подняла глаза на него Нина. Она прекрасно знала, куда отправляли евреев. Каждый день мимо их окон их вели отрядами за город. Никто не возвращался.
- А кто это сказал про меня? Какая сволочь?
- Я бы не стал говорить, но… Мы знаем, что вы действительно не еврейка. Ваша мама… В этом письме говорится, что вы обе еврейки… Я просто хочу уточнить.
- Моя мама, Анастасия Петровна, Махницкая по моему папе, Урзова по рождению, ее весь город знает! Она всем тут зубы лечила, все ей благодарны, все знают, что она не еврейка! Спросите любого ее пациента…
- Пациента..., - офицер задумался, потом улыбнулся.
- Да, вот как раз пациент-то и написал!
Он заглянул в досье.
- Михайловский, знакома такая фамилия?
- Михайловский? – Нина тоже задумалась на секунду, потом всплеснула руками.
- Помню его! Он еще коробку шоколадных конфет мамочке подарил, сказал, что она лучший в его жизни доктор! Да он сам…
Она прикусила язык.
- Сам – что? Еврей?
- Я этого не сказала. Я этого не знаю. Мы никогда не интересовались национальностью пациентов.
- Хорошо, хорошо… У нас есть достаточно информации, и мы сами не любим доносов. Это вам, знаете ли… Не при Сталине жить.
Она в упор посмотрела на него.
- Sind Sie Deutsch? – спросила она. Почему-то в ней внезапно выросла уверенность, что он не немец.
- Jetzt sind wir alle Deutsche, – ответил комендант и улыбнулся, но Нине показалось, что улыбнулся он как-то грустно.
- Нина, вы свободны. Я сейчас попрошу другого солдата проводить вас до дома, чтобы не было эксцессов.
Саша
Во время очередной передислокации Сашу отправили под Демянск, где Красная армия пыталась взять немцев в «котел», но самолеты Люфтваффе господствовали в воздухе, и отрезать фашистов от основной группировки никак не удавалось. Техническую службу Саши разместили в каком-то бывшем то ли санатории, то ли «доме отдыха», который на тот момент не был разбомблен, и бойцы оказались в неожиданно комфортных условиях. Бани не было, но был душ с горячей водой, и все, пользуясь случаем, побежали смывать с себя копоть войны. Саша добрался до душа одним из последних и встретил возвращавшегося Третьякова, мокрого и недовольного.
- С легким паром, Третьяков!
- Здравия желаю, Лександр Прокофьич. Да какая уж баня… Надгробные рыдания, а не баня. Пару нет.
— Так ты что, не помылся? Ты же мокрый вон весь.
- Так то ж разве баня? Завели меня у хлявок, а сверьху – и льеть, и льеть! И льеть, и льеть!
Саша никогда так не смеялся. Третьяков, оказывается, никогда раньше не видел душа, поэтому не смог оценить его преимущества. Саше настолько понравилось выражение «и льеть, и льеть», что он потом всю жизнь его цитировал. Бывало, выглянет в окно – а там снова дождь. И сразу же вспоминал Третьякова: «И льеть, и льеть».
Комфорт длился недолго, и вскоре они опять двинулись куда-то в леса, в землянки, снова и снова латая под обстрелом потрепанные самолеты. Запчастей не хватало, с эвакуированных заводов ничего не поступало, потому что в тылу не успели развернуть производство. Больше половины народа разбежалось во время эвакуации, и к конечным пунктам не прибыло. Эшелоны с оборудованием прибывали не туда, станков до назначения доходила только половина, зачастую их разгружали просто в чистом поле, начинали строить стены будущих цехов и налаживать производство самолетов одновременно. Во второй половине 1942 появятся ленд-лизовские американские самолеты, но пока что был полный хаос и дефицит всего. Каждый вылет против в десятки раз превосходящих сил Люфтваффе был не просто героизмом, а отчаянным, самоубийственным актом, и летчики, уцелевшие к концу 1941 года, почитались за святых.
Саша не писал домой, потому что все дни для него слились в один. Вся война – один нескончаемый день ада на земле, творимого самими людьми. Бессмысленная злоба врага, который лез и лез на твою землю, бездарное начальство, которое само не понимало, где и что происходит, и кидало людей на убой, не считая и не думая, а лишь затыкая дыры на фронте, и фронт этот состоял из сплошных дыр. В первый год большая часть потерь была из-за отсутствия связи между большими и маленькими подразделениями, между артиллерией и пехотой, между штабом и окопами. Кто-то прорывался вперед, но об этом никто не знал и не слал поддержку. Кто-то сдал целый город – но неделю об этом не знала Москва. Когда сдали Смоленск, об этом не знали отряды, оборонявшие город, и продолжали стрелять то здесь, то там, пока их всех не перебили. Между отрядами не было связи, кто-то ушел в партизаны, кто-то пытался выполнить приказ Сталина, чтобы врагу не досталось ни одного целого здания, и из последней пушки бил по центру города, добивая гражданских, прятавшихся в уцелевших после бомбежек домах. Потом все закончилось – и фашисты собрали гражданское население в отряды по захоронению трупов красноармейцев. В летнюю жару тела разлагались быстро, смрад витал над городом, а в «санитарные отряды» записывали и женщин, и даже детей. У некоторых «санитаров» к концу работы повредился рассудок, многие сами не выжили. Но через месяц город был, в основном, расчищен, и стал возвращаться к будничной жизни, отдаленно напоминавшей дореволюционную. По городу поползли слухи, что «на немецких штыках» вернулась пара помещиков, требовавших свою землю обратно. Открылись церкви, заработало кино, ожил рынок, торговля пошла так хорошо, что в Смоленск стали съезжаться крестьяне со всего региона. Евреев выселили из города в отдельную слободу и лицемерно обещали им защиту в обмен на помощь в восстановлении города. Это было время, когда победа еще давалась фашистам легко, и они всерьез думали, что оккупированная Россия станет мирной и покладистой колонией. В первой волне нацистского руководства попадались даже идеалисты, которые устраивали приемы для «русской интеллигенции», поощряли искусство, изучали русский язык и азартно грабили музеи, вывозя картины русских мастеров к себе на родину. Они думали, что русские скажут им спасибо за то, что они освободили их от Сталина. Ну, заодно от цыган, евреев и прочего негодного человеческого материала. Свеженазначенный губернатор Смоленска, Борис Меньшагин, даже получил в Рейхсбанке значительный кредит на восстановление города и налаживание мирной жизни. Банк был уверен, что скоро все окупится, и кредит будет возвращен с процентами.
Нина.
Нина еле дошла до дома, ноги были ватные, она не слышала и не видела ничего, в том числе и солдата, провожавшего ее. У двери с замиранием сердца ее ждала тетя Каролина.
- Голубушка, живая вернулась! – она всплеснула руками и тотчас ей пришлось подхватить Нину, потому что та без сил просто рухнула в ее объятия. Обе зарыдали. Каролина Карловна заперла дверь на все имевшиеся засовы и потащила Нину в спальню.
- Ложись, отдохни… Что они с тобой сделали?
- Я не могу… Не могу говорить… Ублюдки…
Через час Нина оправилась и рассказала, что с ней произошло. Рассказала о доносе Михайловского, который в прежние времена подлизывался к Анастасии Петровне и носил ей конфеты, а теперь решил выслужиться перед новой властью, записав всех в евреи. Рассказала, как она летела через комнату от пинка сапогом и показала синяк от удара об угол стола.
— Вот, прости господи! Чуть глаза не лишилась! – закудахтала Каролина Карловна, - Приложи-ка примочку с холодным чаем, полегчает!
Они решили, что лучше Нине сидеть дома и вообще никуда не ходить без острой надобности. Но не вышло.
Уже на следующее утро снова раздался стук в дверь. Тетя Каролина пошла открывать – и остолбенела. За дверью стоял офицер с огромным букетом роз, пахнувших на всю лестничную клетку.
- Здравствуйте, - на чистом русском приветствовал он, - Вы ведь Каролина Карловна, родственница Нины? Она дома? Впрочем, я знаю, что она дома. Благоволите позвать ее. Я хочу от лица руководства извиниться за вчерашний инцидент.
- Нина, поди-ка сюда… Тут тебе извинения принесли. Надо принять!
Нина вышла из задней комнаты. Это был тот самый офицер, который допрашивал ее вчера.
- Здравствуйте…
- Здравия желаю. Нина, это вам, - он протянул ей розы, - Я прошу прощения за грубость моего адъютанта, он наказан. Впредь это не повторится. Я хотел спросить… Вы мне, часом, не составите компанию для прогулки? Я вот хотел по Смоленску походить, ведь у моей семьи так много с ним связано. Но мне нужен провожатый, из местных. Вот я и подумал о вас.
- Но я не могу. У нас с тетей Каролиной много работы. Вот опять гору стирки принесли…
- Иди ты уж, пройдись! – неожиданно вмешалась Каролина Карловна, - Я без тебя со стиркой разберусь. Господину офицеру нужен провожатый – и не в нашем положении в этом отказывать. Господин…
- Рихтер. Александр Рихтер.
Каролина Карловна посмотрела на него внимательно, стараясь что-то вспомнить.
- А вы не из тех Рихтеров, у которых имение Александровское?..
— Это не важно, - улыбнулся Рихтер, - теперь у вас нет помещиков, насколько я знаю. Нина, я понимаю, что вам нужно собраться. Я вас подожду на улице.
Нина не ожидала такого поворота событий. Еще вчера она чуть не попрощалась с жизнью, в очередной раз, а сегодня враг приносит ей цветы и фактически зовет на свидание. Конечно, она не собиралась идти, и надеялась на поддержку Каролины Карловны, а та вместо обеспечения алиби вдруг сдала ее.
Рихтер будто угадал ее мысли и заметил:
- Ради Бога, я вас не принуждаю. Вы не думайте, что я пользуюсь здесь какой-то властью, чтобы заставить вас пойти со мной. Но мне нужна от вас всего лишь консультация по текущим делам, ведь я хочу… Как бы это сказать… Наилучшим образом сделать все для людей в текущей непростой ситуации. И я хочу предложить вам работу с бумагами, вместо стирки. Вы же говорите по-немецки, так зачем вам быть прачкой?
Нина задумалась. Надо было выживать. Человек, представившийся Рихтером, внушал ей некоторое доверие, учитывая, как он ее защитил от отправки в гетто для евреев.
- Я принимаю ваше предложение, - сказала она, - Но с одним условием. У меня есть семья. У меня маленькая дочь. Я потеряла их, они в эвакуации, и я не знаю, где они сейчас. Но я их обязательно найду, и если вы мне в этом поможете – я помогу вам.
- Я сделаю все, что от меня зависит! Я наведу справки по своим каналам. Я даю вам слово.
- Что ж… Я верю вам. Подождите меня, я соберусь.
Рихтер отправился ждать на улицу, а Нина пошла приводить себя в порядок. Это была ее отличительная черта – она не выходила на улицу без косметики и уложенных волос, что для тех времен и мест была редкость. Многие ровесницы ее за это не любили и считали, что она таким образом соблазняет мужчин. Впрочем, действительно, многие мужчины за ней ухаживали. Вообще, в тридцатые годы, не говоря уж о войне, большинство женщин считали даже неприличным «краситься и душиться», считая это «буржуазным пережитком». Но Нина была словно из другого века, и всегда имела запасы пудры, туши и помады, а также пару шиньонов. Конечно, все это сгорело вместе с домом, а у Карлины Карловны подобного не водилось, но кое-что нашлось. Когда Нина вышла к Рихтеру преображенной, он даже вздрогнул.
- Боже мой, - проговорил он, - Вы… Вы красавица.
- Мы с вами не на свидании. Вы обещали – у нас разговор о работе, - парировала она.
И они пошли по пустынной улице. Был полдень, но народу не было. Женщины прятались по домам, мужчины все были на войне, молодежь тоже не высовывалась, опасаясь привлечения на принудительные работы или ареста – такие случаи были, патрули хватали людей на улице просто так – проверить документы, пополнить трудовой лагерь или даже в заложники. Если погибал от шальной пули немецкий солдат или офицер, за него убивали заложников. Сам бургомистр Меньшагин прошел через это – его, до того, как выбрали в бургомистры, схватили на улице и повели с группой других задержанных граждан – то ли на расстрел, то ли в трудовой концлагерь, и по счастью, очередной прилет партизанского снаряда по центру города убил патрульных, и арестованные разбежались. Еще неделю он отсиживался в убежище под крепостной стеной, и уже после этого его нашли и привели в городскую управу, где он и получил назначение.
В общем, прогулка по городу была делом опасным, но Рихтер шел спокойно, беседуя на ходу с Ниной.
- Видите ли, Нина, - говорил он, - Я вам должен честно признаться. Это не моя война. И я не совсем немец, и тем более – не нацист. После большевистской революции моя семья эмигрировала в Австрию, и я вырос там. А сейчас таких как я призвали в Вермахт – и отказаться было невозможно. Но я не воевал на фронте и не убивал никого. Мне удалось устроиться переводчиком при штабе, и вот я здесь – помощник коменданта города, занимаюсь, в основном, бумагами. Моя задача – помочь наладить здесь нормальную жизнь, насколько возможно. Вот сейчас мы назначили местного бургомистра, из русских – Меньшагин, слышали про такого?
Нина кивнула. Она пока что только слушала, пытаясь сориентироваться, как себя вести, находясь практически на лезвие ножа. Все ее инстинкты говорили о том, что надо молчать и слушать, и быть, насколько возможно, незаметной. Особенно она боялась, что их увидит вместе кто-то из знакомых, и кто знает, что за этим последует. Она до сих пор не могла осознать, что ее страна оккупирована, что всем заправляет теперь враг, ведь всего-то месяц назад советское радио бодро вещало, что фашистов прогонят за пять дней. И вот – все советское руководство сбежало, ни одного коммуниста в городе не осталось, и неизвестно, как далеко Красная армия отступила – никакой информации не было, никаким слухам верить было нельзя. В глубине души Нина понимала, что вряд ли так просто фашисты захватят всю Россию, и когда-нибудь их разобьют, в город вернется советская власть, и на нее смогут донести теперь уже о том, что ее видели с немецким офицером. Поэтому она повела Александра по улице Зеленый ручей вниз, к Днепру, где почти все дома были разбомблены и народу не было вовсе.
- А вон там, - она манула рукой в сторону улицы Соболева, - Был наш дом. От него ничего не осталось. Бомба прямо в него попала. Я была в эвакуации уже, но вернулась в город за документами. И за сахаром для моей дочки… А тут – ни дома, ни документов… Все сгорело…
Она попыталась говорить об этом спокойно, но волна воспоминаний о детстве, проведенном в этом доме с любимой мамочкой, о саде, где они играли, и от которого остались одни головешки, вдруг нахлынула на нее, и она разрыдалась.
- Ну-ну, опять вы рыдаете, - с укором сказал Рихтер, - Пожалуйста, не надо. Конечно, война – это ужасно. Нашу усадьбу тоже сожгли, еще в революцию, и там ничего не осталось. Так что мы с вами одинаково пострадавшие.
- Погодите, - Нина перестала плакать, - А это правда, то, что говорила тетя Каролина, и вашим имением было Александровское?
- Какое теперь это имеет значение, - пожал плечами Рихтер, - Там уже теперь, наверное, ничего нет.
- Но оно есть! Само это место, оно есть! Вы хотите его посмотреть? Имение «Александровское», оно сразу за Реадовкой.
Рихтер остановил шаг. С изумлением он посмотрел на Нину.
- Вам не кажется, что это знак свыше? Я вернулся в Смоленск, встретил вас, а теперь еще и нашел свой дом?
Нина нахмурилась:
- Но, мне кажется, вы уж слишком… Я замужем… Во всяком случае, была до войны…
- Вы как-то неуверенно это говорите. Ваш муж вас бросил?
- Как вы можете! Нет, нет… Я сама… В общем, я от него уехала. Забрала доченьку и уехала. Мне сложно объяснить.
- Вы его не любили?
- Ну перестаньте же! Вы обещали говорить о делах. Не лезьте ко мне в душу. Конечно, я его любила. Но бывает, человек меняется. И ты его не узнаешь. И мужчина должен заботиться о своей семье. Обо мне. О собственной дочери. Тот, кого я любила, как будто умер. И вместо него возник другой человек. Какой-то… Ничтожный. Я не могу жить с тем, кого я не уважаю. Господи, зачем я вам это говорю…
- Говорите, говорите. Это прекрасно, что вы мне об этом говорите. Я вижу, сколько горечи в вас накопилось, не дайте ей застыть в вас. Я вас очень хорошо понимаю.
- Я так не могу, - Нина остановилась, - Давайте вернемся. Я могу прийти к вам в комендатуру завтра, если вам действительно нужна моя помощь с бумагами, а не что-то иное.
- Нина, помилуйте. Просто мы с вами первый раз разговариваем, и я рад, что мы лучше друг друга узнали, и вы теперь знаете, что меня не стоит бояться. Даю вам слово, я буду лично вас оберегать от каких-либо осложнений. Время сейчас военное, а среди этих немцев есть форменные скоты. Может быть, весь смысл моего присутствия здесь – это как-то сгладить весь ужас происходящего. Я уверен, война рано или поздно закончится, и все вернется на круги своя. Нормальная жизнь, вы найдете свою дочь и маму. Вы же – молодая, красивая женщина, у вас еще вся жизнь впереди. Давайте, я провожу вас обратно до дома, а завтра пришлю за вами вестового, часов в десять утра? Что скажете? И вы придете помогать мне с бумагами.
- А что, если… А вы думали, что будет, если немцы не победят?
- Думал – не думал… Я, Нина, человек прагматичный, и всегда рассматриваю все варианты.
Он помолчал.
- Если честно, и теперь вы можете мне окончательно поверить, ведь то, что я скажу, вы могли бы при желании обратить даже против меня… Если честно, я уверен, что нацизм – это болезнь. И она кратковременная. В Германии самой далеко не все поддерживают нацистов. Немецкая нация, как и русская, далеко своими корнями уходит в историю. Всякое бывало. Идея – как вирус. Она быстро заражает, потом человек либо гибнет, либо выздоравливает. Немцы люди основательные, расчетливые. Если они увидят, что фюрер их всех увлек химерой, а потом разорил – а обычно этим все войны и кончаются – то избавятся они сами от него, и на этом конец. А с другой стороны, Россия – она столько пережила, то голод, то война, то большевики – а вот же возрождалась снова и снова. И опять возродится, Нина. И тогда понадобятся ей люди образованные, умелые, готовые все это хозяйство принять и привести в порядок. Может, и я тогда сгожусь. Вы вот меня спросили – что будет после немцев. А я вас спрошу – что будет после вашего Сталина?
- Он не мой, - тихо проговорила Нина, - И не надо так… А вот люди добрые, которые на меня донос написали, так же и снова напишут – что я с «оккупационными властями» сотрудничала.
- Между прочим, - строго сказал Рихтер, - В данный момент мы единственная власть здесь. Так что можно сказать, не «оккупационная», а самая законная.
Потом вздохнул и повторил:
- В данный момент… Так сказать…
Ни в ту, ни в обратную сторону им никто не попался по дороге. Но кто знает, думала Нина, сколько глаз смотрело из-за занавесок сохранившихся окон. Поэтому, хотя Рихтер услужливо подставил ей локоть, она не пошла с ним под руку. И вообще, старалась держать дистанцию в прямом и переносном смысле.
Послеполуденные тени становились все длиннее, отпечатывая их фигуры в летней пыли. В воздухе держался запах гари, и стояла звенящая тишина, такая необычная для летнего города. До войны тишины не было вообще – идя по городу, ты постоянно переходил из одного шума в другой: где-то вещало радио на всю площадь, на летней эстраде в парке играл духовой оркестр, где-то цокали копыта и катилась телега всеми своими четырьмя железными ободами по булыжной мостовой, где-то кричали дети, возле сараев бранились пьяные мужики, иногда слышался смех или плач – но не было тишины. Казалось, даже мухи не жужжали в этот раз. И Нине стало казаться, что в паузах между фразами, которыми они обменивались, эта тишина звенела у нее прямо в голове. Даже уши закладывало от этого звона. Она почувствовала внезапную слабость.
- Вы меня простите… Что-то мне нехорошо. Доведите меня скорее до дома.
Саша
«На пять дней вещей с собой берите, пока фашиста прогоним» - эту фразу не раз вспоминал Саша, когда в очередной раз им приходилось отходить еще дальше от Смоленска. Да что отходить – бежать под бомбами, теряя драгоценное оборудование, вывезенное с авиазавода. Саша уже привык заново и заново изготавливать себе инструменты в полевых условиях. Лишь бы было, что чинить. Столько самолетов уже было безвозвратно потеряно, столько летчиков не вернулось – техники не успевали даже запоминать всех, кто прибывал, вылетал – и не возвращался. Но время шло, самолеты доводили до ума, а потом стали приходить «лендлизовские», которые и доводить не надо было – лишь бы не сломать всю эту мудреную технику. Временами казалось, что начиналось движение обратно, на запад – но каждый раз все кончалось крахом, и уходить надо было на восток, вглубь России. Фашист начал ожесточаться – это Саша чувствовал по тому, как все безжалостней они уничтожали населенные пункты. Война не давалась им легко, и становилось все ясней, что взять Советский Союз наскоком у них не получится, и они мстили. Если на первых порах они стремились сохранить инфраструктуру для себя, собираясь педантично управлять оккупированной землей, то теперь самым умным из «фрицев», которые были в первой волне военного руководства, становилась очевидной обреченность этой авантюры. Война начинала идти совсем не по плану. Начались холода. Какой-то «порошковый» бензин, который немцы разводили водой, стал замерзать при низкой температуре. Дошло до того, что некоторую технику немцы стали переводить на «паровозную тягу» - ставить на грузовики парогенераторы, которые топились обычными дровами. «Титаны» для этих парогенераторов делали на заводе в оккупированной Франции, и французы, в свою очередь, мстили немцам и закладывали в продукцию брак, из-за чего эти водонагреватели часто взрывались.
Саша сидел на холме, глядя на далекие дымы пожарищ, и жевал американскую шоколадку. К нему подсел Иванов.
- Что, Прокофьич, так и не закурил? Все шоколадками балуешься? Без зубов останешься.
- Да у меня и так их немного осталось. Вот как все потеряю – так и войне конец.
- Да какой ляльке ты будешь нужен после войны, без зубов-то? – засмеялся Иванов, - Хошь папироску?
- Дай свою, я попробую…
Саша взял у Иванова папиросу, попробовал затянуться… Закашлялся, вернул владельцу.
- Не мое это, Михалыч. Я от этого удовольствия не имею. А вот от шоколада… Имею.
Раздалось тарахтенье мотоциклетки. Весь народ вдруг снялся с места и побежал куда-то.
- Глянь, разведка приехала из дозора! Карпов мотоцикл пригнал! Прокофьич, пойдем-ка встречать!
Саша аж подскочил. Мотоциклетка! Этот мотор он еще не встречал. Его разбирало любопытство. Он побежал за Ивановым.
Карпов, довольный, хвастался приобретением – мотоцикл BMW с коляской. Увидев Сашу, замахал ему руками:
- Прокофьич, родной! Вот тебе еще техника на обслугу. И подарок тебе…
- Фашиста пригнал? Тьфу на эту германскую технику! Ненавижу.
- Подстрелил ихнего мотоциклиста. Далековато он заехал, а тут мы с дозором. Вот тебе с мертвого фрица очки, - он протянул Саше мотоциклетные очки Auer, - И вот тебе от него фляга. Прости, брат, без шнапса. Шнапс мы сами употребили.
Карпов протянул Саше большую литровую фляжку. Синяя эмаль, снаружи обшита войлоком, чтобы дольше держать температуру. Хорошая вещь, ценная. Саша открыл пробку, понюхал ее внутри. Ни капли не нацедил, но запах еще оставался.
- Что ж вы мухобою-то не оставили, - иронично посетовал Саша, - Только понюхать.
- Так уж и мухобой! Самый нормальный шнапс был. Потому и не оставили, уж он очень хорошо самим пришелся.
- Ну ладно, - примирительно сказал Саша, - И на том спасибо. Фляжка что надо. И очки… Сохраню. Поставлю вашу мотоциклетку на довольствие. Дай прокатиться-то!
- Садись, покатаю! Держись только!
К мотоциклу кинулось сразу пять или шесть бойцов, но Карпов взял только троих – двух засунул в коляску, а Саша сел сзади. Карпов газанул, резко бросил сцепление – и мотоцикл, вырвав шинами куски земли, взревел и помчал в сторону оврага.
- Зверь машина, - кричал Карпов. А Саша сидел сзади, молчал и улыбался. В этот момент ему было очень хорошо. Ветер обдувал лицо, он чувствовал скорость всем телом, и радость его омрачалась только одним фактом – что техника была германская.
Марианна
Когда мамочка отправилась в Смоленск за сахаром, Марианна спала. Во сне она чувствовала, что ее как будто что-то подхватывает, несет, а потом качает. Потом был гром, снова и снова, но она не просыпалась. А когда проснулась, все вокруг было незнакомое, и мамы не было. Она заплакала. К ней подошла бабушка, Анастасия Петровна.
- Ну-ну, успокойся. Все хорошо. Ты проспала наш переезд.
- Куда переезд? Зачем? А где мамочка?
- Мамочка ушла по делам. Скоро вернется.
- Когда скоро?
- Завтра вернется. Она пошла за сахаром для тебя. Помнишь, ты чай без сахара пить не хотела? Вот она пошла за ним.
- Чай был невкусный. А почему она пошла без меня?
- Риша, послушай меня. Мамочка обязательно вернется. Мы все ее ждем. Но нам опять надо собираться. Мы поедем… Мы поедем кататься на поезде.
- Ура! – Марианна захлопала в ладоши, - Кататься на поезде! Это весело!
- Да, сейчас я помогу тебе собрать твои вещи. Мы будем путешествовать. Мы поедем на поезде в другой город, а потом еще в другой город, и только потом вернемся домой.
Анастасия Петровна собрала в сумку немногочисленные игрушки и одежду Марианны.
- А в какой другой город мы поедем? – спросила Марианна, - в Москву?
- А мы позже решим. Сядем на поезд, и тогда решим, куда едем.
- А так бывает? Поезд же всегда идет в определенный город.
Анастасия Петровна удивилась рассудительности этой маленькой девочки.
- Ришенька, конечно, поезд идет по назначению. Но мы можем сойти с поезда на любой станции, которая нам понравится.
- А какое назначение у этого поезда? И сколько у него остановок? – не унималась Риша.
Но Анастасия Петровна уже занялась другими делами – надо было собраться самой, и заодно посчитать, сколько у нее оставалось денег, а также спрятать эти деньги подальше, потому что в хаосе эвакуации легко можно было потерять все. Ворье не щадило ни матерей с детьми, ни стариков – грабеж шел постоянно, хотя в силу военного времени за это могли расстрелять на месте. Но уголовнички и тут знали, как выживать, и быстро перестроились на новый лад, общипывая ту массу людей, которая двигалась с запада на восток, неся на себе все, что удалось спасти – и лишаясь этого по мере продвижения вглубь страны. Чемоданы, узлы, сумки «подрезались» и исчезали на каждой станции, не считая грабительского курса обмена ценностей на продовольствие. Швейцарские часы менялись на полмешка картошки, фамильное серебро – на ковригу хлеба, а деньги – что деньги? Стоили не больше цены той бумаги, на которой они были напечатаны. Продуктовые карточки – вот основная валюта. По ним можно было получать распределяемое питание. Надо было быстро учиться, как выживать в этом постоянно меняющемся мире, который весь куда-то тек, перемещался и менял правила своего существования ежедневно. Анастасия Петровна не находила себе места, и таковы были большинство людей тогда. Бросившие свои дома, растерянные, потерявшие своих близких люди двигались в сторону Волги, и дальше – в Азию, не зная, где, в конце концов, остановятся. Хотя бы у деда Егора была какая-то информация, которой он не делился, но всячески вселял уверенность, что есть некий генеральный план, и все идет именно по нему.
Анастасия Петровна, наконец, собралась и одела Ришу. Вскоре за ними приехала машина и отвезла на станцию, где их уже поджидал Георгий Васильевич. Они погрузились в вагон, паровоз свистнул, и поезд тронулся – дальше, на восток, в сторону полной неизвестности. Как было сказано выше, эвакуационный путь их закончился примерно через два месяца в Ташкенте, где Марианна и провела, постепенно взрослея, все военные годы.
Нина
Рихтер сдержал слово, и у Нины появилась новая работа. Руководство города рьяно взялось за обустройство мирной жизни. Писатели Родион Березов (на самом деле – Акульшин) и Сергей Широков (на самом деле – Максимов) сочиняли новые пьесы для нового театра, а также радиопостановки. Кинотеатры работали вовсю, все билеты были проданы на неделю вперед, и посмотреть там можно было не только «Еврея Зюсса», но и советские фильмы вроде «Волга-Волга», только перемонтированные немецким отделом пропаганды. Поэтому документов, регламентирующих эту самую мирную жизнь, было несметное количество, и Рихтер не мог с ними в одиночку справиться. Вообще, в городе было две власти – русский бургомистр и немецкая комендатура, и немцы в то время старались не вмешиваться в управление городом. Борис Меньшагин постепенно наладил и каналы снабжения, и торговлю, и работу церквей, а также создал несколько театральных трупп и студий, чтобы формально зарегистрировать в них всю молодежь, спасая их тем самым от отправки на фронт или в лагерь. Тем более неприятной новостью было для него, когда однажды ночью, не спросив и не предупредив его, немцы «окончательно решили» вопрос еврейского гетто. Буквально накануне Меньшагин встречался со старейшиной «юденрата», Пайсоном, благодарил его за помощь в восстановлении города и заверил его в своей поддержке – а к утру все было кончено. Его заместители, Гандзюк и Алфёрчик, не сказав своему начальнику, приняли личное участие в ликвидации двух тысяч евреев. Гандзюк утром просто, по-будничному доложил об этом. Меньшагин только спросил: «А дети?»
- И дети тоже! – бодро подтвердил Гандзюк.
Из двух тысяч узников гетто спасся только один подросток, который уполз незаметно через картофельное поле, и одна молодая женщина, работавшая на строительстве личного бункера Гитлера в Красном Бору и завязавшая роман с офицером Вермахта, который, зная о расправе, спрятал ее и позднее записал ее как польку.
Нацисты трудились всю ночь. Здоровых мужчин загрузили в «газвагены» и к месту расстрела привезли уже мертвыми, остальных поставили на край рва и дали залп, младенцев кидали в ров живыми. В ликвидации принимал участие некто Фридман, записавшийся Николаевым и ставший полицаем. Деревня с веселым названием «Вязовеньки» стала последним прибежищем тысячи смоленских и тысячи польско-белорусских евреев. Меньшагину предложили забрать оставшееся от «зачищенных» имущество в пользу города. Это был своеобразный подарок к годовщине оккупации Смоленска – в городе планировались торжества и банкет для творческой интеллигенции, а в газете «Новый путь» напечатали статью о «патриотическом акте» избавления от главных виновников всех бед русского народа. Среди имущества убитых евреев нашлась одна очень красивая ваза, которую и подарили немецкому коменданту города на юбилей.
Борис Меньшагин как раз составлял приветственную речь, когда Гандзюк ему обо всем сообщил. Меньшагин рухнул в кресло, закрыл голову руками…
- Злодеяние, - прошептал он. И стал раздумывать о своей судьбе. Он спас немало евреев, выписав им документы на русскую фамилию, рискуя собственной жизнью - любой мог донести, например, что чета Магидовых – вовсе не Смирновы, а Шламович – не Васильев. Он предупреждал, он помогал выбраться из города. Из пятнадцати тысяч смоленских евреев четырнадцать тысяч смогли покинуть город, и только тысяча осталась – либо поздно спохватились, либо были преисполнены ложного оптимизма. Плюс прислали узников из Польши – еще тысячу. Итого, две тысячи душ за одну ночь…
- Господин бургомистр, с жидами разобрались, не грустите! Вам сегодня речь держать. Нужна парадная форма одежды.
Меньшагин поднял на него глаза.
- Кто еще участвовал из моей управы?
- Алферчик! Сам работал по жидам, все патроны извел.
- Спасибо, идите. Вы свободны. Идите же!
Он откинулся в кресле. «Господи, видишь – не мое это злодеяние, - мысленно проговорил он, но легче ему не стало, - Я делал то, что мог. И на мне эта ноша, спасти тех, кого еще можно спасти».
Нина вышла из кино. Как обычно, в начале давали хронику с фронта, где ясно было показано, что от Красной армии почти ничего не осталось, затем пропагандистский документальный фильм о двух братьях-партизанах, из которых один разочаровался в коммунизме и Сталине, сдался немцам и стал успешным полицаем, а другой спился и умер. Затем был сам фильм – в этот раз, «Дети капитана Гранта» с музыкой Дунаевского. Рихтер все обещал разыскать ее маму и дочь – каким-то образом, информация проникала через линию фронта, который теперь был очень далеко, и надежда что-то узнать все же была. Обещал, обещал, но пока ничего не узнал. Но Нина чувствовала, что они где-то есть, что они живы. В этих размышлениях она дошла до дома. Выяснилось, что Рихтер ждал ее у подъезда!
- Александр, ну что вы… Я же понимаю, что вы за мной ухаживаете. Я вам не давала никакого повода.
- Вам не нравится мое общество? Вы только скажите!
- Вот я вам и говорю… Нет, не то, чтобы мне были неприятны наши с вами разговоры, просто не стоит вот так дежурить у моих дверей. У соседей есть глаза, они будут делать неправильные выводы. Я не хочу, чтобы они думали, что у нас роман. Они и так думают, что я девушка легкомысленная просто потому, что я слежу за собой.
- А я пришел к вам не просто так. Я кое-что узнал.
- О чем?
- О возможном нахождении вашей семьи, Нина.
- Говорите!
