В. Биль- Белоцерковский- Монотонность

ИЗ ИНТЕРНЕТА

В.Билль- Белоцерковский



Монотонность (Билль-Белоцерковский Владимир)
Классика (1947)



   Вилли занимал, как он выражался, высокий пост в Соединенных штатах Америки. Он был окномоем небоскреба. Внизу, на мостовой, люди казались головастиками, лошади – пузатыми и безногими кузнечиками, автомобили и трамваи – квадратиками. И все это катилось взад и вперед непрерывным потоком. Однако высота этого «поста», будь то три или тридцать три этажа, не кружила голову Вилли.
   Рабочая одежда окномоя состояла из комбинезона с карманом на груди (для губки) и пояса, к которому с боков прикреплялось по ремню с крючком на конце. Инструментов для работы окномоя требовалось немного; ведро с теплой водой, губка, тряпка, кусок замши и специальная линейка с резиновым краем. Окно небоскреба обычно состояло из двух половин, которые передвигались вверх и вниз. Вымыв сначала внутреннюю сторону окна, окномой принимался за наружную. Приподняв нижнюю половину окна, он становился коленями на внутренний подоконник, поворачивался спиной к улице и, пятясь назад, вылезал на наружный подоконник. Держась одной рукой за раму, другой он вдевал крючки ремней в кольца, специально вделанные в наружной стене по обеим сторонам окна. Прикрепив ремни, окномой вставал на ноги. Но так как работать, прижавшись вплотную к стеклу, неудобно, а стоять на узком и покатом подоконнике невозможно, окномой, упираясь ногами о подоконник, повисал на ремне в воздухе. Вынув из кармана комбинезона мокрую губку, он смачивал ею стекло, сгонял воду линейкой, тряпкой вытирал, замшей протирал. И все! Тридцать шесть окон за день. Просто и не сложно…
   И все же работа эта имела свою отрицательную сторону: монотонность ее действовала на нервы и психику. В самом деле: изо дня в день, из окна в окно, из этажа в этаж одни и те же движения, одни и те же предметы; весной и летом, осенью и зимой одиноко висеть между небом и землей – скучно и, главное, пусто. Бывшему матросу дальнего плавания, привыкшему к постоянному движению и смене впечатлений, пустота эта часто становилась невыносимой. От нее тупел мозг, стыло сердце, останавливался пульс. Пусто в душе и пусто вокруг. Вечером кружка пива или кинокартина за пять сентов… Иногда его охватывала слабость и усталость, и тело становилось тяжелым, как чугун: движущийся манекен с застывшим взором и стиснутыми зубами. В такие моменты работать было чрезвычайно тяжело, тем более что «рекорда оставался тем же, – ни одним окном меньше!..
   Так проходили дни, недели, месяцы… И вдруг, неожиданно, эта монотонность взрывалась вулканом ярости… В такие моменты он становился страшен. К счастью для Вилли, никто не видел его таким на работе. Потом все замирало, утихало, и снова наступал нудный, скучный, мертвый штиль…
   Казалось бы, чего проще: взять да уйти с этой постылой работы, сменить ее на другую… Но Вилли на опыте знал, что уход повлечет за собой безработицу: частные биржи труда, толпы таких же, как он, безработных, лишения, голод… Ведь и на эту работу ему посчастливилось попасть только потому, что предшествующий окномой в нетрезвом состоянии сорвался с семнадцатого этажа (тело его, писали газеты, наповал убило лошадь, переломив ей хребет).
   Тщетно пытался Вилли хотя бы немного, хотя бы чуточку нарушить монотонность работы, внести в нее что-то новое. Но оттого, что к теплой воде прибавить зеленого мыла, или сменить линейку – сделать ее пошире я подлинней, особого изменения ни в работе, ни в настроении не происходило. Вся его жизнь, цель и смысл ее теперь заключались лишь в том, чтобы мыть окно за окном, и Вилли потерял надежду.

