Reflections

 

В углу за столиком псевдомраморным пил вот уже вторую чашку кофе и не переставал сам себе удивляться.
Он никогда не платил столько за кофе, да и представить себе не мог, что можно столько заплатить. Кофейня была обыкновенная – с европейскими ценами и постсоветским сервисом: как только он допивал чашку, немедленно подлетала девчонка в фартучке, явно понуждая заказать еще. Поэтому он пил кофе медленно.
Он был здесь вчера, пять чашек дорогущего кофе выпил, ее не дождался, а сегодня пришел снова с дурацкими цветами, по которым каждый может видеть, какой он идиот.
В отношениях своих с женщинами он всегда был точен, скуп и ловок. Он никогда не тратил на них денег и гордился этим. Никогда не влипал в отношения глубоко. Благодаря тому, что был прочно женат, всегда имел четкую продуманную тактику отступления.
Чувствовал за милю тех женщин, которые не будут вести себя столь бессовестно, чтобы рушить его двадцатилетний монолитный брак, о котором он им трогательно и подробно рассказывал. Легко находил этих совестливых, одиноких, жаждущих, и дарил им себя. Порой казался себе слишком расточительным – их так много, а он один. Никогда не дарил им ничего, кроме себя. Да и в голову не пришло бы дарить. А сейчас он сидел, дурак-дураком, за поддельным мраморным столиком, на котором лежали розы. Цветы дарят остолопы, опасно балующие своих женщин. Розы, побрякушки, а кто и глубже влипает.
Он не мог понять себя. Не хотел понимать себя. А дело было в том, что он постарел. Уже знал это задним умом, так как ему не хотелось больше смотреться в свое отражение. Раньше бессознательно отыскивал, где бы ему увидеть себя. В зеркалах, в стеклах витрин, в серебряной поверхности ножа, в блескучей воде на дне чашки, везде его подтверждали и приветствовали более или менее четкие отражения красивого и молодецкого лица …Но самые драгоценные отражения свои обретал он в глазах осчастливленных им женщин. Любовь, зажженная им в них, была самым явным и ярким подтверждением его исключительности. Он бодро управлял своей жизнью – его прочный и нерушимый брак служил чем-то вроде земляного вала вокруг осаждаемого города. Cам он был городом, его семья валом, а осаждали его со всех сторон всевозможные девушки, девы, женщины, бабы, бабешки, бабцы и бабисканции. Осаждали надежда и голод в их ищущих взглядах. Его работа позволяла ему много путешествовать, но была как-то побоку. Ибо истинным призванием своим видел он раздаривание себя алкающим любви одиноким путницам.
Это была его жизнь, он не знал другой и представить ее себе не мог. Ездил по бескрайним просторам нашей великой Родины, выполнял свою работу справно, но без истовости, аккуратно знакомился в каждом городе с какой-нибудь скромненькой, не очень-то даже и красивой, но чье лицо потенциально содержало в себе отсветы того восторга, что она будет испытывать, когда он подарит ей себя. Предпочитал провинциалок позатюканнее, пообыкновеннее, ибо ему вовсе не нужны были жар-птички, которые сами любят глядеться во влюбленные глаза мужчин. С годами замечал, что вызывает в них очень непровинциальные чувства, которые должен был вызвать кто-то другой, способный чувствовать в ответ, но кто почему-то так и не пришел. Он понимал, что женщины принимают его за кого-то другого, и их близорукость вызывала в нем гадливость. Он-то видел этих женщин с безжалостной отчетливостью – вся анатомия их нехитрых душ казалась ему совершенно ясной. По крайней мере, не переставал убеждать себя, что это так. Иногда, правда, жалел их, пытаясь представить себе тех мужчин, которых они намечтали себе в дремотных библиотеках, поликлиниках, горкомовских приемных, и прочих прогорклых местах работы. И почему эти исполненные чувств и благородства мужчины, которых так ждут, всегда, всегда ходят другими дорогами?! Себя же он сравнивал с шипом, на который соловью обязательно нужно натолкнуться сердцем, чтобы начать петь. Уж лучше пусть их одиночество прорежет молнией своего появления он, чем иссохнут они в муках ожиданий. Он был сродни тому типу клиентов, которые хотят получить от проститутки помимо всех обычных услуг еще и ее исповедь, вывернув ее наизнанку физически и морально. Разница была лишь в том, что одинокие совестливые затюканные выворачивались наизнанку сами, рассказывая о своих стародевичествах-одиночествах..Знакомясь с очередной Серой Шейкой он наперед знал, что очень скоро, расчувствовавшись в предательски сквозном тепле их случайных объятий, она начнет сыпать множеством малоинтересных для него деталей, столь драгоценных для любящего и совершенно безразличных бывалому бабнику. Бабники бывают разные, он же был бабником состоявшимся, осознанным, стопроцентным.