- По моим сведениям, эвакуированных из Смоленска, у которых родственники были на важной службе – а как я помню, ваш отчим – какая-то «шишка» в администрации – отправляли далеко на восток, чуть ли не в Среднюю Азию. Так что если они туда благополучно добрались – а мы с вами будем надеяться, что это так – то они где-то там, где зреют арбузы и хлопок. И наша… Немецкая армия туда, вероятно, не доберется в обозримом будущем. Видите ли… Все эти празднования, юбилеи… Год оккупации Смоленска… Не все так радужно, как комендатура старается представить.
- Вы хотите сказать, что моя семья может быть где-то в Казахстане, или даже… Ташкенте? Там мой папа… Был…
- Был? А что с ним стало?
- Мы пытались узнать, но… Мамочке дали понять, что если она будет и дальше слать запросы, то с ней может случиться беда.
- Что именно, какая беда?
- Александр! Вы слышали такое слово – ХАПУН?
- Как? Хапун? Нет. Что это?
- Хапун, или как это называл мой отчим, Великий Хапун – это когда людей хапают… Ни за что. Люди пропадают. Хапун взял папу моей детской подруги, немки, Зои Гомельман. Химмельман. Хапун взял моего отца, Казимира Ивановича. Сталин. Хапун. НКВД. Я сейчас вот вам могу говорить эти слова. Потому что их нет рядом. Но они еще могут вернуться. Я не знаю, где мой папа, и жив ли он. Весьма возможно, что уже нет. Я… Простите…
Она не смогла сдержать слез. Рихтер, как и в прошлый раз, моментально достал платок и протянул ей. Он как будто ждал, что она расчувствуется, и уже заранее приготовил его. Подождав пару секунд, он слегка обнял ее за плечи и притянул к себе.
- Ну-ну, полно вам… Успокойтесь.
Он погладил ее волосы и вдохнул их аромат. Нина отстранилась от него.
- Александр, прошу вас… Я благодарна вам за эту новость. Но не надо…
В глубине души она, вероятно, понимала, что долго эти игры продолжаться не могут, и Рихтер надеется на большее внимание Нины, нежели он получал. Она взяла его под руку.
- Александр, я должна вам сказать, что вы галантный кавалер. Я отдаю вам должное. Я вижу, что вы ко мне неравнодушны. Это все осложняет. Мне трудно одновременно соблюдать дистанцию и не обидеть вас, не ответив на ваши чувства. Вы представляетесь мне порядочным человеком, и мне приятно с вами быть… Я лишь понимаю, что из этого ничего не получится.
- Нина, давайте с вами просто погуляем! Дела подождут. Отведите меня еще раз в наше бывшее имение, в Александровское. Давайте просто побудем вдвоем, и я хочу снова увидеть этот лес, это озеро, просто посидеть с вами на холме и поговорить о жизни. Вы, наверное, думаете, что я сердцеед, и у меня много друзей и подруг. Это не так. И мне так не хватало все это время человека, который бы меня понимал. Мне кажется, вы меня понимаете, как никто другой. И я смею надеяться, что я понимаю вас.
- Хорошо, - кивнула Нина, - Идемте.
И они отправились на край города, как будто и не было вокруг войны, и не были заминированы дороги, и не попадались навстречу обгорелые, изрешеченные снарядами дома, и не ходили по городу патрули. Мимо старых частных домов, через Реадовку, они дошли до Александровского и сели на холме. Отсюда открывался вид на лес, на крохотное озерцо, которое в народе называли «Тарелочка», на бывший цыганский табор, от которого осталось лишь пепелище, на дальние деревни, курившиеся дымком на горизонте, и казалось, что мир застыл на мгновение между началом и концом этой бессмысленной войны, и это мгновение – вечность.
Они сидели и смотрели вдаль, вдыхая воздух, в котором смешивался запах некошеных полей со сладковатым запахом гари, и ждали, когда солнце начнет клониться к закату, чтобы увидеть его цвет.
- Пить хочется, - сказала Нина, - Давайте дойдем до ключа. Тут есть источник, откуда местные берут воду.
Они спустились с холма, перешли по шаткому мостику через речку, посреди которой торчал остов сгоревшей машины, миновали «Тарелочку» и скоро оказались у подножия еще одного холма, густо поросшего лесом. Сбоку из холма торчала железная труба, из которой в каменный водосборник с журчанием била струя кристально прозрачной воды. Рихтер наполнил фляжку и протянул Нине. Нина с наслаждением отпила из фляжки. Вода казалась сладкой и была совершенно ледяной, так, что ломило зубы.
- Да, - задумчиво сказал Рихтер, - А ведь когда-то вся эта земля, и это озеро, и этот ключ принадлежали моей семье. Мама мне рассказывала.
- А что еще она вам рассказывала про Смоленск? – поинтересовалась Нина.
- Много всего. Как жили, как вели хозяйство. Она была привязана к этому месту. Здесь была красивая усадьба.
- Усадьбу сожгли в революцию. Уже и фундамент зарос кустами так, что не найдешь.
- Я догадывался. Я не надеюсь вернуть себе какую-то собственность. Еще и потому, что есть у меня чувство, что мы здесь ненадолго. Немцы сильно ошиблись, когда пошли на Россию. Нина, вы можете надо мной смеяться, но я верю в русский народ. Он и немцев прогонит, и Сталина.
- Интересно. Ваш дом сожгли, вашей семье пришлось бежать из России, а вы верите в русский народ.
- Да, верю. История. Маятник качнется в другую сторону, дойдя до своего предела. Я читал Толстого, у него эта мысль весьма основательно изложена.
- Вы про «Войну и мир»?
- Да… А вы знаете, я сейчас тут, с вами, пожалуй, впервые за долгое время счастлив. Я нахожусь в России, и говорю с прекрасной русской дамой о Толстом. И пусть вокруг все рушится, но у меня в душе, когда я с вами, такой покой – как будто я нашел то, что искал. Я ненавидел наш этот эмигрантский круг, где все были заняты только выяснением отношений – кто больше виноват в той катастрофе, которая произошла с Россией. Либералы или монархисты. Эсэры или большевики. Черносотенцы или жиды. И просто поговорить, скажем, о Пушкине или о Толстом, без примеси этой вечной обиды на всех и на вся за то, что мы остались без своей страны, в чужом мире, в чужой культуре – это совершенно невозможно. А с вами я говорю, и мне не верится, что это происходит. Я написал моей матушке о том, что встретил вас и нашел в вас понимание. Она очень рада за меня…
- Передавайте ей от меня привет. Я думаю, ваша мама многое пережила. В каком году ваша семья уехала?
- В 1918. Мне было десять лет. Я плохо помню дорогу. Помню только, что везде было грязно и много народу. Поезда, забитые людьми, отвратительный запах. Потом прибыли в Крым. Половина вещей у нас пропала. По знакомству с кем-то мы попали на пароход, уходивший в Константинополь. Спали на палубе, прямо на вещах, и меня ужасно укачивало. Потом добрались до Италии, где встретили дальних родственников, а дальше – в Австрию, где и остались. У моего деда был небольшой дом в Альпах, куда он ездил лечиться горным воздухом. Вот мы там и обосновались. Я люблю горы. Я до войны уходил, бывало, на три дня, ночевал в лесу, поднимался на скалы. Красивые, конечно, места. Но все время надеялся вернуться в Россию.
- А как вас призвали?
- В Вермахт? Как всех. Выбора у меня не было. А когда выяснили, что я говорю по-русски, определили меня в штаб оккупационных войск. Насаждать «новый порядок».
Почему-то на словах «новый порядок» Рихтер как-то по-детски улыбнулся, и луч заходящего солнца высветил эту его улыбку, и Нине на мгновение показалось, что этого человека она знает давным-давно. Почувствовала ли она что-то в этот момент? Могла ли она забыть ужас бомбежек, ежедневный страх ареста, потерю собственной семьи – забыть в достаточной мере, чтобы начать чувствовать что-то другое, кроме стремления выжить в этих нечеловеческих обстоятельствах? Кто знает. Государства воюют, а человек выживает. И Нина понимала, что этот Александр Рихтер – человек незаурядный, и в данной ситуации он был хоть каким-то гарантом безопасности.
Саша
Больше всего на свете Саша любил свой родной Смоленск. Будучи подростком, он обошел все окрестные леса, еще хранившие руины былых поместий. Пасово, Жуково – он забирался там в самую чащу, не боясь лесных зверей и лихих людей. Любой стог сена был для него роскошным ночлегом. С горечью он замечал, как постепенно все приходило в запустение – помещичьи пруды зарастали или вытекали после разрушения плотин, сады дичали, от сожженных усадеб оставались одни фундаменты, и казалось, что та жизнь, которая некогда текла в этих местах, уже полностью исчезла, предоставив природе взять свое. Колхозы он старался обходить стороной, потому что чувствовал исходящее от них какое-то подспудное зло. Самым любимым для него было сесть на пригорке, чтобы за спиной шумел лес, а перед глазами открывался бы вид на какую-нибудь речку, или поле, и просто слушать – и ему казалось, что он слышит голоса самой вселенной, говорящей с ним. Он не бывал в других странах, но в такие минуты он был убежден, что родина его, Россия – это самая важная, самая прекрасная страна. Он чувствовал себя ее частью и был готов защищать ее ценой жизни. При этом, Сталина и коммунистов он воспринимал, как болезнь, которая рано или поздно пройдет, как тяжелое испытание, которое закончится, и Россия вернется в свое вечное, невозмутимое существование. А вернее сказать, он не думал, а просто жил в такие минуты, растворяясь в природе, в ее гармонии, вне времени и обстоятельств.
Тем с большей ненавистью он относился к «германцам» – чужакам, изуверам, пришедшим убивать и топтать своими иностранными сапогами его любимую землю. Для него не было вопросов – их следовало всех уничтожить, истребить под корень, обрушить на них весь огонь небесный за то, что они сделали с его страной. Но с особой злостью он думал о тех болванах в руководстве армии и страны, которые не понимали того, что происходит и делали все против здравого смысла, отдавая убийственные приказы и затыкая дыры на фронте человеческой массой, которой становилось все меньше. Он был достаточно умен, чтобы никому не высказывать своих мыслей, поскольку знал – «политручки» следят за каждым и зарабатывают свои награды и звания не в бою, а в доносах на тех, кто ценой жизни защищает страну. Память о старшем брате, убитом за веру, и о «Яновском», которому отбили голову в застенках НКВД, никогда не меркла в его сердце. Он воевал за родину, а не за Сталина. И хотя в хаосе передислокаций, в дыму войны было сложно понять, где они в данный момент находились, он чувствовал – они неуклонно отступали. По его расчетам, фронт уже должен был отодвинуться за Москву, но все же столица еще держалась. До него дошли слухи о предательстве Власова – талантливейшего генерала, одного из немногих, кто в первые дни войны грамотно бил фашиста и даже периодически отвоевывал территорию, теперь перешедшего на их сторону. Все это не укладывалось в голове. Также не знал он и того, что происходило в оккупированных городах. Он был убежден, что фашисты выжгли все и вырезали всех. Он бы, наверное, не смог свыкнуться с мыслью о том, что в его родном Смоленске снова идут службы в церквях, люди празднуют Рождество, как до революции, работают театры и кино, а рынок ломится от продуктов. И все это при фашистах.
- Александр Прокофьич, еще один подбитый сел! А запчастей нет! Что делать будем?
Окрик Иванова заставил его очнуться от тяжелых мыслей, он встал и пошел в мастерскую. У него уже почти ничего не осталось из материалов – только самое святое, его ящик с инструментами. Как обычно, на моторе были пробиты все трубки – масляные, бензиновые. Блок цилиндров посекло осколками, но чугун есть чугун – уцелел.
- Будет жить, - буркнул Саша, - что там по обшивке?
Впрочем, он и сам видел – полхвоста как не бывало. Мотор-то он сделает, а обшивку латать уже было нечем – материалы давно не подвозили, и Саша даже не представлял, кто и как их сможет снабдить расходниками в ближайшем будущем.
- Надо, Прокофьич, это… Как его… Донора искать, - ухмыльнулся Иванов, - С чего содрать-то обшивочку можно? Тут в двух верстах, говорят, один фашист упал, может, его обдерем?
- Тьфу ты! Чтоб на мой самолет с фашиста шкуру ставить! Не говори мне об этом. Даже не заикайся.
- Так-то это так, да материала нет. И кто нам его еще добудет? Пару листов бы срезали, если там еще осталось что. Мы ж даже не глядели еще.
- Идрит твою налево! Иванов, ты как под обстрелом понесешь дюраль?
- Наша забота. Вот дюралью прикроемся и понесем. Прокофьич, с тебя мотор – с меня обшивка. Бывай.
И Иванов удалился.
Саша занялся мотором. Последние ресурсы медных трубок и резиновых шлангов таяли на глазах. Но на этот мотор хватило. А дальше - как Бог даст.
Часов через шесть показался Иванов с грузом, веселый и уже нетрезвый.
- Во, как раз хвост и уцелел, одолжили у мужика подводу, почти целиком привезли.
- И горилку из шасси нацедил?
- А то добру пропадать! Да там немного, уже все вытекло и сгорело. А это тебе, Прокофьич, подарок!
И Иванов протянул Саше призматическое зеркало из кабины пилота.
- На память тебе! Я вот все хочу начать их собирать – это меня веселит, потому что каждое зеркало – это сбитый фашист, - да только все раздариваю друзьям. Это, Прокофьич, тебе напоминание – он свое отлетал, зато наш снова полетит!
Саша уставился на разрисованный фашистскими крестами хвост. Не выдержал и плюнул.
- Тьфу, сука! Ты давай, счисти эту дрянь, чтобы следов ее не было. И покрась потом.
Наутро самолет был готов. Мотор работал ровно, заплаты из вражеской дюрали уже были приклепаны на корпус и пахли свежей краской.
- Ну что, Прокофьич, птичка-то как новая копейка блестит, а?
Саша одобрительно кивнул. Машина вернулась в строй, а значит – сегодня она опять будет бить врага.
Меньшагин
Борис Георгиевич сидел за своим столом и разбирал многочисленные бумаги. На душе у него было тяжело. Чтобы спасти большинство, приходилось жертвовать меньшинством. Первыми в расход пошли сумасшедшие из больницы в Гидеоновке, почти сто человек, задушенных в газвагенах. Главврач умолял Меньшагина сделать что-то, чтобы защитить их, но тот понимал – немцы убьют их в любом случае, как они всегда поступали с «неполноценными». Дальше было хуже. Смоленск всегда был цыганской вотчиной. Таборы переделали в колхозы, но национальность никуда не делась, и к началу войны вокруг Смоленска было несколько крупных поселений цыган. Большинство мужчин ушли на фронт, так что на хозяйстве в основном остались женщины и дети. Настал момент, и их всех уничтожили. Трупы сбрасывали в две ямы – для немногочисленных мужчин и для баб с детьми. Александровское опустело, как и ряд других деревень. И опять Меньшагин не мог ничего поделать. Несколько цыганок с более белой кожей и голубыми глазами убедили немцев, что они русские, и их оставили в живых. Именно они потом, после войны, смогли добиться расследования и восстановления памяти о казненных цыганах. И вот теперь – уничтожили евреев. Ради праздника «годовщины оккупации». У самого Меньшагина была крестница – полукровка, да секретарша-еврейка. Всем им он выписал фальшивые документы, но опасность росла ежедневно. Супруги Магидовы, спасенные им, совсем потеряли бдительность и вместо того, чтобы исчезнуть в лесах, стали активно общаться со всеми, вести беззаботную жизнь – и попались-таки эсэсовцам, где после допроса сознались в своей национальности и были ликвидированы. Меньшагин понимал, что каждый подобный прокол приближал его к катастрофе. И при этом, его не покидало ощущение, что дела у немцев не так хороши, как они изображали. Приехал новый комендант, из фронтовых, уже обожженный и озлобленный в боях, который прикрыл либерализм и панибратство по отношению к русским. Больше не было совместных вечеринок, и у Меньшагина стали допытываться, почему такое большое количество молодежи у него работает в оперной, балетной и театральной труппах, при том, что спектаклей немного. Да, Меньшагин таким образом «отмазывал» от отправки в гетто многих молодых людей, но и этот ресурс уже был исчерпан.
Внезапно на лестнице раздался топот сапог, и к нему в кабинет вбежал адъютант в сопровождении офицеров Вермахта.
- Борис Георгиевич, важное дело. Нужно ваше участие. Берите секретаря, всех, кого можно. Едем в Катынь. Там нашли… В общем, по дороге они разъяснят.
Поехали в Катынь. Во время недолгой дороги от Смоленска Меньшагину совершенно дежурным тоном рассказали, что немцы нашли массовое захоронение военнопленных, не имевших к ним отношения.
Приехали. Картина открылась ужасная. В огромной только что разрытой яме лежали тысячи тронутых разложением трупов в польской униформе. Меньшагина подвели к самому краю. От тяжелого запаха ему стало дурно, но он выстоял. Немецкий комендант подозвал его.
— Вот посмотрите. Все убиты выстрелом в затылок. Мы уже эксгумировали и вскрыли многих. Это русские пули. Это сделали ваши. Я хочу, чтобы вы засвидетельствовали, а также привезли сюда как можно больше понятых, чтобы все увидели – это не наша работа. Вы поняли? Мы уничтожаем недолюдей. Цыган, слабоумных, жидов. Но это офицеры польской армии. Их здесь просто казнили. Несколько тысяч. Настанет момент… Настанет момент, когда все это может оказаться очень важно. И вы должны запомнить то, что увидели и сказать правду тем, кто спросит. Это сделали по приказу Сталина. Ваша Красная армия. У меня все.
Меньшагин чувствовал, что воздух вокруг него сгустился, и он не может дышать. Сколько раз лицом к лицу он общался с палачами, выторговывая свободу для узников, рискуя собственной головой. Сколько раз ему в лицо говорили: «Ты следующий!» Но он не боялся. Он верил в Бога. Он спасал людей из застенков НКВД, из камеры смертников – и радовался каждой спасенной душе. А здесь, вот так, тысячи безоружных пленников были тайно казнены и зарыты как собаки без креста, без таблички, без даже холмика – чтобы никто никогда не нашел эту братскую могилу. Он распорядился привезти из города представителей разных сословий, как можно больше людей, чтобы все засвидетельствовали этот чудовищный факт. Через несколько лет слова того эсэсовца сбудутся, и вопрос «кто сделал это» станет для него вопросом его собственной жизни и смерти.
Он вспомнил, как примерно за год до войны ему по секрету нашептывали, что под Катынью произошло какое-то массовое убийство, и энкавэдэшники ночью ходили по домам местных жителей и «информировали» их: «Вы ничего не видели и не слышали! Если кто расскажет – отправитесь всей семьей в ту же яму!» И люди, боясь за свою жизнь, старались стереть из своей памяти эти крики и выстрелы, этот запах смерти. Но призраки убитых поляков не давали им спать, и жители Катыни по секрету делились с друзьями о том, что видели и слышали, надеясь хоть этим облегчить свою душу, а те в свою очередь рассказывали другим, и так эта история не то, чтобы получила большую огласку, но и не забылась, оставшись в потаенной народной памяти. Весь русский народ в те годы научился жить двойной жизнью – одной для власти, другой для себя. Само имя Сталина произносили, прикрыв рот полотенцем, чтобы досужие соседи не прочитали по губам, о ком идет речь. Страх в России укоренялся столетиями. От опричнины Ивана Грозного к безумствам Петра, от «ледяного дома» Анны Иоанновны до «Третьего отделения» Николая Палковича, от порки шпицтрутенами при царях до массовых расстрелов при большевиках. Все терпел русский мужик. Поэтому научился говорить, не раскрывая рта. Сама интонация русского языка за годы советской власти изменилась, став монотонной, угрюмой. Иностранному человеку стало казаться, что русский человек непрерывно ругается – все из-за недружелюбной, лишенной прежней мелодики речи. Улыбка и приветливость стали вызывать подозрение в шпионаже. Ведь надо быть либо пьяным, либо иностранцем, чтобы улыбаться и громко веселиться – потому что, чему радоваться?
Идеология и фашистов, и советской власти насаждала парадный оптимизм, выщелкнутую фальшивую радость достижениям «самого справедливого общества», культ физического здоровья в сочетании с немеркнущим восторгом от высших идей, в жертву которым можно было спокойно принести сколько-то миллионов недолюдей. Народ смотрел на все эти парады, спортивные колонны, монументальные конструкции новой архитектуры – и тихо спивался, не в силах преодолеть разрыв между собственным ничтожным существованием и фальшивой картиной «нового быта».
Меньшагин был глубоко религиозным человеком, абсолютно честным, никогда не стремившимся к власти, и назначили его бургомистром Смоленска, а затем и Бобруйска, против его желания, и он принял это с покорностью судьбе, надеясь в этих нечеловеческих условиях военной мясорубки хоть как-то помочь людям и спасти тех, кто может быть спасен. Ему пришлось вести очень тонкую игру – и в этом отношении, видимо, Меньшагин стал одним из самых выдающихся политиков своего времени, который, с одной стороны, сумел убедить фашистов в своей лояльности, а с другой стороны - спас десятки, если не сотни тысяч людей от истребления, да еще и вытянул из немцев деньги на восстановление города.
Что он думал о будущем? Понимал ли он, что немцы обречены, и советская власть вернется, и тогда его самого, наконец, поставят к стенке – что уже неоднократно пытались сделать до войны? Скорее всего, он был фаталистом, и принимал выпавшие на его долю события как ношу, которую он должен нести. Если его после войны расстреляют как коллаборанта – значит, на то воля Божья. А сейчас, если фашистские захватчики доверили ему управление жизнями людей – он будет их спасать, сколько может. И налаживать жизнь на руинах родного города. И у него это неплохо получалось. То, что разрушила советская власть – свободный рынок, религию, искусство – он успешно восстановил всего за один год упорной работы. Сделал стратегические запасы провизии для города. Наладил работу радио и печать газет. Снимались фильмы, писались картины. Да, все это фильтровалось через нацистский отдел пропаганды. Да, вместо коммунизма теперь проповедовался фашизм, но за годы советской власти, как уже было сказано, народ научился игнорировать «идеологическую шелуху» и выуживать по крупице реальную информацию о том, что происходило вокруг. Самым глупым, пожалуй, в этой ситуации было полагаться на то, что немцы останутся, а большевики не вернутся. Поэтому его просто бесили те идиоты, которые стали возвращаться из оккупированной Европы на Смоленщину и требовать обратно по реституции свои усадьбы, земли и фабрики. Меньшагин отказывался с такими даже разговаривать и при любой возможности старался их отослать обратно, откуда они приехали. Он понимал, что страна никогда не вернется в прошлое.
САША
Передислокации стали все чаще. Было по-прежнему сложно понять, они отступали или наступали. Саша никак не мог прийти в себя от картин сожженных деревень, через которые им приходилось идти. Ненависть к «германцам» в его сердце закалилась настолько, что он не раздумывая убил бы любого немца, попавшегося ему на пути. Но какое-то внутреннее чутье подсказывало ему, что наступал перелом. Если раньше они бежали, накрываемые огнем с земли и воздуха, оставляя позади десятки верст родной земли, то теперь интенсивность сопротивления возросла. Прибывали новые самолеты. «Кажется, мы начинаем фашиста бить, - подумал Саша, - Давно пора». Он чувствовал, что от каждого починенного мотора, от каждого завинченного им винтика зависит тот долгожданный момент, когда, наконец, они переломят ситуацию и погонят немцев долой со своей земли. Он верил, что наступит этот момент – и война закончится. Поэтому, получив новое обмундирование, он не спешил его надевать. Свежую гимнастерку, новехонький офицерский ремень он берег на победу. Чтобы в первый день мира выйти к людям в новой, с иголочки форме. Чтобы все на него смотрели и гордились им – вот идет «боевой летчик», который разбил врага и вернулся живым. И Тоня его встретит, и заживут они с ней лучше прежнего…
В этот момент черное небо над ним треснуло, через секунду раздался грохот, на голову Саши что-то посыпалось, и где-то сзади послышался истошный вопль Третьякова: «Конец жизни! Конец жизни!» Их опять бомбили, и Саша упал на землю, закрыв голову руками. «Нет, еще не конец жизни, - успел он подумать, - Врешь, собака, не убьешь!» Следующая бомба разорвалась где-то совсем близко, Сашу вжало в землю взрывной волной и оглушило. Сверху обрушился вал земли и камней, и Сашу засыпало с головой. Он всем телом чувствовал, как ходит ходуном земля. Потом все стихло. Он продолжал лежать неподвижно еще минут двадцать, затем попробовал пошевелить руками и ногами. «Не сильно засыпало, - пришел к выводу он, - Похоже, весь цел». Он начал выбираться из-под завала. В голове был звон, во рту песок, руки были все в ссадинах, но на это он даже не обратил внимания. Теперь главным было найти остальных и собрать уцелевшее оборудование. И самый насущный вопрос – что с самолетами. В ремонте у него стояло три, и теперь надо было выяснить, что с ними. Бледный от ужаса приполз Третьяков.
- Лександр Прокофьич, конец жизни был!
- Тьфу на тебя! Живой же. Что с бригадой?
Они пошли всех собирать. Чудо, но никто не погиб. А вот мастерским досталось. Из трех самолетов два были практически утрачены, один перевернуло взрывной волной, но он остался более-менее цел.
Прибежал радист.
- Федоров! Федоров, слышишь? Из штаба сообщили. Наступление начинается!
- Чье? Германское?
- Типун тебе на язык, Федоров. Наше! Приказ все собрать, готовиться к передислокации. Гнать будем их, Федоров!
Саша перекрестился.
- Ну так с Богом!
НИНА
Нина заметила, что в администрации города началась непонятная суета, и немцы были злее, чем обычно. Парадные сводки с фронта поутихли, и фашисты как-то разом потеряли интерес к русским. Больше не было банкетов и приемов, совместных просмотров театральных постановок. И вообще, по словам Рихтера, немцы перестали финансировать театр. В кино остались только немецкие фильмы, газета превратилась в агитлисток, зато военных в городе стало значительно больше, и местным жителям было лучше на глаза им не попадаться. Нина поняла, что грядут перемены, и от греха, сказавшись больной, осталась дома на ближайшую неделю. Каролина Карловна тоже чуяла неладное и не открывала шторы весь день, а вечером они сидели в темноте, без лампы, и тихо, вполголоса разговаривали, боясь каждого шороха.
Через неделю, примерно в полдень, Рихтер постучал в их дверь.
- Благоволите позвать Нину. У меня к ней чрезвычайно важный разговор.
Нина показалась в дверях. Александр поднял на нее глаза – и Нина поняла, что Рихтер сейчас заведет разговор о том, о чем ей не хотелось говорить.
- Нина, давайте с вами немного пройдемся. Мне нужно обсудить с вами очень важное дело. Это серьезно, от этого многое зависит…
- Что ж, давайте.
Они вышли из дома и пошли садами в сторону «Зеленого ручья».
- Нина, я сразу к делу. Грядут большие перемены…
- Это уже мы с Каролиной Карловной чувствуем.
- Нет, послушайте… Меня отзывают. Я возвращаюсь в Австрию.
- Почему? Вы чем-то провинились перед командованием?
- Бросьте, сейчас не до шуток. Русская администрация города сворачивается. Я вам сейчас открою практически военную тайну – вот видите, как я вам доверяю. Германская армия сейчас несет очень большие потери, и даже кое-где отступает.
Нина подняла брови, но промолчала. Сердце ее забилось сильней, но она сохранила видимое спокойствие.
- Именно поэтому, - продолжил Рихтер, - Именно поэтому они так злы, и срывают свою злобу на горожанах. И мои услуги им больше не нужны. Я свое отслужил, отправляюсь как бы в отпуск домой, но я обратно не вернусь. У меня есть предчувствие, что эти поражения вскоре будут иметь обвальный характер, и Вермахт будет разбит. Америка вступает в войну и шлет России столько техники, сколько мы не производим. Поэтому я из Австрии переберусь в Швейцарию и буду выжидать окончания этой бойни.
- Значит, вы уезжаете, - задумчиво проговорила Нина, - Что ж, жаль с вами расставаться. Я думаю, я даже буду по вас скучать.
- Нина, я пришел к вам не просто рассказать «военную тайну». Я пришел предложить вам… Поехать со мной.
- Что?
- Да, Нина, послушайте, - он схватил ее за руки и привлек к себе, - Нина, я чувствую, что я пошел на эту проклятую войну только ради того, чтобы найти вас. Вы… Вы должны стать моей женой.
- Но я уже замужем, и у меня есть дочь.
- Да бросьте вы! – нетерпеливо крикнул Рихтер, - Вы же уехали от мужа, расстались с ним. Даже если вы его еще как-то любите, то явно не настолько, чтобы рисковать своей жизнью, когда сюда вернется Красная армия и все это ваше людоедское НКВД! А вы – вы мое счастье, вы мой смысл жизни. Я понял это с первой же нашей беседы. Нам суждено быть вместе. А дочь вашу мы после войны разыщем и вывезем! Только подумайте – вы со мной, в моем домике в Альпах, в безопасности…
- Ах, Александр! Но как я могу… Я не смогу вывезти дочь. И моя мамочка – я должна их найти, обеих. И у меня нет никакой другой жизни, пока я их не найду.
- Ладно, тогда я открою вам секрет. Когда меня призвали в Вермахт и моя матушка узнала, что меня отправляют в Россию, она дала мне наказ – привезти русскую жену. И вот я нашел вас, и все, что я о вас написал моей матушке…
- А вы обо мне ей написали? В качестве кого вы меня ей представили?
- В качестве самой удивительной женщины, которую я встречал в своей жизни. И более того – она дала нам благословение. Она ждет – не дождется, чтобы увидеть вас и принять как родную дочь. Она сказала, что всегда мечтала о такой невестке. Вот увидите…
- Постойте, Александр… Вы меня очень смущаете всем этим. Вы прекрасный человек. И да, вы мне не безразличны. Но никогда, ни при каких обстоятельствах я не брошу дочь и маму. Я должна их найти. Если я сейчас поеду с вами, я потеряю их безвозвратно, и тогда я просто не смогу жить. Не смогу… Если вы любите меня, вы должны это понять.
- Да, я люблю вас! Нина… Нина, я не знаю, что сказать. Я просто не могу вас потерять.
- А я не могу потерять свою семью.
- А если я найду вас, когда вы в свою очередь найдете свою дочку и матушку? Я готов вывезти вас троих! Я что-нибудь придумаю! Если Германию разобьют, установится новый мир, более справедливый, и в нем мы сможем вновь увидеться! Вы можете мне обещать, что вы меня не забудете? Вы приедете ко мне?
- Если… Да, конечно, Александр! Если и вы не пропадете. Я не могу обещать, что приеду. Это зависит от таких вещей, которые не в нашей власти. Но обещаю, что я вас никогда не забуду.
- Я все устрою! Положитесь на меня! Я вам пришлю письмо с подробными инструкциями, как до нас добраться. И все же – как мне вас переубедить? Вот я уеду, возможно, уже завтра, и кто вас защитит?
- Мы с Каролиной Карловной…
- Она, конечно, надежная защита, - Александр горько улыбнулся, — Вот только дела в городе скоро станут совсем плохи. Мое сердце разрывается от того, что я предвижу для вас величайшую опасность, могу ее предотвратить, а вы не соглашаетесь, и отказываетесь от спасения. Нина… Завтра я уеду. Поехали со мной. Последний раз прошу.
Нина покачала головой.
- Простите меня, Александр, если обманываю ваши надежды. Может быть, когда я найду своих, это и было бы возможно. Но сейчас я и думать не могу, чтобы уехать еще дальше от них. В другую страну. Вы прекрасный человек. Вы еще найдете другую женщину. Может быть, снова найдете меня. Время покажет. Я желаю вам благополучно добраться до вашей матушки, и передавайте ей от меня большой привет. Прощайте.
И она, не поднимая глаз, ушла.
Дома ее встречала тетя Каролина.
- Ну что, зачем приходил? Что рассказал?
- Он уезжает. Сказал, в городе будут большие перемены. Он хотел, чтобы я поехала с ним. Но я, разумеется, останусь. Я от мамочки и Ришеньки никуда не поеду.
- А что за перемены?
- Похоже, фронт двигается. Немцев наши бьют крепко, они даже отступают.
- Так это что, Красная армия скоро вернется в Смоленск?
- Я не знаю. Дай Бог, чтобы оккупация скорее кончилась. А пока надо тихо сидеть. Думаю, фашисты лютовать будут.
- Так мы и так тут, как две мышки в подполье. Запасы есть. Окна заставим, дверь на засов – и никого не пустим! Нет нас, и взятки гладки.
Каролина пыталась выглядеть храброй и бодрой, но по ней было видно, что ей не по себе. В воздухе витало ощущение грядущей беды.