   Однажды, совершенно случайно, Вилли обратил внимание на наружный карниз, в простенке между окнами на высоте двадцати семи этажей. Вися на ремне и глядя на этот карниз, Вилли подумал: почему бы не воспользоваться им, вместо того чтобы влезать внутрь помещения, итти к следующему окну и снова вылезать наружу. Не проще ли будет пройти к этому окну прямо по карнизу. Но тут же, усмехнувшись, он отказался от этой затеи: карниз был хоть и без наклона, но узок (в человеческую ступню), и пройти по нему, хотя бы и боком, опираясь спиной о стену, рискованно. Чего доброго еще сорвешься… Глупости! Отцепив крючки, Вилли влез внутрь. Но когда подошел к следующему окну, первое, что бросилось ему в глаза, был карниз. Стараясь не думать о нем, Вилли продолжал работать. Но в следующем окне карниз снова напоминал о себе. И чем дальше, тем настойчивее торчал перед глазами серый карниз.
   – Тьфу ты дьявол! – выругался Вилли, треснув по карнизу линейкой. – Вот еще заноза в голове. – Он постарался прогнать эту назойливую мысль, и карниз больше не беспокоил его.
   Но после обеда монотонность работы с особенной силой охватила его. И он снова вспомнил о карнизе, который теперь уже не манил, а дразнил: «Боишься! Боишься! А еще моряк, парусник!» – «Что за напасть!» удивился Вилли и снова постарался прогнать прочь эту назойливо-безрассудную мысль. Но впереди еще оставалось восемнадцать окон. И как ни рискованно было становиться на карниз, окномой по замиранию сердца чувствовал, что он сдается. И чтобы, наконец, раз и навсегда отвязаться от этой мысли, он решил встать на карниз, только встать, прикрепив себя одним ремнем. (Второй ремень не доставал до противоположного кольца). Только встать… И Вилли встал! Оказывается, стоять можно, вытянувшись в струнку, прижавшись спиной и затылком к стене и, главное, крепко упираясь ногами для равновесия. А двигаться?… И двигаться можно, только медленно и осторожно, сначала носки влево, потом каблуки, потом снова носки… Не испытывая ни малейшего волнения, уверенный в прочности ремня, Вилли постепенно подвинулся почти на всю длину ремня. А не попробовать ли постоять без ремня? Только попробовать… Осторожно протянув руку, он отцепил ремень. Чуть дрогнуло сердце. Но натура моряка и окномоя, привыкшего к подобным ощущениям, быстро справилась с тревожным чувством Главное – не терять самообладания и равновесия. Простояв несколько секунд, Вилли подумал: «А не попробовать ли продвинуться немного вперед… чуть, чуть?… Нет! Рискованно». От неестественного напряжения уже чувствовалась усталость в икрах ног. Вилли уже протянул руку с ремнем, чтобы набросить крючок на кольцо, как вдруг увидел: в окнах небоскреба, по ту сторону улицы, показалась голова, другая, третья. Окна запестрели лицами. Среди них много женских. Страх, недоумение, любопытство было на лицах. Польщенный этим вниманием, и в особенности вниманием женщин, молодой окномой задорно усмехнулся и двинулся вперед… Еще… Еще… Еще… Хватит!.. Он снова протянул руку с ремнем и… что такое? он побледнел, изменился в лице: крючок не доставал до кольца… Делать нечего, пришлось двигаться дальше. Скосив глаза направо, потом налево, он увидал, что расстояние между окнами одинаковое. Глубоко и осторожно вздохнув, напрягая до предела мускулы ног, он двинулся влево. Теперь взоры наблюдавших за ним волновали и раздражали его. «Спокойно! Спокойно! – говорил он себе. – Главное – равновесие…»
   …Но он не учел одного обстоятельства. Малейшее ослабление мускулов уменьшало устойчивость, верхнюю часть тела клонило вперед, в бездну… Сказывалось напряжение, ноги быстро устали, словно он весь день взбирался на крутую гор) . Потом появилась частая дрожь в правой ноге и икре. Вилли тревожно скосил глаза налево – до кольца оставалось меньше метра, но расстояние это показалось ему бесконечным, каждый сантиметр – верстой. Тело покрылось испариной. Лицо осунулось. Скорей! Скорей!.. «А!» – вскрикнул Вилли, скрипнув зубами от остроколющей боли и ужаса. Судорога! Правая нога!.. Икра вздулась, окаменела… Вилли побелел, как стена, к которой он прислонялся. И тут, впервые за все время этой работы, о «ощутил высоту, ту высоту, которую никогда раньше не ощущал, – двадцать семь этажей! Он опирался одной только ногой о карниз, одной ногой на краю пропасти! Казалось, что здание качается, как мачта в тихую зыбь. Ледяным холодом потянуло» з бездны, когда Вилли почувствовал, что его спина отделяется от стены. «Вот она! Вот!..» мелькнула мысль о смерти. Широко, судорожно раскрыл он рот, прерывисто дыша, как человек, впервые бросающийся с высоты в воду. Инстинктивно вцепился он ногтями в едва заметные выступы кирпичной стены. С распростертыми руками, запрокинув голову, он казался распятым на серой стене…
   А напротив из окон неслись истерические крики, слышались возбужденные голоса. Кричали и здесь, рядом. Проходили секунды, невыносимо долгие, нестерпимо мучительные, а нога оставалась все в том же положении. Hei сил!.. В предсмертной тоске Вилли закрыл глаза. Но в наступившем мраке стоять на краю пропасти было еще страшней. Он открыл глаза… И в этот 'момент что-то дернуло за икру, нога дрогнула… Отошло!.. Нечеловеческим напряжением воли, какое только может вызвать близость смерти, превозмогая не утихшую еще боль в ноге, Вилли задвигал ступнями. Он хрипел, задыхался, обливался потом, отчаянно царапался о кирпичи. Из под ногтей его выступила кровь. Он уже прошел то расстояние, когда можно было достать ремнем до «кольца, но для этого надо было освободить левую руку, ногти которой, цепляясь о стену, способствовали равновесию. И Вилли продолжал тянуться к окну, а оттуда, с перекошенным от напряжения лицом, кто-то тщетно пытался достать линейкой его ремень. „Еще чуточку!.. Еще! Еще малость!. Еще!“ – Наконец удалось. Его спаситель дрожащей рукой быстро вдел крючок в кольцо. – „Есть!“ – И в тот же миг Вилли сорвался с карниза… Душераздирающий вопль женщин потряс воздух… Вилли висел, покачиваясь над бездной, как тюк на веревке…
   Вилли не чувствовал как втащили его в окно и как поили водой… А когда он очнулся, увидел искаженные яростью лица и услышал истошную брань. Люди не простили ему тех минут, когда вынуждены были трепетать за его жизнь.
   …А через час окномой Вилли получил расчет…

http://lib.rus.ec/b/223630/read

Путешествие в будущее и обратно (fb2)
Просмотреть Читать
Путешествие в будущее и обратно   (скачать) - Вадим Владимирович Белоцерковский

ПОВЕСТЬ ЖИЗНИ И ИДЕЙ
(воспоминания сына)
Аните и Жене посвящаю


КНИГА 1
От автора
Путешествие в будущее — это в двух смыслах: «конструирование» идей и представлений о будущем посткапиталистическом строе и реальное путешествие на Запад, — эмиграция под давлением советских властей, — где я стал свидетелем рождения и развития очагов и анклавов этого будущего. Ну, а путешествие обратно — это, стало быть, возвращение в «новую» Россию.

Я придерживаюсь мнения, что будущее (если оно у человечества будет!) принадлежит укладу, который образуется в результате синтеза или конвергенции (по Сахарову) капитализма и социализма, синтеза тех их принципов и механизмов, которые способны лучше удовлетворять фундаментальные потребности человеческой природы.

Марксистский социализм представлял собой, на мой взгляд, антитезис капитализму, т. е. строился по принципу от противного, через полное отрицание и разрушение всех основ предыдущего строя. Так не раз случалось в истории революций, в их начальной стадии. Но антитезисные формации всегда малоэффективны, недолговечны и обречены либо на гибель, либо на трансформацию в синтезный уклад. Ленинский НЭП объективно был началом такой трансформации, но пал под ударом сталинской контрреволюции — возрождения феодально-крепостного строя в соединении с элементами государственного социализма.

Позднее движение к синтезному, так сказать, социализму в Центральной Европе было остановлено преемниками Сталина, раздавившими рабочие Советы в Венгрии в 1956 году, Пражскую весну в 68-м году и польскую «Солидарность» в 81-м году. Слабое, непоследовательное движение в «синтезном» направлении существовало и в нашей стране в горбачевскую перестройку.

