Памяти поэта письмо

     Михаил, добрый вечер! Истинно сказано: пророков нет в отечестве своём... Держу в руках небольшую книжечку стихов Дмитрия Павловича Лепера (1935-2007), подаренных моим родителям, по их оценкам, в конце 70-х. Самиздат, 3-я или 4-копия на печатной машинке (наша "Эрика" брала четыре, последняя -"слепая"). То есть почти 30 лет книжечка эта лежала у нас дома на книжной полке, я помню, листала её в начале 80-х, будучи старшеклассницей, пару раз позже...
     Титульного листа нет, названий у большинства стихотворений - тоже, их 40. Но вот одно стихотворение узнаю, зацепилось в памяти (текст привожу без изменений, сохраняя пунктуацию):

Есть изначальные стихии,
без них не может человек,
есть солнце, небо и стихи
и музыка могучих рек,

и в недрах тела - дуновенье,
и в этом наше естество,
всё счастье наше,
и смятенье,
и боль.
Всё прочее -
мертво.

     Вчера приезжала к родителям - собирали по кусочкам, кто что помнит. К сожалению, много пробелов, особенно это касается имён и дат. Папа обещал написать, что сможет вспомнить. Они познакомились в Алма-Ате в 58-м : жили в соседних комнатах в общежитии, работали в одном институте (Институт ядерной физики Казахской академии наук). Я так понимаю, после распределения: папа в 57-м окончил московский университет (теоретическая физика), а Дима – нижегородский (горьковский). К Диме приехала и осталась жить в общежитии его мать, Зинаида Марковна. По специальности – биолог, кандидат биологических наук, до выхода на пенсию работала в г. Горки, Могилёвской области. Папа уехал из Алма-Аты в 1960 г., Дима уехал позже, после защиты диссертации. Встретились они уже в Москве, примерно в 1965 г.
     Я пишу Дима: он не представлялся друзьям как Дмитрий. Обычно - Лепер_Дима. Это звучало как одно непонятное слово, бывали недоразумения. Если звонил, а я походила к телефону, говорил: "Это дядя Дима", так мы с сестрой его и звали всегда. Тётя Галя (Галина Петровна Китаева) была с ним, по маминым оценкам, с начала 70-х до начала или середины 90-х. Мои родители были на свадьбе, в ресторане "Варшава" на Октябрьской, на похоронах его матери, на юбилее в честь 50-летия Димы. Зинаида Марковна жила в подмосковной Малаховке, потом на Ленинском проспекте в коммуналке, всегда тепло принимала друзей Димы, там бывали и мои родители. Дима с Галей и её мамой жили в Перово, потом, уже отдельно от мамы, в Новогиреево на ул. Сталеваров, около шоссе Энтузиастов. В 75(76) г. родилась дочь Аня. Галя собирала друзей на плов: её детство (и юность?) прошло в Каракалпакии, там её родители лечили людей. Там в 80-е ей удалось опубликовать сборник стихов, помогли в память об отце. Галя считалась "большей" поэтессой: в их доме висела фотография, подаренная Гале самой Лилей Брик (Брик и Маяковский на море). Где-то в конце 60-х Галя опубликовала стихотворение о них и была приглашена Лилей в гости, где и получила подарок.
     Мама вспоминает, что Дима несколько раз приглашал их в ВИНИТИ на Соколе, годах в 70-х, где читал стихи в лит. объединении "Магистраль". Имя руководителя, статного седого человека, не помнит. Помнит, что у Димы был друг Гарик, который замечательно переводил Моэма, потом уехал в Америку. В середине 70-х мама брала меня на выставку 20-ти московских художников в Измайлово, которую разогнали на Ленинском. Там мы случайно встретили Диму с Галей. Помню смутно. Галя - тёмноволосая, стройная, любила носить голубое... Дима: крутой высокий лоб, грустные глаза за толстыми стёклами очков, лёкая улыбка, очень своебразный тембр голоса и манера говорить, слегка медлительная речь...
Хорошо помню, всякий раз Дима спрашивал обо мне:"Как Наташа? Рисует?"

     Родители часто общались в 70-80-хх, ходили на дни рождения, квартирники, выставки, литературные вечера в музеях. В конце 70-х Дима где-то достал настоящее типографское издание "В круге первом" и предложил маме войти в долю третьей, рублей за 20, что ли. Так они несколько лет по очереди владели этой книгой: читали и давали читать друзьям.