ОБЛАВА
Вскоре по всему городу на столбах появились приказы всему работоспособному населению явиться на вокзал для отправки на запад. Рейху потребовались «остарбайтеры», поскольку на заводах у них работать уже было некому. Велено было взять один узелок с вещами. За неповиновение – расстрел на месте. И отсидеться тихо, как мышкам, у них не получилось. Настал момент, и к ним пришли автоматчики. Каролину Карловну не тронули из-за совсем уж преклонного возраста («сама сдохнет»), а Нину вытащили из квартиры, присоединили к колонне людей, где были и мужчины, и женщины, и под дулами автоматов отконвоировали на вокзал, чтобы погрузить в «теплушки», а по сути – вагоны для скота, и отправить в Германию. Нине, которая отказалась от отъезда с Рихтером ради своей семьи, все равно суждено было попасть почти в те же края, куда он ее звал – только теперь уже против своей воли. Когда народ, привезенный на вокзал для отправки в Германию, стали сортировать – работоспособных в одну группу, стариков и детей в другую, Нина обратила внимание на одну семью. Молодая женщина с маленьким сыном и, видимо, мамой сцепились руками так, что их было не разнять. Солдаты ругались, пытались их растащить, били прикладами, но они словно окаменели и держались мертвой хваткой. В конце концов, немцы плюнули на них и отправили всех вместе к работоспособным. «Какая сила любви, - подумала Нина, - Две женщины и ребенок сильнее солдат с автоматами. Дай Бог им выжить». Раздался окрик, залаяли овчарки, и народ стали распределять по вагонам. «Негодных к работам» загнали в поезд, идущий в лагерь, откуда не возвращаются, а «годных» - в состав на Германию. Внутри теплушки были наспех сколоченные нары и «параша» - ведро для туалета. Нина протиснулась к койке подальше от двери, вжалась в угол и замерла. Сквозь щель в стене вагона пробивался луч света, и как в камере обскура, на стене, как на экране, отображалось все, что происходит снаружи, только в перевернутом виде. Нина стала смотреть на это изображение, и ей показалось, что ее сейчас здесь нет. «Это все не со мной, - подумала она, - Не со мной… Меня никто не видит, и меня здесь нет». Народ был набит так тесно, что на нарах сидели по трое на каждой койке, и дышать было совершенно нечем. А впереди предстояли тысячи километров пути.
Фаля
В Смоленске до войны проживало немало поляков. У них был свой костел в готическом стиле, с уникальными фресками и органом, и рядом с костелом располагалось Польское кладбище, где хоронили по католическому обряду. Изящный двухбашенный костел, построенный из красного кирпича в самом конце девятнадцатого века, советской властью был превращен в склад кровельного железа, а кладбище стали постепенно сравнивать с землей, так что к концу двадцатого века от польских могил не осталось почти ничего, а костел превратился в руины. Фашисты питали к полякам особую неприязнь, и эту неприязнь советская власть во многом от них унаследовала.
Фаля, будучи полькой, тем не менее была воспитана в православной вере, и с 12 лет пела в церковном хоре. Голос ее, хотя и негромкий, был чистым и звенел, как хрустальный колокольчик, и у нее был идеальный слух. Собственно, кроме хора она ничего и не знала, вся жизнь ее так или иначе вращалась вокруг Успенского собора. Ее мама, Пелагея Антоновна, была такой же непрактичной и никак не подготовила дочку к взрослой жизни, которая началась у Фали весьма неожиданно. Успенский собор был закрыт советской властью, хор распустили, и нужно было срочно искать, чем заняться. В этот момент Фаля и встретила своего мужчину, и через некоторое время с удивлением обнаружила, что ждет ребенка. Так родился ее первенец. А через четыре года началась война. Как и Нина, Фаля попыталась уйти из города – вместе с престарелой мамой и малышом – но наткнулась на заминированное шоссе и толпу людей, рвущуюся обратно в город под обстрелом. Ее муж сгинул на войне в первые же дни, а Фаля с мамой и сыном спрятались в подвале одного из уцелевших домов. Когда оккупационная власть вновь открыла собор для служб, Фаля вернулась в него, чтобы петь в хоре, как прежде. Это их хоть как-то кормило, и они все втроем сидели тихо, как мышки в своем подвале, пока не начались облавы и депортации в Германию.
Было утро. Фаля как раз собиралась идти в собор, надела белый платочек на голову и посмотрелась в осколок зеркала, приклеенный к обоям в прихожей – если можно было назвать прихожей два метра, ведущие из их каземата к входной двери. Она не успела поправить платок, как в дверь застучали прикладами. Разумеется, она не видела повсюду расклеенных объявлений о сборе населения на вокзальной площади для отправки в Германию. Дверь была вышиблена сапогом, в подвал вошло четверо «фрицев» в сопровождении местного полицая.
- Ты! Кто еще в доме?
Они увидели маму и маленького Сашу.
- Выходи!
- Куда?!!
- Выходи! Взять с собой один узел одежды. Одна минута на сборы.
- Куда? Я же на службу иду, мы никуда…
- Ах, ты никуда?
Полицай кивнул солдату, тот направил дуло автомата в голову Саше и передернул затвор.
У Фали подкосились ноги.
- Ох, сейчас…
Пелагея Антоновна запричитала было, но потом бросилась собирать вещи. Она не успела даже завязать узел, как их волоком вытащили на улицу и бросили в кузов грузовика. Мотор зарычал, обдав всех вонючим дымом, и грузовик, трясясь по булыжной мостовой, направился в сторону вокзала. В кузове уже было человек двадцать, набитых, как сельди в бочке.
- Господи прости, куда нас?
Сидевший в углу кузова старик поднял на нее глаза.
- Куда? Что, объявлений не читала? На вокзал нас везут. В Германию отправлять будут, в трудовые лагеря. А может, на смерть.
Фаля, и так всегда бывшая бледной, теперь стала белой, как полотно. Казалось, она сейчас лишится чувств. На вокзальной площади всех привезенных построили. По периметру стояли автоматчики и солдаты с собаками. Вперед вышел представитель русской администрации и скомандовал:
- Все молодые и работоспособные, шаг вперед! Старикам и детям оставаться на месте.
Сразу стало ясно, что немцы хотят разделить народ на две группы, разлучив при этом семьи – чтобы стариков и детей, как ненужный балласт, отправить в лагерь смерти. Фаля и Пелагея Антоновна это сразу поняли, сцепились руками с Сашей и все вместе сделали шаг вперед.
- Куда ты, старуха, лезешь! Сказали же – молодые!
Они не пошевелились. К ним кинулись солдаты и стали их разнимать. У Фали окостенели пальцы. Она понимала, что скорее ей оторвут руку, чем она выпустит своего ребенка и маму. Пелагею Антоновну ударили прикладом. Она охнула, покачнулась, но устояла, крепко прижавшись к дочери. Автоматчик направил «шмайсер» на нее:
- Шаг назад!
Они не двинулись. Народ начал волноваться. Видимо, публичная казнь не входила в планы фашистов в этот раз, представитель администрации махнул рукой – и всех троих отправили к «годным». Вскоре их выстроили на северной платформе и начали погрузку в вагоны. Фаля была в состоянии транса, не понимала, куда их ведут, и смотрела поверх голов куда-то в небо. Они так и зашли в вагон – крепко держась друг за друга и не говоря ни слова. Пока остальные расхватывали тюки с соломой и занимали места на нарах, эти трое просто стояли, пока кто-то их не окликнул:
- Эй, герои! Идите-ка сюда, в уголок. Мы тут вам местечко держим.
Фаля опомнилась и взглянула на говорившую. Это была ничем не примечательная тетка, каких много можно встретить на любом базаре. Она ухватила сразу два мешка соломы и один уступала им.
- Спасибо вам!
Они устроились, как могли, на мешке. Тетка им подмигнула:
- Держитесь! Тебя как зовут, молодая?
- Евфалия… Просто Фаля…
- Ты Фаля, а я Галя. Будем знакомы. Вот, Германию едем смотреть. А ребятёнка твоего как?
- Саша.
- Ну и добре. Вы это молодцы, показали им, что бабы могут быть сильнее ихних пулеметов с собаками. Сдюжим, главное доехать. Чтоб свои же не разбомбили.
Состав тронулся.
Прибытие
Поезд шел неделю или две, пересек всю Польшу, потом всю Германию, и наконец остановился почти у самой границы со Швейцарией, в городишке Аулендорф. Здесь несчастных, измученных «остарбайтеров» выгнали из вагонов на плац перед местным вокзалом, и оставили как живой товар, как рабов на невольничьем рынке – разбирай, кому надо. Там, в ожидании, уже толпился местный народ. Первыми в ряду стояли «бауэры» - фермеры. Они быстро отобрали себе мужиков покрепче и увезли на хутора. Надо сказать, что, пожалуй, это был лучший выбор – батраков ценили. Работать им приходилось от зари до зари, и это был тяжелый физический труд, но зато их очень хорошо кормили, и никакое Гестапо в деревни не наведывалось. Все, кто оказался у «бауэров», остались в живых.
Далее разобрали остальных, кто был пригоден к какой-либо работе. Хуже всего пришлось матерям с грудничками и пожилым – их никто не хотел брать, и когда они остались после «раздачи рабов» невостребованными, их согнали в один барак и оставили там без еды и каких-либо средств к существованию. В дальнейшем жизнь их поддерживалась только благотворительностью – кто-то жалел из немцев и приносил им еду, кто-то из своих, устроившись на заводе, таскал им бесплатную картошку из столовой. Из младенцев не выжил почти никто, да и из остальных обитателей этого барака - тоже.
ФРОЙЛЯЙН МАРТА
Нина стояла в стороне, ни жива, ни мертва. Ей казалось, что она стоит голая перед народом, и ее оценивают. Она, всегда так следившая за собой, не мылась уже больше недели, и только благодаря костяному гребню из своего узелка смогла хоть как-то привести волосы в порядок. Немецкий учетчик быстро рассортировал остающихся людей и построил молодых отдельно.
- Вы отправляетесь на работу на «шлеппенфабрик». Вы там будете работать, там вас будут кормить. Стойте, ждите, пока определим вас на проживание.
Нина заметила, что на нее смотрит из толпы какая-то старушка. Нина осторожно подняла на нее глаза – и старушка ей вдруг мило улыбнулась. Вышла из толпы и направилась к ней.
- Du bist eine wundervolle junge Frau! – приветливо сказала она.
- Danke, - еле слышно прошептала Нина.
- Sprichst du Deutsch? – удивилась старушка, - Komm mit mir, meine Liebe.
И она взяла Нину за руку, вывела ее из толпы остальных, что-то тихо сказала немцу-распорядителю, тот ей кивнул в ответ, и судьба Нины в эту секунду решилась наилучшим в подобных обстоятельствах образом.
- Hab keine Angst vor mir, - продолжала старушка, пока они шли, - Ich werde dir nicht wehtun.
А Нина уже и не боялась. Она почувствовала в этой старой фройляйн такое спокойное, ровное тепло и искренность, что внутренняя пружина в ней вдруг ослабла, и двухнедельный ужас сознания, что тебя везут на убой, исчез.
- Видимо, Бог меня хранит, - подумала она, - Ради мамочки и Ришеньки.
- Ну вот мы и пришли, - продолжила старушка по-немецки, - Заходи, осматривайся.
Они стояли перед небольшим, будто игрушечным домиком с красной черепичной крышей и полным цветов палисадником. Кованая ручка двери повернулась, и на пороге показался полный, краснолицый немолодой бюргер, словно сошедший с рекламы баварского пива.
- Добрый день, Отто, - приветствовала его старушка, - У нас теперь будет жить эта прекрасная молодая особа. Ее зовут… А как, кстати, дорогуша, тебя зовут?
- Меня зовут Нина, - представилась Нина.
- А меня можешь звать Марта. Фройляйн Марта.
«Ага, - подумала Нина, — Значит, старая дева. Замужем не была». А вслух сказала:
- Очень приятно, фройляйн Марта. Спасибо, что вы решили меня приютить.
- А уж мне-то как приятно! Отто все ворчит, а с тобой, я вижу, и поговорить можно о чем-то, кроме политики, дорогуша.
- Да уж какая тут политика, - вступил Отто, - Дерьмо, а не политика. Колбасы нет, хлеба нет – хайль Гитлер!
- Ну вот опять заладил свою критику. Мы и без тебя все знаем. Заходи, Нина, не бойся, теперь это и твой дом. Отто у меня живет, чтобы мне скучно не было, да только сам скуку нагоняет.
- Я скуку нагоняю? – хохотнул Отто, - Да я вас так развеселю, что у вас животы полопаются!
И он принялся выстукивать по своему пивному животу какой-то марш.
- Перестань, Отто! А то Нина подумает о тебе, что ты ненормальный.
- А я и есть ненормальный. Только ненормальный может в таком дерьме не сойти с ума. Потому что уже ненормальный.
- Ладно, ладно. Уймись.
Они зашли в дом.
Нина сразу обратила внимание на то, как аккуратно все было прибрано, и как много было полочек со всякими статуэтками, вазочками, безделушками. Бронзовые и фарфоровые собачки, купидончики с колчанами стрел, флаконы из-под духов со вставленными в них засушенными цветами – это и был мир тётушки Марты, старой девы, никогда не бывшей замужем, но не терпевшей одиночества.
- Пойдем, дорогуша, поднимайся наверх. Я покажу тебе твою комнату. Что смотришь?
Нина уставилась на видневшуюся через открытую дверь ванной комнаты огромную фаянсовую ванну с бронзовыми кранами и душем. Ей хотелось залезть в нее прямо с ходу, сорвав с себя провонявшее тряпье, в которое за время дороги превратилась ее одежда.
- Ванну увидела? Да, она в твоем распоряжении. Представляю, в каких условиях ты ехала, золотце. Мы тебе выдадим новую одежду, более подобающую такой красотке.
Нина получила комнату в мансарде, а главное – доступ к настоящей ванне с горячей водой и мылом.
Фаля
Поезд, привезший Нину в Аулендорф, по дороге делал много остановок, и Фалю с мамой и сыном выгрузили гораздо раньше, еще на территории Польши. Их отправили в концлагерь, где над воротами красовалась лживая надпись «Arbeit macht frei», поскольку сколько бы узники там ни работали, свободными они бы не стали ни при каких условиях. Вот умереть – это да, были все шансы, поскольку заключенных не кормили, предоставляя им возможность найти себе что-то самим. Например, поймать и съесть зазевавшуюся кошку, или выкопать корешок, или порыться в солдатской помойке. Пелагея Антоновна ходила вместе с Сашей к дверям столовой, где обедали солдаты охраны, и они из жалости выносили им объедки. Но Фаля отказывалась их есть – она предпочитала пухнуть от голода (а первыми опухали ноги, затем все тело, потом выпадали зубы), но питаться немецкими объедками она не могла. Мама уговаривала ее, но Фаля отказывалась:
- Мамочка, разве ты не понимаешь, что я брезгую? Меня вырвет, если я позволю себе хоть кусочек.
- Но мы же едим это! Нам надо выжить!
- Бог не оставит меня. Но я к этому не притронусь.
Фаля лежала на шконке и тихо угасала. Однажды соседка по бараку услышала, как она тихонько, будто про себя поет «Отче наш» и остановилась, заслушавшись.
- Родное сердце, да у тебя такой голос! Я слышала, по лагерям ищут музыкантов и певцов для ансамбля. Тебе туда надо! Тогда выживешь, у них паёк другой совсем. Я скажу, кому надо. Они передадут. Может, тебя отсюда заберут вместе с сыночком и мамой.
Это услышала мама и просто ухватилась за нее:
- Миленькая, родная, передай им там всем, кому надо! Пусть заберут нас, а то гаснет моя доченька прямо на глазах!
Соседка кивнула. Сообщение было передано по цепочке, и спустя некоторое время адресат его получил.
Тётушка Марта
Фройляйн Марта прожила свою жизнь не богато, но и не бедно. Она унаследовала от своих родственников дом, в котором было достаточно комнат, чтобы сдавать их внаем и жить на эти деньги. Почему она так и не вышла замуж – мы уже никогда не узнаем. Впрочем, ей это было не нужно. Больше всего на свете она любила болтать обо всем, что приходило ей в голову, а для этого подружка или компаньонка подходили куда больше, чем какой-нибудь муж. В Германии вообще нравы были прямо противоположны российским – если главной задачей русской девушки было найти мужа, при этом сохранив для него невинность, то в Германии выходить замуж девственницей считалось неприлично. В определенном возрасте немецкие девушки отселялись от своих родителей и начинали жить «от себя», накапливая опыт и становясь самостоятельными. Поэтому задачи «выскочить замуж любой ценой» для Марты не стояло, и она так и оставалась «фройляйн», пока не состарилась. На ее туалетном столике всегда было изобилие железных коробочек с пудрой, пеналов с тушью, склянок с румянами, пульверизаторов с духами – но она этим практически не пользовалась, и постепенно часть этих богатств перекочевала к Нине, вместе с двумя бронзовыми купидончиками и статуэткой сеттера, как две капли похожего на их Долю, которую они оставили в доме при эвакуации. Ту самую Долю, которая выбила окно и спаслась, когда горел дом, и которую подобрал немецкий солдат. Что стало с Долей потом, осталось тайной.
У Марты и раньше жили компаньонки, как правило – такие же одинокие старушки, с которыми можно было судачить от восхода до заката, шурша конфетами и выпивая по десять чашек кофе за день. Но последняя компаньонка умерла от старости примерно год назад, и Марта решила, что надо найти кого-то помоложе. Когда объявили, что в город привезут «остарбайтеров», у Марты в тот же момент возникла уверенность, что среди них она сможет подобрать себе «свежую кровь». В день «раздачи рабов» она специально принарядилась и пришла на вокзальную площадь заранее, ожидая прибытия поезда. Нину она заприметила сразу. Ей показалось, что эта девушка не принадлежала толпе, и несмотря на свое несчастное состояние, она держалась достойно. Некоторое время понаблюдав за ней, Марта убедилась – это та, кто ей нужен. И тогда она встретилась с ней глазами и сказала свою приветственную фразу.
Так Нина стала новой компаньонкой фройляйн Марты.
НИНА
Нина лежала в ванне, стараясь не думать ни о чем. Это блаженство – горячая вода, мыло, мочалка – все, что ей было нужно от жизни в этот момент. В дверь постучала Марта:
- Дорогуша, ты там, часом, не утонула? Уж два часа моешься.
- Простите, фройляйн Марта, но мне нужно еще чуть-чуть времени. Я не видела горячей воды полмесяца. Я должна все это с себя отмыть…
- Ты протрешь свою кожу до дыр! Впрочем, мне воды не жалко. Мойся, сколько хочешь.
Марта потопала вниз, на ходу комментируя:
- Вот, Отто, брал бы с этой русской дамы пример. А то принимаешь душ раз в неделю.
- Да мне все недосуг, Марта. То одно, то другое… Когда уж нам…
- Уж не говори! Чем ты там особенно занят? Только пиво пьешь.
- Я за садом ухаживаю, газеты вам приношу.
- За сад тебе спасибо, а газет я все равно не читаю – там одна сплошная политика. А я ее ты знаешь, как не люблю.
Тут дверь ванной комнаты открылась, и Нина вышла, завернутая в белый махровый халат. Отто уставился на нее, но все, что он произнес, было «Бог ты мой!»
- И нечего на нее так смотреть, Отто! Тебе не по возрасту!
- Я ретируюсь. И ни о чем таком не думал. Всего хорошего!
- Старый бабник. Ступай, ступай. Нина, пойдем, я тебе кое-что приготовила из приличной одежды… Посмотрим, как подойдет по размеру.
«Кое-что» включало пять или шесть платьев, три пары туфель, пальто, несколько юбок с блузками и даже меховое боа.
- Вот, золотце, посмотри… Тебе придется ходить на завод, там вы все равно переоденетесь в рабочую одежду. Туда возьми что-то попроще, чтоб не выделяться. Вот, например, эту темную юбку и пару неброских блузок… А захочешь пойти в кино – так можно и щегольнуть. Примерь-ка, хочу на тебя во всей красе посмотреть. Ну, сокровище ты мое! Смотрится идеально. Вот, потом скажешь – от старухи Марты была хоть какая-то польза!
- Ну что вы, фройляйн Марта, вы совсем не старуха…
- Рядом с тобой я старуха. Но когда говорю с тобой на равных, то чувствую, что молодею. Так что будем квиты.
Все это богатство переехало в комнату Нины, в большой пузатый шкаф с зеркалом. У Нины даже был свой туалетный столик.
Но Нина не думала, что ей повезло. Что произошло какое-то чудо, и она вытянула один шанс из миллиона. Она просто воспринимала это как данность – так произошло, и все тут. Вчера были смерть и голод, сегодня – жизнь и горячая ванна. Что будет дальше – только Богу известно. Поэтому Нина ценила момент и не загадывала на будущее.
Фаля
- Всем велели строиться на плацу! Фаля, подымайся! Нас куда-то переводят.
Фаля с трудом поднялась. Голова кружилась, ноги опухли. Опираясь на мамино плечо, она вышла из барака. Светило солнце, и Фаля невольно зажмурилась от яркого света. Солдаты строили пленников по отрядам. Фаля с Сашей и мамой, как всегда, встали вместе и взялись за руки. По рядам пошли учетчики:
- Ты, ты, ты и ты… Выйти из строя и встать в сторону!
Так они сформировали отдельный отряд и отвели его к воротам лагеря.
- Вы отправляетесь в новый лагерь! Там лучше условия, лучше еда и лучше работа. По машинам!
Фаля нагнулась к стоящей рядом женщине:
- А вы не знаете, как называется то место, куда нас везут?
- Аушвиц. Поляки его называют то ли Ошвенцим, то ли Освенцим.
Пленники полезли в кузов. Саша не мог дотянуться до борта машины, и женщины протянули руки, чтобы поднять его, но из кабины грузовика вылез улыбающийся молодой солдат и подошел к Саше:
- Ком мит мир! Пойдем со мной!
Он взял Сашу за руку и повел к себе в кабину, где уже сидели водитель и еще один конвоир. Саша был страшно горд и счастлив, восседая на переднем сидении, в кабине, как настоящий шофер. Он смотрел, как распахнулись ворота лагеря и грузовик вырулил на шоссе. Через некоторое время они въехали в лес, и Саша смотрел по сторонам. Среди сосен солнечные лучи пробивались, играя солнечными зайчиками на капоте машины, было очень красиво и загадочно. Вместо пыльного и плохо пахнущего лагеря вокруг была природа, летали птицы, и дорога захватывала Сашу. Ему казалось, что начинается новое приключение, и они приедут в хорошее место, где мама перестанет быть грустной. Через десять километров, посреди леса грузовик остановился, и водитель распахнул дверь.
- Раус! Пошел вон!
И он вытолкнул Сашу на дорогу. Машина зарычала и помчалась прочь. Саша вскочил, но не заплакал, а что есть силы побежал за машиной. Он даже не кричал – он бежал, и когда грузовик притормозил перед поворотом, он догнал его, и несколько рук высунулись из-под брезентового полога кузова, чтобы втащить его обратно. Так Фаля чуть не лишилась сына. Немцы радовались, что избавились от «щенка», и тем больше было их удивление, когда в пункте назначения они откинули полог – и вновь его увидели.
- Эр ист да! Шайсе…
Так порог Освенцима Фаля переступила, по-прежнему держась за руки с сыном и мамой.
Может быть, немцы даже хотели спасти Сашу, вытолкнув его из грузовика, направлявшегося в лагерь смерти? Может быть, они руководствовались добрыми намерениями? Мы уже не узнаем.
SCHLEPPENFABRIK
Вся Германия работала на войну. Дети и женщины стояли у станков, делая снаряды и бомбы, танки и самолеты. Промышленность уже надрывалась – Красная армия начинала контрнаступление, союзники открыли второй фронт, не хватало ни материалов, ни рабочих рук. Все имевшиеся в Германии фабрики конвертировали в военные – и только в Аулендорфе, как ни в чем не бывало, делали сельскохозяйственные машины, которые никак не могли быть использованы Вермахтом. Hermann Lanz Aulendorf создал самую популярную рабочую лошадку для деревни – маленький трактор с одноцилиндровым мотором. К этому трактору можно было прицепить всевозможные плуги, сеялки, веялки и прочее оборудование, необходимое в мирное время и совершенно бесполезное для фронта. Настанет время – и немецкие города будут лежать в руинах, заводы будут разбомблены, логистика уничтожена, а маленький заводик в Аулендорфе все будет продолжать штамповать свои трактора до самой капитуляции Германии и прихода в город Алжирского батальона. Кстати, трактора эти делают до сих пор, только уже под другим «брэндом» и в более современном исполнении.
Вот на этот завод и была отправлена на работу Нина. Зарплату как таковую не платили – «остарбайтеры» были рабами, и должны были работать за еду. Было, впрочем, небольшое пособие, которого хватало на билет в кино раз в неделю или на кулек жареного миндаля. Русские, привыкшие к своему хлебу, здесь страдали, потому что хлеб был в дефиците, и «рабам» он был не положен. Зато на столах в столовой были большие миски с вареным «в мундире» картофелем, которого давали вволю. Еда была вполне сносной, если не считать отсутствие хлеба, а из напитков полагался «эрзац-кафе», сваренный из смеси ячменя, желудей, цикория и чего-то еще. Одним словом, те, кто работал на фабрике, с голоду не умерли и смогли продержаться до освобождения. Нину отправили на склад, где ей вручили ведро со смазкой и большую кисть. Ее задачей было ходить вдоль стеллажей с металлическими деталями тракторов и смазывать их периодически. Здесь, в узких коридорах между стеллажами, Нина увидела мужчину с таким же ведром и кистью, который явно прятался от чужих глаз.
Она решила, что не будет с ним заговаривать первой, и начала мазать детали в противоположном углу склада. Незнакомец вскоре ее заметил и сам подошел к ней.
- Ты говоришь по-немецки? – спросил он ее с каким-то странным акцентом.
- Да, говорю немного, - ответила Нина, - Вы немец?
- Нет, я голландец. Меня зовут Клаус. А вас?
- Нина. Я из России.
— Вот как? У вас там в России говорят по-немецки?
- Я же в школе училась. Мы все учили немецкий. А вы тут… В каком качестве?
- Думаю, в том же, как и вы. Я пытался уклониться от призыва в Вермахт. Меня арестовали. Сперва должны были отправить в лагерь, потом у них что-то поменялось, и меня отправили вот сюда. Думаю, мне еще очень повезло.
- А почему вы прятались?
- А я здесь давно. Уже все тонкости знаю. Тут главное - не перерабатывать. А то проголодаешься. К тому же все железяки на этом складе уже столько раз смазаны-перемазаны этим машинным маслом, что с них уже течет. Так что всю работу можно выполнить за час. А дальше – главное, не попадаться на глаза начальству. Оно сюда и не заглядывает особо, впрочем. Как услышишь шаги – сразу вскакивай и работай. А как уйдет – можешь дальше сидеть и отдыхать. Я так рад, что теперь мне есть, с кем поговорить…
Тут послышались те самые шаги бригадира, и Нина с Клаусом ринулись к стеллажам. Тот поднялся на склад, осмотрел процесс работы, одобрительно кивнул и ушел. Клаус утопил кисть в ведре и вернулся к Нине.
- Все, он ушел. Расскажи о себе.
- Что я могу о себе рассказать… Я из города Смоленска. Ты, наверное, не слышал о нем. У меня есть мамочка и дочь… Но я их потеряла…
Тут на Нину нахлынули воспоминания, и она расплакалась, впервые за эти дни.
Клаус хотел обнять Нину, но его роба была вся промаслена, а у Нины комбинезон был совсем свежий, и он побоялся ее испачкать. Это было правильное решение – Нина нуждалась не в очередном ухажере, а в друге, которому можно было бы все рассказать. Излишний порыв чувств оттолкнул бы Нину, и разговор бы не состоялся. Но этого не произошло, Клаус соблюдал дистанцию, и постепенно, слово за слово, они сблизились.
Первый день работы на фабрике подходил к концу. Нина думала, что это даже неплохо – над душой никто не стоял, работа была простая и нетяжелая, обед был терпимо-съедобным, и у нее появился новый друг. После рабочей смены она решила проведать подругу, которую не взяли на фабрику и вообще ни на какую работу по причине маленького ребенка, и которая до сих пор жила в бараке временного размещения, или как они его называли – пересыльном. Она завязала в узелок три картофелины с обеда и хотела ей передать.
Один вид этого барака навевал уныние. Она постучала в окно – подруга, прижимая к груди младенца, выбежала на крыльцо. Нина протянула ей узелок с картошкой:
— Вот, из заводской столовой. Возьми, пожалуйста, у нас там ее много. Я буду тебе заносить, когда смогу.
Людмила (так звали подругу) схватила узел, села тут же на крыльцо, положила сверток с ребенком на колени, достала картошку и вгрызлась в нее зубами. Слова благодарности тут были излишними. У людей в таком положении возникает молчаливое взаимопонимание, и всякие «политесы», спасибо-пожалуйста-извините, звучали бы неуместно и фальшиво. Остаться в живых, спасти жизнь своему ребенку. Дальше мысль не шла.
- Я тебе буду из дома, где устроилась, тоже приносить, когда пойму, что к чему. Кажется, хозяйка добрая.
Людмила доела картошку и теперь могла разговаривать.
- А тебя там за служанку взяли? Или еще как?
- По-разному, - Нина не хотела выдавать, насколько ей повезло с тетушкой Мартой, - Но не особо нагружают работой. Терпимо. Она одинокая, ей важно, чтобы кто-то рядом был. А как твой малыш?
- Да вот, сопли были, да вроде прошли. Спит – и хорошо. Пока молоко еще есть. Душно тут, мыться можно только холодной водой, да и то не каждый день. Тяжко, Нина, а главное – зачем я здесь? На работу не взяли. Каждый день проживаю и думаю – не последний ли день. И никому не нужна…
- Брось, Люда, ты ребенку своему нужна. Только ты его спасение. Кончится война, нас освободят, вернешься домой.
- А я вот думаю, Ниночка, куда возвращаться? Дом сожгли. Муж без вести на фронте пропал. Ничего там не осталось, и здесь ничего. А еще, говорю тебе, когда домой вернемся – нам еще припомнят, что мы под немцами были. Я… Я вообще не знаю, куда податься и как дальше жить…
Люда не выдержала и разрыдалась. Проснулся и заплакал ребенок.
Нина нахмурилась, протянула руку к ее ребенку – и отдернула. Малыш был весь горячий.
- Люда, у нее жар.
- А что я сделаю? У нас тут ни аспирина, ни болеутоляющего, ничего нет. Только вода из бака ржавая.
Люда утерла слезы рукой и приложила ребенка к груди. Девочка постепенно затихла.
Нина встала.
- Я спрошу у своей хозяйки аспирин. Может, еще чего найду. Завтра после работы зайду. Ты держись. Береги малютку. Я пошла.
И она поспешила домой.
Саша
- Алексан Прокофьич, подбитый садится! Заходит прямо на полосу! Весь в огне!
Саша до этого дремал на ящике с инструментами, пользуясь минутой затишья между постоянными налетами, но тут вскочил:
- Где? Бежим!
Он схватил свой ящик и побежал вслед за техником. Из-за леса, со шлейфом черного дыма, шел их самолет. Видно было, как он неровно «клевал» крыльями, из-под капота вырывались языки пламени, но он уверенно шел к полосе. Еще минута – и он коснулся колесами земли. С одной стороны бежали медики, вытаскивать раненого пилота, с другой стороны мчался Саша, спасать самолет. Без перчаток, голыми руками он распахнул капот, раскаленный почти докрасна. Весь мотор был в огне – из перебитого бензовода хлестало горючее, которое сразу воспламенялось. В перчатках было не нащупать нужный кран. Саша по локоть залез обеими руками в мотор, не обращая внимания на горящие рукава «спецовки». Он пытался дотянуться до простреленного шланга, чтобы перекрыть его. Горящий бензин тек по его кистям рук, но он не обращал на это внимания. Наконец, он перекрыл бензин и начал спецовкой сбивать пламя, пока все не взорвалось. К нему подбежали другие техники, кто-то нес воду ведрами, кто-то кидал на мотор одеяла.
- Летчик жив? – крикнул Саша санитарам.
- Жив! Будет жить! – откликнулись они.
- И самолет тоже, - уже сам для себя подтвердил Саша.
Наконец, огонь погас. Саша посмотрел на свои ладони. Они полностью обгорели. К нем подбежал Третьяков и тоже с ужасом посмотрел на его руки.
- Хведоров! Ты что? Ты ж без рук остался! А ну бегом в санчасть! Я провожу.
И он повел Сашу к фельдшерам, продолжая его отчитывать на ходу:
- Ишь чего устроил, Хведоров! Железные, что ль, у тебя руки? Совсем сдурел! Герой хренов. Это ж руки! Их же беречь надо.
Саша все еще не чувствовал боли, только думал, что еще одну машину он спас.
В санчасти фельдшеры только покачали головами, замотали Саше кисти рук так, что они стали похожи на культи и заставили выпить кружку спирту, как раз вовремя, потому что невыносимая боль от сгоревших рук накатила на него. Спирт хотя бы затуманил сознание на час, пока фельдшеры совещались.
— Вот что, Федоров. Отвоевался ты на сегодня. Отправляем тебя в госпиталь. Иначе просто отнимут тебе руки – будешь самоваром ходить.
Саша знал, кто такие самовары. Это те, у кого отняли и руки, и ноги. А ему, стало быть, посулили стать ходячим самоваром, коль ноги целы. Делать нечего, пришлось Саше согласиться, и первым же грузовиком его увезли в областной центр, где был большой госпиталь.
Госпиталь
Было утро, и Саша с трудом разлепил веки. Голова гудела, а в руках пульсировала тупая, постоянная боль. Ему вкололи морфин, и пока ему меняли повязку, он был в отключке. Он постепенно приходил в себя. Поднял одну руку, поднял другую. От локтя вниз руки были замотаны, кисти рук был как ватные шары, внутри которых было что-то липкое, мокрое, но он чувствовал свои пальцы.
— Значит, кисти не отняли. И пальцы на месте, - успел подумать он, как вдруг дверь палаты хлопнула, и к нему быстрыми шагами подошел доктор.
- Так, Федоров, очнулся, значит. Ну что же ты, голубчик, в огонь-то голыми руками полез?
- Так ведь самолет спасал!
- Ну, спас ты его. А рук практически лишился. Мы спасли тебе кисти. Это чудо, что уцелели. Но сухожилия все перегорели. Пальцы твои, голубчик, в кулак сжались, и обратно уже не разожмутся.
- Сколько по времени не разожмутся?
- Никогда не разожмутся. Сжег ты себе мышцы. Кожа вырастет, сухожилия – нет.
- Так у меня теперь на всю жизнь руки-калеки будут? – воскликнул Саша, и слезы навернулись ему на глаза, - Доктор, как вас по имени-отчеству?
- Марк Матвеич, с вашего позволения.