Во время моего физического путешествия — из России на Запад и обратно — я, естественно, многое повидал и получил возможность смотреть на жизнь в России как бы извне — «западными» глазами. Очень многое открыла мне и жизнь в русской политэмиграции, и тесное знакомство с эмиграциями из бывших соцстран, более всего из Чехословакии. По-новому я стал видеть и жизнь на родине до эмиграции.

Все эти наблюдения и комментарии к ним — второй важнейший слой книги.

Работая над книгой, я имел в виду три «сверхзадачи». Во-первых, показать, как под толчками жизни у меня рождались идеи об обществе будущего и какое они получили подтверждение на Западе. Во-вторых, помочь читателям разобраться (и самому вместе с ними), как Россия смогла «дойти до жизни такой». И в-третьих, способствовать по мере сил пробуждению российского общества, точнее, выходу из коматозного состояния.



Благодарность
Здесь я так же хочу выразить благодарность моим друзьям и коллегам, оказавшим мне различную помощь при создании этой книги.

Леониду Баткину, историку и публицисту, по совету которого я начал эту работу. Михалу Райману, деятелю Пражской весны, специалисту по истории советской России; Дмитрию Фурману, историку и публицисту;

Михаилу Соколову, журналисту, сотруднику радиостанции «Свобода» младшего поколения; Антонину Лиму и Вилему Причану, деятелям Пражской весны, историкам и публицистам; работникам архива и музея Андрея Сахарова; моей жене Аните за самоотверженную и разнообразную помощь.




Часть первая ОТТОРЖЕНИЕ
Глава 1 Год 1937
Процесс отторжения от существовавшего в стране строя начался для меня в 1937 году, когда мне шел еще только девятый год. События того страшного года я, разумеется, не мог еще осознать во всей полноте, но впечатления от них откладывались в моем подсознании и потому необычайно ярко закрепились в памяти. Все, что было ранее, вспоминается очень туманно.

Летом 37-го года мы жили на даче у станции Кратово, что по Рязанской железной дороге. В один погожий солнечный день мы с отцом пошли на прогулку к полю у реки Хрипанки. Это был наш любимый маршрут. И поле было очень красивое: оно шло в гору и потому казалось бескрайним, уходящим к небу, и идти надо было к нему через изумительный сосновый лес, просвеченный солнцем, через густой настой соснового воздуха, по песчаной дороге, усыпанной хвоей и шишками. Никаких дач тогда еще не было в том лесу, и лес стоял здоровый, настоящий, одно слово — сосновый бор!

Сейчас от этого бора остались рожки да ножки. Он изуродован дачным строительством. Жалкий ручеек остался и от полноводной реки Хрипанки. Я помню, как отец однажды нырнул в Хрипанку с дерева и уплыл под водой за излучину, и мы испугались, не утонул ли он. Теперь же Хрипанка стала в прямом смысле слова курице по колено! Лес вырубают под дачи, и вода уходит в песок. Ушли из леса и ягоды с грибами. А было время, когда мы за полчаса перед обедом собирали на нашем участке глубокую тарелку земляники! И даже белые грибы находили около дома.

Помню случай, как мы с детьми из соседних дач, гуляя в лесу, набрели на поляну, по краю которой тучей росли белые и подосиновики. Ребята поснимали с себя рубашки и, завязав рукава и воротники, сделали из них мешки, чтобы складывать туда грибы.

Но среди нас была и девочка, помню ее имя — Зоя, и она очень расстроилась: как же ей быть? Она была в одном сарафане! И была она, в моем понимании, уже не девочкой, а девушкой, и очень красивой, я тайно вздыхал по ней. Но она была старше меня лет на пять и не обращала, естественно, на меня никакого внимания. Самым старшим среди нас был Юра Абросимов, высокий, стройный, русоволосый, этакий викинг, которого я втайне ненавидел за то, что он пользовался успехом у Зои. И он тогда в лесу помог ей: снял с себя майку и сделал из нее второй мешок — для Зои. А сам остался красоваться своим торсом! И какова же была на другой год (37-й!) моя радость, когда Абросимов вдруг в начале лета исчез из Кратово. Вместе с семьей. Тогда я впервые услышал словосочетание «враг народа», относившееся к его отцу.

Но радость моя была недолгой. Вслед за ним исчезла с родителями и Зоя! И в течение примерно месяца исчезли и все остальные мои товарищи-соседи. Дачи вокруг нас пустели одна за другой.

Поясню, что наш дачный поселок-кооператив, называвшийся тогда «Красный подпольщик», был заселен преимущественно партийными работниками, поэтому и шла столь жесткая его «зачистка», говоря по-современному. Сталин освобождался от ленинских кадров, от большевиков, завершал свою контрреволюцию. После 37-го года кооператив переименовали в «Красный бор».

Последней рядом с нами пала дача коминтерновского работника Бронского. Сначала взяли его жену, а он еще некоторое время оставался один на даче. Раз как-то, столкнувшись с отцом, развел руками: «Лес рубят — щепки летят!». Это была тогда широко распространенная формула, которой оправдывались одновременно и арестованный (если он был близким человеком), и режим. Мол, когда идет такая борьба с «врагами народа» и «вредителями» (рубят лес), то и ошибки (щепки) неизбежны. Однако приехали вскоре и за самим Бронским. Еще одна «щепка» отлетела!

И вот через пару дней после этого мы и пошли с отцом гулять в поле, а когда возвращались домой — увидели, что уже у нашей калитки стоит открытая легковая машина, и в ней сидят двое военных в сине-красных фуражках НКВД!

В конце просеки росла толстая сосна. Отец, увидев машину, отпрянул за нее и ухватился за ствол. Постояв так несколько долгих мгновений, он оттолкнулся от ствола и решительно пошел к машине.

— В чем дело? Вы ко мне? — спросил отец военных. Они обернулись.

— Извините, товарищ! — сказал один из них. — Мы приехали вон на ту дачу, — он указал на дачу Бронского, — но там лужа большая около калитки, и мы здесь остановились...

