Записки на палой листве

ДНЕВНИК ВЕЧНОГО СТРАНСТВИЯ

Книга дзуйхицу в четырех частях



ЧАСТЬ III.


ЗАПИСКИ НА ПАЛОЙ ЛИСТВЕ



Откуда берется жизнь, куда исчезает?
Одиноко сижу в тиши, предавшись раздумьям.
Все гадаю, куда и как, зачем и откуда.
Вот и в бренной жизни моей череда изменений –
Отражение Пустоты в зеркале кармы.
Дни и годы летят, летят – что делать с ними?
Я, покорен карме, во всем нахожу отраду…

(Рёкан)


I. ДРАКОН

     Я родился в Год Дракона, пять восточных календарных циклов тому назад. Может быть, именно по этой причине я появился на свет с большим родимым пятном на правой стороне шеи, имеющим форму дракона, взмывшего в небеса. Вероятно, в этом заключен некий глубокий смысл, который когда-нибудь, в будущем, непременно откроется мне… Порой я и вправду чувствую в себе нечто от дракона, – существа, не привыкшего щадить своих недругов и обрушивающегося на них подобно вихрю из поднебесья. В то же время витание в облаках – мое естественное состояние на протяжении всей жизни. И саму эту жизнь я воспринимаю как непрерывный полет, перемежающийся резкими срывами и мучительными падениями, за которыми вновь следует взлет, и нередко – на еще большую высоту, чем прежде. Я не знаю, для чего я рожден на этот свет, и к какой неведомой цели, в какие заоблачные дали устремлена в своем неустанном поиске моя вечно жаждущая душа. Но я верю, что такая цель действительно существует, и что моя жизнь не проходит впустую, и все жертвы были принесены не напрасно, и все труды в конце концов принесут желанный плод. Потому что дракон – всегда победитель…

…Надо мной лазурный полог небес без конца, без края.
В вышине проплывает грозный Дракон с облачным шлейфом.
Прилетают горные птицы порой петь свои песни.
Обезьяны скачут в густой листве с ветки на ветку.
Я ловлю улыбки вешних цветов, хризантем осенних.
Ветерок предутренний под луной пыль сдувает с сердца.

(Кукай)


II. ВАБИ

     Моя жизнь на этом свете от самых юных лет была исполнена скромной простоты, непритязательности и бедности, – того, что зовется «ваби». Вот как определил это понятие философ: «Слово „ваби“ буквально означает „бедность“, или, в негативном варианте, „непринадлежность к элите, к высшему обществу своего времени“. Быть бедным – значит не зависеть от земных благ и соблазнов (здоровья, могущества, репутации) и одновременно ощущать в себе присутствие некоего высшего начала, стоящего над временем, над общественным положением». Все это в точности относится ко мне. Я тоже никогда не стремился выдвинуться, чего-то добиться, кем-то стать; мне довольно было тихого и неприметного существования; я умел радоваться простым житейским радостям и довольствоваться малым. В сущности, весь уклад моей жизни служил одной цели: иметь возможность без препон заниматься любимым делом – творчеством. Я жил ради поэзии, когда мне было двадцать; сейчас мне шестьдесят, но я по-прежнему не вижу в своей жизни иного содержания, кроме творчества. Но и ему я предаюсь бескорыстно, ничего не ожидая и не получая в награду. Я не стремлюсь даже к тому, чтобы издать свои книги, хотя мной написано уже столько, что хватило бы на несколько томов. Любая известность у людей, любая публичность страшат меня, ибо безнравственно желать и добиваться славы в этом мире, и подлинная мудрость заключается в самоумалении. И я надеюсь на то, что, как прожил свои годы, так же их и окончу, и это будет достойно прожитая жизнь.

Если всю свою жизнь ты чурался чинов и славы,
Чистоту сохранишь и в скверне столичных улиц.
Что в горах, что в лесах, что в городских кварталах
Испокон об одном песня ветра в верхушках сосен.

(Итю Цудзё)


III. СМЫСЛ И ЦЕЛЬ

     В неустанных поисках смысла этой преходящей жизни я отвернулся от человеческой суеты и обратился к природе, к ее вечной гармонии, к неизменно плавному течению ее времен года и к отражению этого течения в листве деревьев, в ветре и в воздухе. Я извлек свою жизнь из засасывающей немирности людской трясины, и мне нет больше дела до того, что думают и говорят обо мне чужие мне жители этой земли. Отныне моя жизнь будет только моей, и более ничьей! Мне отрадно думать, что никогда уже, бездумно прельстившись общепринятой ложью и неверно понятым человеколюбием, не впущу я по собственной воле в свою жизнь врага под личиной друга и убийцу под маской спасителя. Отныне мой путь лежит только прочь, только вовне, и я уже угадываю впереди вожделенную цель… О Врата Пустоты! я войду в вас и растворюсь без остатка. Ибо что я такое? Легкое дуновение, мимолетный отзвук, рябь на поверхности реки бытия, горстка цветных стеклышек в калейдоскопе, которым забавляется Великая Запредельность…

…Отринувший страсти мирские,
я по свету бреду –
что же станется дальше со мною
в смене лет, так быстро текущих?..

(Инок Сайгё)


IV. КАЛЕЙДОСКОП

     Ибо жизнь человеческая, воистину, не что иное, как случайное соединение хаотичных элементов, затейливая игра маленьких разноцветных стеклышек в игрушечной картонной трубке: кто-то повернет ее – и прежняя картинка исчезнет, а вместо нее возникнет новая, состоящая из тех же деталей, и так до бесконечности. Случайная комбинация случайных элементов – вот что такое жизнь. Нет ни вечного загробного существования, ни посмертного воздаяния или кары, – ибо нечему переходить в иное бытие, некого казнить и награждать, вечно терзать в аду или ублажать в раю. Все кончается здесь, на земле, – и только непрестанное вожделение, которым одержима человеческая душа, переходит в вечность и дает начало новому существованию в этом мире форм. Словно свеча, зажженная от другой, уже догорающей свечи, чтобы гореть дальше, до тех пор пока не сгорит и она…

Места нет ни на земле, ни в небе,
             чтоб воткнуть туда мой дорожный посох,
Но для плоти моей найдется в мире
              уголок, чтоб ее упрятать навеки.

(Сэссон Юбай)


V. СТРАНСТВИЕ

     Еще древние мудрецы говорили, что человеческая участь – это вечное скитание, и в этом она сродни мирозданию, в котором все пребывает в вечном движении и ничто не стоит на месте. Наш мир, наша планета вечно летит во тьме бездонного космоса; неутомимый ветер вечно реет над землей; речные воды вечно текут в океан, – а человеческий дух вечно странствует по реке жизни, переходя из одного бытия в другое. Мы заблудились – и стали живыми, мы родились в лабиринте времен, и нам уже не обрести иной участи, хотя выход, быть может, совсем рядом, протяни только руку… Ветер кармы подхватил нас и несет, словно пушинки тополя в июньский полдень. Наше бесконечное блуждание в потоке бытия, под свист стремительно проносящихся мимо нас минут, часов и дней, словно картин, сменяющихся за окном скоростного экспресса, – словно долгое путешествие с коротким ночлегом – земной жизнью.

Наша бренная жизнь –
на пути из Текущего в Вечность
краткосрочный привал…

(Иккю Содзюн)


VI. ЛОДКА ЖИЗНИ

     И еще я сравнил бы жизнь с лодкой, а человек в ней – гребец. В руках у него два весла – желание и воля, и он загребает ими неподатливую влагу реки бытия. И, как и положено гребцу, он сидит спиной вперед и поэтому видит только то, что позади, и то, с чем лодка уже поравнялась, иначе говоря, только прошедшее и настоящее. Того же, что впереди, – своего будущего, – он видеть не может. Его видит карма, которая сидит на корме и правит лодкой при помощи руля – справедливости. Поворачивая руль то в сторону воздаяния, то в сторону кары, карма направляет лодку жизни то в просторное русло, то на острые камни. Недаром же она называется кармой, то есть карой, и не случайно место кармы – корма. И человек, ведомый кармой, то выходит на открытый простор бытия, то терпит крушение и идет ко дну, – но так и не видит до самой последней минуты своей жизни того, ради чего он трудился, не покладая рук, и к чему он мчался, не жалея сил…

Я молитвы свои
к Будде Амиде обращаю –
да пребудет мой зов
той заветной ладьи кормилом,
что плывет через море бедствий!..