- Марк Матвеич, что, ничем нельзя их… Восстановить?
- Упражнениями, голубчик. Будете тренировать, разгибать, когда кожа новая образуется – хотя бы начнут шевелиться пальцы. Но полностью раскрыть ладонь вам уже, увы, не удастся. Это инвалидность. Я вам сразу говорю, чтобы вы взглянули в лицо реальности. Тренироваться будет больно. Сейчас все от вас зависит. Насколько натренируете руки – настолько и разогнете. Но я прогноз даю неутешительный.
Марк Матвеевич был невысок, коренаст и частично лыс. Его толстую, вечно потную переносицу венчали круглые очки, но когда он разговаривал с пациентами, он всегда смотрел поверх них. До войны Марк Матвеевич работал в Москве одним из ведущих хирургов ожогового центра, и Саше несказанно повезло, что он попал именно к нему. Тот был, несомненно, прав в своем прогнозе, но чем больше Саша чувствовал его авторитет, тем больше ему хотелось возразить.
- Врешь, - думал Саша, - Не запишешь меня в инвалиды. Я разожму эти проклятые пальцы. Я добьюсь своего.
И он стал днями и ночами, превозмогая боль, пытаться разжать свои спекшиеся в кулак пальцы. Сперва зашевелились большие пальцы. Примерно через месяц он смог на сантиметр отводить их в сторону. Затем, зацепляясь кончиками указательных и средних пальцев за спинку кровати, стискивая зубы, чтобы не закричать, он стал их разгибать.
- Ну же, - говорил себе Саша, - Это просто механика. Это как разогнуть железный прут. Только прут не чувствует боли. Вот и ты не чувствуй.
Еще через один месяц он торжествующе показал руки Марку Матвеевичу:
— Вот! Готов работать!
По три пальца на каждой руке работали, могли разгибаться, держать предметы. Безымянные пальцы и мизинцы остались скрюченными баранкой. Но они ему не сильно мешали, а для работы со слесарным инструментом были и вовсе бесполезны.
Марк Матвеевич посмотрел на Сашины руки, потер лоб, поправил очки, вздохнул:
- Да, пианиста из тебя, Федоров, уже, конечно, не выйдет. Но молодец! Упорный! Ну и куда ты все равно собрался? Комиссуем мы тебя, отправляйся в тыл. Двигать ты своими оставшимися шестью пальцами теперь можешь, да, а инструмент держать – это другое дело. У тебя все нервы же сожжены, ты же не чувствуешь, есть у тебя в руке отвертка или нет. Как ты работать собираешься?
- Марк Матвеич, за что вы так? Вот вы говорили, пальцы не разогну никогда. А ведь разогнул! Говорите, инструмента не удержу – а вот смотрите!
И он достал из-под матраса мыльницу, изготовленную из верхней части фильтра старого противогаза.
- Своими руками-калеками сработал, вам в подарок! Чтобы помнили Федорова!
И он вручил мыльницу доктору. Марк Матвеевич взял мыльницу, стал ее разглядывать, заулыбался.
- Ну ты, Федоров, чудеса творишь! Так тебе инвалидность никто не даст, если ты такой рукастый!
- К едреней матери ее, инвалидность! Я не инвалид, я боевой летчик! Ну, точнее, старший механик. И мне работа важнее.
- Эх, не понимаешь ты. По инвалидности тебе всякие льготы положены. Доплаты. Кончится война – другой статус будет.
- Не ставьте мне инвалидность, Марк Матвеич! Я на фронт хочу, фашиста добить. Я же в самом пекле был, с самого начала. А теперь, когда мы их гнать начали, чтобы праздник этот без меня состоялся? Помилуйте!
- Ну ладно, как хочешь. Но ты меня правда впечатлил, Федоров! Я сам за тебя радуюсь. Это ты себе сам спас руки.
- Марк Матвеич, я вам по гроб жизни буду благодарен! Вы меня спасли, я только их размял. Я…
Он понизил голос, огляделся, чтобы убедиться в отсутствии чужих ушей.
- Я за вас молиться буду. Дай вам Бог здоровья. И всем вашим близким.
- Ну-ну, перестань, не религиозные мы, - смутился Марк Матвеевич, - Бог, он высоко. Куда ему до наших портянок да бинтов… Будь жив, Федоров! Береги руки!
И доктор поспешил прочь, что-то насвистывая и разглядывая на ходу подаренную Сашей мыльницу.
Нина
Месяц, другой, третий слились для Нины в одну рутину. Утренний поход на фабрику, ведро и кисть со смазкой, беседы с Клаусом, картошка в мундире вместо хлеба на обед, возвращение домой к тетушке Марте, ванна, Марта, неизменно кричащая из-за двери: «Нина! Ты протрешь свою кожу до дыр!», скромный ужин и книжка на ночь. И никаких известий о том, что с ее семьей. Где ее дочь и мамочка. Отто, меряющий дом шагами с постоянной своей присказкой: «Хлеба нет, колбасы нет, хайль Гитлер! Кофе нет, шнапса нет, хайль Гитлер!». Цветочки в палисаднике. Людмиле из барака больше не нужна была ее помощь – она умудрилась тоже устроиться на фабрику, и теперь могла прокормить себя и ребенка. Кино – здесь шли немецкие мелодрамы, все на один сюжет. Кино было по выходным, и Нина покупала себе кулек жареного миндаля в сахаре и хрустела им во время сеанса. Все сюжеты были одинаковы, все мелодии были наивны, но это было хоть какое-то развлечение. Разговоры с Клаусом стали для нее важной частью бытия, окном в другой мир, за пределами Германии. Клаус был начитан, умен, и обладал прекрасным чувством юмора. Его шутки придавали Нине бодрости духа.
И вот однажды, когда Нина пришла утром на фабрику, ее встретил немец-бригадир. Он оценивающе посмотрел на нее.
- Ты говоришь по-немецки?
Нина промолчала в ответ. Она взвешивала: сказать «нет» — это соврать, и неизвестно, какое наказание могло последовать. Сказать «да» — это открыть ящик Пандоры. Кто его знает, что у них на уме.
- Да, я говорю по-немецки. Немного.
- Мы слышали ваши разговоры с Клаусом. Ты неплохо владеешь языком. Пойдем-ка. У меня для тебя есть другая работа.
И ее перевели на другой этаж. И автоматически, из категории «чернорабочая» она попала в категорию «администрация». Теперь ей платили кое-какую зарплату, у нее был кабинет и куча бумаг. Она должна была сверять списки деталей с каталогами и складскими ведомостями, вести учет. И она совершенно этому не обрадовалась. Во-первых, здесь не поболтать с Клаусом. Во-вторых, здесь не спрятаться за стеллаж от работы, она была на виду, и каждую минуту сотни бумаг сваливались ей на голову. Большая ответственность и постоянный контроль. К обеду она совершенно устала.
Прозвенел звонок, и рабочий люд потянулся в столовую. Ее уже ждал Клаус.
- Тебя что, повысили? – с нетерпением спросил он.
- Можно и так сказать. К несчастью. Я теперь на административном этаже. Заведую учетом. Ах, Клаус, по мне – так лучше ведро смазки и кисть, и роба, чем это повышение. Там не отвлечешься. У меня уже в глазах двоится от этих бесконечных цифр, артикулов…
- Да, сегодня мне было грустно без тебя работать. Я уже привык к нашим беседам. Ты благодарная слушательница моего бреда.
- Никакой ты не бред несешь. С тобой правда интересно. Клаус, ты хороший человек. Мне без тебя бы тоже тут пришлось несладко.
- Знаешь, а давай… Давай вместе в кино сходим! С меня билет и миндаль!
- Ты же ненавидишь немецкие мелодрамы! Ты говоришь, от них у тебя случается паралич мозга.
- Ради тебя, я готов и на паралич. Раз уж мы не сможем видеться на работе, так давай после работы встретимся!
- Я согласна в выходной. Воскресенье?
- Воскресенье! Как в той песенке – So hab' ich doch die ganze Woche...
— Это Брамс. Я ее пела.
- Так ты еще и певица? Какая же замечательная девушка мне попалась в коллеги. Спасибо неволе. А где ты пела?
- В филармонии. В моем городе была филармония, у нас был небольшой ансамбль, и я в нем пела. Вообще-то, я сопрано. Мы даже ездили по разным городам и деревням, выступали в клубах. Иногда я этим занималась даже больше, чем основной работой. Меня отчим устроил в контору экономистом, но я ненавидела эту работу – бумажки, цифры, отчеты. И надо же – вот опять я ими занимаюсь, принудительно.
- Так спой!
- Ты что? При всех?
- Не «при всех», а для всех!
- Не хочу петь по-немецки.
- Ну если ты запоешь по-русски, они могут подумать, что ты призываешь к восстанию! Хотя я хотел бы услышать, как ты поешь по-русски. У меня у самого сейчас это… Идиосинкразия к немецкому языку. Но пока у нас обед, и мы вместе, спой, пожалуйста! Ты знаешь, мы все здесь – рабы. А твоя песня вдохновит тех, кого сюда привезли под дулами автоматов, и у кого нет вообще никакой свободы.
- Я не пела уже полгода, наверное.
- А никто об этом не знает. Смотри, сколько здесь публики для тебя. Пусть они поперхнутся своей картошкой. Я верю. И буду всегда верить в тебя, Нина. Спой, пожалуйста!
Нина встала из-за стола и оглядела помещение столовой. Рабочий люд сидел, уткнувшись в свои миски, над столами поднимался невнятный гул голосов. Из кухни шел пар, желтоватые лампы на потолке прорезали его сумеречным светом. За секунду в ее голове пронеслось все, что случилось с ней за последние два года – бомбежки, допросы, потеря семьи, ежедневный страх, унижения – и она, стряхнув с себя все это, подняла голову и запела.
«So hab' ich doch die ganze Woche
Mein feines Liebchen nicht geseh'n,
Ich sah es an einem Sonntag
Wohl vor der T;re steh'n:
Das tausendsch;ne Jungfr;ulein,
Das tausendsch;ne Herzelein,
Wollte Gott, wollte Gott, ich w;r' heute bei ihr!»
Ее чистое, глубокое сопрано неслось к потолку столовой и, отразившись от него, ниспадало на каждого равно, как прохладный дождь после душного дня, как откровение, проникая в сердца остарбайтеров. В одно мгновение все перестали есть и замолчали, зачарованные ее пением. И когда она умолкла - грянул гром аплодисментов, стук мисок по деревянным столам, одобрительные крики на всех языках. Она поклонилась и села, слегка покраснев от смущения, а затем взглянула на Клауса.
- Ты этого хотел?
Тот сидел неподвижно, как завороженный. Он смотрел на Нину такими глазами, что ей стало не по себе. Неожиданно он вскочил с лавки, затем упал на колени и бросился целовать руки Нине.
- Ты ангел! Ты здесь, чтобы всех нас спасти.
А народ стал хлопать и требовать еще, еще. В дверях показался бригадир. Он изумленно посмотрел на Нину, на публику… Нина осторожно взглянула на него – будет ли выговор. Но тот усмехнулся и кивнул:
- Weiter so!
И тогда она исполнила «Lili Marleen», песню, запрещенную Геббельсом как «декадентско-еврейскую», и с тех пор ставшую неофициальным гимном сопротивления. Эту песню пели по обе стороны фронта, британцы передавали ее на английском по Би-Би-Си, а немцы пели ее в окопах, несмотря на запрет. Русский же текст появился только в 1960-х годах благодаря Иосифу Бродскому.
Бригадир слушал, усмехался в усы, терпеливо дождался окончания стоячей овации, когда рабочие повскакали на столы и устроили полную анархию, затем скомандовал:
- Arbeiten! Speisezeit vorbei!
Концерт был окончен. Рабы нехотя стали расходиться по своим цехам, а Клаус все еще стоял на коленях перед Ниной и держал ее руки.
- Нина, вы…
- Вы уже все сказали. Я ангел. Я поняла. Но это неправда. Встаньте же! Увидимся в воскресенье.
И она ушла к себе в контору, как ни в чем не бывало. Реестры, артикулы, каталоги, ведомости.
Дома тетушка Марта ждала ее с загадочно-торжествующим выражением лица.
- А ты, Нина, оказывается, у нас звезда? – с порога начала она, - У нас город маленький. Слухи быстро разносятся.
Нина нахмурилась.
- Простите, фройляйн Марта, я не хотела…
- Хотела она – не хотела, а почему такое сокровище, как свой голос, от нас все это время скрывала? Мы недостойны послушать? А, скажи?
- Меня заставили петь.
- Ах, так тебя надо заставлять только? А по-хорошему попросить, так ты, поди, откажешь?
- Ну что вы, я не это имела в виду.
- Ты ни разу не подходила к моему пианино. А оно хорошее! Правда, с начала войны ни разу не настраивали – угнали на этот ужасный фронт всех достойных специалистов, а Отто медведь на ухо наступил. Ему что фуга Баха, что свиное хрюканье в хлеву. Настроить может только меня против себя самого, а музыкальный инструмент ему не доверишь… К чему это я? Ах, да! В субботу придут мои подружки, и я очень надеюсь, Нина, что ты нам что-то споешь!
- В эту субботу? Хорошо. А какой вы хотите репертуар?
- А что сама выберешь! Мы и на русском с радостью послушаем.
- Почему это у меня нет слуха? – вмешался Отто, - Я тоже музыкант! Или ты забыла, старая, звук моей валторны?
- Твоя валторна звучит только когда наешься гороха с пивом! Не смеши небеса!
- Ну вот всегда она так, - обратился Отто к Нине, - Всегда меня принижает. Эх, женщины…
И он поплелся к себе, ворча по дороге:
- Валторна ее моя не устраивает! Скажите пожалуйста, Моцарт в юбке у нас какой нашелся… Вот как сыграю в полночь «Полет Валькирии»– так от страха помрет… Это я, конечно, шутя говорю… Сам с собой говорю, не обращайте внимания…
Саша
Больничные дни тянулись бесконечно. Сашу все не хотели выпускать, хотя, как ему казалось, он своими шестью пальцами научился работать лучше, чем раньше справлялся десятью. Он уже хотел просто сбежать из госпиталя, как вдруг его вызвали к главному врачу. Саша явился по форме, чтобы всем своим видом доказать готовность немедленно отправиться на фронт, только это не понадобилось. У главврача сидел незнакомый офицер и перебирал личные дела. Мельком взглянув на Сашу, он будто бы продолжил ранее прерванный разговор:
- Так вот, Федоров… На фронт значит, хочешь… Тут отзывы о тебе хорошие, ничего не скажешь. Голова светлая, руки золотые… Были…
Он хмыкнул, а Саша весь напрягся. «Вот еще политручка прислали, - подумал он, - В личных делах будет копаться, пока народ погибает за Родину»
- Вредных привычек нет, - продолжил офицер, - Происхождение пролетарское. Что ж ты, Федоров, до сих пор не в партии?
Этот вопрос Саше уже несколько раз задавали. Саша, честно говоря, партию большевиков презирал, как и любую другую партию, будь она у власти. Партбилет он цинично называл «хлебной карточкой», потому что единственный повод его получить – это улучшить свой продовольственный паёк, начать «отовариваться» чуть лучше простых беспартийных обывателей.
- Я, товарищ… майор, - он разглядел погоны, - Беспартийный по несознательности. Темные мы, из деревни. Образования правильного не получили. Я от школы-то бегал, вот только на фабрике науку получил, как с техникой обращаться.
Саша попытался изобразить Ваньку-дурачка, но не вышло.
- Ты, Федоров, языком-то не мели. Наша партия вся на простом народе построена. Вот только твой брат… Э-э-э… С религией у него вышел перекос. Но сейчас другое время, партия не возражает, чтобы кто-то, кому приспичит, в церковь ходил.
«Вот оно как! – изумился Саша, - Пока я лежал в госпитале, все вокруг изменилось. Недаром слухи были, что власти снова стали церкви открывать, потому что фашисты это первыми начали. Видать, решили патриотизм поднять с этой стороны»
А вслух сказал:
- Так меня же никто не рекомендовал!
Майор вписал что-то в личное дело Саши, закрыл, хлопнул им по столу и бодро сказал:
- А вот мы тебя как раз и рекомендуем! На фронт вернешься коммунистом!
- Так точно…
- Где радость на лице, Федоров?
- Рад стараться, товарищ майор!
Саша щелкнул каблуками и принял вид торжественного идиота.
— Вот так-то лучше. Завтра собрание в двенадцать, явишься, получишь партбилет. В кандидатах тебе ходить не надо, ты у нас герой, понимаешь! Вольно. Иди, отдыхай.
Нина
В субботу, как и было запланировано, к тетушке Марте пришли подружки – «девочки», как она их называла. Девочкам было от 70 до 80 лет в среднем. Нина несколько нервничала, потому что понимала невозможность отказаться, но не испытывала большого желания раскрывать душу в пении. Она еще утром освоилась с пианино – неплохой инструмент с довольно мягкой клавиатурой и приятным, не резким, но и не глухим звуком. Она просмотрела имевшиеся ноты, выбрала кое-что, вспомнила свой филармонический репертуар, принарядилась, накрасилась и, в общем-то, уже была готова к домашнему концерту. В пять вечера в дверь раздался звонок, за ним следующий – дамы прибывали одна за другой, без опозданий. Отто по этому случаю надел вышитую жилетку и тщательно прилизал оставшиеся волосы. Поскольку задачей Нины было исполнять обязанности оперной дивы, о кофе и печенье позаботилась сама Марта. Через полчаса все расселись по стульям, и фройляйн Марта позвала Нину:
- Золотце! Мы все в нетерпении! Спустись к нам!
Нина плавно, неторопливо снизошла к ним, придерживая подол платья, встала у пианино и поклонилась.
- Меня зовут Нина, и сегодня я буду петь для вас русские романсы, а также немного классического и духовного репертуара.
- А это мои подружки, - начала представление Марта, - Клара и Гретхен, а вон там позади наливает себе кофе Матильда. Девочки, сейчас вы услышите божественный голос, которого вы бы никогда не услышали, если бы не эта проклятая война.
- Романс, с которого я начну, называется «Утро туманное». Слова великого русского писателя Ивана Тургенева, музыка Эраста Абазы.
Ее руки взлетели над клавишами, далее полился ее голос – чистый, как серебро и глубокий, как бездонное небо. На втором романсе все немки рыдали, промочив полностью свои носовые платки, а Отто только шмыгал носом, который у него был подозрительно красен, и тоже украдкой смахивал слезу. Через шесть произведений Нина объявила короткий антракт, чтобы промочить горло и подготовить ноты немецкой классики. «Девочки» устроили овацию, а Отто восклицал «Wundersch;n!» и то вскакивал с места, то садился опять. Нина была довольна – насколько может быть доволен пленник, против своей воли вывезенный в чужую страну. Она понимала, что этот концерт, как и предыдущие события, по-своему улучшает ее положение в этом доме, в этом городе, в этой стране.
- Сокровище мое, тебе надо быть звездой в опере! – менторским тоном отметила тетушка Марта, - Я знаю кое-кого. У нас в городе есть театр. Он было закрылся из-за войны, всех на фронт отправили. Но сейчас, благодаря прибытию…
Она замешкалась, подбирая слова.
- Благодаря тому, что в нашем городе появилось много новых людей, в том числе и из России, я слышала, что есть планы снова его открыть. Я поговорю с новым директором.
И она сдержала слово. Не прошло и недели, как Нину пригласили на беседу в «Старое кино» - так называлось здание, где шли не только фильмы, но и «народные постановки», а также концерты для обычной публики. Торжественные мероприятия проходили в музыкальном салоне замка Аулендорф, а события попроще - в «Старом кино». Именно там Нина познакомилась с Георгием Ивановым по прозвищу «Жорж».
Она вошла в ничем не примечательный кабинет, обставленный более, чем скромно. Большой дубовый стол был увенчан сифоном для газировки и перекидным календарем. За столом сидел высокий, худощавый человек с темными волосами и усами «щеточкой». Во всем его виде было что-то усталое, и в то же время несколько нервное. И хотя этот человек довольно хорошо вписывался в этот кабинет, как некий прирожденный бюрократ, все же Нина подумала, что, вероятно, он предпочел бы находиться сейчас в каком-то совершенно другом месте.
- Нина? – с порога окликнул он, - Проходите, садитесь.
И улыбнулся. От его улыбки сразу все преобразилось – и кабинет как будто стал светлее, и сам человек уже был не таким усталым и нервным. Нина присела на краешек стула.
- Ну вот какая ситуация у нас с вами получается, Нина. Правда, не ожидали? Вы откуда? Где-то из-под Москвы? Беларусь?
- Я из Смоленска! – гордо ответила Нина, - Это древний и красивый город, ничем не хуже Москвы, только меньше.
- Как же, знаем мы Смоленск! Я сам из Брест-Литовска. От моего города вообще ничего не осталось… Значит, судьба нас с вами, Нина, вот так свела здесь, на самой границе со Швейцарией. И это хорошо.
- Что хорошо? – удивилась Нина.
- Что мы живы. Далеко не всем было уготовано это счастье. Я сразу буду с вами начистоту, Нина. Раз вы здесь – вы прошли тот же ад, что и я. И я не буду юлить, подыскивать фальшивые слова. Мы, можно сказать, с вами здесь живем вторую жизнь. А что касается меня – так и третью. Вы из дворян?
- Я… Э-э-э… Простите?
- Я по лицу вижу. Вы либо полька, либо из дворян, а скорее всего – и то, и другое. Моя семья тоже – дворяне. Были до революции. Так что если не расстреляли большевики – второй шанс был, что расстреляют немцы. А вот ведь жив! И вы живы.
- Мой отец поляк… Из мелкопоместных… У его родителей было маленькое имение под Житомиром.
- Ну вот, а вы говорите. Житомир, Смоленск, Брест – мы все тут из одного края. Буду считать вас землячкой. Я Георгий. Для друзей я «Жорж». Хотя здесь у меня пока что мало друзей. Вот Бог вас прислал. Надеюсь, вы станете моим другом.
- Для дружбы, Георгий, нужны веские основания. Я здесь пленница, а в плену возникает не дружба, а вынужденные взаимоотношения. Я благодарна моей хозяйке, фройляйн Марте, он ко мне по-человечески относится. Но ведь привезли-то нас сюда как рабов! И все как-то стараются выживать. Я знаю, меня сюда пригласили ради творчества, но как я могу петь, если я даже не знаю, живы ли моя мамочка и дочь!
Она чуть не расплакалась, но тотчас взяла себя в руки. Жорж по-отечески посмотрел на нее, повертел в руках ручку «Пеликан» с золотым пером, а потом сказал:
- Такова судьба, Нина. Я бы сказал – «воля Божья», но не хочу разбрасываться такими словами. Давайте к делу. Мы находимся здесь и сейчас. Наша задача – выжить и дождаться конца войны. А она кончится, поверьте. Так получилось, что в этом маленьком городке, Аулендорфе, достаточно благополучном и далеком от фронта, собралось несколько талантов, включая вас. Есть еще одна певица, есть несколько хороших музыкантов. Я сам владею гитарой и исполняю романсы, как русские, так и цыганские. Мне было предложено организовать здесь ансамбль, чтобы и досуг был организован, и люди были при деле. Вот это помещение, «Старое кино», вполне годится для небольших концертов. Нина, это даст вам и небольшой заработок, и отдушину. Я знаю, каково вам работать на фабрике. У вас ведь сопрано?
- Да, у меня сопрано. Но ведь надо репетировать, а когда? Я весь день на фабрике.
- Ничего, в нашем маленьком ансамбле все профессионалы, произведения общеизвестные, будем собираться по выходным – и хорошо. Итак, я вас вписываю в труппу. Ближайшая репетиция в полдень, в следующую субботу, здесь. Я очень рад с вами познакомиться, Нина!
Он встал из-за стола, и Нина подала ему руку, которую он учтиво поцеловал.
Итак, Нина стала официальной певицей маленькой эстрадной труппы, сформированной преимущественно из русских артистов. Жорж был настоящим лидером – он управлял ансамблем, был администратором, посредником в общении с городскими властями, да еще и сам выступал. У него был хороший голос, и он даже добыл патефон-рекордер, чтобы записываться со свеженабранным ансамблем. «Голос состарится, а пластинка останется» - говорил он.
Нина продолжала ходить на фабрику, ловя из обрывков разговоров новости о том, что дела у немцев все хуже. Кофе в столовой был все жиже, картошки все меньше, в Германии рассыпалась экономика, заводы вставали из-за отсутствия деталей и материалов, но «шлеппен фабрик» продолжала неустанно работать, делая свои трактора, которые уже заполнили весь задний двор фабрики, поскольку отправлять их уже было некому, да и незачем.
Нина продолжала свои задушевные разговоры с Клаусом во время обеденных перерывов или в те дни, когда они ходили вместе в кино.
- Скажи, как ты думаешь, что нас ждет? – как-то раз задумчиво спросила она.
Клаус посмотрел на нее, будто давно ждал этого вопроса, и ответил:
- Ты знаешь, для меня время имеет запах. Иногда я ощущаю, как будущее пахнет.
- Как это – «будущее пахнет»? – не поняла Нина.
- Ну так. Когда я сильно задумываюсь о будущем, я начинаю чувствовать какой-то запах. Иногда резкий, иногда свежий, будто после грозы. И этот запах наталкивает меня на мысли о том, какое именно оно будет, это будущее.
- Ну и чем пахнет оно сейчас?
- Трудно сказать. Я его как бы обоняю, и через это вижу, но я не могу выразить. Я могу описать ощущения от этого грядущего, от того, что нас ждет.
- Ну так расскажи скорей!
- Сейчас пахнет немного остро, сыростью и медью. И к этому примешивается какой-то цветочный запах, на заднем плане… Такое будущее мне говорит о том, что еще год, может – полтора, и кончится война, и все это железо зароют в землю, и снова будут цвести сады, а люди смогут любить друг друга, и заводить детей, и быть счастливы… И все это будет в условиях чудовищной разрухи, голода и неустроенности, которые все равно будут лучше, чем война. И эта разруха пройдет. Может, лет десять займет, руины снесут, снова построят дороги и мосты, и люди будут ездить друг к другу в гости, через границы, которые станут более открытыми. И не будет никаких нацистов.
- Ах, Клаус, вот так бы век тебя слушала. Так хорошо говоришь. Хочется надеяться, что твой нюх тебя не подводит, и это именно то, правильное будущее, в котором и я мечтаю жить.
- Я, Нина, был бы рад разделить мое будущее с тобой. А ты готова была бы в будущем оказаться со мной?
- Давай будем реалистами. Когда кончится война, я поеду домой, искать маму и дочку. А ты поедешь к себе домой, в Голландию. К сожалению, это совершенно в разные стороны.
- А если я поеду с тобой? В Россию?
Нина с сожалением посмотрела на него.
- Ты не сможешь. В советской стране на иностранца будут косо смотреть. Там каждый иностранец – шпион. Арестуют, и не спросят. Лучше не надо. Да и меня тоже шпионкой посчитают, если ты ко мне приедешь. Будем надеяться, что после войны будет действительно новый, светлый мир. Но я почему-то сомневаюсь. Давай так. Доживем до конца войны, а там посмотрим. Ведь мы же друзья? Клаус, друзья?
- Друзья, Нина. Ты мой лучший друг.
— Вот и прекрасно. Ты тоже мой лучший друг.
И Нина засмеялась, превратив все в очередную веселую шутку. А Клаусу было грустно.
Ансамбль
Жорж был хорошим администратором. Постепенно он нашел среди присланных «остарбайтеров» самых разнообразных музыкантов, от гитаристов до балалаечников, прекрасного пианиста – аккомпаниатора и еще трех певиц с разными тембрами голоса. Репетиции шли полным ходом, уже была нарисована афиша, в которую оставалось только вписать дату концерта. Нина исправно ходила на репетиции, находя время между работой и сидением с тетушкой Мартой, которая, пользуясь правом принимающей стороны, теперь не умолкала ни на минуту, рассказывая Нине все подробности своей не очень богатой событиями жизни и требуя от Нины ответных историй, в которые она вслушивалась как в радиопостановку, радуясь и сопереживая, всплескивая руками и восклицая «О Боже! Не может быть!» в самый неожиданный момент. Нина, в свою очередь, все больше привязывалась к Марте. Она была благодарна ей за спасение от жизни в бараке, за ту искреннюю доброту, которой Марта ее окутывала, возможно, перенося на нее свою нерастраченную материнскую любовь. И тем не менее, ежесекундно чувствовала она, что находится здесь не по своей воле.
Жорж проводил с Ниной воспитательные беседы.
- Ну посмотри, Нина, каков расклад. Здесь мы с тобой вдали и от Сталина, и от Гитлера. Ты жива. Уж так получилось, что по Божьей воле ты здесь оказалась. Цени это. У тебя голос – это твой дар. Тоже от Бога. Твой талант нужно нести людям. Ты видишь, в каких условиях оказались все мы. Все пленники, все оторваны от семей, от дома, а у многих – уже ни семьи, ни дома, все потеряно. А мы им даем надежду. Мы им даем радость – а радость дает им силы жить дальше. Война закончится, и это уже близко – сама слышала, уже Америка и Англия со Сталиным объединились, давят с двух сторон. Будем строить новую жизнь, так что главное – это сохранить себя и свой талант для этой новой жизни. Нина, я верю в тебя. Я тебе даю лучшего аккомпаниатора, которого нашел. Скоро мы сыграем первый концерт, а там уж пойдет как по маслу. Ты главное – держи корпус туго!
- Простите, что?
— Это цирковая присказка, от гимнастов. У них главное – это «держать корпус туго» в любой ситуации, не сдаваться. Не показывать слабость. Так и ты.
- Жорж, я и так уже держусь, как могу. Хотя любая на моем месте уже давно бы потеряла голос. Я под бомбами была, под дулом автомата была, меня пинали и швыряли, а сейчас я буду петь романсы. Да, я буду петь. Пусть слушают. Вы можете на меня рассчитывать, Жорж. Одно условие…
- Да?
- Я буду первым сопрано. Я знаю, что вы продолжаете набирать певиц. Но пусть никто не поет мой репертуар. Я надеюсь на вашу совесть.
- Нина, даю слово! Ты наша прима!
- Да ладно уж, «прима»! Прима-остарбайтер!
И она засмеялась, а Жорж невольно загляделся на нее – такую аккуратно прибранную, с шиньоном на голове и неуловимо-польскими чертами ее овального лица. В ее глазах Жорж угадывал тот блеск, которых отличал звезд кинематографа, виденных им на экране до войны – аккуратно подрисованные брови, тени вокруг глаз, длинные накрашенные ресницы и маленький рот со слегка пухлыми губками, тронутыми помадой в самую меру – все это подсказывало ему, что у Нины был потенциал, о котором, возможно, она еще не догадывалась, и который мог бы ее вывести на лучшие сцены Европы в грядущем мирном будущем.
- Нина!
- Да?
- Вы будете звездой. Я вам гарантирую.
- Спасибо!
Она зарделась и отправилась на импровизированную сцену репетировать с новым пианистом, которого Жорж, использовав свои связи в администрации, только что умудрился вытащить из трудового лагеря. Пианист все еще не мог прийти в себя от двух месяцев земельных работ, но, взглянув на Нину, быстро приободрился, поднял крышку пианино и кивнул ей:
- Начнем?
Концерт
Вначале появилась афиша в окне «Старого кино», затем и по всему Аулендорфу на тумбах расклеили рекламу грядущего концерта. Это вызвало оживление среди простого люда – не очередное официозное празднование в замке, куда допускали только избранных, а настоящий концерт для народа, без идеологии и фашистских флагов, бывших атрибутами любых предыдущих событий. Стали поговаривать, что власть фашистов уже не так сильна, и того гляди – начнутся перемены, и может быть, даже кончится война. Тот факт, что заявленные артисты были вовсе не немцами, а «второсортным человеческим материалом», никого особо не интересовал. Аулендорф был гораздо ближе к нейтральной Швейцарии, чем к Берлину. Билеты оказались распроданы за неделю до концерта, и перед началом у входа стояла целая толпа, которая надеялась на чудо, и чудо состоялось – Жорж распорядился принести еще несколько десятков стульев, а также продать «входные» - и все поместились, хотя в зале было нечем дышать и между рядами стульев совсем не осталось проходов.
- Как сельди в бочке... Хорошо, - пробормотал Жорж, глядя на эту обстановку сквозь щелку в занавесе. А артистам, толпившимся за кулисами, объявил:
- Господа! У нас, кажется, аншлаг! Поздравляю!
И концерт начался.
Люди, изголодавшиеся по нормальным человеческим эмоциям, таким как радость от музыки, счастье от звуков человеческого голоса, поющего о любви, а не смерти и ненависти, аплодировали стоя на каждый номер, смеялись и плакали, не сдерживая чувств, и передавали на сцену букеты цветов один за другим.
Нина пела, не думая о времени и месте своего выступления. Ей казалось, она летит высоко-высоко над этим душным залом и этими людьми, выше облаков, в чистом синем небе, летит к своим доченьке и мамочке, и у нее было чувство, что она их точно увидит живыми, и скоро. Когда она смолкла и опустилась на землю, гром оваций вывел ее из этого мечтательного состояния, она обвела глазами зал, будто вспомнив, где она находится и кто перед ней, приложила руку к груди и поклонилась. Глаза ее наполнились слезами – но это были слезы счастья, и она улыбнулась публике. Ее улыбка вызвала новую волну оваций, ее звали на бис, и она исполнила еще два романса, после чего уступила сцену другим исполнителям.
Дома тетушка Марта ждала ее с кофе и конфетами, вынутыми из секретной жестяной коробки, украшенной розовыми купидонами и лебедями, которая хранилась у нее в спальне, и которую она поклялась открыть только в день окончания «этой проклятой войны».