Однако, ему тоже была ведома любовь и тоже в высшем, стопроцентном ее проявлении – любовь к самому себе, нет ничего более завершенного и совершенного, чем любовь Нарцисса к своему отражению. И эта нарциссическая, вечно благоухающая, нестареющая любовь была столь плотно задраена по всему корпусу его души, что не пропускала никаких других чувств.
Совсем глубоко, в самых сырых и мрачных подвалах подсознания хранил он знание о том, что женщин и вовсе ненавидит. Противоречия здесь никакого нет. Будучи всю свою жизнь занятым одними только женщинами, он на самом деле давно начал тяготиться и их влечением к себе, их отвратительной доступностью и неизбежно следующей за первой волной близости отвращением, которое они, думая напротив больше привязать к себе, вызывали. После своих контактов с женщинами он мылся, скребся, чистился, словно тщась снять налет их близости с себя. Одна женщина из Воронежа, немолодая и романтичная, написала ему, что под подушкой держит перчатку, хранящую, по ее словам, его прикосновение. Он содрогнулся от отвращения к этому фетишизму. Но помимо отвращения, как послевкусие, его настигло совсем иное чувство – зависть, ибо не было ни одной женщины на земле, чью перчатку он бы украл и держал под подушкой. Это была уже «неизвестная зона», как предупреждающе пишет нам компьютер. Неизвестная зона и неизвестный язык, которого он не только не знал, но и всячески препятствовал обретению этого знания.
Просматривая письма от женщин, некоторые страстные, некоторые обстоятельно нежные, производящие опись тех ласк, которыми он царственно одаривал, некоторые робкие, вопрошающие, нетерпеливые; бывали и гневные, едкие, но и они были написаны тем самым опаснозоновым языком, теми же самыми магическми чернилами, которых ему негде было набрать. Словно он общался с этими женщинами, завязав глаза, он знал их вкус, запах, их прикосновения, но он не помнил лиц, глаз, и уж вовсе не знал, что она начнет вскоре горячечно бормотать на тайнозоновом языке любви. Он смеялся над этими письмами, хранил их как трофеи, давал их читать дружкам-бабникам, дружба с которыми состояла в одалживании пустующей дачи или квартиры под случку, да в обеспечивании алиби перед законной половиной. Он не любил этих подельников, их приятельство казалось ему унизительным и недостойным такого человека, как он. Он тянулся к другим людям; среди его коллег были вполне приличные цельные люди, но они смущали и возмущали его, и он так и не смог ни с одним из них подружиться.
Секрет его неотразимости был прост – он был красив, и не умел любить. Его красота была знаком его избранности, она защищала его от страданий. Он нес ее гордо и почти осознанно.
Иногда его охватывало смутное беспокойство, как ребенка, который не переболел корью и прочими детскими болезнями в детстве и побаивается как бы одна из этих детских напастей не настигла бы его во взрослой жизни. Но это были лишь мгновения и он продолжал считать их слабостью. Он так привык считать любовь болезнью, что не замечал, что многие женщины, не получившие от него его ответа на свое чувство, догадывались о его изъяне и в свою очередь начинали считать его самого больным. Да, любовь была сродни простуде, и он считал, что женщины, влюбляющиеся в него, несут полную ответственность за то, что поражало их и долго мучило впоследствии. Как и при простуде, можно было заболеть, а можно было бы задавить болезнь в зародыше. Но те женщины, которым он щедро и милостиво отдавался, все по большей части предпочитали заболеть этой болезнью и влюблялись в него, что незамедлительно делало их отталкивающими, и в нем просыпался инстинкт увертливой дичи, избегающей всех попыток хищника овладеть ею. Его сны вполне бы одобрил Фрейд - снилось ему именно то, что должно было сниться – погони в канализационных шахтах и лай, и топот, и адский гогот…вот уже приперли к стенке, но он хитрее всех, он развинчивает себя на части и, начиная со своей любимой, маленькой и сладострастной частички, просовывает их по одной сквозь крысиный лаз и, протолкнувши сам себя, вылезает в какой-то бункер, где в полной безопасности, медленно, с расстановкой свинчивает себя обратно. Впрочем, спал он сладко, без сновидений и фрейдистские сны посещали его редко.
Все началось с маленьких красных прожилок, портивших глаза, а потом две залысины, которых никто не ждал и не приглашал, а потом световые пломбы начали выделяться на фоне желтеющих и темнеющих зубов, мешки под некогда столь голубыми до невозможности глазами, и все сложнее стало сгонять жирок с боков…