(Фудзивара-но Тосиёри – Сюндзэй)


VII. КАРМА

     Исстари известно, и всякий хорошо знает, что в жизни нужно стараться делать добро и уклоняться от зла. Я же верю в то, что, хотя и не следует творить злых дел, но точно так же бесполезны и добрые поступки, – хотя бы потому, что слишком часто они приводят к дурным последствиям, изменить которые не в наших силах. И поэтому тем, кто спрашивает о смысле этой горькой и многотрудной жизни, я отвечу, что смысл жизни каждого человека – не в совершении добрых дел, а в покое и гармонии с самим собой и мирозданием. Я убежден, что жизнь в гармонии с собой и миром – лучшая из всех возможных. Воистину, напрасный труд – бороться против зла, низости и несправедливости этого мира: ведь все это, так ненавидимое нами, зло – на самом деле не что иное, как проявления кармического закона, общего для всех живых существ. Ибо что можем мы поделать с теми, кому на роду написано быть преступниками законов мироздания, если все их преступления – закономерные и неотвратимые результаты их прежних, неправедно прожитых жизней? И потому не существует в действительности ни добра, ни зла, ни вины, ни искупления, – а есть лишь причины и следствия, лишь деяния и их результаты, так же как есть жажда и обладание, утрата и боль, иначе – жизнь. Жизнь, которая пройдет и закончится…

Прегрешенья мои
в жизни этой ли, прошлой, грядущей, –
все не так уж страшны,
если все они равно исчезнут,
расточатся вместе со мною…

(Иккю Содзюн)


VIII. ПОСТОЯЛЕЦ

     Скоротечна жизнь, скоротечно время нашего странствия земного, и скоротечны мы сами… Кажется, еще недавно я был молод, да и детство мое было словно только вчера, – и где все это ныне? Развеялось, словно призрачная дымка, и даже следа не осталось. Не знаешь, что и предпочесть: то ли скорбеть и сокрушаться о том, что прошло и миновало навсегда, – то ли просто махнуть рукой и перестать обременять свое сердце излишними тяготами бесполезных воспоминаний. В этой жизни мы – случайные гости, – так не лучше ли смотреть на нее так же, как случайный постоялец гостиницы смотрит на чьи-то чужие вещи, разбросанные в беспорядке в комнате, где нашел он краткий ночлег? Эти вещи могут быть дорогими для кого-то, неведомого ему, кто останавливался здесь раньше, но почему-то забыл взять их с собой, – ему же они не говорят ни о чем… И не стоит вспоминать о том, что все эти вещи – наши собственные: это причинит только лишнюю боль и еще сильнее привяжет нас к этому преходящему существованию. Нужно, в конце концов, как поэт Ки-но Томонори, со спокойной душой отринуть ее, –

Эту бренную жизнь,
что росой на ветру испарится,
не оставив следа…


IX. ПОТОК

     Не стоит привязываться к этой жизни, и незачем прилепляться душой ни к чему в мире, будь то город или страна, человек или вещь. Как не остановить течения реки, так не удержать и потока перемен, стремительно проносящегося перед глазами. Что было еще вчера, того сегодня уже нет, или оно неузнаваемо изменилось. Как сказал монах Рёкан: «Все меняется в мире, ни в чем не найти опоры». Нет более бесполезного занятия, чем сокрушаться о прошедшем: ведь то, что есть ныне, однажды тоже станет бывшим, и все унесет с собой поток иллюзорного бытия. Вот и Сайгё говорит то же самое: «В смене дней и ночей нигде не найти мне опоры, все непрочно вокруг – ведь и то, что зовем мы „ныне“, завтра будет уж днем вчерашним…». И поэтому тот, кто стремится к истинной мудрости, должен выйти из реки жизни на берег, чтобы спокойно созерцать течение вещей и не горевать об утраченном. Можно ли при этом надеяться когда-нибудь вновь обрести упущенное? Не то же ли это самое, что надеяться выловить осенний листок, упавший с берега в быстрину? Где, когда и как поймаешь его, этот лист, кружащийся на поверхности бурлящего водоворота? Что унесено стремниной жизни, того уже не возвратить, но все без остатка поглотит течение бытия…

В этот суетный мир
прийти в человечьем обличье,
чтобы плыть по волнам…
Но когда-нибудь суждено нам 
снова кануть на дно потока…

(Инок Сайгё)


X. ПЛАВАНИЕ

     Поток жизни стремительно мчится перед нашим взором, и мы отражаемся в нем, а он – в нас. Вот надвигается на нас очередное жизненное событие, и мы видим его пока только издали в своих мыслях. Вот мы поравнялись с ним и вошли в него, – мы отражаем его и мыслями, и чувствами, все наше существо наполнено им. Вот оно проходит, постепенно минуя нашу жизнь, и остается позади, и мы думаем о нем все меньше и меньше… И, наконец, оно исчезает в мареве жизненной дали, и мы его забываем. Отражение гаснет; отныне оно оживет в нас, только если мы сами этого захотим, или что-то внешнее напомнит нам о нем. Другие события и явления наполняют нас, и так будет до тех пор, пока мы плывем по реке жизни. А там, где окончится плавание, – там уже нет отражений, как нет и нас самих. Погаснет свеча, рассыплется колесница, рассеются элементы, и только имя останется в памяти людской, да и то ненадолго… Я хотел бы выразить эту мысль в следующем пятистишии:

Забудется жизнь;
может, лишь имя одно
останется жить, –
сорванный ветром листок,
прочь уносимый рекой...


XI. ЛЕТО И ОСЕНЬ

     Когда в августе бродишь по лесу, особенно в сырую, пасмурную погоду, после недавно прошедшего дождя, тебя обволакивает атмосфера благодатной свежести, воздух, напоенный зрелой зеленью и ароматами каких-то запоздало цветущих растений. Таково зрелое лето – лето, достигшее вершины своего жизненного торжества и уже готовящееся к скорому незримому уходу, чтобы уступить месть близкой уже осени. Таково лето на исходе своего земного срока, – но не такова осень. Ибо вершина осени, ее заключительная, подытоживающая пора, – это холод, тьма, сырость, запах прели и тлена, чувство печали и безысходности, заполняющее все вокруг… Не так ли и в человеческой жизни: зрелость с ее обильными плодами – и старость с ее тоской, горечью и одиночеством среди чуждого и равнодушного мира? Благо тем, чья старость согрета заботой и любовью близких, чей земной путь не заканчивается в пустоте бессмысленного прозябания, чья жизнь принесла зримые результаты в виде творчества и его созданий – того единственного, что придает смысл прожитым годам! Таких людей с полным правом можно счесть счастливыми.

О, какая печаль!
Скоро высохнет росная россыпь
на траве луговой
в час, когда над равниной Мияги
пролетает ветер осенний!..

(Инок Сайгё)


XII. ЛИСТВЕННИЦЫ

     Когда я смотрю со своего балкона на шеренгу стройных высоких лиственниц, растущих возле дома, и вижу, как неуклонно желтеют их изысканные кроны, я понимаю, что это осень сделала их такими. И я знаю, что это – верный признак того, что скоро опустится на землю сырой сумрак ноября, а за ним недалеко уже и до холодов долгих зимних месяцев, и что не скоро еще эти благородные деревья вновь облекутся мягкой зеленой хвоей… Почему же, когда я вижу в зеркале, как поседели мои виски, какие глубокие складки легли от крыльев носа к углам рта и как под глазами набухли мешки, я не думаю о том, что все это – верный признак наступающей старости, за которой недалеко уже и до холода неизбежной смерти? Разве мы – не часть природы, и разве она, своей сменой времен года, не показывает нам нашу жизнь в ее последовательном течении? Листья, опадающие с деревьев, становятся перегноем и удобряют почву: так же и все мы, умирая, ложимся в землю, чтобы стать ее частью. Так чем же мы лучше этих желтеющих иголок и этих листьев, сиротливо дрожащих на сыром ветру?..

Заболел я весной – недужный встречаю осень.
На постели лежу, а дни утекают втуне.
Только снятся порой в цветенье ива и персик.
Шорох палой листвы… Унылы сверчков напевы.
Хворей не перечесть, и все коренятся в теле.
Хоть сто лет проживи, конца все равно не минешь…

(Тюдзё Дзёсин)


XIII. СОН И СМЕРТЬ

     Неизвестно, кто первый сравнил сон и смерть. Но, так же как мы не страшимся сна, не следует страшиться и смерти, ибо и она – тоже всего лишь сон, пусть и зовущийся вечным. Ведь нет ничего необычного в том, что день сменяется ночью, – и то, что жизнь сменяется смертью, также не ново. И если первое не рождает в нас никаких особенных чувств, то почему же второе неизменно вселяет в нас страх и трепет? Ведь всякий день мы ложимся спать и видим сны, – и так же каждую жизнь ложимся умирать и тоже, наверное, видим сны, а потом просыпаемся, но уже в другой жизни… И, как трудно бывает порой припомнить вчерашний день, так же смутно вспоминается нам и наша прошлая жизнь. А того, что снилось в смертной ночи, никому не дано помнить…

Пробудилась в ночи –
и будто влекут меня волны
по реке горьких слез…
От недавних снов остается
только горькая мука в сердце…

(Дзякурэн)


XIV. СВЕТ И ТЬМА

     Всю жизнь повторяется одно и то же: день, ночь, и снова день, и снова ночь… Свет, тьма, и опять свет, и опять тьма… Зачем? Для чего устроено так, что жизнь заключается в вечном чередовании этих противоположностей – дня и ночи, света и тьмы? Не для того ли, чтобы дать человеку зримый прообраз вечного чередования двух других противоположностей – жизни и смерти? День с его светом – это жизнь; ночь с ее тьмой – это смерть. Как бы долго ни длился день, мы все равно знаем, что настанет ночь, – и как бы долго ни продолжалось наше бытие, мы подсознательно ждем неизбежного прихода небытия… Но и самую долгую ночь в конце концов сменит день. И потому есть в этом вечном чередовании вечная надежда: ибо как новый день настанет после ночи, и свет вновь воссияет после тьмы, так и после смерти будет новая жизнь. Для того и установлено в природе так, а не иначе, чтобы мы имели твердую уверенность в этом.