- Я уж, золотце, не пошла на твой триумфальный концерт, извини. Не выношу толпу. Я и так знаю, что ты лучше всех. К тому же ты балуешь нас своими выступлениями прямо здесь, и никуда ходить не надо. Ноги мои не так резвы, как когда мне было шестнадцать. Но отпраздновать это надо!
И с этим словами она открыла маленькую дверцу с левой стороны буфета и извлекла оттуда бутылочку вишневого ликера.
- Отто не имеет к нему доступа! Это напиток для нас, девочек, и только по особым случаям!
- А я и не покушаюсь! Мне эти сласти не по статусу, - пробасил Отто, неожиданно вошедший в гостиную, — Я сегодня буду пить картофельный шнапс!
И он выудил из кармана квадратный штоф с подозрительным содержимым.
- Боже, Отто, где ты достал эту отраву?
- Спокойно, Марта, это мой верный друг делает верный шнапс, и тем, кто не понимает мужской дружбы, об этом знать не положено. Нина! Я был на концерте, это божественно! Я сзади стоял, и признаюсь – у меня глаза были на мокром месте.
И с этими словами он отпил прямо из штофа.
- Боже мой, какое варварство! Отто, садись уж за стол, и вот тебе рюмка – перестань пить, как батрак. Мы сегодня отмечаем триумф Нины на концерте. Конфетку?
- Марта, я знаю цену этих конфет. Это твои сокровища. Мои конфеты – это ломоть хорошего хлеба… Которого, впрочем, сейчас не найдешь, хайль Гитлер, черт его дери… Со шмальцем! Которого тоже нет! Эх…
И с этими словами из другого кармана он достал сверток, развернул – и там оказался кусок свежайшего сала.
- Не спрашивай! Не все же на фронт отдавать. Надо и для людей оставить. Нужно знать правильное место и правильных людей. Угощайтесь!
Нина из вежливости взяла кусочек сала – оно действительно было нежнейшим – но именно конфеты совершенно заняли ее внимание. Это была ее слабость. Она неотрывно смотрела на эту коробку, такую качественную, красивую, что хотелось в ней хранить драгоценности, а не конфеты, в то время как сами конфеты одна за другой таяли у нее во рту. Наконец, она опомнилась и отдернула от коробки руку – иначе в этот вечер тетушка Марта осталась бы совсем без конфет.
Марта усмехнулась:
- Ничего, дорогая, тебе можно. Когда они закончатся, можешь забрать эту коробочку себе. Я вижу, она тебе понравилась. Будешь в ней хранить свои маленькие женские секреты.
Сама Марта имела подобную коробку – из-под ванильных вафель – и в ней лежали письма… Запретные письма о любви. От кого? Никто никогда об этом не узнает.
Меньшагин
Депортация смолян очень плохо сказалась на настроении Бориса Георгиевича. Он потерял и аппетит, и сон. Еще совсем недавно он был уверен в своих силах и способностях противостоять нацистской машине смерти, мастерски лавируя между молотом и наковальней и при этом спасая людей, но сейчас, кажется, до него дошла вся тщетность создать городской власти хоть какое-то человеческое лицо. Он попробовал было заикнуться о том, что если всех людей – и в первую очередь, всех работоспособных – вывезти в Германию, то в самом городе не останется никого, чтобы поддерживать маломальскую жизнь, но в ответ услышал стук сапога и напоминание о том, что он и сам принадлежит к второсортному классу людей. У этой машины были свои принципы существования, и человеческие жизни в них ничего не стоили. С другой стороны, все это движение, закручивание гаек, обострение злобы на русских говорило о том, что дела у немцев шли все хуже, и возможно, начинался необратимый процесс распада. То, как руководство армии начало вывозить из Смоленска все ценное – в том числе, картины из местной галереи – говорило об отступлении.
- Если они отступают в Германию, - думал Меньшагин, — Значит, на этом дело не остановится. Империя – это либо все, либо ничто. Рассыплется, как карточный дом. Вряд ли Советы, если начали отвоевывать землю, остановятся на границе.
Ему только что спешно дали вторую должность – еще и бургомистр Бобруйска. А все потому, что в Беларуси дела были совсем плохи, и предыдущий бургомистр сбежал. Дело уже пахло эвакуацией. А вот куда, скажите на милость, немцам эвакуироваться? Обратно к себе в Германию? Можно подумать, их там оставят в покое. И все больше Борис Георгиевич раздумывал о том, что будет после. Он прекрасно понимал свое положение. Сотрудничал с фашистами. Слишком много видел и знал. Одна Катынь чего стоит – на него возложили ответственность свидетельствования перед историей, кто на самом деле расстрелял тех поляков. Но он верил, что, если Богу будет угодно, он его убережет от расстрела. И все же, подготовить пути отхода было бы благоразумно с его стороны. И вот он размышлял… Рихтер, его помощник, уже давно отбыл к себе в Австрию. Некоторые из русских сотрудников надеялись, что в случае отступления немцы возьмут их с собой, но Борис слишком хорошо понимал их прагматизм – немцы будут спасать себя сами, и только. Меньшагин начал тайком готовить копии документов о том, как он спасал местное население от репрессий, и заодно собирать сведения о ходе войны. Поскольку теперь битва шла на два фронта, и в дело включились Америка и Англия, имело смысл совершить некие движения в их сторону, чтобы в случае разгрома оказаться не у Сталина в когтях, а у союзников. Это бы защитило его семью и его самого. Поэтому он принял Бобруйск – это была вторая возможная дверь на запад.
- Пан или пропал…
- Что, Борис Георгиевич?
- Ничего, Андрей, это я про себя. Не вноси в протокол.
Он натянуто улыбнулся секретарю, а сам подумал: «Красная Армия вернется – вас всех в расход пустит, как коллаборантов».
Жорж
На очередную репетицию ансамбля Жорж пришел в приподнятом настроении.
- Нина, ты как всегда свежа и прекрасна. Борис, настрой балалайку. У тебя вторая струна врет. Михаил, вот вам клавир, как вы просили. Так, что у нас с гитарами? Все разучили партии? Нина, кстати… Я тут, кажется, нашел одну вокалистку. Мне рассказали, что в лагере неподалеку есть одна молодая полька… Не беспокойся, у нее альт. Да, так вот. Я подумал, мы можем подготовить что-то из духовного репертуара. Бортнянского, например. У нас же есть маленький хор. Взять Гутю, моих трех девиц, я постараюсь эту польку привезти – и твое соло, сопрано. Бас я сам спою.
- Бортнянского? Но у нас же тут нет этих нот.
- Та полька наизусть все вещи знает, она с детства в церковном хоре пела. Она нам все ноты распишет.
- Вам решать. Интересен ли такой репертуар местной публике?
- Даже не спрашивай! Немцы в восторге от русской духовной музыки. И соотечественников этим поддержим. Мы сделаем новый – духоподъемный концерт! Два отделения. В первом – светская музыка, во втором – духовная. Ну, что скажешь?
- Я всегда любила Бортнянского. Только у нас все церкви закрыли, и церковный репертуар стал под запретом.
- Ну вот, пользуйся моментом! Здесь тебе не запретят. Я сам мечтаю его исполнить. Еще и пластинку запишем.
Меньшагин
Меньшагин стоял у окна, смотрел на дождь и барабанил пальцами по стеклу. Поодаль сидел его заместитель, профессор Борис Васильевич Базилевский. Меньшагин разглядывал санитарные машины, которых было все больше и больше. Раненые немецкие солдаты заполнили все койки во всех госпиталях, и мест уже не хватало.
- Борис Васильевич, что думаете?
- О чем, Борис Георгиевич?
— Вот об этом.
Он махнул рукой в сторону новой колонны санитарных машин, для которых уже не было места на площади.
- А что об этом думать? Нам надо освободить русский госпиталь от всего сброда, что там еще лежит, все отмыть и перепрофилировать под немецких солдат.
- Статистика – упрямая вещь. Если у нас удвоилось, а то и утроилось количество раненых, то сколько же убитых? Вы раньше такое видели?
- За два года новой администрации первый раз.
- А вы слышали, что говорят немцы? Что у Советов новое оружие, какие-то реактивные снаряды, что залпом накрывают целое поле со всем, что там есть? И уже есть случаи помешательства солдат, попавших под этот огненный шквал. Вы не думаете, что скоро все может измениться?
Базилевский встрепенулся:
- Что, хотите сказать, Советы победят? Не поставят ли нас сразу тогда к стенке?
- Я верю, Борис Васильевич, что во всем есть рука Господа. Сколько раз меня самого вели на расстрел? И при красных, и при черных. А ведь жив для чего-то. Может, чтобы успеть донести правду. Вспомните Катынь. Это же злодеяние большевиков, которое они так тщательно пытались скрыть.
- А вы думаете, что, если они вернутся, нам дадут рассказать миру об этом их чудовищном преступлении? Да они нас первыми ликвидируют.
— Это мы так думаем. Но у меня все задокументировано. И про Катынь, и про Красный Бор. Ведь всех, кто в Красном Бору строил «Медвежью берлогу», тоже пустили в расход.
- Вы имеете в виду бункер для Гитлера?
- Да, секретный объект, командный пункт «Бэренсхёлле». Немцы для пущей секретности потом всех строителей, что из пленных, там же и закопали. Да и еврейское гетто в Садках… Список злодеяний что с той, что с другой стороны огромен. И может быть, кроме нас с вами, никто не отважится засвидетельствовать.
Базилевский осторожно посмотрел на Меньшагина поверх пенсне.
- Я простой астроном, Борис Георгиевич. А мне все время навязывают какие-то судьбы человечества решать. У меня своя семья, и я ими дорожу.
- Но вы же подтвердите, если будет трибунал?
- Над кем трибунал? Это смотря кто над кем тот трибунал будет проводить.
- Трибунал истории. Должна же восторжествовать справедливость. Если бы я не верил в это, я бы не работал адвокатом. И я бы не вытаскивал тех несчастных ветеринаров из камеры смертников при красных! И я бы не выписывал паспорта и патенты евреям при немцах! Справедливость, Борис Васильевич, превыше нашей жизни.
- Да, да, конечно…
Базилевский поспешил согласиться и потупил глаза. В глубине души он был не готов лезть в петлю ради абстрактной справедливости. Ведь это именно его вначале хотели назначить бургомистром, но он вовремя вспомнил про Меньшагина, взял самоотвод и рекомендовал Бориса Георгиевича. В результате, вся ответственность, все подписи на документах были Меньшагина, а Базилевский – что ж, он был просто ученый-астроном, которого судьба привела к таким исключительным обстоятельствам.
- Борис Георгиевич, мы же и так много делаем для людей. За прошлый месяц мы раздали сто пятьдесят тысяч бесплатных обедов в нашей столовой. Люди не голодают. Медицинская помощь оказывается, хоть и за деньги. Рынок работает. Запасы провианта накоплены стратегические. Электростанция восстановлена, в домах есть тепло. Того гляди, снова трамвай запустим. Я уж не говорю про культуру. Сколько мы газет издаем? Пять? А театр? Вон, Вера Либеровская объединила всю творческую интеллигенцию в своем салоне. Даже кино снимаем. Богослужения в храмах идут. Мы спасаем нашу культуру, нашу нацию.
- Нацию... Вы слышали генерала Власова? Вы же были на приеме по случаю его приезда. Поставить миллион русских под ружье, чтобы свергнуть Сталина. Это же все нереально. Даже немцы испугались его безумия, ему больше не дают выступать перед публикой. Я вот думаю, что надо быть готовым к любому исходу.
В дверь постучали, затем она открылась и вошел Андрей, секретарь Меньшагина.
- Борис Георгиевич, я думаю, следует вас проинформировать... Здравствуйте, Борис Васильевич. В комендатуре было совещание. Туда ходили Алферчик с Ганзюком. Нас они не ставят в известность, но я слышал их разговоры между собой. Похоже, Красная армия пытается прорваться к Смоленску. Сейчас бои идут под Рославлем. Немцы перегруппируются, похоже, что основное наступление остановилось, но оно ведется по всей линии фронта, от Балтики до Беларуси, и под Вязьмой и Рославлем красные уже прорывали две линии обороны из трех имеющихся. Немцы оценивают общее количество противостоящих сил до миллиона, если не больше. И хотя Красной армии не хватает боеприпасов, они все равно движутся вперед.
Меньшагин с Базилевским переглянулись:
- Началось!
Меньшагин кивнул секретарю:
- Спасибо, Андрей! Ваша информация всегда очень важна. Думаю, настало время уделить особое внимание порядку в наших документах… Вы меня понимаете? Отдельно сложите папки об изъятиях ценностей, о траншах из Рейхсбанка, отдельно – о репрессиях, запакуйте их. Остальное я сделаю сам. И после этого вы свободны. У вас, кстати, есть родственники к западу от Смоленска? Наладьте с ними связь. Может быть, вы скоро поедете их проведать…
Андрей понимающе кивнул и ретировался.
Меньшагин испытующе посмотрел на Базилевского. А вслух спросил:
- Как думаете, при отступлении они будут взрывать город, как это делали красные?
И затем с интересом стал следить, как начало меняться выражение лица Бориса Васильевича.
Жорж
Георгий Иванов по прозвищу «Жорж» имел чрезвычайно острое чутье на грядущие перемены. Когда ему передали, что в лагере неподалеку нашлась неплохая певица из православных поляков, знающая духовный репертуар, он тотчас воспользовался связями, чтобы ее найти и вытащить в Аулендорф, но было поздно – ее уже перевели в Аушвиц, и следы ее потерялись. И сам этот факт перевода вкупе с другой информацией, полученной из разных источников, насторожил Жоржа – он чувствовал, что среди немецкой администрации поднимается какая-то лихорадочная суета, столь несвойственная им ранее. Действия немцев начали принимать хаотичный характер, но, если посмотреть на вектор всех этих действий – это был откат с востока на запад, что несомненно говорило о том, что Вермахт стал отступать, и отступление это становилось все менее и менее организованным. Отдельные фразы, слухи, обрывки радиопередач все больше подтверждали догадку Жоржа: отступление превращалось в бегство, а значит – пора было задуматься и ему об отходе. Ничего хорошего от прибытия Красной армии он не ждал. Он мыслил трезво и понимал, что «советы» не будут церемониться с каким-то артистом, да еще из «белых», да еще и коллаборантом. Никто не станет слушать объяснения про то, что каждая божья тварь хочет выжить, и у остарбайтеров не было выбора, так что получить пулю в затылок без суда и следствия шансы возрастали многократно. Озабоченный такими мыслями, он спешил в «Старое кино» на репетицию своего ансамбля, по пути взвешивая, стоит ли ему уже сейчас начать обсуждать все это с артистами, или же отложить до прояснения обстановки. День был ясный, на голубом небе виднелись лишь редкие облака, воздух был чист и свеж, солнце сияло на шпиле Аулендорфского замка, и все казалось замершим в безмятежности, но Жорж уже знал, что картина была обманчивой. Все эти изящные черепичные крыши, вековые дубы в парке могут быть в мгновение ока сметены налетом бомбардировщиков, воздух наполнится гарью, и вместо уютного мещанского быта зажиточных бюргеров здесь будет ад, смерть и пепелище. А главное – куда деваться? Одна надежда – здесь все-таки западная граница, дальше Швейцария, а Красная армия идет с востока, и есть надежда, что первыми сюда доберутся союзники. Тогда дверь на запад будет открыта, и это даст шанс избежать расправы.
Он, наконец, дошел до «Старого кино» и тихонько проник внутрь. Спрятавшись за портьерой, отделяющей входную дверь от зала, он невольно залюбовался картиной репетиции. Нина так прекрасно смотрелась на сцене, ее дуэт с пианистом, где они как бы дополняли друг друга, понимая с полуслова, звучал совершенно профессионально, и Жорж подумал, что он и вправду неплохой антрепренер, если смог в таких условиях собрать такой замечательный ансамбль. «Как бы это все продолжить? – задумался он, - Взять бы это все да перенести куда-нибудь в Париж или Нью-Йорк».
Меньшагин
Борис Георгиевич напряженно следил за новостями. В какой-то момент немцам уже стало совсем не до него – они спешно паковали какие-то ящики и отвозили их на вокзал, краеведческий музей Смоленска оказался совершенно разграблен, а количество раненых в городе стало катастрофическим. В этой ситуации его заставили также принять руководство Бобруйском и намекнули, что переехать на триста километров западнее пошло бы ему на пользу в свете грядущих событий. А когда Меньшагин узнал, что немцы минируют мосты и прочие стратегические объекты, он понял, что счет пошел на дни. Собрав самые необходимые пожитки, а самое главное – архив документов обо всем, что касалось его деятельности на посту бургомистра, он с семьей отбыл в Бобруйск. Дела там были плохи, и он попытался начать наводить порядок, но чутье подсказывало ему, что скоро и Бобруйск немцы сдадут наступающей Красной армии, которая, не считаясь с потерями, просто давила с востока, перемалывая и выжигая все на своем пути. Меньшагин давно принял решение, что единственная возможность спасти семью и себя - это не попасть к "красным". Он знал, что с запада наступают союзники, и рассчитывал оказаться, рано или поздно, на их территории. Для этого нужно было все время аккуратно подбираться ближе и ближе к западной границе, чтобы в нужный момент сдаться американцам или французам. Англичанам он не доверял.
Он сидел в своем кабинете в городской управе Бобруйска и даже не распечатывал ящики с документами. Он ждал новостей. И вот вбежал адъютант.
- Борис Георгиевич! Красная армия вошла в Смоленск!
- Ну что ж, освободители… Не прошло и три года… Что слышно об Успенском соборе?
- Не взорвали. Уцелел. Но город горит опять.
- Теперь там будет новая администрация. Вернее, старая. По крайней мере, я сохранил им население. Теперь это будет их забота.
- А что…
Адъютант запнулся. Потом собрался с духом и спросил:
- А что же мы?
- Ты хочешь спросить, не вернемся ли мы теперь домой? Боюсь, голубчик, нам теперь дома либо тюрьма, либо расстрел. Так что остались мы с тобой без Родины. И ты… Ты держи ухо востро. Думаю, между нами, здесь мы тоже не задержимся. По моим оценкам, недели через две они и Беларусь освободят. Сделай милость, подготовь нам транспорт как-то так, про запас, чтобы только мы знали о том, где он спрятан. Чтобы другие не перехватили. Грузовик лучше всего, и чтоб неприметный был. Я скажу, когда начнем загружать. А на остальное – воля Господа.
Саша
Теперь все изменилось. Верста за верстой, деревня за деревней – они шли на запад. Обратно отвоевывали свою искореженную, обожженную мертвую землю. Но у Саши была особая мечта – освободить свой город. Очистить его от фашистской заразы и отстроить то, что разрушено, и начать жить заново. Поэтому каждый раз, когда командование присылало планы, он задавался вопросом – когда же на Смоленск? И вот этот день настал, его нога ступила в родной лес, знакомый ему с детства, а там далеко, на горе засверкали купола Успенского собора. Он был дома. Фашисты бежали с такой же скоростью, как когда-то отступала Красная армия. Они собирались все за собою подорвать – как говорил Геббельс, «Когда мы отступим, пусть вздрогнет земля» - но не успели, и город все еще был узнаваем, хоть и сильно разрушен. После полного освобождения Смоленска Саша воспользовался передышкой и пошел в центр наводить справки о семье. Картина была удручающая. Целые улицы лежали в руинах, город дымился и смердел, и Саше казалось, что это вся его жизнь изодрана в клочья, и он даже забыл на мгновение про собственную семью – ему хотелось броситься догонять этих гадов, надругавшихся над его Родиной, и не останавливаться, пока он не истребит их всех. Такова была сила его ненависти. Когда он вернулся в часть, его ждало неожиданное распоряжение – остаться в Смоленске восстанавливать авиазавод. Брать Берлин будут без него.
- Федоров, кто будет авиазавод отстраивать, если не ты? Ну и потом, с твоими руками-калеками – ну куда ты дальше рыпаешься? Остаешься в тылу. Это твой город, твой родной завод. Твоя семья здесь. Ты тут нужнее. А мы за тебя тоже привет фашистам передадим, когда Гитлера-собаку повесим. Все, ступай. Это приказ.
И Саша вышел из штаба, как оглушенный. Да, конечно, быть в родном городе, найти жену с дочкой, вернуться на Покровку, отыскать сестер и братьев, восстановить свой завод – это все было прекрасно. Но как же брать Берлин без него? В смятении он оглянулся на купола Успенского собора – и ноги сами понесли его туда. При ближайшем рассмотрении стало ясно, насколько все же он пострадал. Купола были во многих местах продырявлены, внутри тоже много всего было покорежено и разорено. На месте чудотворной иконы Одигитрии зияла дыра – немцы и ее вывезли. На выходе он увидел объявление, что требовались мастера для реставрации собора.
«Значит, на то воля Божья, - решил Саша, - Остаюсь». Он нашел какого-то деда, который отвел его к настоятелю, и они договорились. Саша, будучи слесарем высшего разряда, взял на себя работу на высоте – под самым куполом, где осколками посекло верх иконостаса и ангелов. Нужно было восстановить фигуры, укрепить сам иконостас и огромных резных ангелов, а после предстояли работы по золочению, и Саше выдали сусальное золото в виде блокнота с тончайшими листами драгоценного металла, который сам прилипал к деревянной поверхности орнамента и фигур. Саша всю неделю работал на заводе, а по выходным приходил в храм, поднимался по почти отвесной лестнице на хоры, на головокружительную высоту, и оттуда протискивался в узкую дверь на мостки шириной в две доски, ведшие за иконостас. Там, в полутьме, под самым куполом, он скреплял специально изготовленными им на авиазаводе кронштейнами части иконостаса, покрывал их золотом, а в довершение починил огромного ангела. У ангела была отбита рука, и Саша изготовил ему «протез», и намертво приделал фигуру к капитальной стене. «Ну вот, - удовлетворенно думал Саша, - Я помру, а ангел останется. Моя работа меня переживет когда-нибудь».
Однажды, когда он возвращался из своего укрытия за иконостасом, хоры не оказались пусты. Там появился регент и несколько женщин. Они расставляли пюпитры, протирали пыль и видимо готовились к «спевке». Саша задержался, и регент его заметил.
- Здравствуйте! Вы к нам? Вы баритон?
- Нет, я… Я мастер, я чиню иконостас. Туда проход через хоры, и я как раз закончил, домой иду.
- Ну так оставайтесь, послушайте. А вы поете? У нас совсем нет мужчин, ни басов, ни теноров, ни баритонов… Вы нотную грамоту знаете?
- Да у меня и слуха-то нет. Не пел я никогда. До песен ли было…
- Ну так послушайте.
И Саша сел на лавку в задних рядах хора и приготовился слушать.
Хор начал тихонько что-то из Бортнянского, и Саша, так давно не слышавший этого пения, сразу же мыслями улетел куда-то ввысь, в космос, и ему вспомнилась его мамочка, и как она расстраивалась из-за его проказ в детстве, и его прогулки с братом Юрой, и он сам не понял, как вдруг оказался уже в первом ряду хористов, и когда они затянули «Отче наш», который он знал наизусть, нота в ноту, из его груди вдруг вырвался могучий звук – он пел басовую партию. Регент изумленно взглянул на него, но не остановил спевку, и они допели все до конца – на этот раз на все октавы, с Сашиным басом.
- Ну вот, - заметил регент, - А говорили, что не поете. Вас как зовут?
- Александр.
- А по батюшке?
- Прокофьевич. Александр Прокофьевич.
- Ну что же, Александр Прокофьевич, добро пожаловать в хор. Вы же нас не бросите?
Саша стоял и хватал воздух ртом, как рыба. Он не знал, что сказать. То, что сейчас с ним произошло, меняло все. Он неожиданно понял, что теперь без этого он не сможет дальше жить. Все встало на свои места. И старший брат на него, наверное, сейчас смотрит с небес и благословляет.
- Приду. Когда следующая спевка?
- В пятницу вечером, в шесть. Возьмите ноты…
- Я, простите, нотной грамоты не знаю.
- Да что вы говорите? Ну так придется вам в этом поднатореть. Дамы, кто сможет обучить Александра Прокофьевича?
Нина
Нина сидела у себя в конторе, как всегда, сводила одни цифры с другими и тосковала по этому поводу, пытаясь одновременно думать о чем-то более возвышенном, но при этом не ошибаться в сверке. «Хоть бы что-нибудь случилось, - загадала она, - Хоть бы что-нибудь меня отвлекло от этого занудства».
Стоило ей об этом подумать, как снизу вдруг раздался гул голосов. Казалось, рабочие то ли бранились между собой, то ли что-то слишком оживленно обсуждали. Стал слышаться топот ног, и весь этот шум начал приближаться к ее двери, и тут дверь распахнулась, на пороге стоял Клаус, и за ним виднелись лица других рабочих. На лице Клауса было такое ликование, что Нина даже вздрогнула.
- Что?..
- Германия пала! Война кончается! В Аулендорф заходят союзники! Вив ля Франс! Нина! Алжирский батальон Франции вошел в город! Мы свободны! Бросай работу!
Нина уронила бумаги и вскочила.
- Не может быть! Господи… Правда?
Она разрыдалась, Клаус ринулся к ней и обнял за плечи.
- Нина, милая, все кончилось! Ужас кончился! Мы победили! Мы свободны! Пойдем, пойдем скорей со мной…
Они выбежали на улицу. Толпы остарбайтеров приветствовали Алжирский батальон, который парадом шел по центральному проспекту. Женщины бросались к солдатам, дарили им цветы и крепко целовали. Солдаты немного смущались, но радовались не меньше. Многие местные жители попрятались по домам в ожидании дальнейшего развития событий, но часть тоже выбежала приветствовать освободителей. После этого парада Клаус вызвался проводить Нину до дома в целях безопасности. Тётушка Марта впустила их обоих и тотчас заперла дверь.
- Тебя же Клаус зовут? Нина рассказывала. Посидите оба тут, пока все уляжется. Ну дай Бог, чтобы на этом война для всех закончилась. А когда нас, немцев, призовут к ответу – а я не сомневаюсь, что именно так и будет – ты уж, Нинхен, замолви словечко за старуху Марту, что хорошо с тобой обращалась да кормила, как человека. И не надо меня разубеждать – я уж знаю, чем войны заканчиваются. Всегда найдут виноватого. А кто ж тут виноват, как не этот придурок Гитлер? И нам теперь всем придется за него платить по счетам. Ох, пойду лучше выпью своего вишневого шнапсу… И вам налью. Надо отметить.
И она ушла к своему секретному шкафчику за шнапсом, а Нина и Клаус стали подсматривать из-за шторы в окно – что там было видно на улице. Но там не было ничего особенного.
Вскоре в городе установился новый порядок. Союзная комендатура провела перепись всех пленников, и те потихоньку стали возвращаться на родину. Прибыл и советский представитель, товарищ Гольдберг, и сразу же начал пламенно агитировать советских граждан вернуться на родную землю, в Россию. Но в первые месяцы после войны царил такой хаос, что даже найти какой-то транспорт было невозможно. Фабрика встала, денег больше никто никому не платил. Жорж быстро сориентировался и устроился работать в советской миссии за паек. Туда же он позвал Нину, чтобы не упускать ее из виду и заодно поддержать продуктовыми карточками. Немцы и при этой власти старались вести такую же размеренную жизнь, как и раньше – снова заработало кино, открылись магазины. Постепенно наладился конвейер по репатриации пленников. Жорж назначил встречу Нине после работы в кафе и сказал, что это очень важно. Нина как всегда прилично оделась и пришла без опоздания. Жорж сидел вместе со своей нынешней супругой, также певшей в их ансамбле. Та была родом из Ленинграда.
- Нина, это очень серьезный разговор, и он весьма конфиденциальный. Я надеюсь, что вы никому об этом не расскажете. Уговор?
Нина кивнула.
- Ниночка, я надеюсь, вы не собираетесь возвращаться в СССР?
- Как же, вы что! Не останусь же я в Германии! У меня семья, мне нужно их найти.
- Нина, вы понимаете, что с вами сделают, когда вы вернетесь?
- А что мне сделают? Я русская женщина, возвращаюсь к себе на родину. Я же не по своей воле сюда приехала! Меня под дулом автомата вывезли!
Тут вмешалась супруга Жоржа, Татьяна.
- Нина, мы слышали о том, как проходит репатриация. У нас есть знакомые, которые видели. Как только вы уйдете из-под юрисдикции французов, вас запихнут опять в столыпинский вагон, и пиши пропало! Вы, может, и не доедете до России! Вас замучают… Страшно представить, что с вами сделают. Вас даже могут расстрелять!
Нина сделала большие глаза:
- За что это меня расстреливать? Я что, враг что ли? Или шпионка?
Тут вступил Жорж:
- Именно так! Был приказ Сталина – не сдаваться в плен. И все те, кто был в оккупации, или кого вывезли – всех сделают козлами отпущения. По их мнению, мы должны были сами наложить на себя руки, лишь бы не попасть в плен. А если попал – то ты враг, вредитель и шпион. Нина, не езжайте туда на верную смерть! У нас есть для вас план…
Татьяна подхватила:
- Мы с Жоржем навели контакты. Нас ждут в Русской опере в Париже. Поехали с нами! Нина, ты же прекрасное сопрано! Тебя ждет карьера певицы! А в России тебя сгноят в лагерях. Жоржик уже даже предварительно про тебя договорился. Он тебя отрекомендовал самым наилучшим образом. Нина, Париж ждет тебя! Поехали с нами! Решать надо быстро. Это, так сказать, окно возможностей… Оно скоро закроется. Мы планируем…
Она переглянулась с Жоржем. Жорж кивнул ей, как бы разрешив выдать секрет.
- Мы планируем в течение трех дней отсюда исчезнуть. Нина, ты с нами?
Нина покачала головой.
- Я не могу. У меня мамочка и доченька…
Жорж взорвался:
- Да ты не доедешь даже до них! Тебя красные командиры по дороге… Такое с тобой сделают! Посмотри на себя – красотка в меховом боа. Да они рады будут на тебе отыграться, гегемоны эти пролетарские!
Нина разразилась рыданиями:
- За что вы так со мной разговариваете? Что я могу сделать?
Татьяна встала со стула, подошла к Нине и обняла ее за плечи:
- Ну что ты, Ниночка, успокойся. Мы же добра тебе желаем. Мы хотим тебя спасти. Главное – выбраться отсюда в правильную сторону. Обустроимся в Париже, там через консулов подадим запрос, разыщем твою семью…
Нина перестала рыдать и посмотрела в окно.
- Жорж, Таня… Спасибо вам большое. Я подумаю. Но я понимаю, что это… Дорога в один конец. Я понимаю, что это такое. Мама моей подруги, я вам не рассказывала про нее… Подругу мы прозвали Помидора, потому что она рыжая была… Ее мама, Анна Константиновна, вы не поверите, была колумбийкой. Отец Анны, то есть, дедушка Помидоры, в Южной Америке был большим промышленником. Сахарные заводы, вилла, ранчо… Бог знает, сколько у него денег было. Вот он послал свою дочку, Анну, учиться в Россию. А тут революция. А потом – хапун. Уж как он ее разыскивал, и разыскал, и денег прислал на ее отъезд домой из Советского Союза. А только деньги забрали, а домой ее никто не отпустил. Пригрозили, если деньги сама не отдаст, что на отъезд ей прислали, то ее саму в расход пустят. И осталась она. Потом Помидора, то есть, Оля, у нее родилась. А все равно мужа ее расстреляли. Так что выбраться оттуда, наверное, не получится. Если уеду – больше не увижу ни дочери, ни мамы…
Жорж и Татьяна, услышав эту историю, замолчали. Потом Жорж с надеждой сказал:
- Нина, ты все обдумай. Мир изменится после войны. Видишь, теперь Сталин с Рузвельтом и Черчиллем друзья. Может, не так все строго будет, и твоя семья к тебе сможет-таки приехать, если увидят, что ты обосновалась на другом месте. А уж мы поможем тебе. Нам так не хотелось бы тебя терять… В общем, Париж ждет тебя. Но только – уговор, помнишь? Никому ни слова. Товарищ Гольдберг имеет чуткие уши и длинные руки.
Нина кивнула. Жорж с Татьяной засуетились, попрощались и ушли, оставив Нину одну в горестных раздумьях. Что делать? Куда податься? Жорж в последнее время был для нее опорой, и она ему доверяла. Если он уедет, у нее совсем никого не останется из своих. Она расплатилась за кофе и пошла домой, к тетушке Марте.
Фаля
Конечно, лагерь оказался не совсем тем, что обещали. «Еда лучше и работа лучше» – это было для отвода глаз при отправке людей туда. Аушвиц, он же Освенцим, был фабрикой смерти, и туда отправляли на уничтожение. И Фаля вместе со своим маленьким Сашей и своей престарелой мамой сгинули бы там в одной из газовых камер, но фашистская Германия все же проиграла войну, и как ни торопились немцы замести следы и по-быстрому ликвидировать всех заключенных до прихода освободителей, все же они не успели, и Фаля вышла на свободу. И здесь начинается хаотичное, никакой логикой не объяснимое перемещение людей по всей Европе. Казалось бы, ей ближе было отправиться на родину, в Смоленск из Польши – но ее взяли на работу в русскую комендатуру за знание языков, и она стала перемещаться вместе с этой комендатурой все западнее и западнее, пока не оказалась в самом центре Германии, в городе Ленцен, что на Эльбе. Через реку начиналась американская зона оккупации, и Фаля часто всматривалась туда, пытаясь понять, что из себя может представлять тот, совершенно другой мир. В Ленцене Фаля проработала целый год, выполняя все, что ей приказывали, иногда проводя в комендатуре по двадцать часов без обеда. И вот, наконец, и до нее дошла очередь отправки домой. Из комендатуры выделили машину, в нее посадили саму Фалю, ее подросшего сына Сашу и маму, Пелагею Антоновну. Машина довезла их до станции, где по товарным вагонам набивали последних оставшихся репатриантов. Практически все вагоны были набиты женщинами, а в голове поезда было три роскошных пульмановских вагона, где в Россию возвращалось командование. Офицеры были уже изрядно навеселе и поглядывали на женщин с плотоядными улыбками. Фаля встретилась взглядом с одним из офицеров и поежилась. Тот будто глазами раздел ее и оценил. Фаля склонила голову и спряталась за маму.