     Папа вспоминает:
«Дима увлекался поэзией и участвовал в литературном кружке «Магистраль». Позже, когда в 1990 году назревал общественный кризис, Дима сотрудничал с группой «Мемориал» и участвовал в митингах и демонстрациях. Помню, как-то я пришёл на шествие с плакатом «Прежде, чем объединяться, надо размежеваться» (речь шла о союзных республиках). Дима испугался, что я зову «не туда», побежал к своим руководителям и вернулся ко мне, получив от них «добро». Дима шёл по Садовому кольцу в 100-тысячной демонстрации под большим лозунгом из библии, помню, что там были слова «ни эллинов, ни евреев».

     Дима всерьёз собирался заняться политикой, как-то пригласил меня на заседание «Демократической России», которое состоялось в «розовом» (или «красном», не помню) зале Моссовета на ул. Горького, 13. Там обсуждался вопрос сбора всех сторонников демократических реформ в случае ЧП – переписывались номера телефонов руководителей групп, дублирование цепочки связей в случае их ареста и т.п. Но всё это кончилось расстрелом Белого Дома в 1993 году.»

     Думаю, я в последний раз видела Диму в 92-м осенью: он, кандидат наук, вынужден был подрабатывать в строительной артели на дачных участках в Подмосковье. Мы тогда купили хозблок "на вывоз", и Дима помогал его устанавливать. Нам вывалили дрова в чистом поле на пл.91 км по Рижской, и мы с мамой пошли за несколько километров, точно не зная названия садового товарищества, где работал Дима. Удивительно, но я тогда "вышла" прямо на него. Он, конечно, бросил все свои дела и пошёл нам помогать... К сожалению, в середине 90-х произошёл дурацкий раздор между мамой и Галей, папа и Дима были совершенно не причём. Мама после этого перестала звонить в их дом... Позже проходила информация, что Галя очень больна. Папа несколько раз потом пытался найти Диму, но получал ответ, видимо от Ани: "он здесь больше не живёт, перестаньте сюда звонить." Проходила информация, что Дима живёт у друга в районе Парковых улиц...

   Увидела в ссылках, что Дима читал у Татьяны Баум на Чистых прудах: я там тоже бывала, но в качестве спутницы своего пишущего и поющего мужа, совсем не думая, что могла встретить д.Диму...

   Не знаю, как мне лучше поступить, отсканировать эти 40 страниц или просто набрать текст. Начну пока набирать. Я только не уверена, что сохранился верный порядок стихотворений: в книжечку листы сброшюровала моя мама.


Лишь только бы
/как можно без неё/
внутри струна басовая гудела,
лишь только б тело бедное моё -
как будто бы и вовсе нету тела,
лишь только б жизнь - как ливень проливной,
для молодости нужно так немного.
О молодость, от моего порога не уходи,
Побудь ещё со мной.

///

Предмет поэзии всё тот же,
каким он был ещё при Моисее:
по-прежнему так радостно смотреть
в высокое изменчивое небо,
то синее,
то в рваных чёрных тучах,
то в перистых прозрачных облаках.
По-прежнему глаза горе возводим,
хотя в провалах
башнеобразных белых облаков,
в косом сияньи солнечных лучей
уже не видим лестницы на небо,
не различаем хоры херувимов,
и Господа немыслимое имя
не шепчем благодарными губами.

///

О боже!
Ты себе играй
набором шариков-вселенных,
но стать мне автором не дай
стихов небоговдохновленных.

И ты, о господи, прости
мне эти схватки и потуги,
и душу живу на поруки возьми
и с миром отпусти.

Возьми её, возьми, господь,
освободи её от слова,
и выпустив на волю снова,
верни в мою немую плоть.

Я стану тихий и простой,
женюсь,
писать стихи оставлю,
и умудрённою душой
тебя, о господи, восславлю.

И жизнь с начального листа
начну, благословясь, смиренно.
Да будут сомкнуты уста
и немота – благословенна.   

///

Разлив зари червонно-золотой сквозь сетку чётких
                узловатых веток,
и чёрный лес,
безмолвный и пустой,
и светлоапельсинового цвета почти неосязаемый налёт
                на ноздреватом предвесеннем снеге,
и в небе серебристый самолёт,
чертящий след в стремительном разбеге сквозь гулкую
                пустыню вышины,
и лай собак в деревне отдалённой, -
о, как они пронзительно нужны
душе моей неумиротворённой.