Нет, не стану пенять!
Всем пройти суждено в бренном мире
этим скорбным путем –
и сейчас на равнине Насу
я росе свою жизнь вверяю…

(Инок Соги)


XV. ГНЕЗДО

     Над окном моей комнаты, которую впору называть кельей, под самой крышей устроено окно пожарной вентиляции – большое, темное, забранное примитивной решеткой. В окне этом голуби вьют гнезда и выводят птенцов. Теперь же на дворе – октябрь, и иногда мне слышится сверху чивиканье синичек. Этим славным пташкам я искренне рад. С ними чувствуешь себя так, словно живешь не в городе, среди людского непотребства, а в самой гуще леса, и если не смотреть в окно на крыши уродливых домов, громоздящихся напротив, то ощущение именно таково. Когда до меня доносятся эти звуки, я забываю все, что связывает меня с миром людей, все, что должен им я, и что они должны мне, и в душе воцаряется покой и почти детское ощущение легкости… И пусть рождение в человеческом мире принято считать самой большой удачей, – но мне эта жизнь среди людей всегда казалась незаслуженным наказанием, и я мечтаю о такой жизни, в которой вокруг меня никогда больше не будет этих двуногих… Если бы можно было в будущей жизни возродиться птицей, то больше не о чем было бы и мечтать. Сколько раз за все мои годы случалось мне провожать взглядом летящие птичьи косяки и завидовать их свободе и полету, их высям и далям!.. К этим моим раздумьям неплохо подошли бы стихи Сирэна:

Я лежу один у окошка, простерт на ложе болезни
И дивлюсь, как премудро все устроено в  мире.
Реет белая птица на сумрачном небосводе –
И мой дух воспаряет ввысь, в бескрайние дали.


XVI. ЖАЖДА

     Человек – странное существо: он никогда и нигде, ни одного мгновения своей жизни не может быть покоен и счастлив, но всегда ему хочется чего-нибудь нового и все время чего-то недостает. Его обуревают безотчетные стремления, снедает тоска по неведомым краям и дальним странам, по другим людям, которых он мог бы встретить на жизненном пути, – словом, им владеет неустанная жажда перемен. Ему неудержимо хочется где-то еще побывать, что-то еще повидать, и никак не сидится ему на месте. И, сколько бы он ни убеждал самого себя, в спокойные минуты досуга, что жизнь его благополучна, а сам он вполне счастлив, – его душа все равно не может обрести успокоения. Ей ни на минуту не удается привыкнуть к тому, что то, чем обладает она здесь и сейчас, – это и есть счастье. Жизнь с ее грубыми материальными формами, мир с его резкими контрастами, судьба с ее неожиданными и порой безжалостными перипетиями, смерть как закономерный и неотвратимый финал жизненного пути, – все это вселяет в душу страх и неуверенность, и она подсознательно чувствует, что это – не настоящее, не подлинное бытие. Потому и мечтает она об иной участи, не задумываясь о том, что и эта желанная участь будет во многом подобна прежней… Это и есть то самое внутреннее стремление, которое в буддизме именуется «жаждой бытия», четвертое звено в «Пратитьясамутпаде» – «Учении о зависимом происхождении», которое сообщил нам Великий Учитель Гаутама: «Из ощущения возникает танха, жажда, стремление, которое ведет нас от рождения к рождению. Оно представляет собой могучую причину жизни и страдания. Мы есть потому, что мы жаждем бытия. Мы страдаем потому, что мы жаждем удовольствия... Танха, или жажда, в ее тройственной форме, есть причина всякого страдания»… Вероятно, правы поэтому буддисты, называющие земную жизнь одной из форм страдания, а земной мир – юдолью скорбей…

Лишь во сне я могу
позабыть о превратностях мира,
навевающих скорбь,
а проснусь – и будто бы снова
окажусь в дурном сновиденье…

(Император Сутоку)


XVII. ШЕСТЬ МИРОВ БЫТИЯ

     Считается, что каждый из нас, умерев, может заново родиться в одном из шести миров бытия: мире богов, мире демонов, мире людей, мире животных, мире голодных духов и мире адских существ. Сущность первого из миров – наслаждение, второго – власть, четвертого – страх и голод, пятого – неодолимые желания, шестого – низменные страсти. Но миры эти не отделены от земного ни непроходимыми пустынями, ни непреодолимыми пространствами, и поэтому даже во время своей земной жизни человек легко может очутиться в одном из них. Ибо если он погряз в чувственных и духовных наслаждениях – значит, он пребывает в мире богов; если стремится к власти и могуществу – он среди демонов; если всю жизнь предан суете и сиюминутным заботам – он подобен животным; если его раздирают похоти – он в мире голодных духов; и, наконец, если он обуян завистью, ревностью, ненавистью и злобой, то он – в аду. И, хотя тело его по-прежнему остается на поверхности земного мира, но его сознание на самом деле находится там, куда его влечет его сущность. Подчас это становится настолько явным, что заметно даже стороннему взгляду. И только пребывающим в мире людей присуще состояние разумного равновесия, благого произволения и спокойного созерцания вещей, – но этих последних ничтожное меньшинство…

Созерцаю луну
и вижу в безрадостном свете
весь наш суетный мир, –
не меня одного сегодня
осенила печалью осень…

(Оэ-но Тисато)


XVIII. НЕВИДИМЫЙ МИР

     Трудно отвыкнуть от  навязчивого чувства двоемирия, от постоянного ожидания чьего-то потустороннего вмешательства в твою жизнь… Мы не просто живем на свете, но все время стараемся заглянуть в иное, запредельное бытие, и все события своей жизни, даже самые ничтожные, пытаемся объяснить трансцендентными причинами. Невидимый мир, недоступный нашему пониманию, является словно бы второй реальностью, постоянно влияющей на первую, видимую и осязаемую нами, и едва ли не более реальной, чем она. И пусть тысячу раз прав был Сайгё, когда писал: «Голый ствол без ветвей, стоящий один среди поля, все же лучше, чем тот, кто в душе не лелеет думы о грядущем мире загробном»! Но я убежден, – хоть я и молчу об этом, – что никогда не смогу жить полной жизнью, в гармонии с собой и с миром, пока не освобожусь от этого морока, затуманивающего разум и не позволяющего просто и прямо смотреть на вещи и видеть их такими, каковы они в действительности… Ибо это еще одна иллюзия призрачного бытия, в котором мираж реален, а реальность ускользает, как тень, в котором истина обманчива, а обман истинен…

О наш призрачный мир!
Не назвать его и сновиденьем –
в сей юдоли земной
всё, что видим, и всё, что слышим,
предстает на поверку тщетою…

(Фудзивара-но Тэйка)


XIX. УПОВАНИЕ

     И еще об одном я молчу и никому не открываю своих мыслей: о том, что важнейшей частью жизни людей в этом мире является именно упование на неведомый потусторонний мир, – такой, каким он существует в их представлении. Все они веруют в справедливого бога и его праведный суд, в то, что добро, в конечном счете, непременно восторжествует, а зло неминуемо будет наказано. Что после смерти все они встретят в ином мире своих умерших родственников, и их ожидает вечное счастье в небесной стране, где торжествуют любовь и истина, и где каждому воздается по его упованию… Зачем же лишать слабых людей единственной надежды? Что будет с ними, если сказать им про непрестанно вращающееся колесо бытия, про бесконечную цепь рождений и смертей, про длинную вереницу существований с вечным неизбежным повторением одних и тех же непоправимых ошибок? Или про тьму неведения, в которой бродят они всю жизнь, не видя выхода и даже не подозревая о том, что блуждают впотьмах? Это было бы, наверно, так же жестоко, как обидеть ребенка… Правду сказал Иккю Содзюн:

Тут молись – не молись,
проповедуй – не проповедуй,
а цветы по весне
распускаются, опадают,
и становятся сами землею…

Однако он же написал и другое вака, которое тоже можно здесь привести:

Коль не знает никто,
в какое пристанище должен
путь земной привести, –
значит, нечего опасаться,
что с пути своего собьешься!..