Внутри вагона репатриантов обстановка была такая же, как в том поезде, на котором Фалю фашисты вывозили в Германию – нары, тюки с соломой, ведро нужника, несколько ящиков. Пелагея Антоновна устроилась в уголок и приготовила соломенный матрас для Фали и Саши.
- Ну вот, - сказала она ободряюще, - Домой возвращаемся.
Конвоир на платформе крикнул пассажиркам:
- Ну что, сучки? По родине соскучились? Там вас заждались.
И закрыл дверь вагона.
Раздался свисток, поезд тронулся. На этот раз, на восток.
Нина
Жорж с Татьяной действительно исчезли через три дня. Ни слуху, ни духу. Будто их и не было.
- Ну и лучше, - думала Нина, - Теперь путь один, только домой.
Она оформила документы, не забыла взять справку со «шлеппенфабрик», что она там была «чернорабочей». Что-то подсказывало ей, что про повышение до счетовода ей лучше молчать. Клаус уже со слезами на глазах попрощался с ней и отбыл к себе в Голландию, пообещав ее разыскать во что бы то ни стало. С победы над Германией прошел уже почти год, но Нина не заметила, как он пролетел – дел было полно, работа в комендатуре занимала все ее время, ведь огромному количеству перемещенных людей нужно было выписать новые бумаги. Вечерами она по-прежнему беседовала с тётушкой Мартой и изредка ходила в кино. Как-то раз, проходя мимо фотоателье, она вспомнила, как подростком проводила время в ателье своего папы, Казимира Ивановича. Она прочла вывеску: «Фото Паузе». Что-то потянуло ее туда, она вошла. Худощавый старик с набриолиненными усиками протирал линзы фотоаппарата. Заметив ее, он сразу кинулся к ней – ведь это был первый клиент за день.
- Фройляйн желает сфотографироваться?
- Да, пожалуй…
- Для любимого? Для семьи?
- Просто на память…
- Фройляйн такая красивая. Присядьте в это кресло. Поставьте локоть вот так… Позвольте поправить ваше боа. А теперь улыбнитесь и смотрите вот сюда… Сейчас вылетит птичка…
Профессиональным движением он снял крышку с объектива и плавно вернул ее на место.
- Готово. Можете зайти сегодня вечером или завтра утром.
- Спасибо, я зайду завтра около полудня. Сколько я вам должна?
- О, нисколько, если фройляйн позволит использовать ее фото для рекламы моего ателье. Не каждый день такие красивые лица заходят…
- Ну что вы! Можете, конечно, использовать, но все-таки я хотела бы заплатить.
- Тогда сколько посчитаете нужным, я буду рад любой монете.
И он приветливо улыбнулся.
Нина пришла на следующий день, и ее ждал большой портрет, размером с книжный фолиант, и несколько отпечатков поменьше. В правом нижнем углу на обороте стоял оттиск «Фото Паузе. 1946». Нина всматривалась в это лицо и едва себя узнавала. Роскошная дама в меховом боа, в шиньоне, с аккуратно подведенными глазами и накрашенными губами – разве это она, которую пинали в кабинете фашистской комендатуры? Разве это она, которая ехала на нарах рядом с помойным ведром в товарном вагоне две недели? В промасленном комбинезоне на фабрике тракторов – это она? Нет, это скорее портрет той, кто должен был петь в Парижской опере. Она вздохнула, спрятала фотографии в сумку, расплатилась и поспешила домой – упаковывать вещи к отъезду.
Товарищ Гольдберг чрезвычайно обрадовался, узнав, что Ниночка уже точно собралась на родину. Его план по репатриации выполнялся с трудом, примерно половина бывших советских граждан утекала сквозь пальцы, просачивалась сквозь все еще прозрачные границы, русские представлялись словаками, поляками, и еще Бог знает кем, лишь бы не оказаться в зоне советской оккупации. Вот и некий Георгий, в котором он с самого начала подозревал белоэмигранта, вместе с женой драпанул на запад вместо востока – а ведь так активно работал в комендатуре, так хорошо предоставлял информацию обо всех, кто подлежал возврату в СССР (для последующего с ними разбирательства) – и скрылся вместе с пачкой бланков с печатями, на которых можно было теперь нарисовать что угодно. Так хорошо, что Ниночка целеустремленно желает найти свою семью – можно будет поставить галочку, что еще один «экспат» возвращен в лоно советского государства, и это поправит хромую статистику. Путь Нине предстоял неблизкий и сложный – сперва до границы советской зоны оккупации местными поездами, далее она должна была поступить в ведение другой комендатуры, которая уже распорядится, на какой состав ее посадить в сторону России. Нина была одной из последних репатрианток из этой местности, имела хорошие рекомендации от самого Гольдберга, и документы у нее были в полном порядке. К тому же Гольдберг навел справки и выяснил, что у Нины отчим работал в системе НКВД, поэтому особым письмом он просил оказать ей содействие в пути.
Завершив дела по возвращению «совграждан» на родину, товарищ Гольдберг привел в порядок все бумаги, закрыл и опечатал свой кабинет в комендатуре и вышел на улицу, насвистывая какую-то бравурную мелодию. Настроение у него было хорошее, все задачи были выполнены, и никто не досаждал ему своим обществом. Так в одиночестве он дошел до ничем неприметного домика, стоявшего на окраине Аулендорфа, своим ключом открыл дверь и скрылся внутри. Через некоторое время – может, час, а может, и полтора – из дома вышел совсем другой человек. В гражданской одежде, в соломенном канотье, затенявшем половину лица, и с портфелем под мышкой, этот человек вытащил из кустов велосипед, привязал портфель к багажнику, доехал до шлагбаума на выезде из города, предъявил французские документы постовому и скрылся в дорожной пыли. Больше товарища Гольдберга никто из советских граждан никогда не встречал. Говорят, похожего человека видели в Америке, но это неточно.
Саша
С самого возвращения в Смоленск Саша пытался разыскать Тоню с дочкой Раей. Деревня, куда она должна была отправиться в эвакуацию из Смоленска, сгорела, а убогий домишко на окраине города, где они вместе жили, тоже попал под бомбежку, и от него ничего не осталось. Саша отправился на Покровку, туда, где раньше был госпиталь, в котором работала его сестра, Анна. От него тоже ничего не осталось, но встреченные им люди подсказали, что видели Анну живой после освобождения Смоленска, и что она жила недалеко от развалин казармы Копорского полка в одном из уцелевших домиков. Саша стал обходить один двор за другим, пока, наконец, в саду не увидел знакомую фигуру. Согнувшись под яблоней, Анна собирала в таз падалицу. Саша перемахнул через забор, подбежал поближе, остановился на полпути, окликнул:
- Аня?
Анна выпрямилась, вытерла руки о передник и стала всматриваться в пришедшего. Вдруг вскрикнула:
- Шурочка!
И бросилась к Саше.
- Как же долго тебя не было! Живой, Шурочка! Дай я на тебя посмотрю… А что с руками?
Саша смущенно спрятал руки за спину.
- Ничего, на войне покалечился. Да работают руки, не волнуйся! Так, пальцы свело немного.
- Как же я тебя ждала! Я знала, что ты жив. Я чувствовала. Ну пойдем ко мне в комнату.
- А Яновский жив?
- И Яновский жив, только… Пьет много. Как напьется, так будто и не он… Не в себе становится. Ты лучше мне про себя расскажи. Как ты, Шурочка?
Они вошли в комнатку Анны. Там царил полумрак, в углу виднелся иконостас, перед ним тлела лампадка. Маленькое окно смотрело в глухую часть сада, за которым дальше был овраг. Когда-то в детстве они называли его Трошкин Ров, и местные жители пользовались им, как свалкой. В комнате было душно, Анна никогда не проветривала, боясь сквозняков. На столе, покрытом кружевной салфеткой, сушились собранные Анной травы.
- Шурочка, тебе чего заварить? Я тут шалфей насушила. Очень полезно от малокровия.
- Да мне любого чаю. Что сама будешь, то и я. Я вот теперь буду авиазавод восстанавливать. Только я до сих пор не нашел Тонечку с Раей. Ты не знаешь, где они?
- Знаю. Деревню-то их сожгли, они сперва в Смоленск обратно подались, да пригодного жилья не нашли, полгорода, считай, разрушено. У тетки ее дом есть под Смоленском, вот там они сейчас все вместе и живут. Я напишу тебе адрес.
Так, за чашкой крепкого чая с шалфеем Саша узнал все необходимые новости. Оставшиеся в живых сестры жили в Москве. Тоня была неподалеку, и у него теперь имелся ее адрес. Пришла пора прощаться. Саша крепко обнял Анну, а та тоже обхватила Сашу обеими руками и никак не хотела отпускать. Анна так никогда и не вышла замуж, работала санитаркой в госпитале и заботилась об их брате Юре по прозвищу «Яновский», который с годами делался все менее самостоятельным, пока, наконец, не умер от водки и опухоли мозга, вызванной избиениями в застенках НКВД. И тогда Анна осталась совсем одна, навещаемая лишь Сашей, но это ее не тяготило. У нее было радио, которое никогда не выключалось, и картину мира она получала из него. Соседи по дому ей не докучали и на ее половину сада не лезли. Спустя пятьдесят лет разросшийся город поглотил ее домик и ее сад, на месте оврага вырос торговый центр, а саму Анну государство переселило в однокомнатную квартиру в новостройке, куда она переехала со своими иконками, лампадкой и кружевной салфеткой, а также огромным сундуком с коваными углами, в котором хранилось все ее немногочисленное имущество. Переезд из каморки в современную квартиру ей не пошел на пользу, она затосковала о саде и простом деревенском укладе, и через пару месяцев сердце ее остановилось. Но все это случилось через пятьдесят лет. А пока – Саша и Анна стояли, обнявшись, и не хотели друг друга отпускать, потому что после войны, посреди полной разрухи и опустошения они снова нашли друг друга, брат и сестра, осколок некогда большой семьи, родная кровь, двое видевших смерть, но выживших. И теперь Саше предстояло найти жену и дочь.
Фаля
Примерно через сутки, когда поезд с «возвращенцами» пересек линию, разделявшую западную и советскую зоны оккупации, офицеры в штабном вагоне позволили себе расслабиться. Шнапс и коньяк лились рекой, но не хватало главного. Вскоре в вагон, где ехала Фаля с семьей, вошли два конвоира. Сально улыбаясь, они стали разглядывать женщин, не обращая никакого внимания на их возмущенные возгласы.
- Мы здесь не одеты! Выйдете!
- Вот и хорошо, что не одеты. Вам и не надо. Так… Нам нужны две смазливые бабенки в штабной вагон! Ты… И ты! Вы обе! С нами марш!
- Да что же это такое делается! Как вы можете?
- А ну молчать, сучки! Подстилки фашистские. Щас всех в расход пустим, вот тогда и повякаете!
И, подталкивая для ободрения под попу прикладами, конвоиры повели девушек в штабной вагон.
Женщины притихли. Одна дама, средних лет, начала было возмущаться:
- Как такое возможно? За что? За то, что мы выжили в этой войне и хотим вернуться на родину?
Другие на нее зацыкали:
- Тише ты! Не поднимай шум! Ну что, ну развлекутся немного, они же победители! Что ж теперь делать… Наша женская доля – терпеть.
Но дама продолжала:
- А мы не победители? Мы же такие же русские. У них есть матери, сестры. Наши сыновья тоже солдаты. Это недостойно, такое отношение!
К ней подошла тетка крепкого телосложения и спокойно сказала:
- Либо ты сейчас заткнешься, либо я тебе разобью башку!
Затем повернулась к остальным женщинам:
- Эй, бабоньки, девочки! Есть среди вас нетронутые? Малолетки? Прячьте их. Мажьте их говном из параши, чтобы воняли. Хоть так сохраните. А мамаши, кто готов пойти да телом своим пожертвовать, чтобы дочек сохранить – будьте готовы. Они еще не раз придут. Правду вам говорю.
В вагоне воцарилась напряженная тишина, только стук колес да всхлипывание каких-то девок по углам. Так прошло несколько часов. Потом была остановка на разъезде. Снаружи вагона раздался хруст гравия под сапогами и звук, будто тащили мешок. Дверь вагона распахнулась, конвоиры бросили внутрь безжизненное тело одной из девушек, забранных в штабной вагон.
- Получите, распишитесь!
- А где вторая?
- Где вторая? Хе-хе. Ушла!
Дверь захлопнулась.
Женщины бросились к той, которую приволокли конвоиры. Она еще дышала. От нее сильно пахло алкоголем, платье на ней было изорвано, она была вся в ссадинах и синяках, между ног у нее кровоточило.
- Родная моя, говори, что они с тобой сделали? Где вторая девочка?
- Не могу… Не хочу жить… Ее звали Катя… Ей было восемнадцать… В нас влили водку, или что-то, что-то крепкое, я не знаю. Но Катя все равно сопротивлялась, она не могла, просто не могла… Они забили ее до смерти, а потом… Потом на ходу с поезда… Сбросили… И сказали – немцам давала, а нам не хочет, фашистка. Я сказала, что я все сделаю, что они хотят. И они все, по очереди… И все вместе… И били… Им нравилось бить…Мамочка! Я не хочу жить!
- Ну успокойся, успокойся. Ты жива же. Все пережили. Бомбежки пережили. Концлагерь пережили. Все заживет. Ты забудешь это. У тебя другая жизнь будет. Ну все, дыши, дыши… Дайте ей воды!
Женщины хлопотали над ней всю ночь, но к утру она умерла. Когда на остановке вновь пришли конвоиры, женщины молча вынесли им тело. Солдаты брезгливо отвернулись, но старшая из женщин заговорила с ними и выторговала разрешение похоронить девушку тут же, на железнодорожной насыпи. Солдаты добыли где-то лопату, и пока поезд стоял, бабы выкопали яму и предали тело земле. И как раз вовремя – паровоз свистнул, всех загнали обратно в вагон, и поезд тронулся дальше на восток.
Женщины сговорились между собой, как действовать. Те, кто посмелее и поопытнее, вызывались добровольцами в штабной вагон, когда конвоиры приходили за очередной порцией жертв. Фалю намазали нечистотами и спрятали под лавку. Когда конвоиры, проводя очередной смотр, все же заметили ее, бабы в один голос сказали, что Фаля больная, золотушная, и потому у товарищей командиров от нее не будет никакого удовольствия, а только инфекция. Это спасло ее, но к концу пути Фаля и сама уже верила в то, что она больная и золотушная. Из их вагона больше никто не погиб, но вагонов в поезде было много, и очевидцы рассказывали, что штабная дверь часто открывалась на ходу, и из нее что-то выпадало…
Нина
Путешествие Нины на родину началось с похода на тот самый вокзал, куда ее два года назад привезли как рабочий скот, в товарном вагоне, с толпой таких же измученных, грязных «остарбайтеров». Она вновь стояла на вокзальной площади и вспоминала, как их построили здесь, как африканских рабов перед плантаторами, и разбирали, осматривая внешность и оценивая годность. Как копаются в куче картошки – крепкие и чистые – на готовку, а старье, гнильцу да проросшее – на помойку. Теперь она стояла здесь уже как хозяин положения, прилично одетая и с сумкой сокровищ, собранных ей в дорогу тётушкой Мартой. Помимо косметики, карманного русско-немецкого словаря, помещающегося в спичечный коробок, она везла три бронзовых статуэтки – собаку, напоминавшую их сеттера Долю, и двух купидонов с крылышками, один из которых прикладывал палец к губам, как бы говоря «Тс-с-с!», что было актуально для поездки туда, где рот надо было держать на замке, а второй держал в руках туфельку, словно предлагал примерить. Нине был выдан проездной документ в сидячее купе, и она расположилась там со своими вещами, включавшими, помимо упомянутой сумки, чемодан с одеждой и картонку со шляпками. Ее соседями по купе оказались две тетки, одна из Беларуси, другая из Подмосковья, и старик, который всю дорогу молчал, так что никто даже не понял, какой он был национальности. Эти трое ехали с ней до самого Франкфурта, остальные же постоянно менялись. Половина окон в поезде была выбита, поэтому не было духоты, несмотря на жару. На некоторых станциях народ забирался даже на крышу, а в купе набивалось всякого люду человек до десяти, и Нине приходилось непрерывно контролировать свое имущество – но картонка со шляпами все же исчезла, когда она задремала. Ей предстояло несколько пересадок с долгими ожиданиями попутных поездов, и в конце концов она добралась до границы западной и восточной зон оккупации. Советский контрольно-фильтрационный пункт был под Лейпцигом, и от Франкфурта до Лейпцига поезда ходили вообще случайно – иногда по три в день, иногда ни одного. Она стояла на платформе и ждала хоть какого-то объявления. На дворе догорал август, было жарко, на станции пахло углем, человеческим потом, горячим железом. Нина заметила, что ниоткуда не пахло едой – ни кофе, ни булками, ни даже капустой. У нее было несколько банок армейской тушенки и хлеб. На станциях можно было раздобыть кипятку, она заваривала себе чай в железной кружке, предусмотрительно взятой с собой, и, забившись в угол подальше от чужих глаз, перекусывала своими запасами. Особой ценностью была маленькая железная коробочка с конфетами – Нина позволяла себе не больше трех в день, чтобы растянуть до конца пути. Она старалась не думать о том, придется ли ей ночевать здесь, и как она доберется от Лейпцига до советского пропускного пункта. Она мысленно уже была дома, в Смоленске, и пыталась среди вокзального шума услышать, вернее – почувствовать какой-то сигнал от своих родных, что они живы и она едет не напрасно. Уверенность, что она их найдет, росла по мере ее продвижения на восток, хотя каждый следующий шаг давался ей все труднее. Наконец, подошел локомотив, тянущий за собой товарные вагоны, и народ на станции подтвердил, что этот состав отправлялся на Лейпциг. Она подошла к солдатам, контролировавшим посадку, и предъявила документы. Те подсадили ее и помогли поднять чемодан. Вагон не был рассчитан на людей, тем более – на оперных певиц. Это был последний раз, когда она видела западных военных. В Лейпциге, прямо со станции, ее направили в комендатуру, где ей пришлось ждать в довольно вонючем коридоре несколько часов, пока ее приняли. Она вошла в кабинет, там было двое часовых, один армейский офицер и энкавэдэшник. Армеец смотрел в окно и, по-видимому, мысленно отсутствовал, а «голубопогонник» за столом разбирал бумаги с очень усталым видом. Не глядя кивнул Нине: «Садись». Нина села, прижимая сумку к груди.
- Документы?
- Вот!
- Ага, значит, домой возвращаешься. А что в Германии делала?
- Была угнана на каторжные работы, после освобождения работала в советской миссии секретарем! Вот моя характеристика…
Офицер пробежал бумагу глазами.
- Ну да, все вы с такими характеристиками. «Отличный работник, идеологически подкована, хорошо зарекомендовала…» Что же ты, такая патриотка, угнать себя в Германию позволила?
- Простите, нас под дулами автоматов увозили! Я что, должна была под пулю броситься? Кто бы тогда мою доченьку воспитывал?
- А где твоя дочь?
Нина поджала губы и постаралась посмотреть на энкавэдэшника строго.
- Моя семья в эвакуации. Нас вывезли, но мне пришлось вернуться в город за документами. Я попала в оккупацию, потому что ночью наша армия отошла и заминировала дорогу, и все, кто пытался выйти из города, подорвались. У меня на глазах. А потом меня фашисты вывезли в концлагерь, и вот я возвращаюсь, чтобы дочку найти, а вы…
Она разрыдалась.
- А ну перестаньте! Так, как ваша фамилия… Одну минутку… Дайте-ка ваше сопроводительное письмо… Хм… Петров, глянь, там у нас есть что по этой Магницкой – Махницкой? Я помню, был запрос… А, ну вот! Поздравляю! -
офицер помахал у нее перед носом телеграммой, - Вас ищут! Все ваши живы! Ваш отчим, Георгий Васильевич, по своим каналам послал запрос, так что скоро с ними встретитесь, со своей семьей.
Нина моментально перестала плакать и в изумлении посмотрела на телеграмму. Эта невзрачная серо-синяя бумажка подтверждала все: есть смысл дальше жить и бороться. И она была права, права во всем – в том, что выживала все эти годы, в том, что не сдалась, и в том, что возвращается.
- Спасибо вам! Вы ангел!
Никогда еще этого энкавэдэшника ангелом не называли. Он остолбенел, выпучил глаза, затем зашелся от хохота:
- Ну, вы даете! Ангел! Слыхал, Петров, я ангел! Так теперь и зови меня! Нина… Э-э-э… Казимировна… Ну и отчество… Вы это… Не надо тут религию… Нет, ну я не могу, ангел!
Он закашлялся и быстро отхлебнул что-то из фляжки, вынутой из внутреннего кармана.
- Короче, Махницкая, вот тебе «аусвайс» на посадку в поезд до дому. Забери свои документы и храни их, как зеницу ока. Если будут обижать – скажи, товарищ Быстров из комендатуры Лейпцига их накажет ипатьевским методом. Запомнила?
- А что такое «ипатьевский метод»?
Тут уже грохнула от хохота вся комендатура.
- Нина, не надо это тебе знать. Ты женщина, вижу, воспитанная, и, как бы это сказать…
Он переглянулся с армейским офицером, который уже отвлекся от своих мыслей и с интересом разглядывал Нину.
- Короче, товарищ Ипатьев вас не коснется, - еле завершил он фразу, давясь от смеха, - Иди уже!
Нина вышла озадаченная, но счастливая. Наконец-то все прояснилось! Теперь уже никакая сила ее не остановит. Она поспешила обратно на вокзал, чтобы сесть уже на тот поезд, который привезет ее к маме и дочке, а не в полную неизвестность.
Саша
Выйдя от сестры, Саша тотчас направился по данному ею адресу. Уже вечерело, но Саша готов был бы идти всю ночь, чтобы найти Тоню. Миновав патрули, он выбрался из города и устремился в поселок, где, по сведениям Анны, прятались от войны Сашины жена и дочь. Уже совсем стемнело, когда он, наконец, нашел этот дом и постучал в дверь. Сперва никто не отозвался, потом послышался какой-то шорох, в окне отдернулась занавеска и старуха, мать Тони, стала всматриваться в темноту. Саша повернулся к окну, чтобы она его разглядела. Та, наконец, увидела, кто пришел, раскрыла рот от изумления и побежала открывать. Саша не любил ее, но старался всегда относиться с уважением. Теща же, все-таки. Она открыла дверь и замерла на пороге, уставившись на Сашу.
- Живой! Слава Богу, - пробормотала она и махнула Саше рукой, - Давай, заходи, что стоишь-то…
- Кто там, - раздался слабый голос из спальни, и Саша тотчас его узнал.
- Тонечка! – закричал Саша и ринулся внутрь. Он вбежал в спальню и остановился. Тоня лежала на кровати, укрывшись до подбородка одеялом. В углу стояла детская кровать, где мирно посапывала Рая.
- Тише, - сказала Тоня, - Разбудишь Раечку.
И улыбнулась ему. Она выпростала из-под одеяла руку и поманила Сашу к себе. Саша сел к ней на кровать. Сперва он всматривался в ее бледное, будто очень уставшее лицо, потом склонился и поцеловал ее. Она погладила его по волосам:
- Вернулся, миленький… Родной мой… Живой… Как же я рада тебя видеть! А я вот видишь, какая слабая стала – даже не побежала тебя встречать. Я знала, что ты идешь ко мне. Я с утра чуяла. Обними меня!
Сердце Саши стеснило от боли. Он обнял Тоню, сразу ощутив, как она исхудала. У него возникло чувство, что Тоня неотвратимо куда-то ускользает от него, хотя она – вот она, здесь, с ним. Он обнимал ее, хотел погладить в ответ ее по голове, но вспомнил про свои сведенные пальцы и не стал, не желая раньше времени показывать свое увечье.
- Все хорошо, родная, я нашел тебя, теперь мы снова вместе, врага прогнали, заживем лучше прежнего…
- Шурочка! Все так и будет! Вот Бог даст, поправлюсь я, и буду тебе хорошей хозяйкой, не то, что сейчас!
- Не говори! Ты и есть самая лучшая! Вот я тебя закохаю!
И он принялся ее обнимать пуще прежнего. Мать возмущенно вышла за дверь.
- А что с руками, Шурочка? Что с тобой случилось?
- Эх, Тонечка, горел я. Да вот цел, только пальцы пострадали. Но только по два на руке – остальными работаю ничем не хуже, чем раньше. Ты не смотри на это.
- Да как не смотреть? Дай мне свои руки, я их тоже гладить буду. Проклятые фашисты!
- Да, перебили мы их всех. Я теперь – боевой летчик!
Тут Саша немного привирал. Летать-то он летал, но по должности оставался техником, и лишь с завистью смотрел на пилотов, бивших врага в небе и на земле. Но без него – какой бы самолет полетел? Никакой. Так что он сам себя наградил этим почетным званием, и совесть его нисколько не мучила.
- С Раечкой все хорошо? Здорова ли?
- Здорова, Шурочка, о ней мама заботится, и тетки все наши. Все про тебя спрашивала, когда папа вернется. Проснется – а тут такой подарок!
- Я, Тонечка, теперь на авиазаводе работаю. Восстанавливаю. Так что никуда от тебя больше не уеду. И вот еще что…
Он задумался, говорить ли.
- Я в собор хожу. Ангелов чиню на самой верхотуре, что вверху иконостаса.
- Герой ты мой! Бог тебя за это и хранит, он чует твою веру.
- И еще. Я в хор ходил, и мне предложили… Меня попросили, чтоб я пел. Ну, ты знаешь, какой у меня громкий голос. Я теперь пою в хоре.
Тоня изумилась и даже приподнялась в постели:
- Ты поешь в Успенском соборе?
- Да, представляешь?
- Ни за что не поверю! Вот выздоровею и приду на службу, послушать тебя! Да что это я… Ты где ночевать собрался? Ты ведь не уйдешь? Мама! Позови ее, а то Раю разбужу криком.
Саша вышел за дверь спальни и разыскал тещу. Та пришла, они обсудили, где положить Сашу этой ночью, и Саша остался до раннего утра. С первыми петухами он встал, оделся и поспешил к себе на Покровку, на завод. Теперь он уже был в новом качестве – семьянин с женой и ребенком, вновь обретенными. Теперь он собирался выторговать у руководства подобающее жилье – чтобы снова жить всем вместе.
Нина
Нина уже подозревала, что в Россию она поедет ни в каком не купе, а снова, как скот – в товарном вагоне. Но реальность была еще хуже. В вагоне не было даже нар, и люди валялись на полу, как бревна. Была солома в качестве подстилки, а по нужде ходили в ведро, как и в тот раз, когда ее вывозили из России. Где-то в Польше их вагоны прицепили к другому составу, и Нине показалось, что через открытую дверь одного из вагонов она увидела ту же женщину, которая три года назад не дала разлучить себя с ребенком и мамой на площади перед вокзалом Смоленска. Чемодан Нины уже порядком пообтрепался и был для страховки обвязан поясом от одного из ее платьев, а сумку она все время держала повешенной себе на шею, от чего на шее уже образовалась мозоль. Но она была жива, и вызов в штабной вагон ее тоже миновал.
Когда доехали до Ольши и поезд встал на полустанке, дверь вагона неожиданно
распахнулась, и в ярком квадрате света появился сержант. Он оглядел убогую картину внутри вагона и зычно крикнул:
- Товарищи пассажиры! Есть здесь Махницкая Нина Казимировна?
Услышав свое имя, Нина вздрогнула, но, будучи готова к любым подвохам, решила промолчать.
- Еще раз спрашиваю, есть здесь Махницкая Нина Казимировна? За ней родственники приехали.
Нина вскочила:
- Это я! Я здесь! Пропустите…
Она, перешагивая через тела остальных пассажиров, пробралась к выходу. Возле поезда стоял грузовик, а рядом с грузовиком, хитро улыбаясь, курил папиросу ее отчим, Георгий Васильевич. Нина замерла на пороге вагона – дверь находилась высоко над железнодорожным полотном, и ей было не спрыгнуть. Георгий Васильевич с сопровождавшим его сержантом сперва приняли ее вещи, а затем бережно опустили на землю саму Нину. Теперь она была почти дома. Остальные обитатели теплушки с завистью смотрели на них, им еще предстояло несколько часов пути до Смоленска, а затем снова фильтрационный лагерь для репатриированных. Отчим бросил папиросу, затушил ее сапогом, после чего обнял Нину.
- Добро пожаловать домой. Цела? Ничего не украли? Ну и слава Богу.
Они помогли Нине забраться в кабину грузовика, и машина понеслась, поднимая клубы пыли, в сторону Смоленска, минуя все те круги ада, которые были уготованы остальным репатриированным.
Дома была радость встречи и много рыданий – рыдали Нина и Анастасия Петровна, не отпускавшие друг друга из объятий, и за компанию с ними рыдала маленькая Марианна, потому что раз взрослые плачут, то дети тем более должны. Столько всего предстояло им рассказать друг другу! Наплакавшись вдоволь и успокоившись, они сели пить чай, а Георгий Васильевич отправился на работу. Он командовал группой пленных немцев, которые работали на стройке, восстанавливая все, что разрушили за время войны. Несмотря на свои связи в руководстве города, он не мог избавить Нину от необходимости пойти самой лично в комендатуру для получения новых советских документов. Как выяснилось, характеристика от товарища Гольдберга больше не работала, потому что сам Гольдберг, похоже, стал перебежчиком. Дочка, маленькая Марочка, очень повзрослела за эти три года и уже немного отвыкла от своей мамы. В эвакуации ее на целый год отдавали в семью Нининой свекрови, Марии Ивановны по прозвищу Амаля, поскольку сама Анастасия Петровна не могла справиться с воспитанием ребенка. Амаля была женщиной чрезвычайно строгих правил, и всякое баловство пресекала на корню. Прозвище свое она получила от самой Марианны. Мария Ивановна категорически запрещала называть себя «бабушкой» и требовала, чтобы к ней обращались по имени-отчеству, а когда Марочка была совсем маленькой, она не могла выговорить «Мария Ивановна» и вместо этого лепетала «Амаля». Так та и осталась «Амалёй» в памяти семьи. Амаля наказывала за малейший проступок. Сидеть при ней можно было только с ровной спиной, кричать и бегать воспрещалось. Нина заметила, что после еды Марианна пальчиком собирает со стола крошки и отправляет их в рот.
- Марочка, а почему ты собираешь крошки?
- Амаля сказала, что, если у меня останутся крошки, на другой день мне еды не дадут.
Нина прижала дочку к себе:
- Бедная ты моя! Не бойся, я теперь никуда не уйду и никому тебя не отдам! У меня ты будешь есть, сколько хочешь!
Марианна была златокудрым ангелочком, но за годы войны сильно исхудала. Оно и не мудрено – несмотря на положение Георгия Васильевича, с продуктами постоянно было туго, особенно в эвакуации. Теперь же, в Смоленске, после освобождения была введена карточная система, и сверх отведенного пайка еды было не достать. Частная торговля, разрешенная при бургомистре Меньшагине, теперь опять оказалась под запретом, любая перепродажа продуктов считалась спекуляцией, и за это полагался расстрел. Чтобы получить карточки на продукты, надо было встать на учет и получить документ в комендатуре. А репатрианты с запада должны были пройти еще допрос в Особом отделе «Серого дома», как называли в народе управление НКВД. И вот Нина, взяв Марочку за руку, прихватив сумку со всеми своими документами из Германии, однажды утром отправилась в «Серый дом», чтобы, наконец, зарегистрироваться и получить свои «хлебные карточки».
Допрос
«Серый дом», разумеется, был на улице Дзержинского. Феликс Дзержинский, железобетонный символ чекистов-энкавэдэшников-кагэбэшников, туберкулезный палач с козлиной бородкой, был сыном Эдмунда Дзержинского, дворянина, помещика, педагога, уважаемого человека, одним из учеников которого был сам Антон Павлович Чехов. Жаль, что сын не пошел по стопам отца. Практически в каждом советском городе появилась улица или площадь Дзержинского, но не Эдмунда, а Феликса. В Смоленске этот район так и прозвали – «Держинка». А серый дом, как говорилось в начале этой книги, много раз перекрашивали, но в народе он навсегда остался «серым». Нина вошла в дверь. Внутри было тускло и холодно. Марианна поёжилась:
- Мамочка, а зачем мы сюда идем?
- Нам надо документы получить! Чтобы продукты были! Держись крепко за меня!
В будке был сонный дежурный.
- По какому вопросу?
- Документы получить!
- Паспорт есть?
- Так откуда? Был бы паспорт, я бы к вам не пришла. Я как раз за ним.
- Подождите.
Дежурный вызвал конвоира. Пришел вооруженный солдат и повел Нину с Марой внутрь по темному промозглому коридору. Затем свернули на лестницу вниз, спустились на один пролет и оказались в еще более холодном вестибюле с кафельным полом, без каких-либо лавок или стульев.
- Ждите здесь!
Конвоир ушел.
Теперь уже стало зябко и Нине. Она разглядывала тусклые лампы на потолке, темно-зеленые, выкрашенные масляной краской стены и пыталась представить, что же происходило обычно в этом месте, если оно просто дышит смертью. Появился офицер, посмотрел на них.
- А ребенок зачем?
- Это моя дочь, я везде ее с собой беру. Мне только получить документы.
- Пройдемте в кабинет наверх. Только вы. Я сказал, только вы. Дочку здесь оставьте.
- Но я не могу…
- Я вам уже сказал. Хотите документы – оставьте ребенка здесь. Это ненадолго. Все зависит от вас.
Нина посмотрела в глаза дочери:
- Марочка! Я ненадолго. Будь умницей, просто подожди меня здесь.