///

На эти старые кварталы
опустится прохладный вечер,
и пыль осядет в переулках,
собою всё запороша,
в подъездах зазвенят гитары,
и падающие на плечи я чьи-то волосы замечу,
когда я выйду не спеша.
День отошёл.
Он был нервозным.
В своём сиянии слепящем он был неискренним и ложным,
и сразу вечер наступил –
неуловимое мгновенье,
мост между будущим и прошлым, -
и ночь раскрыла чёрный ящик,
набитый слитками светил.
Она раскрыла двери драме.
И я – в невероятном храме небес,
возносятся колонны,
и дух в борьбе мой изнемог,
и восседая на престоле,
весь в белой пене одеяний,
на всеобъемлющем органе
играет всемогущий бог.

А я шагаю по асфальту,
командировочный случайный,
и на щеках моих щетина,
и ночь закончится дождём,
а где-то в городе далёком
жена укладывает сына,
и мужа из командировки
она давно уже не ждёт.

///

Жизнь моя в лесах, как новостройка,
только я совсем уже не нов,
жизнь моя как бешеная тройка по необозримости миров
                понесла,                галактики – помётом,
и не крикнешь ей :
«По-вре-ме-ни!»
Только время косит пулемётом
быстро убывающие дни.
Только крикнешь, привставая:
«Ах ты, птица-тройка, реактивный след!»
Только вздрогнут чудо-космонавты в глубине космических
                карет,
и отстанут.
В чёрном небе Вега,
Лебедь
и иные чудеса.
Ах ты жизнь,
разбитая телега,
все четыре рваных колеса.

///

О светлый вечер зелёных Горок.
Прохладный воздух так свеж и вкусен.
О, сколько зим здесь, и сколько вёсен,
и лет скрипучих –
их бег так долог.
Они как связки бессвязных писем,
как зимней скуки неясный шорох,
и не свободен я, а зависим,
не конь летящий – а лошадь в шорах.
А ты стареешь,
и с каждым годом
всё тяжелее дышать под сводом
слепых страстей, помрачивших разум,
и значит нужно отрезать разом.
И долг мой тяжек,
и вывод горек,
и нет исхода,
и нет прощенья,
и морок умопомраченья
над сумерками померкших Горок.

///
           СУДАК.

Полдневный край, Таврида голубая
вся в мусоре,
в отбросах,
вся в пыли,
но в мареве прозрачном утопая,
вдоль горизонта ходят корабли,
но башня коменданта Астагвера, проткнув века насквозь,
                ушла в зенит,
и головокружительная сфера, над нею распростёртая, звенит,
а море - сгусток солнечного блеска
/ как невообразима синева! /
и стройной цитадели генуэзской традиция жива ещё,
жива.

///

Как золотые огоньки дрожат на зареве заката,
едва заметны, и легки, и эфемерны,
и куда-то течёт закатная река
и перемешивает угли.
Вон перистые облака уже остыли и пожухли.
И снег всё глуше и темней,
всё нелюдимей, всё жесточе,
и смотрят золотых огней
всепожирающие очи.

 ///

Иду.
Прохладный воздух влажен,
и запах мокрого песка
неуловимо как-то слажен
с лохматым обликом щенка.

Вот он, виляя и играя,
трясёт потешными ушами.
За ним и Вы идёте сами,
В мохнатом свитере гуляя.

Светлеет вечер.
Ели тёмны
и раскричалось вороньё.
Меня встречает мир огромный
И вводит в царствие своё,

где светлый месяц свесил рожки
над хламом дальних пустырей,
где на неведомых дорожках
полно невиданных зверей,
где неприметно бродит кто-то,
неузнаваемый пока,
и крепко заперты ворота
с названьем странным:
                Д.С.К.

///

Стихи рождаются порывом.
Их не напишешь не спеша.
Когда назревшая нарывом
неимоверная душа
вдруг заведёт с иносказанья
свой разговор издалека,
и из подвалов подсознанья
высвобождается строка,
захоронённая до срока
под толщей лжи и чепухи,
тогда кончается морока,
и раскалённые стихи
вдруг потекут сплошным потоком,
материальный крик души, -
тогда не надо быть пророком,
бери бумагу
и пиши.