XX. О ЗАВИСИМОСТИ

     Все в этом мире живут в привычной зависимости от других. Все смотрят друг на друга: одни – сверху вниз, а другие – снизу вверх, и никто не представляет себе жизни вне человеческого стада. Они даже пугаются, если сказать им об этом, до такой степени весь мир ограничен для них только людьми и ничем, кроме людей. У тех, которые называют себя верующими, есть, правда, еще их бог и его бодхисаттвы, которых здесь называют «святыми», – но только для того, чтобы зависеть еще и от них… И так, в рабском состоянии, они и проживают всю свою жизнь. И никто не мыслит себя единственным и уникальным существом во вселенной, не зависимым ни от кого из живущих, но только от кармического закона, который управляет всем и всеми. Но ведь карму себе создает сам человек, – а значит, каждый из нас зависит не от других людей, а лишь от одного себя, и потому абсолютно свободен. И каждый сам волен избирать для себя будущее: влачиться ли ему из одной жизни в другую в вечном круговороте сансары, или ступить на путь, ведущий к пробуждению…

Пусть придется и мне
из нашего бренного мира
неизбежно уйти –
я и там лишь к луне далекой
буду вечно душой стремиться…

(Инок Сайгё)


XXI. ВО МГЛЕ

     Странные люди окружают меня в жизни! Мне кажется, что главная их страсть – всеми возможными способами осложнять и портить существование себе и окружающим. Виной тому – снедающая их неутолимая жажда самоублажения и самоутверждения, страстное вожделение к вещам этого мира, ненасытное тщеславие и жгучая зависть. Оттого и живут они, словно во мгле, не в состоянии вырваться к свету. Увы, нередко это касается и тех из них, кто утверждает, что верует, и потому, казалось бы, должен мыслить иначе и стремиться к высокому и вечному… Но и они блуждают в той же мгле. И, глядя на них, я убеждаюсь, что только тьма неведения – причина их беспросветных мытарств. И неотступная мысль преследует меня, – что если их вера не дает им понимания вещей, не может озарить своим светом их беспомощных блужданий и указать им правильный путь, то это означает одно из двух: либо их вера неистинна, либо нет у них никакой веры… Справедливо сказал про таких Сайгё:

Так влачат свои дни,
не ведая мира иного,
чтобы вскоре уйти,
на земле живущие люди –
то печалятся, то мятутся…


XXII. ТРИ БЛАГИХ ПОБУЖДЕНИЯ

     Когда мне случается раздумывать о началах и о сущности различных религиозных верований, я вспоминаю о юном Сиддхартхе Гаутаме, сыне раджана Шуддходаны из воинского рода Шакьев, жившего в древности на севере Индии. Этот юноша, желая найти рецепт помощи всем страждущим в этой сансаре скорбей, оставил свой дом, жену и маленького сына, оставил богатство и почет, спокойную жизнь и комфорт, и ушел странствовать нищим отшельником-санъясином по пыльным дорогам под палящим солнцем. И однажды, после того как он сорок девять дней просидел в созерцании под деревом баньян, на него снизошло просветление, и ему открылись истоки и причины царящего на свете неправедного миропорядка. Он постиг также и тот путь, следуя по которому, можно выйти из вечного круга перерождений. И то, что он таким образом узнал, он затем передал своим ученикам, – и с того дня на протяжении сорока пяти лет проповедовал свое учение, пока в возрасте восьмидесяти лет не покинул этот мир, уйдя в нирвану… Но вот что замечательно: ведь он вовсе не намеревался основывать какую-то новую, свою собственную религию! Нет, он просто делился своими открытиями с другими – теми, кто, так же как и он, странствовали по свету в поисках истины… В этом видится мне, прежде всего, истинное благородство и бескорыстие, высокое стремление к философскому постижению бытия и огромное сострадание ко всем живущим, – три благих побуждения, которые и составляют основу подлинной веры…

Перед Буддой один
Эту ночь я в раздумьях печальных, в тоске проведу –
Благодать на меня снизошла.

(Ёса Бусон)


XXIII. О ПОДНОШЕНИЯХ

     Что можно подарить Богу? Наверно, ничего – ибо Он ни в чем не нуждается… А что можно подарить Будде? О, есть несколько вещественных предметов, которые Ему желанны. Предметы эти – питьевая вода, вода для омовения, цветы, благовония, свет, душистая вода, пища и музыка. Когда мы подносим Будде питьевую воду, тем самым поднося и все реки, моря и чистые воды Вселенной, то за это Он посылает нам утоление жажды, вызванной пламенем наших страстей. Когда мы подносим Ему воду для омовения, это подношение омывает наш ум от скверны, его загрязняющей. Когда мы подносим Ему цветы, то этим подношением в нашем уме раскрывается лотос блаженства. Когда мы подносим Ему благовония, то через это нами осознается отсутствие бытия явлений и иллюзорность жизни, подобной сновидению. Когда мы подносим Ему свет, тем самым поднося Солнце, Луну, звезды и весь свет, освещающий мир, то благодаря этому мы осознаем, что мир – это ясный свет. Когда мы подносим Ему душистую воду, тем самым поднося и все ароматы мира, мы получаем в награду знание истинной сути вещей и явлений, соединенное с состраданием ко всем живым существам, бредущим во тьме неведения. Когда мы подносим Ему пищу, то благодаря этому в нас рождается понимание жизненной силы мудрости и качеств Просветления. И, наконец, когда мы подносим Ему музыку, тем самым поднося и всю музыку и гармонию Вселенной, то это подношение превращается в наш личный опыт осознания высшей реальности и в расцвет нашей пробужденной речи.

Я в плошку свою
пучок одуванчиков сунул,
фиалок набрал –
вот и славное будет нынче
Будде трех миров подношенье...

(Рёкан)


XXIV. О РАЗДЕЛЕНИИ

     Так уж ведется, что все мы, люди, – существа страстные, преисполненные всевозможных сильных чувств, среди которых есть и такие, как вражда и ненависть. Поэтому первой и основной целью любой религии должно быть установление мира и согласия между людьми. Если взглянуть с этой точки зрения на религию тех, кто живет рядом со мной на этой земле, то сразу же возникает недоумение. Все они поклоняются и молятся божеству, жившему на земле в человеческом облике на пять столетий позже Гаутамы и казненному за свои проповеди. И они верят, что после смерти он воскрес, и что также и они, его последователи, воскреснут из мертвых, хотя и не сразу. Я не собираюсь оспаривать эту их веру, – меня тревожит другое. В самой основе их веры уже содержится семя раздора и разъединения, ибо мученическая смерть основателя этой религии разделила всех людей на тех, которые на его стороне, – и других, которые на противоположной или вообще ничьей. Вражда и взаимная ненависть между теми и другими, временами переходящие в настоящие войны, длятся вот уже третье тысячелетие… Но неужели те, которые ненавидят своих ближних, вправе считать, что их вера дает им на это право? И такую же немирность можно обнаружить и среди самих приверженцев этой религии, в их семьях и общинах. Я и сам, когда был среди них, испытал на себе эту засасывающую трясину нелюбви к любому инакомыслию и подозрительного недружелюбия к тем, кто не верует, или же верует, но по-другому… Когда бы они знали, что каждая их дурная мысль и дурной поступок непоправимо отягощают их карму, может быть, жизнь их была бы более праведной, – но они не верят в карму, считая ее внушением злого демона… От всего этого жизнь превращается в ад, и человек теряет покой навсегда.

Кто над собою
в море мирской суеты
вовсе не властен, –
может ли тот поучать
истинам вечным других?..

(Окума Котомити)


XXV. УЧЕНИЕ

     И в человеческую душу это учение вносит немирность и разлад. Вместо того, чтобы успокаивать человека и примирять его с миром и с жизнью, оно требует от него непрестанной и безнадежной борьбы с собой и другими, тем самым противопоставляя его самому себе, людям и всему миру. Оно налагает запрет на самые обычные проявления его естества и объявляет его виновным и подсудным даже за его мысли. Оно ставит человека в униженное положение преступника поневоле, согрешающего ежеминутно, всегда и во всем, приучает его смотреть на самого себя как на самое ничтожное существо, и требует от него постоянно ощущать свою неизбывную вину и каяться в ней. Все мироздание оно объявляет греховным и падшим по вине человека; все живое под небом якобы страдает из-за его врожденной наклонности ко злу; гибель мира в грядущем пламени – такова окончательная цена порочности человеческой природы. Все, случающееся с человеком на свете, эта религия объявляет либо волей бога, либо божьей карой или попущением за грехи, и человек считается пожизненным рабом могущественного божества, которое в любую минуту может сделать с ним все, что захочет. Все это несправедливо и грубо до отвращения…

Ни раем, ни адом
меня уже не смутить –
и в лунном сиянье
стою непоколебим,
ни облачка на душе…

(Уэсуги Кэнсин)


XXVI. ИЗГНАНИЕ ИЗ РАЯ

     Когда четыре с половиной века назад, усилиями европейских миссионеров, христианская религия водворилась в Японии, то сам правитель государства Ода Нобунага милостиво позволил проповедовать это новое верование в своей стране, всячески его поддерживал и даже, говорят, сам принял крещение из рук иезуитов. Однако после самоубийства Нобунаги в киотском храме Хоннодзи его преемник, регент Тоётоми Хидэёси, в конце концов вынужден был запретить христианство за то, что оно нарушало традиционное почитание старших, принятое на Востоке. Противники нового учения справедливо указывали на такие его вопиющие положения, как объявление близких родственников врагами, непочтительное отношение к родной матери и братьям, требование любить бога больше, чем собственных родителей и детей, а также запрет сыну хоронить умершего отца, которые можно найти в священной книге этой религии. Все это, – а в особенности последний из названных моментов, довольно дикий сам по себе, – в корне противоречило одному из основных тезисов национальной этики – конфуцианскому принципу сыновней почтительности. Вдобавок проклятие богом христиан фигового дерева шокировало японцев, любовь которых к природе общеизвестна. Поэтому христианское учение было с позором изгнано из Страны Островов, как подрывающее устои семьи и общества и враждебное исконному Пути богов, и его исповедание было повсеместно запрещено под страхом смертной казни. Более того: новый правитель воздвиг на приверженцев зловредного верования жестокое гонение, в ходе которого миссионеры-иезуиты были выдворены из страны, а местные последователи религии Христа распяты на крестах по образу и подобию своего кумира… Что ж, может быть, это и было неправильно, – поступать таким образом с чужим богом и его служителями. Но и считать всех, кто думает иначе, чем ты, своими врагами, а всех, кто иначе верует – осужденными на вечные муки, как это делают все христиане в мире, – тоже никуда не годится. Насколько возвышеннее и благороднее древняя религия Гаутамы Будды, проповедовавшего терпимость ко всем религиям на свете, любовь ко всем живым существам во вселенной!