Накануне прошел сильный ливень, и действительно около ворот дачи Бронского раскинулась широкая лужа. Дальше по улице, по другую сторону лужи, виднелась еще одна открытая машина, но пустая. В авто возле наших ворот сидели, видимо, шоферы обеих машин.

Сотрудники НКВД, как мы потом поняли, приехали делать обыск на дачу Бронского, возможно повторный. И произошло тогда нечто, непонятное мне и до сих пор. Обыск они вели до позднего вечера, в перерывах, отдыхая, парами бродили по участку — собирали землянику. Чекисты всегда ходили и сидели парами! Закончив свою работу, они уехали, не потушив почему-то в комнатах света и не закрыв окон.

Настала ночь — и мы увидели пылающую электрическим светом дачу. Она была двухэтажная, с широкими окнами. Я никогда в жизни потом не видел более яркого света. Родители просыпались среди ночи и смотрели: горит!

На следующую ночь дача вновь полыхала. В довершение ко всему ветер, сквозняк, стал выдувать через распахнутые окна бумаги, разбросанные, видимо, в комнатах во время обыска, и постепенно разносил их по всему участку; появились они и на нашем участке.

Напротив нас, через дорогу, стояли дачи другого поселка — не для партийных работников, и там дачники продолжали жить: повальных арестов там не было. Они ходили мимо по дороге, да и в нашем поселке существовал сторож, но никто, в том числе и мои родители, не решались зайти на прокаженную, «горящую» дачу — потушить свет и закрыть окна. И к бумагам никто не прикасался.

Каждую ночь дача обреченно полыхала белым светом, пока не начали перегорать лампочки. Взрослые вели счет: еще одна перегорела! Постепенно дача потухала. Мне кажется, потухала она почти до конца лета.

А осенью 37-го отец надолго уехал из Москвы. Не скрылся — для него это было невозможно, — а просто уехал, чтобы не быть на глазах у коллег, не напоминать о себе как об объекте для доносов! Доносительством тогда многие пытались отвести удар от себя, задобрить «органы».

Соответствующий опыт отец имел по партийным «чисткам», проходившим до начала «ежовщины». Тогда прямо на партийных собраниях люди «выдергивали» друг друга. Вдруг кто-нибудь замечал вас, выходил на трибуну и «ставил вопрос»: а почему это сидящей здесь товарищ, имярек, не расскажет нам, что он делал в 1918 году?! Или что-то в этом роде. И зачастую этого было достаточно, чтобы «товарища» вычистили из партии.

Отец рассказывал, как на одном из подобных собраний кто-то из собратьев-писателей обратил внимание зала и на него: вот, мол, сидит перед нами в президиуме маститый драматург Билль-Белоцерковский, а у него в издании «Шторма» красуется ремарка, что на стене Укома рядом с портретом Ленина висит портрет Троцкого! Как он это нам объяснит?!

Отец подумал-подумал и решил — промолчать, не отвечать. Авось забудется. Потому если выступить, обязательно прицепятся. Будешь ли оправдываться или каяться — все равно. И вскоре на того, кто зацепил отца, набросился другой писатель, и между ними началась бешеная свара. И об отце все, действительно, забыли!

Уехав из Москвы, отец жил некоторое время под Сухумом в каком-то санатории или доме отдыха, партийном или правительственном, не помню. Однако НКВД появилось и там. Людей брали по ночам, а утром в столовой персонал санатория пересаживал отдыхающих всякий раз так, чтобы за столиками не были заметны пустые места. Освобождающиеся столики выносились. По вечерам всем отдыхающим выдавали снотворное, чтобы люди спали, а не слушали шаги в коридоре — к кому идут?

В одну из ночей постучали в комнату приятеля отца.

— Одевайтесь! — приказали ему сотрудники НКВД. Когда тот оделся, у него потребовали документы, паспорт. — Извините, — сказал чекист, увидев его паспорт. — Можете спать дальше! — И пошли в соседнюю комнату.

Несколько человек в санатории скончались от инфаркта, один повесился у себя в комнате, не выдержав ожидания ночных гостей.

Отец сбежал из этого санатория в Сочи и поселился там в гостинице. Мы с матерью приезжали к нему зимой на месяц. Я запомнил ужасный шторм, который забрасывал в зал стоявшей у моря гостиницы огромные камни, валуны. Но НКВД там не так сильно бушевало.

Из Сочи мы переехали в Гагры. Там я с отцом ходил в ущелье, где первый и последний раз в жизни видел настоящий аул, прилепившийся к склону горы. Дома-сакли с плоскими крышами, на них — другие сакли, и минарет в середине аула, узенькие, кривые, карабкающиеся в гору улочки, живописные, приветливые жители — абхазцы, собаки, запах горьковатого дыма. Жуткая романтика! Если бы я не видел этого аула, мне было бы, наверное, совсем не так интересно читать потом Лермонтова или Толстого о Кавказе. После войны, приехав в Гагры, я первым делом пошел в то ущелье, но на месте аула увидел филиал ресторана «Гагрипша», самого модного и дорогого в Гаграх.

Летом 38-го года отец поехал на польско-белорусскую границу «собирать материал для пьесы о пограничниках», потом писал ее в местных домах отдыха до весны 39-го. Лишь бы не мозолить глаза в Москве. Летом мы с мамой опять приезжали к нему, жили некоторое время даже на заставе. Один раз отец и начальник заставы взяли меня с собой в ночь на обход «секретов». Помню, как из тьмы выскакивали пограничники и докладывали обстановку, как рычали на нас их собаки.

Поздней осенью 38-го мама тяжело отравилась, попала надолго в больницу, и отец забрал меня с собой в Белоруссию. В ту поездку я впервые увидел, в какой роскоши уже тогда жили «ответственные работники». В Минск мы с отцом ехали в вагоне первого секретаря ЦК партии Белоруссии Червякова. Там были столовая, душевые комнаты, красное дерево, бархат, икра всех цветов, коньяки, ликеры. В загородном доме отдыха правительства, где жил отец, — вновь роскошь и изобилие. Запомнилось отвратительное действо, когда однажды на заднем дворе повара резали поросят. Надрезали горло и отпускали бегать, и поросята, отчаянно визжа, петляли по снегу, истекая кровью, и вскоре весь двор был красным от крови, с валяющимися повсюду мертвыми поросятами. На ужин в тот день подавали свиную колбасу с кровью — белорусское лакомство. Увидев ее, я убежал из-за стола.