Беда никогда не приходит одна – вслед за этими симптомами надвигающейся старости от него ушла жена. Эффект был такой, как если бы от него ушло пианино. Старое, пыльное, расстроенное пианино, на котором давно никто не играл, уехало прочь на своих четырех колесиках, и ничего уже не вернешь, ни его отчаянно-расстроенных звуков, ни даже его пыли. Он не огорчился, он несказанно удивился. Жена всегда была его укреплением, его земляным валом, и вдруг все рухнуло. Город стоял беззащитный, ничем не укрепленный, и войска неприятеля давлели отовсюду. Он до такой степени был поражен, что перед разводом пошел во логово поганое знакомиться с будущим мужем своей жены. Ему открыл человечек мятый, маленький, несуразный. Потребовалось некоторое время, чтобы понять - его жена уходит к этому строчку. Жена сказала, что он ее никогда не любил. Что путался с десятками, а то и сотнями баб. Что она все знала, просто молчала из-за детей. Теперь дети выросли, и она ушла к человеку, который ее любит уже много лет и с которым ей хорошо. Мятый маленький и несуразный, который, оказывается, много лет любил и понимал его жену, конфузливо прятался в другой комнате.
С момента этого разговора в его некогда несказанно голубых глазах стареющего красавца, обезображенных сейчас красными прожилками, застыло изумление.
Его стали посещать подозрения, что любовь – это не болезнь, а нечто, что он так и не удосужился постичь. Но во что почему-то есть доступ другим людям. Не ему. Жена еще сказала, что он знает десятки способов избежать зачатия, но не знает ни одного способа сделать женщину счастливой.
Чтобы поправить положение, заново выстроить земляной вал, укрепить город и перестать анализировать тот абсурд, что случился у него с женой, он решил жениться снова. Его жена ушла жить к новому мужу, у детей была своя жизнь, к тому же они охотнее захаживали к матери с отчимом, которого они, оказывается, тоже давно знали, чем к своему стареющему бодрящемуся хвастливому отцу. Работы у него поубавилось вдвое, он сидел теперь дома и слушал все маленькие звуки, которые наполняют многоквартирный городской дом, - чей-то телевизор, включенный на полную катушку, плач младенца, урчание пылесоса в квартире сверху, заевшую сигнализацию машины перед домом…
Тогда-то, слушая сигнализацию, он и понял, на ком ему следует жениться. Она была очень другая. Никогда не пыталась втянуть его в какие-либо отношения. Всегда была довольна, если он звонил. Не заговаривала об их совместном будущем. Предохранялась сама. Единственное «но» - ее лицо отражало меньше восторгов оттого, что он дарил ей себя. Но он и считал, что жена должна быть сдержанной. Она была москвичкой, и отношения с ней были по-московски бесчувственными и ровными. Странно, что в этой ее сдержанности, порой доходящей до бесчувствия, он видел почему-то полное приятие себя ею. Словно, не пытаясь позвонить ему сама, она давала ему возможность полностью созреть для желания встретиться с нею, и отсуствие восторгов ставило ее на одну ступеньку с ним, точным, скупым и ловким.
Это ее он ждал сейчас в кафе. И вчера он ждал ее в этом же кафе.
Вчера после того как он просидел два часа и выпил пять чашек кофе, она позвонила и сказала что ее задержали на работе. Сегодня она прислала сообщение, что застряла в пробке и когда сможет приехать, не знает.
В доме как раз напротив кофейни, в мягко освещенной комнате в кресле, забросив ноги на подоконник, сидела с биноклем она. Эта кофейня была ее любимой забавой. Она часто развлекалась так, разглядывая посетителей кофейни и придумывая им биографии. Но куда интереснее было смотреть на человека, которого она отлично знала, и который и не подозревал, что за ним наблюдают. Когда по телефону он спросил ее, где бы им встретиться, она сразу назвало это место. Тем более, что она и не собиралась встречаться с этим пустым циничным потасканным типом. Но ей и в голову не приходило, что шутка может удастся во второй раз, что он притащится снова, да еще и разорится на цветы. То, что он явился во второй раз, несказанно ее развеселило. Это значило, что он не только постарел, но и поглупел.
-Ты будешь одеваться, или мы опоздаем, - смачно крикнул веселый голос из соседней комнаты, и веселый чернявый красавчик вошел и остановился позади ее кресла.
-Вот взгляни, за столиком в углу – она передала ему бинокль.
-Да, - протянул чернявый, - вижу, кур какой-то общипанный с цветочками сидит.
-А когда-то был красавец.
-Ну теперь красивого в нем только галстук, - пошли, а то опоздаем.


*Reflection
1)отражение, отблеск, отсвет
2)физиол. Рефлексия
3)отражение, образ
4)размышление, обдумывание, раздумье
5)порицание
6)тень, пятно

 


Рецензии