Я и знать не хочу
ни какого-то ада, ни рая,
коли все мы должны
под конец вернуться туда же,
где барахтались до рожденья…

(Иккю Содзюн)


XXVII. СТАДО И СТАЯ

     В чем ты родился, в том тебе и должно умереть: таков закон. В какой земле началась твоя жизнь, в той ее и закончишь, и это правильно. В каком общественном состоянии ты был рожден, в том и завершишь свой жизненный путь, пройдя его достойно: такова непреложная истина. И, точно так же, в какой вере ты появился на свет, в той и покинешь земную жизнь, – и это тоже справедливо. Если же кто-то был рожден вне всякой веры, вне какой-либо из религий, то, следовательно, и он не обязан умирать непременным приверженцем какой-то из них, но имеет полное право сохранять неверие, как условие своего рождения, и никакой высшей правды этим не нарушит. И это отрадно, поскольку в нынешнее высокодуховное время от каждого ждут, – а скоро будут требовать, а там и угрожать, – чтобы он непременно был верующим и ходил бы в церковь. Как будто нельзя уже и на свете прожить без унылого почитания нелепых и безумных догматов какой-нибудь замшелой религии, изобретенной людьми в те века, когда Солнце еще обращалось вокруг Земли… Как жаль, что в человеческом мире никто не хочет быть свободным и разумным, каким его создал Бог, но каждый спешит вручить первородство своего разума первому встречному болтуну и обменять свою прирожденную свободу на чечевичную похлебку обещаний будущего вечного блаженства. В сущности, это означает, что никто не хочет быть человеком, ибо куда спокойнее быть членом стада – или стаи. Но стадо стригут и забивают, а стаю – истребляют. Что выбираешь, то и получаешь…

Как же убоги
те, что привыкли считать,
будто от Бога
мудрость земная дается, –
и прозябают в безделье!

(Таясу Мунэтакэ)


XXVIII. ЦЕРКОВЬ ЖИЗНИ

     Любую религию в жизни можно обрести и потерять, или сменить на другую, которая окажется не намного лучше прежней. Но в каждом из таких случаев речь может идти всего лишь о той или иной системе объяснения бытия. И почему-то никому не приходит в голову простая и очевидная мысль: что все мы, от рождения и до смерти, являемся членами одной общей Церкви, которая именуется Жизнью. Ибо жизнь дается каждому как некий закон или урок, и не было на земле человека, у которого было бы по-другому; жизнь – это единственное, что происходит с человеком на земле, и от чего никто из живущих на свете не свободен, покуда не умрет; жизнь – это то, что мы получаем как бескорыстный дар, и от чего никто из людей не хочет и не может отказаться; и, наконец, жизнь – это то общее, что есть у всех людей, к какой бы религии они ни принадлежали. И это и есть единственная подлинная религия, объединяющая всех жителей мира в одну гигантскую общину, в один огромный приход; это и есть единственная истинная вера, в лоне которой все мы – единоверцы, – и всякий, кто не исполняет простых заповедей этой религии, извергается вон из сообщества верующих и отлучается от жизни среди людей. В этой вере мы рождаемся на свет, в этой вере умираем, и весь свой земной век мы ежедневно посещаем ее Храм, в котором исповедуемся друг другу, и в котором причащаемся собственными слезами и кровью. В этом Храме не читают проповедей, – но воздаяния и кары, получаемые нами в его стенах, целиком и полностью зависят от наших поступков: за доброе нам воздается добром, а за злое мы рано или поздно получаем заслуженное наказание. Единственным священником Храма жизни является Господь Бог, а может быть, Карма, что в данном случае одно и то же, – и служба в этом Храме не прекращается никогда, ибо вся человеческая жизнь задумана как одно долгое богослужение. Быть прилежными и добросовестными в исполнении заповедей религии жизни, быть внимательными по отношению к тем урокам, которые мы от нее получаем, и к тем наставлениям, которые, в виде выводов и умозаключений, открываются нам, быть благодарными за них и за все, что мы встречаем и видим в этой Церкви Жизни, – это и зовется мудростью на земле.

Долог путь по кремнистым тропам
к храму на далекой вершине –
                но упорно бредет,
                опираясь на посох, паломник,
                постарев в дороге…

(Инок Соги)


XXIX. ТЮРЬМА

     Когда мне случается брести по одетым в камень тесным улицам столицы, у меня каждый раз возникает ощущение некой тюрьмы. Ибо, как и в тюрьме, в городе всегда горит свет в ночное время, повсюду ходят и разговаривают какие-то чужие люди, и нигде невозможно ни на минуту остаться одному. Но даже если ты и останешься ненадолго в одиночестве где-нибудь на тихой улице или в сквере, ты все равно всегда подсознательно помнишь о том, что в домах вокруг тебя – множество людей, и сотни глаз наблюдают за тобой… Вот это-то чувство, что за тобой все время наблюдает кто-то невидимый, и есть главнейший признак тюрьмы. Что до меня, то я испытывал это чувство ежедневно на протяжении всей моей жизни в столице, испытываю его и теперь, и нет возможности от него освободиться. Ибо душа моей родины – это душа тюремщика, здесь все следят за всеми, и этот надзор ощущается постоянно и безотчетно, как бывает, когда чей-то взгляд сверлит тебе спину. Это состояние вечной несвободы способно кого угодно свести с ума. Поэтому, вероятно, среди жителей больших городов так много преступников, наркоманов и самоубийц…

Чем в мучениях жить,
не лучше ли мир сей отринуть,
поселиться в глуши
и смиренно на горных склонах
собирать в перелесках хворост...

(Аривара-но Нарихира)


XXX. ПРИРОДА ЖИЗНИ

     Но когда ты приходишь в лес, то попадаешь в совершенно иной мир – не человеческий и рукотворный, не мир каменных домов и улиц, залитых мертвым асфальтом или вымощенных булыжником, а мир живых чутких деревьев и мягкой, податливой травы. У лесного мира – свои законы, противоположные законам мира людей. Главный из этих законов – внутренняя свобода, и этой свободой лес охотно делится со всяким, кто в его мир входит. Сколько бы людей ни бродило по лесу, – то негативное эмоциональное поле, которое они неизбежно, в силу самой своей природы, создают вокруг себя, поглощается лесом без остатка. Именно и только здесь, среди молчащих елей, сосен, берез, душа остается чистой и не затронутой человеческим злом. Здесь никто не может тиранить других, никто ни за кем не наблюдает, никто не может ненавидеть никого: все это осталось там, в людском мире, лежащем за лесной опушкой. Здесь днем – светло, а ночью – темно, как и должно быть на свете. Здесь нормальный и здоровый мир природы – а не искусственный и больной мир людей. И поэтому лес способен врачевать недужные души, передавая им свой покой, тишину и невозмутимость. Лес и город – это две взаимоисключающие противоположности, как свобода – и неволя, как мудрость – и безумие, как жизнь – и смерть.

От мира вдали
я пристанище выбрал по нраву
здесь, в лесистых горах,
где соблазном земных влечений
даже сны не смущают душу...