Запомнились мне и дородные игривые буфетчицы и официантки в столовой, и модная тогда разухабистая песенка, исполнявшаяся на канканный лад: «Знаю я одно укромное местечко, под горой лесок и маленькая речка, там люди нежности полны и целуются в уста возле каждого куста». Самое было для этого время! Не успели люди натанцеваться под эту песенку, как вал арестов накатил и на руководящую белорусскую элиту. В «укромное местечко» на том свете угодили почти все! Червяков, честь ему и слава, сумел покончить жизнь самоубийством.

Весной, когда начались аресты, нам с отцом пришлось уехать в Москву, где к тому времени волна арестов стала спадать. Но отец еще некоторое время жил в страхе, что его притянут теперь уже за связь с «врагами народа» из руководства Белоруссии.

Много позже отец показал мне вырезку выступления сталинского сатрапа Жданова в 37-м году. Жданов сказал тогда следующее: «Некоторые члены партии для того, чтобы подстраховаться, прибегали к помощи лечебных учреждений. Вот справка, выданная одному гражданину». Жданов зачитал ее: «Товарищ Х по состоянию своего здоровья и сознания не может быть использован никаким классовым врагом для своих целей. Районный психиатр Октябрьского района г. Киева.

Подпись.»

Это выступление Жданова было напечатано в сборнике под красноречивым названием: «Страна социализма вчера и сегодня», который сохранился в архиве отца.

Самое забавное, что мой отец тоже добился в 39-м году уникальной врачебной справки, согласно которой отцу по состоянию здоровья было противопоказано участие в партийных собраниях! И это не только из-за страха перед «разоблачениями» добился отец такой справки, но из ненависти к партсобраниям. Еще до «ежовщины» отец опубликовал в какой-то писательской газете яркую статью «Присутствие не обязательно!», в которой писал, что партийные собрания, которыми тогда буквально нашпиговывали календарь, мешают писателям работать, и нужно решить наконец, «где важнее присутствие писателя: на партсобраниях или в литературе?». («Присутствие не обязательно» — это была перифраза дежурных слов в объявлениях о партсобрании: «Присутствие обязательно!».)

После получения упомянутой выше справки отец, единственный из всех литераторов — членов партии, никогда до конца жизни не посещал партсобраний! Если проходили обсуждения каких-либо важных вопросов, то протоколы и документы ему присылали домой, часто с пометкой «Секретно!».




Глава 2 Мой отец — Билль-Белоцерковский
От хедера до английского лайнера.

В Америке.

В революции.

Столкновение с Троцким.

«Черный глаз» С.М. Буденного.

В литературе.

«Шторм», РАПП и Сталин.

«Чучело орла»

Биография отца серьезно повлияла на мою жизнь, исподволь тоже подвела меня к «путешествию в будущее». Поэтому расскажу немного о его жизни, тем более что она была чрезвычайно богата яркими событиями. Матрос русского парусного и английского парового флота на океанских линиях, чернорабочий в Европе и Америке, окномой небоскребов в Нью-Йорке, участник Октябрьской революции и гражданской войны, писатель и драматург, автор знаменитой пьесы «Шторм». Многие считали биографию отца более интересной и захватывающей, чем даже у Джека Лондона. «Приключения» отца хорошо иллюстрируют и ушедшую эпоху (родился он в 1885 году), которая уже начинает бледнеть и стираться в нашей памяти. К примеру, что значит — родиться в 1885 году? В 1902 году, рассказывал отец, в Одессу пришел однажды английский пароход, и посмотреть на него высыпал весь город: пароход был освещен электрическими лампочками! Потом появились радио, самолеты.

Приведу наиболее яркие, запомнившиеся мне эпизоды из жизни отца, которые одновременно характеризуют и его эпоху.

Родился отец в бедной еврейской семье в городе Александрия бывшей Херсонской губернии. Образование — хедер (еврейское учебное заведение: смесь детского сада и начальной школы) и четыре класса церковно-приходской школы. Отец с отвращением вспоминал учебу в хедере, учителем (меламедом) и хозяином которого был психопат и садист. Он, например, никогда не расставался с длинным хлыстом, которым умел доставать учеников даже на задних партах. Однажды, после того как меламед устроил в хедере коллективную порку — уложил всех учеников на парты задницами вверх и стал полосовать их своим хлыстом, отец со старшим братом Сеней решили ночью сжечь хедер, который располагался в небольшом деревянном доме. Подложили под стену сено, хворост и запалили. Дали деру. Утром мать с удивлением увидела, что они не встают, просыпают хедер. С трудом их подняла. Заговорщицки улыбаясь, они отправились «учиться» и вдруг с ужасом увидели, что хедер стоит цел и невредим, только одна стена как бы закопчена. Пожар не занялся!

Старший брат отца умудрился в дальнейшем поступить учиться в мореходное училище, что для еврея было тогда делом очень нелегким, а окончив его, «проник» в военный флот, что было уж совсем редкостным событием. Затем неблагодарный вступил в партию эсеров, участвовал в 1905 году в знаменитом восстании лейтенанта Шмидта и заработал 16 лет каторги, но чахотка сократила срок — свела его в могилу на девятом году заключения. У меня сохранились из отцовского архива фотографии дяди Сени с группой политзаключенных на каторге в Сибири. Я время от времени достаю эти фотографии и рассматриваю лица политкаторжан — интереснейших личностей, интеллигентов, людей какого-то другого народа. Уже в эмиграции, в Мюнхене, я показал эти фотографии директору русской редакции Радио «Свобода» американцу Джону Лодизину. Он долго всматривался в лица революционеров и вдруг сказал: «Какие интересные люди! Как жалко, что из этого ничего не вышло...»

Сохранилось у отца и письмо дяди Сени с каторги, в котором он описывал жизнь политкаторжан. Я как-то показал его в Москве одному диссиденту. Он был поражен, насколько лучше и человечнее были условия на царской каторге по сравнению с лагерями даже времен Брежнева, загорелся идеей напечатать письмо в «Хронике текущих событий». Я дал согласие (отца уже не было в живых), но вскоре тогдашние коллеги нынешнего президента начали очередной виток репрессий, нанесли удар по «Хронике», и осуществить публикацию не удалось.