///

Знакомые опадают,
как осенние листья:
молодые и старые,
далёкие и близкие,
мужчины и женщины.
И вот уже ветер кружит этот пыльный ненужный ворох
адресов, по которым не написал,
телефонов, по которым не позвонил,
но жажда покрыться новой листвой
жива.

///

Как архаичен я, как я анахроничен,
как  в четырёх стенах я ограничен,
писать слова мне впору через ять,
но льётся стих, и прост, и органичен,
и слов нерасторжимых не разъять.
Люблю его подспудное теченье,
сцепленье слов,
и их коловращенье,
и это звуковое колдовство,
сплетающее ткань стихотворенья
во всей неповторимости его,
его замысловатые узоры,
его зигзаги, паузы, повторы.
Ручей стихов моих!
Как речь твоя тиха
в стране, где горы,
золотые горы,
златые горы русского стиха.

///

И глубину её двойную я вдруг всем сердцем ощутил
/ я говорю за жизнь/.
Вслепую подспудные боренья сил идут,
и в злобе неуёмной коснея испокон веков,
мир,
неразгаданный и тёмный,
зарылся в землю глубоко,
оставив на земле обманы
своих заманчивых цветов,
деревья,
реки
и туманы
и арки стройные мостов.

///


Закат над городом пылился.
Смеркалось.
Был багажный вес в пределах нормы.
Я садился на Шереметьевский экспресс.
Мотор взревел –
и полетели
назад
проспекты и туннели,
витрины, площади, мосты,
потоки уличной толпы
/командировочных и снобов
своеобразное смешенье/
и сплошь стеклянные шкафы
вновь возведённых небоскрёбов,
рекламных надписей игра,
огромные прожектора,
подсвеченные снизу зданья,
московских окон мирозданья,
метагалактики огней –
и Долгорукий на коне.
Когда же набежал и схлынул
ночных огней девятый вал,
я записную книжку вынул,
раскрыл её
и записал:
  «Мне жизненного диссонанса
ещё развязка неясна.
Но струнной музыкой Сенсанса
необозримая весна
в сквозном алмаатинском небе
уже поёт.
Там на краю земли,
в том радостном краю
уже должно быть нету снега.
В полях распарена, прогрета,
дымится вешняя земля,
стоят рядами тополя
и днём уже печёт как летом.
Там солнца звонкая заноза
пронзила синий небосвод,
и рондо гибкое течёт
извилисто,
каппричиозо.
Там вдоль провинциальных улиц
журчит арычная вода.
И я приду туда сутулясь
от лютой боли и стыда,
и в маленький опрятный домик
открою дверь».   

///

Как оттеняет жёлтый свет
голубизну снегов вечерних,
когда из темноты пещерной
вдруг поезд вынырнет на свет,

и вдруг становятся видны
измаиловские берёзы,
их изукрасили морозы
узором снежной седины;

они застыли вотдаленьи,
там, где застала их зима,
стоят толпою в отдаленьи
многоэтажные дома,

и совместились изумлённо
в какой-то третьей глубине
тот жёлтый свет внутри вагона
и сумеречный свет извне.

///

Одушевлённые деревья
при еле слышном ветерке
шептали мне свои поверья
на деревянном языке,
а я лежал.
Они шептали,
я тоже что-то лепетал,
и листья мне принадлежали,
а я корням принадлежал.
И жизнь к вершинам соки гнала
и возвращала токи вниз,
и ночь росла и расправляла
свой необъятный организм.
И были, были в самом деле
незримое единство душ,
единый огнь в едином теле
и звёздный августовский душ.

///

И вот я одинок, и в комнате пустой так монотонно тикает
                будильник,
и цедиться минут медлительный настой,
и время языком,
шершавым как напильник,
зализывает свежие следы,
заглаживает старые изъяны,
и тихо так,
что слышен шум воды,
стекающей
по каплям
в океаны.

///

Сегодня я ходил на лыжах.
Там солнце льётся под откос
волною золотисто-рыжих
твоих распущенных волос.
Там разбегаются дороги,
и не скрывая похвальбы,
стоят расставив нагло ноги
высоковольтные столбы.
И там, где давешнего снега
прошла пушистая нога,
зимы сиреневое небо
упало в стылые снега.