(Кагава Кагэки)


XXXI. ОСЕНЬ

     Из моего окна виден парк, желтеющий и багровеющий всеми красками осени; за ним простирается горизонт, весь в лесах, уже ставших из темных рыжими. Это повторяется каждый год, и каждый год осень словно впервые предстает перед моими глазами во всей своей расточительной роскоши. Можно умом понимать то, что осени прошлых лет ничем не отличались от нынешней, – но сердце не хочет этому верить. Для него каждая осень – особенная, непохожая на остальные. И становится не по себе оттого, что вся эта немыслимая красота совершенно бескорыстно дается нам в дар! Лес, безмолвно сбрасывающий желтую и багряную листву, словно стесняющийся своего ослепительного наряда, не ждет от нас восхищения, не помышляет о славе, не требует награды: он даже не сознает того, сколько наслаждения доставляет взору. И стыдом наполняется суетное сердце, нетерпеливо ждущее и ищущее мзды за свои несовершенные творения-однодневки, которым, сколько бы их ни было, вовек не сравниться ни с одним из этих увядших листьев, что пестрым ковром покрывают землю. О, неблагородное человеческое естество, не сделавшее еще ни единого шага по стезе совершенства! Твоя жизнь подобна листве дуба на горной тропе, о которой так проникновенно сказал Сайгё:

Эти листья с дубов,
не успев пожелтеть и увянуть,
уж под ноги легли
на тропинке к горному храму,
на пустынной, глухой тропинке…


XXXII. СОСНЫ

     В краю, где я живу, хотя и любят природу, но совсем не так, как на Восточных островах. Всенародного почитания цветущих вишен здесь нет. Здесь любят березки, рябинки, рисуют с них пейзажи, посвящают им песни и стихи. Я же больше всего люблю сосны: ведь сосна – это единственное дерево в здешних краях, которое целиком и без остатка устремлено ввысь, в небеса. Вся ее крона находится вверху, высоко над головой, – а тем, кто стоит на земле, остается любоваться только сухими обломанными сучьями. Потому-то и близка мне сосна, что и сам я такой же: все мои думы – о небесном и неотмирном, на земле же ничто мне не мило. И, в каком бы лесу или парке я ни бродил, глаза мои непременно ищут в гуще деревьев эти стройные золотистые стволы. Поистине, прав был поэт, написавший такие стихи: «Свет осенней луны. О, если бы снова родиться сосною на склоне!..» Его звали Осима Рёта, он жил лет триста назад, и, читая его хайку, чувствуешь, что и для него это дерево было воплощением благородства. Я знаю, что сосны всегда глубоко почитались в той стране, к которой всю жизнь прикровенно стремится мое сердце. Недаром им посвящено там столько дивных поэтических строк – как, например, вот это пятистишие Сайгё:

Если снова уйду
извечной дорогою странствий
и оставлю приют,
где с тобою, сосна, так сдружился,
верно, будет тебе одиноко?


XXXIII. ВЕК СОСНЫ

     А ведь и в самом деле, как чудесно было бы в будущей жизни стать благородной сосной, как мечтал поэт! Сосны, растущие одиноко, раскидывают свои ветви далеко в стороны. Что может быть прекраснее такого дерева, возвышающегося посреди поляны, поросшей высокой  густой травой! Что бы ни посылала ему жизнь, оно все приемлет безропотно, стойко перенося и зной, и холод, и снег, и бурю. Долог век сосны, зелена ее густая хвоя, причудливо изогнут золотой чешуйчатый ствол. Как ни величественны ели, как ни могучи дубы, как ни красивы березы, но с сосной никому из них не сравниться. И сто, и двести, и триста лет пролетят, но все так же будет она стоять, благословляя своими ветвями землю, с вершиной, устремленной в небеса, туда, где нирвана блаженных, обитель вечного покоя, приют невыразимой радости…

На Куками-горе, возвышаясь напротив Отоно,
Вековая сосна так величественна, прекрасна,
Одиноко стоит, неприступна и горделива.
Поутру я иду – одинокой сосной любуюсь.
На закате иду – останавливаюсь под нею…
И опять, и опять любуюсь той чудесной старой сосною.

(Рёкан)


XXXIV. ДЕРЕВО

     В том парке, где провожу я целые часы, когда наступает для меня свобода от забот житейских, есть несколько таких сосен. Одна из них растет на небольшой поляне, расположенной справа от главной аллеи. Поблизости от нее стоит высокая величественная ель, а кругом расстилаются густые заросли иван-чая. Возле этой сосны играли мои дети, когда были маленькими, а между корней ели они закапывали в мягкую землю свои «секреты», которые лежат там и до сих пор… Я прохожу мимо той сосны всякий раз, когда заканчиваю свою прогулку и возвращаюсь домой. И всякий раз я любуюсь ею, ибо ею невозможно не любоваться; и каждый раз мысленно прощаюсь с парком и с ней. Ведь никогда не знаешь, долгий ли тебе положен срок, и что тебе готовит карма. В любой день и час может наступить конец этому потоку изменений, и то, что составляло временное сочетание случайных элементов, именуемое на свете мной, рассыплется и исчезнет без следа. И кто может знать, в каких краях и при каких обстоятельствах вновь возникнет некое иное сочетание элементов, которое будет в этом мире моим продолжением и возобновит этот вечный путь заблуждений и утрат? Будет ли и там такой же дивный парк, как этот, и такие же сосны в нем, – или, может быть, я вижу это благородное дерево в последний раз?..

После смерти моей,
вспоминая ушедшего друга,
зеленей, о сосна! –
ведь живу я в мире безвестно,
нелюбим и неведом людям…

(Инок Сайгё)


XXXV. ЧЕЛОВЕК

     Дерево растет, пустив корни в землю, ствол его тянется к небу, а ветви устремляются в стороны, к другим деревьям. Налетит ветер, поколеблет ствол, заскрипит ветвями, зашуршит листвой, – а дерево думает: это жизнь. Ударит мороз, закует ветви в ледяной панцирь, – а дерево думает: это судьба. Хлынет ливень, прибьет листву, промочит кору, – а оно думает: это Бог… Так и человек: то жизнь его продувает, то судьба застуживает, то небеса вразумляют, – а он остается неподвижно там, где и был, потому что некуда ему бежать от своей жизни, от своей сути… Дерево растет, где росло, – а человеку все кажется, будто он переходит с места на место на земле. Но и он стоит все на том же самом месте, на котором его утвердила судьба или карма. И ничто на свете для него не меняется, ибо может измениться внешнее, внутреннее же останется прежним.

Испокон веков так ведется в подлунном мире:
В бесконечных сменах текут времена года.
Привечают весну луга пышным цветеньем,
Одевает лето деревья густой листвою,
Среди голых ветвей зимой завывает ветер.
В этой смене времен читается наша участь:
Человек родится, растет, здравствует, умирает…

(Исоноками-но Якацугу)


XXXVI. БЕССМЕРТИЕ

     Басё, великий поэт Японии, писал о людях, всегда пребывающих в пути, и о судьбах, которые суть вечное странствие. Как написано в одном из его путевых дневников: «Те, что проводят всю жизнь на кораблях или встречают старость, ведя под уздцы лошадей, вечно в пути; дорога стала им домом. Немало мужей древности умерло в дороге»… Он говорил о своем стремлении «уподобить судьбу свою одинокому облаку, что плывет вдаль по воле ветра», и мечтал умереть посреди скитаний… Мне же, когда я размышляю о своей собственной жизни, приходит на ум иное сравнение: одинокая сосна посреди лесной поляны. Я представляю себе это дерево, которое целый век стоит неподвижно и смиренно принимает все, что ни выпадет ему на долю. И так же я весь свой век живу все на том же месте, подобно сосне. Но чувство Великого Одиночества, о котором говорит Судзуки, когда в своем исследовании дзэн-буддизма упоминает о жизни как о вечном странствии, – оно знакомо и сосне. И как есть покорное приятие своей кармы в странствии по миру, оно так же есть и в участи сосны. И как иные умирают в скитаниях, обретая через эту благородную смерть величие своей судьбы, так и судьба одинокой сосны на лесной поляне воистину есть подлинное бессмертие.

Слишком редко, увы,
я внимаю печальным напевам, –
но шумят на ветру
ночь за ночью старые сосны.
Слышно ль там, под покровом мшистым?..

(Фудзивара-но Тосиёри – Сюндзэй)


XXXVII. КРУГОВОРОТ

     Пройти земным путем, не оставив следа, – не таков ли смысл жизни человека в мире вечной иллюзии? Ведь след, который мы оставляем в земном бытии, неизбежно станет залогом нашего нового рождения в этой, поистине, юдоли скорбей. Приумножая реалии бытия, увеличивая энтропию этого мира, мы создаем предпосылки для своего неизбежного возвращения в обитель страданий. Но разве в этом состоит наша цель? Поступая так, нам никогда не разорвать дурную бесконечность перерождений, не разомкнуть цепь взаимозависимых существований, на которые мы себя обрекли из-за незнания Закона, не выйти из лабиринта иллюзий и не освободиться от самих себя. Ибо конечная причина нашего странствия из одного мира в другой, – это мы сами, наша собственная, вечно жаждущая, непросветленная сущность. Именно она вовлекает нас в бесконечный круговорот новых и новых рождений, за которыми неминуемо следуют новые страдания и, – как неотвратимый итог, – новые смерти. И конца этому не предвидится. Мы – словно узники, пожизненно заточенные в трюме корабля, который потерял управление и носится по волнам, или беспомощные песчинки, увлекаемые неудержимой лавиной, или сухие листья, гонимые жестоким ветром кармы… Есть лишь один выход, указанный еще в древности, – но сколько бедствий и невзгод нужно пережить, прежде чем поймешь, что иного пути не существует!..

В мир приходишь один,
и один этот мир покидаешь, –
в наважденье живешь…
Укажу тебе путь к спасенью:
нет прихода – нет и ухода!..