Но вернусь к биографии отца. Вслед за старшим братом и он подался в море — юнгой на парусную шхуну. В 16 лет. Фактитически бежал из дома. Говорил, что повлияло на него и чтение Фенимора Купера и Майн-Рида. Заболел романтикой в душном местечковом быту. Перед побегом усиленно занимался гирями – качал мускулы. Отец моего отца, мой дед, лесничий и мелкий маклер, домашний тиран и самодур, огромного, между прочем, роста человек, имевший в городе прозвище «полтора жида», не раз мазал гири отца дерьмом, чтобы его сын не занимался нееврейским делом! И вот при таких-то исходных условиях, отец, добравшись пешком до Херсона, нанялся там юнгой на грузовую парусную шхуну. В 16, не забудем, лет! Отец вспоминал, как после одной аварии на шхуне ночью услышал в кубрике тихий разговор насчет того, что уж не «жидок ли наш» приносит нам несчастия, не стукнуть ли его, да за борт? Однако шкипер эту идею не одобрил.

Через год плавания отец стал уже настоящим матросом. Самой тяжелой и в то же время самой романтичной была работа с парусами — собирать или распускать их, лежа животом на рее и раскачиваясь вместе с мачтой. Во время шторма амплитуда достигала колоссальных размахов. На этой работе отец накачал себе такие руки и пресс, что потом в Америке, где он обучился боксу, получил приглашение стать профессиональным боксером.

После четырех лет хождения на шхунах по Черному морю отцу захотелось увидеть мир – настоящую романтику! В Одессе в портовом кабачке он угостил трех матросов с английского корабля, и они спрятали отца в угольном трюме, приносили ему есть и пить, а когда корабль прошел Босфор и Дарданеллы, представили его капитану, и тот зачислил отца матросом. Это была обычная практика. В английском торговом флоте команды формировались из матросов самых разных национальностей, только командный состав был английским.

На английских кораблях, плавая на океанских линиях из Англии в Африку и Австралию, отец познавал мир и приобретал, как он говорил, «классовое сознание». Сам был объектом жестокой эксплуатации и наблюдал, как еще более жестоко эксплуатировали аборигенов в колониях. Романтики вокруг по-прежнему было мало! «Свет красив для тех, кто путешествует в каютах, а не в кубриках!» — вспоминал отец слова матроса, с которым плавал.

В одном из рейсов отец столкнулся с ненавистью английского боцмана, который возненавидел русских после того, как его избили в Одессе русские моряки. Боцман начал придираться к отцу, издеваться. Хотел выжить его с корабля. Дело дошло до драки, и боцман, хорошо владевший боксом, сломал отцу нос. Отец тогда боксировать еще не умел. Но в следующей драке он изловчился завалить боцмана спиной на раскаленную печку. Кончилось тем, что на берег сошел боцман. Корабельный фельдшер поставил отцу нос на место, но перелом остался заметен на всю жизнь. Эта история описана отцом в его рассказе «Дикий рейс».

В 1911 году отец сошел на берег — в США. Как бывший матрос парусного флота, не боявшийся высоты, получил работу окномоя небоскребов. Тогда еще окномои-высотники работали без люлек. Вылезали из окна, пристегивались ремнями к специальным кольцам в рамах и, откинувшись на ремнях — спиной над бездной, мыли стекла.

Однажды отцу надоело вылезать и влезать в окна, и он попробовал пройти от окна к окну по карнизу, но для этого надо было снять страховочный ремень с кольца. Все бы обошлось, но от напряжения ногу схватила судорога: дело было все-таки на каком-то 90-м этаже. Отец постоял, превозмог боль и дошел до соседнего окна. Но его заметили из небоскреба напротив, подняли тревогу. Кончилось все увольнением. Описана эта история в знаменитом рассказе «Монотонность», который часто читался с эстрады в популярном раньше жанре художественного чтения.

С вершин небоскребов отец спустился в холлы фешенебельных отелей натирать бальные полы. Их надо было увлажнять эфиром, потом специальными щетками драить добела и покрывать лаком, так что пол превращался в зеркало, в котором отражались люстры, дамы и господа, их наряды и бриллианты, которыми украшались даже туфли женщин.

— А у нас, полотеров, — рассказывал отец, — от паров эфира иногда после работы шла кровь из носа и кружилась голова: во время работы нельзя было открывать окна, чтобы пары эфира быстро не улетучивались.

Полотер, работавший вместе с отцом, спросил его однажды, оттирая пот со лба, как называются самые лучшие бриллианты?

— Чистой воды, — ответил отец.

— Нет, — возразил его товарищ, — чистого пота!

Английский флот и жизнь в Америке сделали меня интернационалистом, — говорил отец. Команды английских кораблей составляются из людей различных национальностей, а США – страна эмигрантов со всего света.

Вот запомнившийся эпизод. На каком-то митинге отец разговорился с незнакомым рабочим и в конце разговора спросил его, какой он национальности? Рабочий посмотрел на отца с удивлением и ответил, усмехаясь: «По национальности я — рабочий!» — «А все-таки?» — не унимался отец. И тогда рабочий вышел из себя, бросил оземь свою кепку и с горечью воскликнул: «Гадд дем! (Проклятие!) Ничего не выйдет, если раб начнет интересоваться национальностью раба».

Сближаясь с людьми различных национальностей, отец со временем обнаруживал, что национальные особенности представляют собой тонкий поверхностный слой психики, мало определяющий поведение людей, разве только манеры. Серьезнее были региональные различия: люди северных стран и южных, развитых и отсталых, западных и восточных.

К концу своего пребывания в Америке отец, как я уже говорил, сблизился с американской рабочей партией анархо-синдикалистов «Индустриальные рабочие мира», возглавлявшейся тогда Билом Хейвудом, о котором он отзывался с большой теплотой.

Отец вспоминал, как на одном из митингов синдикалистов после выступления Била Хейвуда люди, аплодируя, стали кричать ему: «Бил! Веди нас в землю обетованную!» — «Вы с ума сошли! — сказал им в ответ Хейвуд. — Вы должны сами искать путь. Если вы будете слепо идти за лидером, то рано или поздно кто-нибудь уведет вас совсем в другую сторону!».