///

Полно начал стихотворений,
и не хватает их концов,
и не хватает вдохновений,
чтобы найти в конце концов
тот еле-еле уловимый
неповторимый поворот,
после которого лавиной
стихотворение вперёд
рванётся, на ходу ломая
окаменелости ума,
и до тех пор глухонемая,
вдруг форму обретёт сама
та мысль, которая и гложет,
и грезится сквозь забытьё,
и утвердить никак не может
существование своё.

///

Одна судьба – не так уж много
в распоряженьи у меня,
одна петляет вверх дорога
в неистовом сияньи дня.
Иду.
И скалы всё суровей,
всё ощутимей немота.
И гаснет день на полуслове.
И голубая темнота
неотвратимо наступает.
Уж солнца нету и следа.
И светом яростным пылает неумолимая звезда.
За шагом шаг иду.
Дойду ли?
Или в мучительном бреду,
где камни свищут словно пули,
на голый щебень упаду.
И будут в близком отдаленьи
мерцать пустынные снега,
и заметёт мои колени
осатанелая пурга.
И ночь рыдающим органом
обрушит бешенный аккорд,
и первобытным океаном
застынут истуканы гор.
 
///

В лесу светло от белоствольных
уже безлиственных берёз
и лес,
своих непроизвольных случайных не меняя поз,
как будто бы застыл мгновенно,
остановился на бегу,
и вслушивается вдохновенно и пристально на берегу
                какой-то затаённой муки,
тоски,
раскаянья,
вины,
и тихо долетают звуки
с потусторонней
стороны.

///

Весна,
окрашенная в грустные тона,
как солнце на лесном припёке греет,
как удивительна голубизна…
Когда душа уже заматереет в делах житейских,
зная наизусть всё наперёд,
устав сопротивляться,
то поневоле овладеет грусть,
но есть ещё способность удивляться.
 
///

Закат был задумчиво палев.
Сквозь чёткую сетку стволов –
не грозные отблески зарев,
а что-то из области снов.

Изменчивы и прихотливы
в безмерной лесной тишине
струились его переливы
на тускло мерцающий снег.

А выше заката и снега,
почти за чертой бытия
высокого звонкого неба
текла ледяная струя.
 
///

Люблю российский стих,
и в тишине дрожащей
дыхание его свободное ловлю.
Поэзия!
Твои берёзовые чащи
и рощи соловьиные люблю.
И мне бы во всю мочь защелкать бы,
залиться,
закрыть глаза  -  и петь,
излиться,
изнемочь,
как в темноте никем не видимая птица,
потрясшая до звёзд распахнутую ночь.
И умереть к заре:
смириться и заплакать,
глаза свои смежить в рассвете золотом,
и медленно кружить,
и тихо-тихо падать
к торжественной земле
берёзовым листом.
 
///

И мне знаком тот дымный привкус ночи,
когда народ спешит из кабаков,
и город пуст,
обманчив,
и в не очень сгущённой мгле морозных облаков,
в лиловом воздухе –
горчащий привкус тайны,
и площадь привокзальная пуста,
и встречи так внезапны и случайны
у железнодорожного моста.

///

Когда безвыходная страсть
опять  толкает нас в объятья – не разойтись,
не разойтись,
и не упасть,
и не прожечь губами платья,
и не согреть,
и не пропасть,
и вечер бесконечно длится,
и эта странная напасть преображает наши лица.
Они в неясной темноте всё отрешённей,
всё тревожней,
и удержаться на черте становится всё невозможней,
и нет начала и конца,
и счастья нет,
и нет покоя,
лишь в тишине стучат сердца:
моё усталое мужское
и раскалённое твоё,
вперёд летящее, как птица,
и снова полузабытьё,
глаза,
и губы,
и –
граница.

///

Это было почти ослепительной силы ударом
по живому и чуткому тёплому телу кнутом,
словно вспыхнула кровь,
и леса озарились пожаром,
и погромные толпы во тьме топотали потом;
словно хлынули разом весеннего ливня потоки,
всё прошло,
отошло,
унеслось,
отшумев,
оплатив,
и исчезло вдали,
и в пустой тишине,
одинокий,
завихряясь возник
виртуозный скрипичный мотив.
 