(Иккю Содзюн)


XXXVIII. СТРАДАНИЕ

     Все в этом мире – страдание. Рождение – страдание, болезнь – страдание, смерть – страдание. Соединение с неприятным – страдание, разлучение с приятным – страдание. Так гласит Закон… Но разве в этих немногих словах выражено до конца все страдание бытия? Рождение и смерть – страдание, это правда; но и детство с его обидами и неисполненными желаниями – страдание; и юность с ее мучительным врастанием в плоть непонятной и враждебной жизни – страдание; и зрелые годы с их утратами и разочарованиями, с крушением надежд, – страдание; и старость с ее тяготами и неотвязными воспоминаниями, с болезнями и ожиданием смерти, – тоже страдание. Голод – страдание, жажда – страдание. Любовь с разлукой и изменой – страдание; обладание любимой – страдание; потеря близкого человека – страдание. Одиночество – страдание, семейная жизнь – страдание, воспитание детей – страдание, разлука с близкими – страдание. Потеря здоровья – страдание; бедность – страдание; пресыщение житейскими благами – страдание; утрата богатства – страдание. Жизнь в городе – страдание, жизнь в деревне – страдание еще большее. Холод – страдание, зной – страдание, сильный ветер – страдание, летняя духота – страдание. Ночной мрак – страдание, яркий солнечный свет – страдание. Сон – страдание, бессонница – страдание. Память – страдание, беспамятство – страдание… Так и вся жизнь человеческая – сплошное страдание, и никогда она не была ничем иным, и тщетно ждать и искать в ней покоя…

Наша бренная жизнь
непрочна и недолговечна,
как осенний листок,
что, цепляясь за ветку клена,
под порывом ветра трепещет…

(Оэ-но Тисато)


XXXIX. ОБЛАДАНИЕ

     В числе вводящих нас в заблуждение, и потому причиняющих нам страдание, иллюзорных вещей бытия едва ли не самая главная – это иллюзия обладания. Нам все время представляется, будто бы в этой жизни мы чем-то владеем, будто бы что-то в ней по праву зовется нашим. Но где же оно – то, чем мы, как нам думается, владеем? Оно все время ускользает от нас; оно нам только кажется; оно наше лишь в мыслях, и мы не понимаем его истинной сущности, которая подобна иллюзии. На самом деле нам ничто и нигде не принадлежит, ибо ничто не связывает нашу сущность с тем, что мы считаем своим. В любую минуту мы можем лишиться всего. Мы можем заболеть – и то, что казалось принадлежащим нам, изменит; мы можем умереть – и ничего из того, что имеем, не возьмем с собой в другую жизнь. Все, чем мы в действительности владеем, – это пустота, мираж, созданный нашим воображением, ветер и звук, которые мы слышим и чувствуем, но не можем поймать руками. Все призрачно, и реальна только снедающая нас жажда обладания…

О, если бы мог я отринуть
сонм соблазнов мирских, –
может быть, и день наступивший
не томил бы сердце тоскою…

(Инок Дзиэн)


XL. ЛЮБОВЬ

     Между призрачными вещами этого мира, которые мы так упорно и целеустремленно жаждем иметь, нет вещи более иллюзорной, чем любовь. Воистину, она есть самая большая из иллюзий этой жизни! Каждый испытал это на себе, ибо каждый мечтает найти счастье в любви. Если любовь неразделенная, мы страдаем от призрачности наших упований; если взаимная – испытываем радость и наслаждение, но и они недолговечны. Если мы соединяем свою жизнь с жизнью любимого человека, то наши иллюзии неизбежно рушатся под ударами грубой жизни; если же нет, – пребываем в самообмане до тех пор, пока не утихнет жажда обладания; но и это – мираж… Сердце строит воздушные дворцы, а действительность безжалостно разрушает их, – но трепещущий комочек бренной плоти не перестает возводить все новые и новые замки своих фантазий, потому что ни дня не может прожить без этого обмана. Воспоминания о пережитом наполняют его тоской и болью, думы о неосуществленных желаниях терзают его напрасными сожалениями… Вот уж воистину фата-моргана! А самое печальное – то, что это наваждение преследует нас едва ли не всю нашу жизнь. И как трудно, почти невозможно от него освободиться!..

От соблазнов мирских одна докука.
Я всегда это знал, об этом думал.
В хижине поселюсь, в горах лесистых,
Но не дано облакам постичь мою душу…

(Дзэккай Тюсин)


XLI. ЛЕБЕДИ НА ПРУДУ

     Невдалеке от моего дома есть старый пруд, – заросший густыми зелеными водорослями, стиснутый многоэтажными громадами домов кусочек живой природы. На пруду этом все лето жила пара черных лебедей. И хотя сейчас уже конец октября, но эти птицы все еще там. Они неторопливо подплывают к берегу, огражденному невысоким забором из ровно спиленных бревен, и доверчиво берут хлеб у детей и взрослых прямо из рук, милостиво позволяя всем желающим себя фотографировать. Вероятно, им одиноко, холодно и грустно в этом забытом судьбой углу мертвого железобетонного городского микрорайона. Но птицы не ропщут и не улетают, а спокойно плавают целыми днями по темному зерцалу воды. Их осанка полна сдержанного благородства, а головы с красными клювами, красиво сидящие на длинных, грациозно изогнутых шеях, горделивы, как и всегда… О чем невольно думается при взгляде на этих дивных птиц? О том, что так и надо жить на свете – терпеливо и молча, с благородным смирением принимать все, что посылает нам жизнь, не роптать на судьбу и не пытаться покинуть то место, которое определила нам карма…

Смотрю я на птиц… –
и не верится, что лишь о корме
все их помыслы, все заботы...

(Окума Котомити)


XLII. ПЕЧАЛЬ

     Велика скорбь девушки, которую оставил ее возлюбленный, и еще более велика скорбь матери, потерявшей единственное дитя, – но не менее велика и скорбь души, познавшей всю недолговечность этой бренной жизни. Как не вернуть возлюбленного и не возвратить к жизни умершего ребенка, так же не вернуть ни одного из уходящих дней, что больше никогда не повторятся, и не вернуть и самой жизни. Пусть этот мир иллюзорен, пусть он – то, чего не существует в действительности, и пусть сущность всего – пустота: но разве от этого мы меньше любим жизнь и не так сильно к ней привязаны? Разве мать меньше любит свое дитя, если знает, что скоро простится с ним навеки? Разве не пресекается наше дыхание от внезапно нахлынувшей тоски по невозвратимому? Воистину, печаль – вот то, что лежит в глубине всех вещей, и что бы мы ни приобретали в жизни, куда бы ни шли на этой земле, мы приобретаем печаль и идем к печали. Ибо все пройдет – и молодость, и счастье, и любовь, и надежда, – и останется лишь печаль по ушедшему навсегда. Горько думать о неизбежной смерти, но еще горше думать о неизбежной жизни, ибо печаль – ее суть…

Если путь наш земной
исполнен скорбей и печалей,
для чего же грустить,
что вернемся после кончины
на прародину нашу, в небо?!.

(Иккю Содзюн)


XLIII. НОЧНОЙ ДОЖДЬ

     Когда глубокой ночью идет дождь, городские улицы, тускло освещенные редкими фонарями, кажутся особенно сиротливыми и заброшенными, и в душе рождается острое чувство одиночества. Я смотрю в окно на темную пустынную улицу внизу, где капли осеннего дождя пляшут в зеркалах антрацитовых луж, жирно блестящих в свете ночных фонарей. В такие минуты я ощущаю себя затерянным во времени и пространстве, оставленным один на один с вечным одиночеством этого мира… И в этой полночной картине, где-то на заднем ее плане, за ровным шумом дождя, присутствует необъяснимая и невыразимая тишина. Кажется, как будто мир возвратился к своим истокам, к началу всех вещей – тишине, темноте и одиночеству… Словно ничего еще не существует, все еще только должно произойти, – а пока время еще не начало свой бег, и между небытием и вечностью идет дождь…

Беспросветная грусть.
На сердце осенняя морось
и холодная мгла –
ах, не знаю,  что мне поможет,
что развеет печальные думы...

(Идзуми Сикибу)


XLIV. ОДИНОЧЕСТВО

     Где бы мы ни были, где бы ни жили на этой земле, везде мы одиноки, и с этим, как видно, ничего не поделаешь. Для того и обзаводится человек семьей, для того и даны ему родители, жена, дети, внуки, чтобы кто-то в жизни был рядом. И горе тому, кто на свете один как перст, кому никто не отзовется, о ком никто не позаботится, не разожжет зимним вечером очаг, не приготовит ужин. Ни жены, ни детей, – пусто и холодно в его одиноком жилище. И пусть в нем много красивых, дорогих вещей, но какая в них радость? Вот и заводит человек собаку или кошку – все живая душа в доме… В одиночестве даже время течет по-другому: тянется медленно и неторопливо, томит и томит сердце, словно высасывает из него кровь по капле. Вот почему одинокие люди нередко бывают черствыми, радеющими только о себе, о собственном благе. Это одиночество и пустота их жизни выпили, капля за каплей, их теплую человеческую душу, оставив одну только сухую оболочку…

Стали длинней осенние долгие ночи.
Зябнет старик на одиноком ложе.
Скоро уже пойдет мне седьмой десяток,
Но никому на земле нет дела до старца.
Дождь перестал, лишь струйки текут с застрехи.
Всюду в ночи поют сверчки и цикады.
Глаз не сомкнув, один, на ветхой циновке
Буду встречать первый проблеск рассвета.