— Русские революционные вожди, — комментировал отец, — на подобной возможности внимание не акцентировали!

Рассказывая мне еще задолго до всяких оттепелей о борьбе Сталина за власть и об оппортунизме помогавших Сталину вождей (Зиновьева, Каменева и других), отец часто приговаривал: «Американские анархисты были правы: вожди — всегда большое говно! Вот они и погубили нашу революцию!».

С уважением отец относился только к Ленину, с оговорками хорошо отзывался о Шляпникове, Луначарском, Рыкове.

После начала Февральской революции в России отец решил возвращаться на родину вместе с группой русских эмигрантов-социалистов. Последнее перед тем время он работал в Голливуде, в цеху проявления лент, прилично зарабатывал и подкопил денег. В России, надеялся он, впервые в мире появилась возможность успешной борьбы за освобождение народа от всяческой эксплуатации, за социализм, и перспектива участвовать в этой борьбе прельщала его.

В архиве отца хранилась листовка американских социалистов, выпущенная по случаю возвращения их русских товарищей на родину. «Если вы едете в Россию, — напутствовали они возвращавшихся, — помогать устанавливать на вашей родине демократию наподобие нашей американской, то мы желаем вам, чтобы ваш пароход утонул в океане!».

Совершив путешествие на поезде от Владивостока, куда пришел пароход из Америки, до Москвы, отец бросил в Москве якорь, так как туда переехали к тому времени его сестра и младший брат. Сестра оказалась сторонницей партии кадетов, а брат — толстовцем, однако добровольно пошедшим в 1914 году в армию, чтобы «защищать русскую культуру от немецких варваров», как он объяснил отцу.

Вот как описывает отец в своей автобиографии атмосферу в предреволюционной Москве.[1]

«Москва — кипящий котел. На предприятиях, в казармах, на площадях, на улицах, бульварах, в магазинах, трамваях, на базарах, в семьях — всюду горячие споры. Москва — сплошной митинг.

...Однажды я, очутившись на Театральной площади, выручил пожилого интеллигента, которого душил под одобрительные возгласы сочувствующих какой-то охотнорядец.

— Я тебе покажу, большевистская твоя душа! — скрипел он зубами. Я ринулся к этому типу и «хуком» в челюсть сшиб его с ног.

— Убил! Убил! — заорали в толпе. В действительности это был только нокаут. К нам метнулось несколько человек. Среди них франтоватый офицер.

— Ты что это делаешь, мерзавец! — завопил он на меня и стал расстегивать кобуру.

— Бей! Стреляй в него! — раздались голоса.

— Отставить! — услышал я вдруг твердый голос, и коренастая фигура другого офицера заслонила меня.

— Не сметь! На безоружного нападать?! Бульварный герой! — кричал мой защитник, на груди которого я увидел георгиевскую ленту».

В Москве, как я уже говорил, отца мобилизовали в армию, в 56-й расквартированный в Москве полк. Сначала отца зачислили в шестую роту полка, но потом из-за малого роста (роты формировались с учетом роста солдат) перевели в девятую роту, что впоследствии спасло его от смерти.

Отец с головой погружается в бурную предреволюционную жизнь. Недолго поколебавшись, он вступает в партию большевиков, которая представилась ему среди всех левых партий наиболее достойной доверия, наиболее революционной.

Вскоре большевистская ячейка полка выдвигает отца кандидатом в депутаты в Московский совет, и на выборах он побеждает кандидатов от других партий, в основном офицеров. Солдаты голосуют за отца, несмотря на то что он только что вернулся из-за границы и еще говорит с иностранным акцентом.

В то же время отец успевает закончить «Солдатский университет» при Моссовете. У меня сохранилась фотография выпускников этого университета, солдат и младших офицеров, вместе с их штатскими преподавателями. И вновь — какие лица, какие люди!

Тяга к знаниям, к информации, рассказывал отец, была удивительной. За газетами, брошюрами выстраивались огромные очереди. В свободное время читали почти все. Даже ночами!

Незадолго до Октябрьского восстания отец по поручению солдат-большевиков пишет свою первую листовку-резолюцию. Она занимает всего одну страничку. В начале ее стоят требования, характерные своею наивной глобальностью:

«Мы, солдаты 56-го пехотного полка требуем:

1) Немедленной ликвидации войны ...

4) Передачи всей власти Советам Солдатских, Рабочих и Крестьянских депутатов,

5) Скорейшего созыва Учредительного собрания».

А вторая половина пронизана революционным пафосом:

«Пролетарии! Рабочие и крестьяне в солдатских шинелях всех стран и национальностей! С начала войны всю вашу силу, отвагу и жизнь вы отдали на службу господствующим классам. Тяжесть и безумие войны, позорящей род человеческий, открыли вам глаза на действительность. Теперь вы должны начать борьбу за свое собственное дело, за священную цель социализма, за любовь и братство трудящихся народов, за освобождение подавленных и порабощенных народов путем непримиримой пролетарской борьбы. Рабочие и работницы! Матери и отцы! Вдовы и сестры! Раненые и искалеченные! Ко всем вам, кто страдает от войны и через войну, ко всем вам взываем! Через границы, через дымящиеся поля, через разрушенные города и деревни! Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

И вот наступил октябрь 17-го. Канун восстания. Снова из автобиографии отца:

«Никогда не забыть мне последней ночи перед восстанием! По улицам, торопливо шагая, движутся в разных направлениях части юнкеров и солдат, скрытно друг от друга занимая позиции. И в напряженной, подозрительной тишине, придавившей город, шаги их подкованных сапог разносятся гулко. В окнах нигде нет света.... Город замер в ожидании...

Я остро ощущал в тот момент, как надвигается огромное, мировое событие и что судьба его лежит в моих руках, буквально на спусковом крючке моей винтовки.

Еще было все как всегда, еще грань, отделяющая старое, привычное, всегдашнее от неведомого, оставалась... И вдруг (я находился в это время на Скобелевской площади, ныне Советской) ночную тишину разорвал залп. Он раздался там, где была Красная площадь.

«Началось!» — сказал кто-то рядом со мной, и лица у людей стали удивительно серьезными. Как потом узналось, рота солдат Двинского полка на Красной площади была задержана цепью юнкеров. Солдатам приказали сдать оружие. Двинцы дали залп и бросились в штыки».