Марианна молча кивнула, и по ее глазам было видно, что она понимает серьезность момента.
Нина последовала наверх за офицером.
Почему здесь не описать, каким именно офицером? Как он выглядел? Никак. Он был безликий, серый человек. И от этого было еще более не по себе.
Нина вошла в кабинет. Теперь, помимо нее, там было трое – двое офицеров сидели за столами, а еще один в штатском ходил от шкафа к шкафу, переносил и разглядывал какие-то бумаги. Нина вручила ближайшему из сидевших свою пачку документов из Германии:
- Вот!
Тот посмотрел на пачку, подумал и передал ее второму офицеру. Поглядел на Нину исподлобья и произнес:
- Где вы находились в период с 1941 по 1945 годы?
- Я… Я же принесла вам документы. Там все написано.
- А вы своими словами.
- Я была вывезена в эвакуацию, но вынуждена вернуться в город за документами…
- И где они?
- Когда я вернулась, я увидела, что дом сгорел, его разбомбили, и нет никаких документов. Нет ничего. И я пошла обратно из города по Рославльскому шоссе, но оно было заминировано, и все, кто шел по нему, подрывались. А потом сверху фашисты стали с самолетов расстреливать. И все, кто уцелел, вернулись в город.
- Это все лирика. Так вы остались в Смоленске сотрудничать с фашистами?
- Я? Как вы… Да как сотрудничать? Это же вы ушли первыми! Бросили нас! А я, простая женщина, под пулями… Нашла старую подругу семьи, ее дом уцелел. Спряталась у нее. Потом за мной пришли фашисты. Один знакомый написал донос, что наша семья – евреи. Меня били. Слава Богу, потом это опровергли, а то бы я сейчас тут с вами не разговаривала. А потом вывезли под дулом автомата в Германию. На каторжные работы. Вот справка, смотрите.
- Вижу. Ну так расскажите. Вот вы были в этом… Аулендорфе. Потом туда пришли французы. Расскажите о ваших связях с французской разведкой. Как вы шпионили в нашей миссии на них.
- Я не шпионка! Как вы можете!
- Я все могу. Вы успокойтесь, сядьте, подумайте, вспомните факты. Имена. Мы никуда не торопимся.
- Но у меня там внизу, на холодном полу маленькая дочка!
- Тем быстрее вам надо думать и признаваться. Она там мерзнет, может простудиться. А вы тут нам сказки рассказываете.
Тут в диалог вмешался второй офицер:
- Нам просто нужно знать, кто ваш связной в Смоленске. Вам ничего не грозит, если скажете правду.
- Единственная правда – это что я ни в чем не виновна.
- Вижу, разговор предстоит долгий. А ваша дочка там мерзнет. Как вы правильно сказали – на холодном полу. Еще почки застудит… А виноваты вы! Лапшу нам на уши вешаете. Мы же можем и по-другому с вами поговорить. И не таких резвых осаживали. И раскалывали. Посидите, подумайте.
Марианна долго ждала маму. Она сперва стояла, прислонившись к стене. Потом села на пол. Пол был холодный, но она устала стоять. Мама все не шла. Ей было одиноко, холодно и страшно. Ей уже исполнилось одиннадцать лет, и она была вполне самостоятельной девочкой. Мама велела ее ждать, но даже если бы и захотела, она не смогла бы отсюда уйти – все двери были закрыты. Она стала звать хоть кого-нибудь, но никто не шел. Ей хотелось в туалет, но его нигде не было видно.
Шел пятый час допроса. Нина была в отчаянии. Она понимала, что никакие объяснения их не интересовали. Они могли продержать ее здесь и сутки, и более. И никакой жалости к ребенку у них тоже не было. Но и оговорить себя она не могла, поскольку понимала, что за этим последует. Она говорила себе: «Держись. Фашистов прошла, бомбежки прошла, и этих пройду. Правда за мной». Вряд ли бы ей это помогло, но когда вечером вернулся домой Георгий Васильевич и узнал, что Нина с Марианной так и не вернулись из «серого дома», немедленно отправился туда. Несколько минут разговора с дежурным – и он уже знал, в каком она кабинете. Он поспешил вниз, нашел заплаканную Марочку, и прямо с ней на руках вошел в комнату, где допрашивали Нину. Те встали при виде него, и лица у них вытянулись.
- Так, товарищи. Разговор короткий. Вы сейчас выдадите ей документы, за которыми она пришла, и мы уходим. И тогда я не подам на вас рапорт. Хотя обещать не могу. Вам все ясно?
- Так точно, товарищ майор…
- Нина, пойдем, родная… Все закончилось.
Они ушли.
Их новое жилье было на Запольной улице. Нужно было от «Держинки» пройти через центральную площадь, спуститься вниз, пройти через Никольские ворота Смоленского кремля и продолжить идти в сторону Днепра. Это была практически окраина города. Когда шли мимо соседнего дома, Нина вдруг увидела знакомую огненно-рыжую шевелюру.
- Помидора? – окликнула она, на всякий случай. Женщина обернулась, разглядывая, кто кричал…
- Нина! Живая! – закричала Оля-Помидора и побежала навстречу. Марианна, задремавшая было на плече Георгия Васильевича, проснулась, посмотрела на то, как ее мама обнималась с какой-то огненноволосой дамой, и спросила:
- Дедушка Егор! Эта тётя идет к нам в гости?
Тот улыбнулся и кивнул. Выяснилось, что они вновь соседи с Помидорой – та жила на той же улице, совсем рядом. Тем же вечером все собрались вместе: Нина с Анастасией Петровной, Оля-Помидора с Анной Константиновной, Георгий Васильевич, Марианна и Ирина, дочка Оли. Детей вскоре отправили спать, а у взрослых начался серьезный разговор. Нина поведала о допросе в НКВД, Оля всплеснула руками и ответила:
- Так со мной было то же самое! Говорят – почему вы с немцами оказались. А я – так ведь не я же их сюда пустила! Это к вам вопрос! Это вы их на нашу землю пустили! Говорю – где вы были тогда, в сорок первом году? На нас, на баб город оставили? Так орала на них, так орала – они меня отпустили. Ну и муж мой, знаешь… Тоже позвонил, куда надо. Хорошо, что знал, кому звонить. Отпустили меня, в общем. А Гутю помнишь?
- Гутю? Августу, что ли?
- Ну да, мы еще ее в детстве Гуталина называли. Что актрисой потом стала. Так вот ей не повезло. У нее в войну всю семью убили. Она одна осталась, и некому было за нее заступиться. Ее пытали…
- Да ты что? Прямо пытали?
- Ниночка, тебе даже не представить. Ей под ногти иглы загоняли.
- Не может быть!
- Она мне потом свои руки показывала. У нее ногти с пальцев потом сходили. Знаешь, как страшно? Пережить такое. Вот после этого она попивать стала. Ну вообще, будто погасла. Будто жить больше не хотела. Всех потеряла. И ее саму такой пытке подвергли. И ради чего? Что они от нас хотят добиться? Чтобы мы себя оговорили? Ради чего? Все равно, Ниночка, мы теперь изгои. Все, кто был в оккупации, а тем более, кого увезли – ни работы, ни жилья, ни хлебных карточек не дадут. Вот муж получает – тем и живем. И квартиру только благодаря ему получили. Только болеет он у меня. Потому и сейчас не пришел.
- А что с ним?
- Лучше не спрашивай. Опухоль у него. Была операция, да не помогла.
- Прости, Оля. Дай Бог ему здоровья. А как же так с Гутей получилось? Такая видная, красивая дама была.
- Ну вот так. Донес кто-то, что она при оккупации в театре играла. Все, сотрудничество с фашистами. Измена родине. Она все отрицала, над ней поизмывались – и отпустили. Сказали, сама сдохнешь.
- Что же нам теперь делать? Где работать?
- Ну, они делают вид, что нас нет. Не существуем мы. Поэтому для нас ни работы, ни жилья. Как та Гутя – сами сдохнем. Но мы же не сдохнем, а?
Вся компания оживилась, налили по рюмкам напиток, принесенный Георгием Васильевичем, и подняли тост, дружно воскликнув: «Не сдохнем!»
Фаля
Колеса вагона стучали, отдаваясь в Фалиной голове. С каждой минутой родной город был все ближе, верста за верстой, но ей было нехорошо. Она все думала: «Вот как же могло так получиться, что мы теперь враги в собственной стране?» Напротив нее сидели две дамы, которые всю дорогу почти ни с кем не разговаривали, и вид их был очень мрачным. Фаля, чтобы хоть как-то отвлечься, обратилась к ним:
- Уже близко теперь!
- Радуйся! – злобно ответила одна из дам и плюнула на пол вагона.
Фаля удивилась и переспросила:
- А вы не рады?
- Собственной смерти – нет, не рады.
И тут их прорвало.
- Слушай, ты… Как тебя там?
- Фаля.
- Это что за имя? Евфалия, что ли?
- Да, точно так.
- А по батюшке?
- Францевна.
- Еще не легче. Слушай, Евфалия Францевна. Ты знаешь, что с нами сделают, когда довезут? Лучше б прибили сразу.
И они рассказали свою историю. Они были кузины, и попали почти на границу с Австрией, на юго-запад Германии. Когда вошли войска союзников и начался возврат пленников на родину, они попытались выбраться на запад. Отец одной из них был священником, и его расстреляли еще в начале тридцатых годов, у другой - коммерсант, и его постигла, вероятно, такая же участь – он исчез. Родом они были из Беларуси, и поэтому польский язык для них был понятен. Пока шла массовая репатриация, они подучили разговорный польский язык и представились польками, лишь бы не попасть обратно в Советский Союз. Согласно Ялтинским соглашениям, союзники должны был силой возвращать всех советских граждан в лапы Сталина, а среди остарбайтеров уже пошел слух о том, что всех их считают изменниками родины, и что дома их ждет либо концлагерь, либо вообще расстрел. В конце сороковых годов границы между западом и востоком все еще были прозрачные, «зеленые», и шла бойкая торговля фальшивыми документами, благо в бюрократии царил полный хаос, и бланки важнейших документов воровались и продавались. Кузин подвергли перекрестному допросу, но они держались твердо – даты, имена родственников, места проживания были ими выучены наизусть. У них почти получилось сойти за полек, как вышел прокол. Документы, за которые они заплатили, оказались выписаны на краденых бланках, и их номера уже засветились по предыдущим перебежчикам. Обеих женщин под конвоем отвезли в советскую миссию и сдали.
- Мужик, которого первым поймали на этих бланках, покончил с собой прямо на фильтрационном пункте, - добавила дама, - Вены перерезал консервной банкой. Не хотел он домой. А мы не такие. Мы не можем. Мы ждем, когда нас кто-нибудь другой добьет.
После этого рассказа Фаля уже ехала тихо и вопросов не задавала. Через щелку в стене вагона она увидела золотые купола Успенского собора, светившиеся высоко на горе в лучах восходящего солнца. Это подъезжали к Смоленску. Поезд остановился, и пассажиров товарных вагонов стали выгружать, распределяя по фургонам, в которых дальше их повезли в фильтрационный лагерь. Родина должна была удостовериться, что среди «возвращенцев» нет лазутчиков и саботажников. В принципе, для властей прибывший народ был обузой. Люди, побывавшие на западе и видевшие другую жизнь уже по умолчанию представляли собой угрозу. К тому же, вместо работы на тыл они работали в Германии, тем самым поддерживая экономику врага. Поэтому, по всей логике руководства страны, эти выродки не должны были вообще остаться в живых, а если уж остались – государство игнорировало их существование. Вся социалистическая система была основана не на торговле, а на распределении – «кто работает, тот ест». А если человеку не давать работу, то и жить ему не положено. Какие прекрасные слова для этого есть в русском языке – «тунеядец», «дармоед», «нахлебник», «спиногрыз», «паразит», «трутень» и многие другие. Но превратить фильтрационный лагерь в полноценный лагерь смерти, как у фашистов, этика «народа-победителя» все же не давала. Поэтому, после всех допросов, в случае отсутствия какого-либо повода отправить в ГУЛАГ либо вообще расстрелять, «возвращенцев» выпускали в город со штампом в паспорте. Этот штамп закрывал любую возможность получить работу или жилье, а также поступить на учебу. Люди становились «отчужденными от государства», а значит – и от всей системы распределения благ. Фаля с мамой и сыном опять оказалась в бараке, будто война и не закончилась, и вокруг по-прежнему Освенцим. Всех по очереди вызывали на допрос. Дошла очередь и до Фали.
- Рутковская, Евфалия Францевна, в штаб на беседу!
Они не назвали это допросом, они называли это «беседой». Она вышла вслед за конвоирами. Штабной барак был сколочен на совесть, из хорошего кругляка, и в нем была настоящая печь. Она вошла, села.
- Я садиться не приглашал. Встань!
- Хорошо, я и постоять могу.
- Рутковская, ну расскажи, как шпионила. Все про свои контакты с британской разведкой. Быстрее расскажешь – быстрее к сыну вернешься.
- Я не шпионка! Меня вывезли фашисты в Освенцим! Знаете такой лагерь?
- А потом ты работала в советской комендатуре и шпионила на американо-британскую разведку. Американцы-то были совсем рядом, только речку перейти!
- С чего вы взяли? Я работала не покладая рук на наших!
- Вот-вот, на «ваших».
- Да ну вас! Это вы тут такие храбрые. Где вы были, когда Смоленск сдали немцам?
Конвоир легонько ударил ее в живот. Фаля охнула и согнулась. Потом распрямилась, в глазах ее от боли стояли слезы.
- Против женщин сильные, да? Чем вы лучше фашистов?
- Тем, что мы фашистов расстреливаем. Петрович, грузи ее в машину.
Фалю затолкали в грузовик и повезли. Она узнала дорогу – проехали Серебрянку, где когда-то было еврейское гетто, затем Красный Бор, где две тысячи пленников строили бункер для Гитлера, а потом бесследно исчезли. Ехали на Катынь. Но не доехали, остановились в Гнёздово, среди древних курганов. Фалю вывели из машины и затолкали на верх кургана. Теперь она была прекрасной мишенью. Метрах в двадцати на станине стоял пулемет.
- Ну что, Рутковская, расстреливать тебя будем. Последний раз спрашиваем, на какую разведку ты работаешь?
- Я не шпионка!
- Петрович, огонь!
Петрович дал очередь. Звук оглушил Фалю, отозвался в ее животе, она едва сдержалась, чтобы не обделаться. Пули просвистели над ее головой, взметнув ее волосы, но не задев. Ее лицо перекосилось от ужаса и отчаяния.
- Так будем говорить? Или второй раз пониже пальнуть?
- Я не шпионка!
Она лишилась чувств, упала и покатилась с кургана.
- Вот сучка! Петрович, плесни на нее воды.
- Извиняюсь, товарищ лейтенант, вода закончилась.
- Ну и хрен с ней. Грузи обратно.
Ее бросили в кузов и повезли обратно в лагерь. По дороге она очнулась и, лежа на спине в громыхающем деревянном кузове полуторки, стала смотреть в небо. Там плыли облака, летели птицы, светило солнце. «Жива, - стала думать она, - И только». В бараке она вернулась к своим.
- Куда тебя возили? – спросила Пелагея Антоновна.
- На расстрел.
…Прошла неделя. Они по-прежнему жили в бараке, и было ощущение, что про них забыли. Они спрашивали охранников лагеря – долго ли еще ждать, есть ли какое-то решение. «Ждите» - был ответ. А через неделю Фалю опять повели на допрос.
- Ну что, надумала рассказать правду? Урок усвоила?
- Я с самого начала говорила вам правду. Я никого не знаю. Я ни с кем из иностранцев не общалась. Я работала помощником целый год в советских комендатурах, то в одном городе, то в другом. Я хорошо работала, поэтому меня не отпускали и перевозили вместе с семьей из одного города в другой. У меня отличная характеристика. Я честная женщина, и я не шпионка.
- Так, значит, не усвоила. Петрович, грузи ее опять.
- Что вы делаете?!!
Ее снова затолкали в грузовик и повезли на полигон. Она уже знала эту дорогу. Гнёздовские курганы. Ее вновь поставили перед пулеметом.
- Ну что, последнее слово. Считаю до трех. Или ты признаешься…
- Я не шпионка!!!
- Петрович, огонь!
Ее вновь согнуло от звука пулемета, и вновь очередь пронеслась над ее головой. Но в этот раз она не потеряла сознание. Она выпрямилась.
- Ну убивайте. Что ж. Но я не шпионка.
Следователь ухмыльнулся.
- Ну, не шпионка – так не шпионка. Ладно, вези ее обратно.
И ее вернули в лагерь, где в тот же день выдали паспорт с тем самым штампом, который был «волчьим билетом», закрывавшим доступ к работе, учебе, хлебным карточкам, жилью – практически, ко всей дальнейшей жизни. С этим документами их выпустили в город. Куда было идти? Дом их сгорел, других родных не было. Они пошли в администрацию города умолять дать им хоть какое-то жилье, хоть угол, ведь с Фалей были престарелая мама и ребенок. В конце концов, им дали ордер на адрес, куда они и пошли. Дом, в который их направили, был в плачевном состоянии, а собственно жильем оказался полузатопленный подвал с единственным окном на уровне тротуара. Воды было по щиколотку, и прямо в воде стояли деревянные нары.
- Ну все, - сказала Пелагея Антоновна, забираясь на нижнюю койку, - Здесь я и помру.
Она поджала ноги. Нары были такими короткими, всего метра полтора, что ноги торчали наружу, если их не подогнуть. Саше досталась верхняя койка, его завернули в одежду, оставшуюся у них после возвращения из Германии, и он заснул. Фаля ушла бродить по городу в поисках работы и еды. После удара в живот и двух вывозов на расстрел она не очень хорошо себя чувствовала. У нее было ощущение, что в организме что-то сломалось, что-то нехорошее произошло, но она не понимала еще, что именно. Вокруг разбомбленных домов попадались участки, где можно было выкопать картошку, не замеченную другими людьми. Иногда на развалинах попадалась утварь – тарелка, кастрюлька. Они не гнушались и пользовались тем, что находили – работу было не найти, как и предсказывали те кузины из поезда. Как только видели штамп «возвращенца» - сразу же оказывалось, что работы нет даже уборщицей. На обладателей таких штампов откровенно смотрели, как на предателей. Неделя проходила за неделей, и Фаля уже совсем отчаялась. Пелагея Антоновна начала болеть, от сырости ее скрутил ревматизм, и сведенные ноги больше не разгибались. Ребенок тоже всегда был голодный. Так она ходила и ходила по городу, пока однажды, на закате, оказавшись возле сквера «Блония», она не остановилась, невольно залюбовавшись лучами, игравшими на золотых куполах Успенского собора вдали. И тут донесся звон колоколов с Соборной горы. Фалю осенило – собор работал! Надо идти туда! И она решила пойти на следующее утро, когда должны были служить заутреню. Надежда дала ей силы, и она вернулась в свой сырой подвал окрыленной. Завтра! Завтра она войдет снова под эти своды, а там… Там Бог даст. Что-нибудь, да даст.
На следующее утро она уже поднималась по бесконечной лестнице Соборной горы. Вот и Зимний храм, вот и ворота. Она подошла к паперти. Успенский собор всегда ее поражал своим изысканным величием. Гигантские круглые окна наполняли его светом, но только вверху, под куполами, создавая эффект неба. Внизу всегда был полумрак, и от чугунных плит пола шел холод. Запах ладана и свечей всколыхнул в ней воспоминания о довоенной жизни, о том, как она когда-то в детстве здесь пела. Она накинула платок на голову и вынула из-за пазухи принесенную из дома свечку. Поискала глазами икону Одигитрии, но не нашла, и поставила свечку Святому Николаю. Внутри народу почти не было – пять-семь старух лежали ниц в молитве, да вдалеке, ближе к алтарю, ходил служка. Она проскользнула за огромную кованую дверь, ведущую в левый придел, и стала подниматься по почти отвесным деревянным ступенькам на хоры. Никто ее не остановил. Подъем занял время, ей пришлось раза три остановиться, чтобы отдышаться. Но вот она и дошла. Дальше была перегородка, и в ней маленькая застекленная дверь. Фаля осторожно ее приоткрыла и заглянула внутрь. Маленький хор был в сборе, регент уже стучал камертоном по кафедре, чтобы начать, как вдруг заметил Фалю. Жестом он показал ей – «Тихо! Заходите», взмахнул руками – и хор запел. Фаля знала все это наизусть, и прямо из дверей начала тихо подпевать своим тонким, негромким голосом. Регент на секунду отвлекся на нее, потом кивнул ей головой – «Займите место в хоре», и продолжил. Так она вписалась в хор – тихо, плавно, как будто она всегда здесь была. Она сразу заметила, что слева, где должны были стоять басы, пел очень видный человек средних лет. Это был единственный мужчина в хоре, не считая регента.
После службы регент подошел к ней знакомиться.
- Здравствуйте! Хороший голос. Как вас зовут?
- Евфалия. Можно просто Фаля.
- Давно поете?
- Я в детстве здесь пела. До закрытия собора еще. Сейчас вот вернулась…
- Из эвакуации?
- Не совсем…
- А, ну понятно. Нужна работа?
- Очень нужна!
- Я возьму вас в альты. Не совсем ваш диапазон, но альтов у меня мало. Вот познакомьтесь – Александр, он у нас тоже из новеньких, он проводит вас в консисторию, там с вами заключат договор. Но вы понимаете, что зарплаты у нас очень маленькие, льгот это не дает, и также не засчитывается как трудовой стаж, поскольку, как вы знаете, церковь у нас отделена от государства.
- Да не до стажа мне! Я здесь, понимаете… Я здесь дома. Ну и зарплата – уж какая есть, лучше, чем совсем ничего. У меня сыну десять лет, да мама уже почти не ходит. И я знаю весь репертуар! Я вас не подведу!
- Да уж хорошо, я вижу, что вы дама приличная. Александр Прокофьевич! Проводите Фалю в консисторию, скажите, от меня, в альты записать! И чтобы аванс ей выдали сразу! У вас документы с собой?
Саша подошел к Фале и отрекомендовался:
- Федоров, Александр Прокофьевич.
- Фаля, - сказала она и протянула ему руку. Саша смутился и очень странно пожал ее руку – тремя пальцами. Тут только она заметила, что его мизинцы и безымянные пальцы не разгибались.
Они спустились вниз, вышли из собора и повернули налево, в консисторию. Саша молчал. Фаля первой нарушила молчание:
- Давно вы поете в хоре?
- Две недели.
- А раньше?
- Нигде. Воевал. Боевой летчик я. А руки-калеки – это я горел. Но только руки вот пострадали.
- Так вы герой?
- На войне героев нет. Не хочу об этом говорить.
Они дошли. Саша проводил Фалю внутрь, объяснил все, что нужно матушке, исполнявшей обязанности и секретаря, и бухгалтера, и начальника отдела кадров. Фалю оформили и выдали ей крошечный аванс. Матушка посмотрела на нее скептически, оценила ее вид и спросила:
- Одна живете?
- С сыночком и мамой-инвалидом.
- Вот тут у нас остались просфоры, возьмите им. Но чтоб до последней крошки!
Фаля подняла на матушку глаза:
- Матушка! Я выросла в этом соборе! Уж я-то знаю, что такое просфора!
- Погоди-ка… Евфалия… Так ты Пелагеи дочь? От Франца?
- Она самая!
- Матушка ваша очень уважаема здесь была. Передавайте ей привет. Скажите, Пелагее Антоновне от матушки Ефросиньи. И вот еще что…
Ефросинья порылась в каких-то ящичках и выудила маленький пузырек кагора.
- Передай ей! На здоровье! Слава Богу!
- Слава Богу, матушка Ефросинья!
Фаля с Сашей вышли из консистории. Саша удивленно смотрел на кагор.
- Вот это щедрый подарок! Лучше спрячьте, от лихих людей. Вы где живете?
Фаля назвала адрес.
- Да, там райончик не самый безопасный. Давайте я вас провожу.
- Не стоит! Мне уже ничего не страшно. Меня уже…
Она запнулась, решив, что нельзя всем подряд рассказывать про свои расстрелы.
- Уже что?
Она посмотрела ему в глаза.
- Уже расстреливали. Два раза.
- Бог ты мой! За что? Фашисты?
- Нет, наши. Я же остарбайтер. Меня фашисты в концлагерь вывезли, а как вернулась – родные наши два раза отправляли на расстрел, говорили, признайся, что шпионка.
Саша плюнул на землю и растер сапогом.
- Вот сволочи! Политручки… Фашистов перебили, война кончилась, они опять за свое… Эх!
Так, тяжко вздыхая и сокрушаясь, но не проронив больше ни слова, Саша довел Фалю до дому.
- Вот мой подвал, - она махнула ногой в сторону подвального окна, - Полный воды. Там вот и гниём.
- Фаля, наладится все. Думаю, скоро переберетесь отсюда. Если вы живы после такого остались – значит, у вас очень хороший ангел-хранитель. Ну, здравия желаю! Я пошел – меня собственная семья заждалась!
И Саша ушел, а Фаля спустилась в подвал, чтобы устроить маленький праздник своему сыну и маме. Просфоры были съедены до последней крошки, а кагор выпит лишь частично – Пелагея Антоновна решила растянуть его на неделю, и пить лишь по глотку в день, для укрепления сил.
Саша
Саша пришел в свою бедно обставленную каморку, где он теперь жил с Тоней и дочкой Раей. У керогаза хлопотала тёща, готовя что-то с неприятным запахом. Чад от керогаза поднимался вверх, клубился под низким потолком и просачивался в маленькую, слегка приоткрытую форточку. Было откровенно душно. Тоня лежала на кровати, глаза ее были полузакрыты. Она не сразу услышала, что Саша пришел.
- Ах, Сашенька, это ты…
- Тонечка, дорогая, я пришел. Я тебе кое-что принес.
- Ты мне принес феньку?
Тоня любой подарок называла «фенькой». Особенно она радовалась, когда «фенька» была съедобной. С продуктами по-прежнему было плохо, но летом можно было собрать грибов в лесу, да пройти по кустам в поисках малины. Тоня сама уже не имела никаких сил заниматься сбором лесных даров, и на промысел ходили тёща с Раей. Саша вынул из кармана кусок американского шоколада – в руинах завода ему удалось найти каптерку со старыми армейскими запасами.
- Вот, это тебе!
- Ой, боже мой! Неужели шоколад?
Она даже привстала с кровати, так ее обрадовал подарок. Она откусила от плитки, остальное протянула Саше:
- Тебе!
- Ну что ты, разве я могу! Я его на войне столько наелся, что сейчас не могу его видеть!
Саша, конечно, соврал. Шоколад он мог есть в любых количествах. Если бы он был. А это – совсем последние запасы. Хоть что-то сделать для Тони, потому что Саша уже и не знал, как ей помочь. Он все больше чувствовал, что скоро он может остаться вовсе без жены. И название этой болезни было простое – голод. Тоня была так истощена, что ее организм устал бороться, и она угасала. Может быть, у нее была и какая-то более серьезная болезнь, но в это время не было ни целых больниц, ни живых врачей, ни лекарств, ни оборудования, чтобы диагностировать. Саша не мог, просто не мог смириться с обреченностью, но и сделать ничего не мог. Он боялся себе признаться, что ему хочется побыстрей убраться из дома обратно на работу, или в храм, лишь бы не видеть увядания того, что некогда было его любовью.
Фаля
Хор стал смыслом жизни для Фали. Хоть небольшая, да зарплата, а главное – ощущение, что ты кому-то нужен, кроме мамы и сына. Когда Фаля пела, она закрывала глаза и не смотрела в ноты, в мыслях своих сливаясь с абсолютом, с Богом, и это давало ей силы. К тому же, хор стал своего рода «женским клубом», где принято было друг друга поддерживать. Над ней взяла шефство немолодая дама, Наталья Матвеевна, которая в хор пришла потому, что никогда не работала на государство. Она была из дворян, и всех ее родственников взял Великий Хапун, а ее как-то упустили. Она принципиально не хотела ничего делать для официальных властей, и храм был ее единственным пристанищем. Когда она узнала, в каких жутких условиях живет Фаля с ребенком и мамой, она пригласила их к себе. У нее был дом в местечке Садки, в пригороде Смоленска, где она жила со своим мужем, который на войне лишился ноги, и поэтому получал пенсию по инвалидности. Фаля с удовольствием перебралась к ней, ведь там был сад, и яблоки, и кусты малины и жасмина, и можно было в свободное время просто сидеть под деревом и смотреть, как солнце играет в листве, и вдыхать все эти запахи.
Фаля спешила на спевку. Репетировали новые вещи, принесенные регентом, и Фаля уже опаздывала. В такие моменты она имела свойство не смотреть по сторонам, а мчаться вперед, как паровой локомотив, что порой играло с ней злые шутки. Вот и в этот раз – она так целеустремленно неслась, что совсем не заметила, как на нее покатился трамвай. Они не слышала ни звонка вагоновожатого, ни крика кондуктора. Трамваи запустили недавно, и она еще не привыкла к их присутствию. В последний момент кто-то из прохожих ее просто вытолкнул с рельсов, и вагон промчался мимо, чуть не оцарапав ей нос. Только тогда она опомнилась и испугалась. А испугавшись, почувствовала, что в ее животе опять что-то нарушилось, и ей стало плохо. Кое-как она дошла до собора, поднялась на хоры и чуть не потеряла сознание. Отдышавшись и встав к пюпитру, она почувствовала, что из нее вытекает что-то густое, липкое и горячее, и она не может это контролировать. Ее подружки по хору в ужасе смотрели на нее, а под ней уже образовалась лужа крови. Ее усадили на лавку, затем уложили, выгнали Сашу, чтобы он этого не видел, и стали оказывать ей первую помощь. Но кровотечение не унималось. Регент отправил Фалю в больницу в сопровождении Натальи Матвеевны и Гути – той самой Августы, актрисы, с которой так страшно обошлись в «сером доме». Гутя тоже нашла пристанище в хоре, как и все отвергнутые государством «предатели родины», пережившие оккупацию. В больнице Фалей занялись серьезно, сделали ей и рентген, и вообще все, что можно, и вердикт последовал дня через три, а кровь все шла и шла.
- Евфалия Францевна, будем откровенны. Дела ваши не очень хороши. Женские органы ваши совсем никуда не годятся. И мы мало что сделать тут можем, кроме как все удалить. Впрочем, есть один народный способ. Крестьянский, так сказать…
- Это какой?
- Родить вам надо, и точка. Тогда есть вероятность, что организм возьмет свое и сам наладится. При беременности вообще силы у организма берутся, не пойми откуда.
- Как это – родить? У меня сейчас нет мужа!
- Мы сказали тебе «выйти замуж»? Мы сказали «надо родить»! А муж тебе не нужен для этого. Найди просто любого мужика и роди от него. Тогда жива будешь.
- Да как же я вот так возьму и заведу ребенка от первого встречного? Я так не могу!
- А ну-ка молчать! Вот пошла, переспала и завела ребенка! Это приказ! И нечего тут помирать! Ты поняла, Рутковская?
И ее выписали домой.
Дома Фаля не находила себе места:
- Да что же это такое! Да какой это они способ придумали! Будто лекарства никакого нет… Изверги…
Мама тоже возмущалась. Так они все вместе сели пить чай в саду под яблоней, и только Наталья Матвеевна со своим одноногим мужем Алексеем хитро переглядывались. И когда все выпили по паре чашек чаю и успокоились, тут-то Наталья Матвеевна и выдала:
- А что, Фаля, почему б тебе действительно не родить? Все лучше, чем помирать, а?
Фаля всплеснула руками:
- Да я ж не замужем!
- Так у меня есть муж. Могу одолжить. Хоть и без ноги, но дитенка тебе сделает. Он согласен.
И она подмигнула Алексею. Тот улыбнулся и подтвердил:
- В самом лучшем виде! И по согласию с женой!
Фаля остолбенело посмотрела на них:
- Вы что же, уже меня поделили? За меня решили?
- Так а что тут решать? За нас всех уже доктор решил. У тебя приказ – не раскисать, а родить ребенка и остаться живой, чтобы Сашенька не лишился матери. И еще получил братика или сестру. Мужиков вокруг – только мой Алексей. Он готов. А я не против. Видишь ли, Фалечка, у меня уже все вырезано. Я уже никого не рожу и ни на что не гожусь. Так что добро пропадает? В смысле, Алексей? Я ж не замуж тебя за моего мужа отдаю. Я его не отдам. А помочь тебе родить – другое дело. Мы и так уже с тобой почти родственники, будем совсем родственниками. Практически, кровными. Знаешь, когда меня воспитывали, мамочка такая интеллигентная была. Ты, говорит, только «черного слова» не скажи! Это «чёрт», значит. Что я должна была очень изысканно выражаться, и бранных слов не произносить. И что? Куда это все делось? И я вот так тебе сейчас скажу: «К черту! К чертовой матери!» Сделайте уже ребенка с Алексеем, и мы все вместе будем его воспитывать. А то смотреть, как ты тут истекаешь кровью… К черту, Фаля, это все! И любовь тут ни при чем. Любовь тоже к черту.