///

Нижегородские мосты,
насквозь продутые ветрами,
и в звонкой и тревожной раме
потусторонней пустоты
реки восторженная ширь,
подёрнутая пеплом ряби,
накатывающая на пустырь
свои простуженные хляби,
моторки,
пристани,
буксир,
кремль на вершине косогора
и необъятный словно мир,
мираж заволжского простора.
 
///

По грузовым артериям страны
курсируют, свистя, электровозы,
и крепко спит страна,
и видит сны –
промышленно-экономические грёзы.
Но пальцы плотно сжаты в кулаке,
усиленно пульсируют аорты,
а в центре на брусчатом пятачке
гранитный дом,
и гроб,
и в гробе –
мёртвый.
 
///

КАРТИНКА ИЗ ЖУРНАЛА МОД.

Стоят стремительные б....,
размашист разворот ноги,
и ракурс спереди и сзади,
и деловые сапоги,
и этот шлем остроконечный
во всей суровости его
на лоб надвинутый беспечно,
и в довершение всего
карикатура той шинели,
что некогда была до пят,
в которой насмерть шли и пели
и наземь падали хрипя.
 
///

   АЛМА-АТИНСКОЕ.

Как хорошо по воле рифм
поплыть, как рыба вдоль теченья,
почувствовав, что ты калиф
на миг весёлый вдохновенья.
Непринуждённо и легко
запеть, заговорить стихами,
чтоб уши встречных ишаков
мне поощрительно махали
в прекрасной сутолоке дня,
чтоб солнце крашеной блондинкой
глядело жарко на меня,
повиснув над Алмаатинкой.
Запеть протяжно, как акын,
когда вечернею прохладой
он вдруг затянет свой зачин,
и тут уже хоть стой, хоть падай.
И петь о том, что в бочках пиво,
что степь лежит до Балхаша,
что вот проходит девка мимо –
и, эх, чертовка, хороша.
И кончить грустью без причины
о том, что в поле лебеда,
что не унять моей кручины,
и жизнь – сплошная лабуда.

///

На лыжах я лечу, куда хочу,
лечу бесшумно, словно бы порхаю,
и трачу эту белую парчу,
и уступая место малахаю и красной шапочке, я в снег
                схожу с лыжни,
и вновь бегу,
душа моя несома,
и оглянувшись вижу, что они уже вдали витают невесомо,
а там круглятся белые холмы,
и плавают заснеженные крыши,
и стройные лиловые дымы к белёсым небесам всё выше, выше   
                восходят медленно…
А я уже
скольжу, съезжая вниз, и вверх взбегаю,
и кажется, что моему скольжению и бегу ни скончания,
                ни краю.
Несома ввысь летучая душа потоком вертикально восходящим.
Ах, как она беспечно-хороша в своём наверх движении
                скользящем,
как воздух светел,
как бесплотен снег,
как пыль серебряная в воздухе струится,
и как непринуждёнен этот бег,
и встреченные как прекрасны лица.
 
///

Поехать в полночь, дымную, седую
на бесшабашном бешеном такси,
и встреченную деву молодую
пообещать до дома подвезти.
И в темноте искать губами радость,
и жалкую её найдя уже,
всё пить и пить,
и, накреняясь падать
в стремительном и жутком вираже.
За ветровым стеклом летит дорога,
Бушует одинокая пурга,
и в необъятном мире нету бога,
и чёрта нет,
и жизнь не дорога.

///

Секунда минет,
минута канет,
настанет месяц,
и год пройдёт,
и чай остынет в моём стакане,
и боль пройдёт.
 Да-да, всё канет,
меня не станет,
и сын мой станет уже седым,
и может быть,  он меня вспомянет сквозь детства 
                невозвратимый дым.
И в ласковости этого дыма он вдруг присутствие ощутит
                моё так явственно, но незримо,
и может быть, он меня простит,
или опять назовёт подонком.
Ну что же?
Я ускользну в трубу видением нематериально тонким,
я сызнова в своём гробу сосредоточусь,
труп в костюме,
да будет пухом мне земля,
снаружи мир,
а я как в трюме
несущегося корабля.
 
///


Рецензии
Галина Петровна Китаева скончалась от ковида 7 декабря 2021 года.
Светлая ей память

Друг Г.П. и Д.П.

А.Воловик.

Александр Воловик   08.12.2021 02:13     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.