Мерзкое это явление — равнодушное привыкание! Ну, была то ли революция, то ли переворот... Одни ее восхваляют, другие клянут, и никто не задумается — какое это было странное, удивительное событие! Люди низших сословий, привыкшие быть подчиненными, управляемыми, холопами, многие поколения в таковом состоянии пребывавшие, вдруг без какого-либо харизматического лидера, как то было в Москве (Ленин — это было далеко, и телевидения тогда не существовало!), осмеливаются посягнуть на власть. Да, конечно, были тому причины — продолжавшаяся непопулярная война, жажда земли у крестьян, пропаганда большевиков, левых эсеров, но этим, если вдуматься, трудно объяснить, как решились холопы, недавние крепостные, попытаться устранить Начальство, Хозяев, Господ, под которыми привыкли жить от века. И вдруг — жить без них, самим все решать! Ведь в течение кратчайшего времени, одной-двух недель, почти по всей гигантской стране власть взяли эти холопы, смерды. Социо-психологи должны были бы исследовать этот феномен. Но большевики такое исследование посчитали бы ненужным: что тут удивительного? Классовая борьба! Антибольшевики тоже не желали видеть тут никакого чуда: происки немецких агентов, еврейский заговор и т. д. А чудо-то имело место, самое настоящее.

В 1991 году такой смелости, как в Октябрьскую революцию, никто уже не проявил: оставили у власти старое начальство, партийно-хозяйственную и силовую номенклатуру — «подлецов и насильников по природе своей», как в «Завещании» характеризовал Ленин их предшественников. Без них не решились жить. Новый руководящий класс на 80% сформировался из старого. Почему люди за Ельцина горой стояли? Из-за его тогдашнего демагогического популизма? Только отчасти. Главное, уверен, он очень многим напоминал привычных начальников, один голос чего стоил! А в 17-м: если на господина похож — долой!

В очерке «Октябрь в Москве» отец вспоминает: «Дело осложняется тем, что у нас не хватает командиров. Офицеров — считанные единицы, это преимущественно прапорщики, солдаты выбирают командиров из своей среды...

Дисциплина в это время проявлялась своеобразно. Рядовой солдат, шагая за спиной своего товарища, тоже рядового, распекает его:

— Тебя выбрали командиром, а ты черт знает где шатаешься!

Солдат-командир смущенно оправдывается».

...Отцу задело пулей ногу. Он спускается в подвал здания Моссовета, где медицинская сестра перевязывает ему рану. «Эта сестра сама, добровольно явилась в помещение штаба со своими бинтами и йодом и в закутке подвала организовала перевязочный пункт... Так же появился откуда-то пожарный со свернутым шлангом на спине, которого никто не звал. И когда начался от артобстрела пожар, погасил его, лишившись при этом глаза.... Пришел неизвестно откуда молодой скромный пулеметчик со своим пулеметом и умело нашел ему место. Кто-то самостоятельно организовал походную кухню, кто-то раздобыл винтовки, патроны, кто-то раздавал их».

И ведь как пришли, так могли и уйти! «Каждый мог уйти от событий в любой момент (были и такие)...» — вспоминал отец.

И надо иметь в виду еще одно очень важное обстоятельство: никто ведь не знал, чем кончится дело! Никто. От Ленина до последнего красногвардейца.

— Это сейчас, — говорил отец, — кажется, что революция не могла кончиться иначе, как победой, а когда мы ее начинали, то перспектива парижских коммунаров или пугачевских казаков стояла перед нами едва ли не более весомо, чем возможность победы!

И тем не менее большинство оставалось «в строю». И это еще одна грань чуда.

Бои в Москве шли около двух недель, и где-то в середине боев произошло трагическое событие, жертвами которого стали товарищи отца по полку. Шестая рота 56-го полка, в которую отца поначалу было распределили, занимала одно из внутренних зданий в Кремле, в то время как юнкера находились там на остальной территории. Так получилось в хаосе предоктябрьских передвижений: шестая рота вошла в Кремль, а за нею — юнкера...

В разгар боев руководители белых и красных заключили перемирие и начали переговоры. Стрельба в городе прекратилась. И тогда командование юнкеров в Кремле объявило командиру шестой роты, что красные в городе сложили оружие, и ультимативно потребовало сделать то же самое. Рота ультиматум приняла, вышла из здания и сложила оружие. После этого белые выкатили пулеметы и всю роту покосили. (В Кремле на этом здании до сих пор висит мемориальная доска с именами погибших тогда солдат.)

Несмотря на это большевики после победы в Москве, как и в Питере, обезоружив юнкеров, распустили их по домам. Революционеры поначалу бывают великодушнее своих противников, победив в первом бою, они начинают верить в свою окончательную победу и впадают в эйфорию.

Во время перемирия до восставших солдат стали доходить известия, что белые используют прекращение огня для укрепления своего положения, ведут перегруппировку, занимают новые позиции. Среди солдат и красногвардейцев вспыхнуло возмущение затяжкой переговоров. К зданию, в котором они проводились, солдаты подкатили орудие и сообщили своим представителям, что если они немедленно не прекратят переговоры, то пошлют к ним в зал снаряд. Переговорщики, рассказывал отец, как горох, посыпались вон — красные и белые вперемешку. Бои возобновились.

К Моссовету подвезли две трехдюймовые гаубицы. (Потом эти гаубицы стояли в палисаднике около Музея Революции на ул. Горького.) Одну направили вниз по Тверской, другую — вверх. Первое орудие решили пристрелять и дали залп по углу дома, где теперь Центральный телеграф, — отвалили угол. Отец был ранен в тот момент, когда белые, прорвавшись от Столешникова переулка, пытались орудия отбить. Отец и группа солдат стреляли по нападавшим из подъезда дома, на месте которого стоит теперь здание с грузинским рестораном «Арагви». Отец из первого ряда стрелял с колена, а сзади него солдаты стреляли стоя, и пуля, задевшая икру ноги отца, раздробила кость ноги стоявшего позади солдата.

Еще из рассказов отца запомнилось, как в один из дней он с большой группой солдат

ЖЕЛАЮЩИЕ ЧИТАТЬ_ "ОКРАСИТЬ" САЙТ И ЧЕРЕЗ google.com


Рецензии