И Фаля, по согласию с обеими семьями, отправилась в постель к Алексею, и буквально сразу же от него забеременела, что спасло ее жизнь и дало жизнь ее дочери, но это уже совсем другая история…
Нина
Шли недели, месяцы, а работы все не было. Неожиданно скончался Георгий Васильевич, «дед Егор». Теперь Нина вместе со своей мамой, Анастасией Петровной, остались совсем без поддержки. Диплом Нины сгорел в войну, все документы, подтверждавшие ее довоенный трудовой стаж, тоже сгорели, а в паспорте стоял штамп, который стал ее проклятием – на нее смотрели, как на зачумленную, и отказывались ее брать на работу. Анастасия Петровна снова работала дантистом, ей платили зарплату, но на троих – саму Анастасию, Нину и маленькую Марианну этих денег совсем не хватало. Бывший муж Нины, отец Марианны, не дождался возвращения жены из Германии и женился во второй раз. Он уехал к матери в Москву и с Ниной больше не общался. Да Нина и сама не хотела бы его видеть теперь, и на поклон за деньгами бы уж точно к нему не пошла. Хоть у нее теперь совсем не было средств, она умудрялась следить за собой, краситься и одеваться по последней моде, вызывая ненависть других женщин и привлекая вернувшихся с войны мужчин. Кавалеров вокруг Нины ходило одновременно штук пять, но Нина благоразумно никому не отдавала предпочтения, держа всех на расстоянии вздоха и букета цветов. В кругу вернувшихся из Германии или переживших эвакуацию женщин возникла особая связь, какая бывает у товарищей по несчастью, и они поддерживали друг друга, регулярно встречаясь за чашкой чая. Поочередно ходили в гости – то к Нине на улицу Запольную, то к Оле-Помидоре, жившей там же неподалеку, то к несчастной Гуте, которую пытали и у которой от игл теперь слезли ногти со всех пальцев, и она не могла по этой причине ничего руками делать. Были еще Фруза и Магда, потерявшие и мужей и детей в войну, и хотя еды было мало, им иногда носили суп в банке, чтобы хоть как-то их поддержать. И вот однажды, когда все подружки собрались у Оли, которой от мужа досталась целая двухкомнатная квартира, речь зашла о том, как дальше жить без работы. После войны уже прошло пять лет, но для этих женщин ничего не изменилось. Оля взяла слово:
- Я, конечно, человек, далекий от церкви. Моя матушка и вовсе в католической вере воспитывалась в Колумбии. Но вот я знаю, что Гутя ходит в собор и там поет, и зарплату получает. А как тебя туда взяли?
- Я после издевательств в «сером доме», когда совсем болела и не хотела жить, пошла в собор. Думала – вот лягу на этот холодный чугунный пол, замерзну, засну и не проснусь. Такие у меня мысли были. Но Бог меня отвратил от самоубийства. Это самый страшный грех. Лежу это я, а ко мне батюшка подходит. Видит, что я не бабка старая, а лежу тут на полу. Говорит – кто ты, что с тобой. А я руки ему свои показываю в крови, без ногтей – вот, говорю, что со мной сделали за то, что я на родину вернулась, одна-одинешенька, и не кому за меня заступиться. А батюшка говорит – иди к регенту, может, он тебя в хор возьмет. Я говорю – да не пою я. А он говорит – Бог даст тебе голос. И благословил меня. Я и пошла. Вот, пою теперь там. Туда таких, как мы, берут, и не смотрят, что мы «предательницы родины».
Оля воскликнула:
- Вот! Как же мы сразу об этом не догадались! Если государство нас выкинуло на помойку – а церковь у нас отделена от государства – значит, нам дорога туда! Не пропадать же нам! Кто из нас поет? Нина, ты же у нас сопрано!
Нина задумалась. Духовный репертуар – дело серьезное. Это не романсы и не эстрада. Посмотрела на остальных дам…
- Я пойду! Гутя, возьми меня с собой, когда пойдешь на службу!
- Ниночка, приходи лучше на спевку, тогда больше времени с регентом переговорить. Девочки, а вы? Давайте вы тоже все придете?
И дамы сговорились прийти все вместе на ближайшую спевку, которая как раз должна была проходить не в самом соборе, а в консистории.
Через несколько дней Гутя пришла на спевку в сопровождении пяти подружек, чем несказанно удивила регента. Тот задумался:
- Я бы, конечно, только мечтал, чтобы у меня прибавились голоса. Еще бы мужчин… Тогда и басы, и альты, и тенора будут на месте… Вот что. Я поговорю с владыкой, как он решит.
И регент отправился разговаривать с архиереем. Через некоторое время он вернулся и сказал:
- Я получил добро. Берем всех вас на работу. Будем репетировать, а потом владыка нас послушает и решит, кто останется в хоре. Так что не подведите меня.
Спевка была в самом разгаре, Нина увлеклась так, что даже не заметила, как прошло два часа времени. И никто не заметил, как на задней лавке присел архиерей и стал слушать. Когда вступила со своим сопрано Нина, он удивленно поднял голову и попытался разглядеть хотя бы со спины – чей это голос. И продолжил слушать, наслаждаясь.
После спевки все было решено. Нина официально закрепилась как первое сопрано, остальным тоже достались места, и вся их женская компания пополнила хор Успенского собора.
Во время репетиции Саша, не отрываясь, смотрел на Нину. Он чувствовал, что уже видел ее где-то, в прошлой жизни, но все никак не мог вспомнить, где. И ему хотелось петь еще лучше, специально для нее. Чисто подсознательно он «дал звучка», спел громче, чем надо, чтобы обратить на себя внимание, и из-за этого сфальшивил. Регент сделал ему замечание, и все хористки засмеялись. Саша очень смутился и впредь постарался не выделяться. В самом конце спевки его вдруг осенило – это же та дочка зубного врача, которую он видел мельком всего один раз до войны, когда ходил лечить зубы! Она сейчас выглядела совершенно взрослой дамой, но от этого была еще привлекательнее. Тщательно прибранные волосы, аккуратно подведенные глаза, красивое платье, сшитое прямо по ее фигуре – все говорило о том, что перед ним была дама из другого сословия, нежели сам Саша, и наверняка она привыкла к образованным, галантным ухажерам, а не к сельской бедноте.
«Но я же сам – боевой летчик! – говорил себе Саша, - Я офицер, пусть я и из бедной семьи. Какая разница? Теперь все равны».
Нина заметила, что мужчина, певший басовую партию, очень заинтересованно на нее поглядывал, но не придала этому значения. Ей тоже показалось, что она где-то видела кого-то похожего, но сейчас мысли ее были заняты совершенно другим. Она, наконец, нашла работу, и она снова пела. А то, что государство никогда не будет платить ей пенсию из-за того, что она работает в церкви, ее сейчас совсем не волновало – это была слишком далекая перспектива.
Когда репетиция закончилась, все стали собирать ноты, двигать стулья, разбирать одежду – Саша подошел к Нине отрекомендоваться.
- Я Александр. Александр Прокофьевич, второй бас.
- Очень приятно. Меня зовут Нина. Я пою партию сопрано.
- Я понял. А вы знаете, что мы с вами виделись раньше?
- Да что вы? Мне тоже показалось, что я вас помню.
- Еще до войны я к вашей матушке приходил лечить зубы. И видел вас. Вы тогда были еще совсем девочкой.
Нина всплеснула руками:
- А ведь точно! Неужели это вы? Я почему-то запомнила этот момент. Вы очень изменились.
- А вы нет. Такая же юная.
- Спасибо, не стоит… Вас уже демобилизовали?
- Да, я… Я летчик! Но вот, велели остаться в Смоленске и восстанавливать авиазавод. Заодно и собор восстанавливаю. И пою в нем, вот…
- Ну что же, очень интересно, что так совпало. Надо же, встретиться после войны в соборе…
- Вы позволите вас проводить? Нынче одной опасно ходить по вечерам.
- Ну что ж, позволю. Только нас тут целая компания на Запольную улицу собирается.
- Прекрасно, я вас всех и провожу. Со мной вам нечего бояться.
И Саша почувствовал в душе небывалый подъем, будто в него влились какие-то новые силы. Провожая дам до дома, он непрерывно рассказывал всякие истории, забавные случаи времен его военной жизни, и сам хохотал над своими шутками. А потом, уже в полной темноте, отправился через весь город к себе домой, где его ждала Тоня с ребенком и опять что-то варила на керогазе мрачная, неприветливая теща.
Меньшагин
В самом конце войны повсюду царил полный хаос. Отступающие немецкие части старались за собой разрушить всю инфраструктуру, а заодно и пограбить. Вывозилось все, что могло иметь хоть какую-то ценность, но порой конвои с награбленным попадали под обстрел и исчезали, навсегда похоронив саму возможность отыскать шедевры мировой культуры. Так исчезла, в частности, пресловутая «Янтарная комната» из Царского села. Ходили слухи, что фашисты затопили контейнеры с ней в озере в районе Клайпеды, но послевоенные поиски не дали ничего. Невозможно было понять, где кто – где союзники, где Красная Армия, а где разрозненные остатки Вермахта. Одни сдавались, другие продолжали сражаться насмерть, хотя смысла уже в этом не было никакого. В этой тотальной анархии Меньшагин, отправивший свою семью отдельным грузовиком на запад, потерял их след и впал в панику, думая, что они попали в руки НКВД. Сам он удачно просочился на западную сторону, вовремя сбежав из Бобруйска, и теперь не мог спать, думая, что его жена и дети в заложниках у сталинской власти. Никакой информации не было, но у Бориса Георгиевича возникло ошибочное чувство, что им не удалось выбраться. На самом деле, его семья вполне успешно оказалась в американской зоне контроля и впоследствии переехала в Америку. И вот, прекрасно зная, что его ждет на «красной стороне», он совершил отчаянный и суицидный поступок – перешел на советскую сторону и сдался властям, надеясь вымолить пощаду для своих близких, которые, как он думал, были уже в каком-то пересыльном лагере для «врагов народа». Он попал к грамотным дознавателям, которые оценили, рыба какого масштаба попалась в их сеть, и вместо того, чтобы просто его расстрелять как предателя, они заключили с ним сделку, что на грядущем Нюрнбергском процессе он выступит с обличением фашистов и подтвердит, что польских офицеров в Катыни расстреляли именно немцы, а не русские. Все равно нацистскую верхушку казнят, так не повесить ли на них еще одно дело до кучи? Потому что катынская трагедия уж как-то совсем выбивалась из парадигмы «народа-героя», «народа-освободителя», и велено было эту страницу истории по возможности стереть, найдя других виновных. Меньшагин согласился, а сам изо всех сил стал искать хоть какой-то след своей семьи. Так и не найдя, он понял, что жизнь его практически окончена, и смысла идти на сделку с совестью больше нет. Он решил совершить последний в своей жизни честный поступок, и во время суда над нацистами, в присутствии международных свидетелей, нарушил договоренность с НКВД и заявил, что поляков убили не немцы, а… Смелости ему все же не хватило сказать, что их убило НКВД, но этот вывод и так напрашивался сам собой. Советские представители были в ярости. Его коллега Базилевский, присутствовавший на том же процессе, сказал все, как велели – дескать, это сделали фашисты. На что Меньшагин спокойно ему указал:
- Как же так, вы же своими глазами все видели? Не отягчайте себе совесть еще одной ложью.
В результате Меньшагина отправили в тюрьму на двадцать пять лет, а Базилевского восстановили в должности профессора, и он прожил еще долгую жизнь, заведуя кафедрой астрономии в одном из советских университетов.
Удивителен тот факт, что Меньшагину удалось не только записать мемуары, находясь в местах не столь отдаленных, но и передать их на запад, где они и были напечатаны.
Саша
Саша теперь приходил домой совсем поздно. Работа на заводе, реставрация собора, затем хор – все это не оставляло для семьи никакого времени. Даже по выходным Тоня видела его совсем мало – Саша исправно посещал теперь все службы в соборе и допоздна задерживался на спевках.
В тот вечер Тоня вдруг почувствовала, что жизнь из нее и правда куда-то ускользает, и ей даже стало легче от того, что она меньше стала ощущать собственное тело – оно как будто онемело, и сама она словно отделилась от него и уже не была связана ничем плотским. Она поняла, что ее время здесь заканчивается, и ей даже не было жалко себя. Саша пришел и, как всегда, присел на краешек ее кровати.
- Тонечка, дорогая, как ты?
- Все хорошо, Шурочка, все хорошо… Как прошла служба?
- Хор пел изумительно! Вот бы ты пришла меня послушать!
- Шурочка, я бы пришла, да вот ноги не особо ходят… И потом, зачем я буду там тебя смущать? Там, Шурочка, ты смотришь на другую женщину…
Саша вздрогнул и пристально посмотрел на Тоню.
- Кто тебе сказал? Что за ерунда?
- Не ерунда, Шурочка. Прости меня. Я это будто вижу. Я чувствую. Наверное, она хорошо поет. Вот когда меня не станет…
- Да что ты такое говоришь! Тонечка! Прекрати сейчас же! Ни на кого я там не смотрю! Как во всяком хоре, там есть бабы – но я же ни на кого тебя не променяю!
- Правда?
Она улыбнулась и приподнялась в кровати.
- Ни на кого – ни на кого?
- Клянусь тебе!
- Вот и хорошо. Только клясться не надо, Шурочка. Все так, как Бог даст. Просто я очень скучаю по тебе, а тебя все нет и нет…
Саша потупил глаза. Что он мог сказать? Что там для него была жизнь, а здесь его любовь уже настолько смешалась с жалостью, что не причиняла ничего, кроме боли? Что он буквально разрывается на части, и конечно не предаст Тоню, но и от той, другой жизни тоже не сможет отказаться? Как все это совместить?
Он погладил ее по голове своими сведенными пальцами, и в этот момент его сердце совсем сжалось, и он не смог сдержать слезы.
- Тонечка, родная моя! Ты мой ангел, вот ты кто!
Он поцеловал ее в лоб. Она взяла его за руку.
- Миленький мой, ложись, полежи со мной, я подвинусь. Только обними меня покрепче. Я все время по тебе скучаю. Даже во сне. Даже сейчас. Ты здесь – а мне все равно тебя мало. Хочу, чтобы ты был весь внутри меня. Я бы тебя съела!
И она впервые за долгое время засмеялась, тихо-тихо.
Нина
Когда Нина пришла со спевки, она застала маму в постели. Анастасия Петровна очень сдала после смерти деда Егора. И хотя она по-прежнему бодрилась, бегала с этажа на этаж своей стоматологической поликлиники, принимала по многу пациентов в день, но силы у нее таяли, и однажды она слегла. Нина очень опечалилась, потому что она ни разу всерьез не думала, как она будет жить, если мамы вдруг не окажется рядом. Война – дело другое, и тем более, она все годы войны чувствовала, что мама где-то есть, и она сможет ее найти. Но потерять ее навсегда – это было немыслимо.
Нина заварила чай и принесла его маме. Анастасия Петровна взяла чашку, полу-сидя в своих подушках, и стала размешивать сахар ложкой, глядя куда-то поверх головы Нины.
- Что, Ниночка, как твой хор?
- Сегодня спевка была. Большой репертуар готовим. Архиерей нас будет слушать, а потом, говорят, может даже патриарх из Москвы приехать. Сейчас у нас уже много голосов стало.
- А как с твоими… Этими… Ухажерами?
- Мамочка, да какие ухажеры? До того ли?
- Определилась бы. Без мужа, что ли, дальше будешь Марочку воспитывать? Пал Петрович-то не объявлялся?
Нина вспыхнула:
- Я с Павлом больше не хочу ни о чем никогда говорить. Он завел себе в Москве такую… Только плохое слово на ум приходит.
- Ну-ну, Ниночка! Не ругайся. Это у них таких в крови. Чуть одни станутся – сейчас же кто-нибудь подберет. А что в хоре? Видела, тебя все один провожает после службы. Александр, кажется?
- Мамочка, да их много вокруг увивается. Ты же знаешь. Только я не хочу, чтобы рядом со мной оказался очередной Павел Петрович. Бездельники они все. А что, Александр тебе запомнился?
- Видный мужчина. Ну да не мне судить. Расскажи мне о своих подругах в хоре.
- Да я уж про всех тебе рассказала, ты их всех знаешь. У нас собор стал… Как тебе сказать… Женским клубом. Последним пристанищем тех, кого наше государство теперь знать не желает. Мы для него изгои. Но мы поддерживаем друг друга. Кто чем может. Вот, у Натальи Матвеевны яблоки нынче уродились – так она всем раздает. Магда теперь перед своим домишкой салат выращивает. Мы по очереди носим ей суп – а она нам свежий салат с грядки. Кстати, у меня с собой, я принесла со спевки. Попробуешь?
- Не хочется ничего. Спасибо.
- У Оли-Помидоры дочка выросла, в Москву поступила, в медицинский. Хирургом будет. Оля говорит, что это ты повлияла – она, пока маленькая была, часто тебя в белом халате видела и мечтала тоже доктором стать.
- Хирургом? Да ну, не женское это дело. Я ж стоматолог, это другое. А тут кости пилить…
- Мамочка, ну что ты! Да и мужчин сейчас раз-два, и обчелся. А хирурги нужны. Теперь женщины на всех бывших мужских работах подвизаются, так что это не удивительно. Ты чаю еще хочешь?
- Нет, а то бегать придется. А мне так хорошо лежится под беседу с тобой… Я подремлю, хорошо?
И Анастасия Петровна закрыла глаза. Нина посмотрела на ее спокойное, будто умиротворенное лицо, и вздрогнула.
- Мама?
Анастасия Петровна не отвечала.
Саша
Изо всех сил Саша старался успеть везде – и на завод, и на спевку, и починить верх иконостаса в соборе, и помочь по хозяйству в семье Тони. Анна, сестра Саши, пришла по его просьбе осмотреть Тоню и дать совет, как ее поставить на ноги. Анна после осмотра нахмурилась и вызвала Сашу в сад.
- Шурочка, мне надо с тобой серьезно поговорить по поводу Тониного здоровья. Ты и сам видишь, что она не встает.
- Да, Аня, вижу, потому и позвал тебя. Ты скажи, какое лекарство надо достать, чтобы ей помогло? Я постараюсь.
- Видишь ли, Шурочка, у нее малокровие. Да такое, что уже может ничего не помочь. Ее организм уже не воспринимает питательных веществ. Боюсь, Шурочка, что твоей Тоне недолго осталось.
- Да как же это так? Анечка? Неужели совсем ничего?
- Знаешь, хоть икру ты ей черную достань, да на море отвези – вылечить ее уже никак нельзя. Позаботься о Рае. Она уже подросла. Ей надо образование дать. А Тоня… Шурочка, ей и месяца не осталось. Я просто чувствую это. Помолись за нее.
Саша был совершенно опустошен. Впервые он не мог ничего поделать с надвигающейся бедой, и даже и думать не мог, чтобы планировать что-то на «после». Поэтому, когда все случилось – он пришел из собора и вместо милого Тониного лица на подушке увидел что-то неподвижное, закрытое полотенцем, дочка Рая отправлена к дальним родственникам, в доме с ним никто не разговаривал – то с горя он раздобыл бутылку какого-то пойла и так напился, что упал в грязь где-то за домом и пролежал там до утра, которое навалилось на него со всем ужасом похорон, лицами каких-то родственников Тони, невнятными словами соболезнований, отдававшихся в мозгу тупой болью, суетой и копанием ямы на Тихвинском кладбище, гроб, стук глины о крышку, и потом – всё кончилось, стихло, замолкло, ушло за горизонт событий и оставило его одного, без жены, без семьи и практически без дома, поскольку появляться там он больше не мог. Неделю он ночевал на заводе и не появлялся в храме совсем, будучи не в силах встречаться с какими-либо знакомыми лицами. А когда, наконец, он почистил костюм, привел себя в порядок и пришел в собор, то первым делом узнал, что у Нины умерла мама. Нина тоже не появлялась в соборе, потому что она вообще выпала из жизни – смерть Анастасии Петровны настолько ее оглушила, что она просто сидела дома на стуле и не знала, что делать. Вокруг сновали подруги, давали советы, но Нина только плакала и была не в состоянии им отвечать, просто даже не представляя себе, что и как надо делать в такой ситуации. Саша явился к ней домой и сразу взял на себя руководство похоронами. Он привел из собора священника, Анастасию Петровну отпели, на заводе Саша договорился о грузовике, и в назначенный час прибыла полуторка, в которую загрузили гроб и в сопровождении Нины, Саши, нескольких дам из хора и стоматологической поликлиники повезли на то же Тихвинское кладбище, где Саша только что похоронил свою жену. Фамильная могила, где покоились все родственники Анастасии Петровны и ее второго мужа, оказалась по другую сторону от гигантской фугасной воронки, разделившей кладбище пополам. Во время войны здесь шли особенно ожесточенные бои, и красноармейцы отстреливались, прячась за старинными гранитными памятниками, поэтому обелиск Ильиных оказался изрешечен пулями и шрапнелью, а от гранитного креста, венчавшего памятник, и вовсе не осталось ничего. Фашисты сбросили на кладбище фугас, образовавший воронку глубиной с пятиэтажный дом, и теперь две части кладбища соединяла лишь узкая тропа, шедшая по краю этой воронки. Тоня была похоронена по одну сторону, а семья Нины покоилась по другую. Эта воронка год за годом постепенно осыпалась, поглощая все больше могил, как черная дыра, и тропинку все время переносили выше и выше, прокладывая ее через те могилы, которые оказывались неухоженными по причине отсутствия родственников. Участок Ильиных был небольшим, и копать приходилось аккуратно, чтобы не задеть ранее захороненные гробы. В результате пришлось рыть подобие пещеры прямо под гранитным обелиском девятнадцатого века, и он угрожающе накренился. Рабочие, будучи уже изрядно выпивши, отказались копать дальше, поспешили выбраться из ямы и ушли. Саша страшно выругался, отобрал у одного из гробокопателей лопату, прыгнул в яму и храбро выкопал еще пару кубометров, прямо под наклонившимся памятником. После этого он вместе с Ниной опустил гроб в могилу, и первые комья земли полетели вниз. Все обошлось без катастрофы, яму зарыли, и Саша придал холмику аккуратную форму. Установили крест, и Саша прикрутил к нему собственноручно сделанную медную табличку с именем и годами жизни Анастасии Петровны. А Нина смотрела на Сашу и думала, что, наверное, это и есть тот самый человек, на которого она сможет положиться в своей дальнейшей жизни. То, как он бесстрашно прыгнул под наклонившийся памятник, то, как он решительно все сделал сам, даже то, как он отругал нерадивых рабочих, ее покорило. Сомнений больше не было. Это был он. Она вспомнила, как она смеялась над ним тогда, много лет назад, когда он пришел к маме лечить зуб. Тогда он показался ей забавным. А теперь – таким и должен был быть в ее представлении настоящий мужчина. Горячим, решительным, готовым все взять на себя без раздумий. Может быть, не столь искушенным в музыке, литературе и философии, но все же у Саши было врожденное чувство вкуса, которое и было его ориентиром в том мире, который он все еще знал недостаточно. Саша безошибочно мог отличить пошлость от красоты, фальшь от подлинного, и честь для него была больше, чем понятием – она была всей его жизнью. Он бы не смог солгать ей при всем желании, и это, видимо, отличало его от всех тех кавалеров, которые добивались ее расположения раньше. Она подошла к Саше и взяла его под руку. Он посмотрел ей в глаза и все понял. Поцеловал ее в лоб, обнял, потом повернулся к могиле и перекрестил ее.
- Все, Ниночка, пошли. Царство небесное Анастасии Петровне.
Нина освободилась из его объятий, подошла к могильному холмику, опустилась перед ним на колени, а затем легла, обхватив его руками.
- Мамочка…
Саша отвернулся, чтобы не показывать слез. Нина обнимала могилу, будто пыталась согреть своим теплом и пробудить к жизни маму, лежащую уже глубоко под землей, в простом сосновом гробу, неслышащую и невидящую уже никого. Саша ждал, не вмешиваясь. Так прошло около получаса. Нина встала, отряхнула колени, снова взяла под руку Сашу, и они ушли с кладбища вместе, в сопровождении ожидающих поминок коллег и друзей. С этого дня Александр и Нина стали семьей.
Нина
Все случилось само собой. Нина даже не успела почувствовать одиночества в полной мере – Саша появился на правах человека, взявшего на себя ответственность за ее дальнейшую жизнь, и он будет вместе с ней до конца своих дней. Вскоре после похорон она отправилась к Каролине Карловне – старушке, приютившей ее во время оккупации. Та уже была совсем дряхлой и практически не выходила из дома. Нина принесла ей грустную весть о кончине Анастасии Петровны, и Каролина Карловна, вдруг вспомнив что-то важное, подняла вверх костлявый указательный палец:
- Нина! У меня для тебя что-то есть! Только тихо…
И она удалилась в спальню, где у нее стоял громоздкий пузатый комод. Порывшись в ящиках, она извлекла треугольный конверт полевой почты и принесла его Нине:
- Вот! Это тебе. Пришло перед самым освобождением. Наверное, в последний день, как их полевая почта работала.
- Что это?
- А ты открой! Тебе же адресовано!
Это было письмо от Александра Рихтера, отправленное из Австрийских Альп в 1943 году, и дошедшее полевой почтой на адрес, где Нина жила в Смоленске – адрес Каролины Карловны. Надо отдать ей должное, она рисковала, спрятав у себя письмо – случись обыск, это письмо могло бы стоить ей головы. Но она исполнила свой долг – передала письмо Нине. Внутри был небольшой листок с посланием и фото Александра на горной прогулке в Альпах, где внизу, у подножия горы, виднелся его домик.
«Дорогая Ниночка!
Пишу тебе с надеждой, что мое письмо все же найдет тебя, и что у тебя все хорошо. Шлю тебе это фото, чтобы ты могла видеть тот дом, который должен стать твоим, когда ты приедешь ко мне. Здесь всегда прекрасная погода, а о большем писать не могу – увы! Полевая почта вся проверяется нашими добрыми цензорами. Ты самая прекрасная женщина, которую я когда-либо встречал, и которую мечтал бы назвать своей женой. В этом письме я указываю адрес, на который надеюсь получить твой ответ. Надеюсь также на Бога и на удачу,
Искренне твой
Александр»
Нина пробежала письмо глазами, а затем тихо прочитала его Каролине Карловне вслух. Та улыбнулась:
- Ну что, ответишь? Или сожжешь?
Нина вздохнула:
- Ну как тут ответить? И что я ему скажу? Спасибо, тетя Каролина, за эту весточку. Я ее сохраню. У меня теперь есть специальная коробочка для секретов… А Рихтер… Он остался в другой жизни.
Придя домой, она сложила письмо в коробочку из-под конфет, подаренную ей фройляйн Мартой в Аулендорфе, и туда же положила засушенный цветок фиалки, которая теперь росла у нее на подоконнике. С некоторых пор Нина стала разводить цветы, и у нее уже было два цикламена, пять фиалок и две розы. Занимаясь цветами, она отвлекалась от мыслей о будущем, да и от дневной рутины тоже. Всегда можно было сказать, что ей нужно пересадить какие-то цветы, и это избавляло от объяснений, почему она хочет уединиться. Дочь Марианна выросла, с отличием окончила школу и уехала в Москву, где поступила в ГИТИС, чтобы стать актрисой. Саша, наконец, получил от своего завода новую квартиру, и они с Ниной въехали в нее, перевезя каждый свой собственный фамильный скарб – Нина приехала с немецкими коробками из-под конфет и вафель, набитыми ее секретами и сокровищами, а также железной «панцирной» кроватью Анастасии Петровны, а Саша – с китайским раскладным диваном и двумя фанерными шкафами для одежды. На крошечной кухне поместился стол, сработанный пленными немцами под руководством Георгия Васильевича – это был их подарок ему за человеческое отношение – и простенький буфет, который Саша сам наскоро сколотил у себя на заводе. Нина сказала Саше, что жить без туалетного столика она не будет, и Саша за два дня смастерил ей также красивый столик, на котором Нина расставила своих бронзовых ангелочков, баночки с тушью и помадой, вышеупомянутые коробки из-под конфет и вафель, пульверизатор для одеколона и вентилятор для охлаждения лица в жаркие дни. Разумеется, главным объектом на столе было большое зеркало, а справа она поставила маленькое складное, чтобы можно было видеть себя во всех ракурсах во время наведения красоты. Саша наблюдал за тем, как она красится, затаив дыхание – еще ни разу он не видел этого таинства вблизи и восхищался тем, как профессионально она наносила макияж, на глазах превращаясь в светскую даму. Он и сам от нее кое-что перенял – стал подкрашивать рано поседевшие брови, держал в порядке ногти и вообще старался следить за собой, чтобы соответствовать красавице-жене. Самое главное – Саше удалось добыть шкаф для книг, доставшихся Нине по наследству от Анастасии Петровны, и он открыл в себе новую страсть – чтение. Больше всего его занимали истории о полководцах и войнах, и самым главным героем для него, разумеется, был Суворов. Зачитав до дыр его биографию, Саша явился к Нине со словами:
- А ты знаешь, как Суворова называли турки? Сувара! И боялись его до смерти. Так и говорили – «идет Сувара!», и бросались бежать!
- Неужели? – удивилась Нина. Впрочем, Суворов ее мало занимал.
- Да, именно так! Великий был полководец. Ну ладно, пойду дальше «Сувару» читать.
И с тех пор любое свое чтение он называл «Сувару читать». Так же, как Нина шла пересаживать цветы, Саша шел «читать Сувару», и это были их драгоценные минуты личного времени. Теперь они всегда вдвоем приходили в хор, вдвоем распевались, вдвоем возвращались домой на трамвае. Жизнь вошла в постоянное русло, и память войны начала тускнеть. Сашу представили к ордену Красной Звезды, но неожиданно потеряли бумаги, подтверждающие его местопребывание между госпиталем и Днем Победы, поэтому награждение отложили на неопределенный срок, дав только медальку «За Победу над Германией», которую давали всем оставшимся в живых ветеранам. Слухи о том, что Саша ходит петь в соборном хоре, дошли до парторга завода, и Сашу вызвали «на ковер».
- Федоров, что же это получается? Ты коммунист, отличник производства, а занимаешься мракобесием.
- Простите, каким мракобесием?
- Не придуривайся, Федоров! У нас есть информация, что ты поешь в церковном хоре!
- Ну раз у вас есть такая информация, значит, пою.
- Ты что, даже отпираться не станешь? Знаешь что, бросай-ка ты это дело! А то проблем огребешь.
- Не брошу.
- Что?
- Не брошу.
- Ты что, в Бога веришь?
- Это мое дело.
- Партия против такого!
- Ну так увольте меня из партии.
- Федоров, у меня от тебя инфаркт будет. Выйти из партии по своей воле хочешь?
- Это же вы меня выгоняете. Вы мне предлагаете выбрать одно из двух. Не я первый начал этот разговор. Если вам мешает, что я хожу в собор – так увольте.
Парторг смягчился.
- Слушай, Федоров… Ты тут диссидента из себя не строй. Если демонстративно выйдешь из партии – такое тебе будет устроено, что мало не будет. Небо с овчинку покажется. Ты же знаешь. Но ты уважаемый человек. Герой войны. Хочешь верить в Бога – верь. Но только по-тихому. И из партии можно… По-тихому.
- Это как?
- Если перестанешь платить взносы, то тебя автоматом отчислят. Без скандала. Только я тебе этого не говорил.
- Вот спасибо, Михал Петрович! Так я пойду?
- Ступай уж, Прокофьич. Эк тебя религия пристукнула…
- Уж это мое дело, Михал Петрович.
А дома Саша просто сказал Нине:
- Сегодня я отказался от «хлебной карточки».
Так он презрительно всю жизнь называл партбилет, понимая, что никто не верит в «идеи марксизма-ленинизма», и в партию вступает только ради материальных преимуществ. Без которых, в сущности, можно и обойтись, сохранив совесть спокойной.
Подошел праздник Пасхи. Саше и Нине предстояло петь всенощную. Нина надела сшитый ею самой строгий элегантный костюм, а Саша – пиджак из «Военторга», где теперь работала продавщицей его родная дочка Рая. Взяв туфли со шнуровкой на модных крючках, Саша ушел из квартиры на лестницу – полировать их ваксой до зеркального блеска. Нина примерила новый шиньон, подвела глаза, припудрила лицо. Они были готовы.
Трамвай «тройка» довез их до Соборной горы, где им предстоял подъем в несколько сот ступеней к храму. Вдоль лестницы стояли толпы нищих с протянутыми ладонями и шапками, и Саша специально на этот случай заготовил меди. Копейки звонко падали в шапки, нищие благодарили и благословляли, а Саша с Ниной все поднимались и поднимались, пока не достигли ворот. Тут тоже было полно убогих, нищих и инвалидов, особенно на паперти. Холодный чугун паперти чувствовался даже сквозь подошвы туфель – по случаю праздника оба были обуты в парадные туфли на тонкой кожаной подошве. Собор пахнул им навстречу свечками и ладаном, они вошли в левый придел и стали подниматься по почти отвесной скрипучей деревянной лестнице. Саша раньше быстро взлетал по ней, но теперь он был опорой Нины и шел размеренно. Хор был уже в сборе. Когда они встали к своим пюпитрам, сзади тихо появился батюшка и незаметно положил на окно чудо трофейной техники – маленький магнитофон, чтобы записать сегодняшнюю службу. Этот хор был уже знаменит, и запись хотели услышать важные люди, пожелавшие остаться неизвестными. Регент достал камертон, стукнул им о пюпитр, тихо пропел хору «До-ля-си-до» и взмахнул рукой. Хор ждал, и это мгновение перед тем, как человеческие голоса устремятся под своды храма, вдруг очаровало его. Регент замер на секунду и стал всматриваться в эти лица, сияющие перед ним каким-то особенным, внутренним светом. Вот они, басы, Александр Прокофьевич… Женщины – Августа, Евфалия Францевна, Магда, Фруза, Наталья Матвеевна, Нина Казимировна… Все они здесь разной судьбой, и по-разному верят. И у каждого – своя история. И у каждого – любовь и смерть, и каждый человек пришел сюда потому, что иначе они не могли. Их пытались убить и не смогли, государство их выплюнуло и сделало вид, что их нет, но они здесь, и они, пожалуй, были для регента лучшими из людей, которых он знал. В нем поднялась уверенность, что сейчас, в следующую секунду, благодаря этим несломленным людям произойдет чудо, и родится нечто незримое, что сильнее и больше самих этих людей, и всего храма, и вообще всего материального мира. Его охватила необъяснимая радость, его вторая рука взметнулась вверх – и хор запел.
Свидетельство о публикации №209100601257