(Рёкан)


XLV. ПОЛЫНЬ

     Осенью по склонам оврагов и по высоким берегам рек сплошным серо-сиреневым ковром расстилаются заросли полыни. Летом эта трава незаметна и ничем не отличается от остальной луговой зелени. Когда же наступит октябрь, опадет листва и дохнет зимним холодом, ее простые и непритязательные листья свертываются в темно-сиреневые спирали, поражающие своей изысканно-скромной красотой… Вот так порой и люди: в свои молодые годы они никак не выделяются среди других и ничем не примечательны стороннему взгляду. Когда же подступающая старость, эта поздняя осень жизни, опалит их своим леденящим дыханием, тогда неожиданно выступает наружу их потаенная, прикровенная красота, которая вдруг проявляется то в красоте души, то в зрелости творческого дара, то в нетускнеющем блеске жизненной мудрости… Это и есть то, что зовется «моно-но аварэ» – печальное очарование всего сущего в этом бренном мире…

Я сам уже стар,
и вишня в саду постарела, –
но юность живет
в ненасытном старческом сердце
и в душистых этих соцветьях...

(Одзава Роан)


XLVI. О СЕРДЦЕ

     Старые люди заботятся о своем здоровье, потому что хотят подольше пожить на свете. Их можно понять, – умирать никому не хочется. Но правда и то, что не стоит, наверно, так уж держаться за эту жизнь… Зачем? Чем она так хороша? Особенно теперь, когда все кругом погружено в увядание, как-то особенно остро чувствуешь конечность и обреченность всего на свете. Когда ненастным осенним днем видишь, как торопливо деревья сбрасывают последнюю листву, готовясь надолго погрузиться в зимний сон, который сродни смерти, то поневоле задумаешься: для чего мы, люди, так цепляемся за быстро проходящие годы, словно пытаясь задержать или обмануть летящее время? Не пора ли прислушаться к биению своего сердца, которое живет в согласии с природой и, так же как и та, готово сбросить с себя, словно пожелтевшую листву, груз ненужных, прожитых лет? Оно так же устало от тягот и невзгод жизни, как этот мир устал от суеты лета, и жаждет только одного: покоя и примирения… Как написал в своем предсмертном стихотворении князь Уэсуги Кэнсин:

Полная чаша жизни – всего лишь чарка сакэ.
Словно во сне пролетели все сорок девять лет.
Что звать жизнью, что смертью, мне познать не дано.
Год уходит за годом – смутных грез череда…


XLVII. УВЯДАНИЕ

     Порой случается ехать в автобусе по длинному, нескончаемому шоссе, по которому то быстро мчатся, то медленно ползут потоки машин… Когда едешь вот так и, забыв о делах и суете, просто смотришь в окно, то всегда хорошо думается. О чем же думаю я теперь, когда за окном автобуса уплывают назад и исчезают вдали пестрые осенние пейзажи? О том, что в мире царит увядание; о том, что вот так же и наши годы проплывут и исчезнут навсегда; о том, что все уходит безвозвратно и больше никогда не повторится, как и эта осень, и эта жизнь… О том, что никакому, даже самому гениальному, живописцу, не под силу запечатлеть на полотне этот дивный октябрьский гобелен, сотканный из пожелтевшей кромки леса, поникших бурых трав на лугах, серой невзрачной дороги и такого же серого, неприглядного неба… И еще о том, что, в сущности, все это мне не принадлежит. Весь этот мир, что проплывает мимо, даже не подозревает о том, что я смотрю на него из окна, и щеки мои влажны, – должно быть, это пар от дыхания на холодном стекле, к которому я приник. В такие минуты как-то особенно ясно понимаешь, насколько ты посторонний в этом сыром, ветреном и неуютном пространстве, в этой симфонии увядания. Этому миру нет до меня никакого дела, ему все равно, живу ли я, или меня нет на свете. Пробьет мой час, и я уйду, так и не познав истинного счастья в этой жизни, – а он даже не заметит моего исчезновения. И будет так же равнодушно проноситься за окном другого автобуса и другой жизни, и кто-то другой будет так же сидеть на том месте, где сейчас сижу я, и неотрывно смотреть в осенние дали, приникнув влажной щекой к холодному запотевшему стеклу…

И под сенью дерев,
где ищет убежище путник
от волнений мирских,
не найти, как видно, покоя –
опадают, кружатся листья…

(Хэндзё)


XLVIII. О БОГАХ

     Когда я ходил в здешние храмы и молился местному трехликому богу и его бодхисаттвам, я полагал, что поступаю правильно и благочестиво. Однако со временем я понял, что вера – это одно, а жизнь – совсем другое, и что в краю, где я вынужден жить, вера порога храма не переступает. И теперь, когда я вернулся к вере моих предков, кому же мне возносить моления? Гаутаме Будде? Но он уже много веков как ушел в нирвану, и, даже если бы и захотел, не мог бы мне помочь, ибо пребывает очень далеко от земли. Другим божествам восточных религий? Но я в них не верю… Колесо сансары медленно обращается перед моими глазами, жизнь моя проходит отмеренные ей дни и годы, на лице земли день сменяет ночь, и все в мире пребывает в беспрерывном изменении. Однажды упадет последняя песчинка моего земного времени, и я закрою глаза навеки. Так о чем же мне молиться? Разве человек в силах переменить то, что предначертано? Придет день, и я буду лежать неподвижно, словно дождевой червь холодным осенним утром, и Великая Закономерность завершится для меня. Устремится ли мой дух в горнюю обитель блаженства, или, вернувшись, возобновит свое скорбное странствие по неприютной земле, – это зависит лишь от моей кармы и от меня самого… Как верно заметил буддийский монах Иккю Содзюн, писавший под псевдонимом Шальное Облако (а уж он-то знал, что говорит), –

Ведь смогли облака
без моста вознестись в поднебесье, –
для чего же тогда
донимать своими мольбами
Гаутаму, пресветлого Будду?..

(Иккю Содзюн)


XLIX. ВОЗВРАЩЕНИЕ

     Только когда старость уже на пороге, понимаешь, сколь коротка эта жизнь. Не стоит цепляться за нее, и ни к чему тосковать о том, что не сбылось. Дух летит, куда захочет, – тело же приковано к месту и времени, и ему трудно следовать в те дали, которые живописует нам мечта. Вот так же и я, – как бы мне хотелось посетить далекую страну, что лежит в холодном восточном море! Я мечтаю ступить на ту землю, что протянулась с северо-востока на юго-запад изогнутой грядой дивных островов – застывших капель, что некогда сорвались с копья бога, спустившегося по радуге с небес. Я жажду воочию увидеть край, где так много высоких снежных гор и уютных голубых бухт, где склоны поросли диковинными деревьями, травами и цветами, а игрушечные домики сделаны из бумаги и крыты соломой. Я хотел бы надеть замечательный наряд жителей той страны и хотя бы недолго подержать в руке холодную рукоять длинного, слегка изогнутого меча. И, быть может, в эти мгновения в душе моей всколыхнется что-то давно пережитое, хранящееся глубоко в кладези памяти, притаившееся в текучей крови. Оно наполнит меня целительной верой в бытие, – верой, которая придаст высокий смысл этой преходящей жизни и подарит мне надежду на то, что все не напрасно – и то, что было, и то, что еще будет. И пусть мне суждено исчезнуть, как исчезают луговая роса и утренний туман, – но я вновь вернусь под это небо, чтобы снова пережить все радости и страдания нашей бренной участи. И я знаю, ради чего я сюда вернусь. Я вернусь на эту землю ради красоты, – печальной, кратковременной и неповторимой красоты этого мира, – ибо только ради нее и стоит возвращаться…

Если вспомнит меня
кто-нибудь в этом суетном мире,
пусть тогда совершит
приношенье благому Будде
веткой вишни в цветах весенних…

(Инок Сайгё)


L. ЗЕРЦАЛО КАРМЫ

     В одной старинной японской книге есть иллюстрация: небольшая черно-белая гравюра, представляющая самурая. На ней запечатлен мужчина среднего роста, не старше тридцати лет, без доспехов, в костюме добуку сугата: пестрые хакама и черное косодэ, из-под которого выглядывает голубой дзюбан; ноги обуты в гэта. Короткий меч у него за поясом, а на длинный он опирается рукой. Человек изображен стоящим на дороге, за его спиной видны деревья, горы и высокие облака. Так как стоит он в пол-оборота к зрителю, то родимого пятна на его шее, в форме дракона, взмывшего в небеса, на той гравюре не видно. Его лицо могло бы мне напомнить о многом, но, – как мудро сказано в одном древнем танка, – «что сокрыто вне слов, которые мы расточаем в сей юдоли земной, то не выразить и письменами, выходящими из-под кисти»… Этот портрет с натуры был сделан в Эдо на тридцатом году Мэйдзи, то есть в самом конце позапрошлого столетия. После этого тот человек прожил всего лишь около шести лет. 5 мая 1904 года, во время битвы под Вафангоу, где он, в чине поручика, командовал эскадроном императорской кавалерии, он был окружен сотней вражеской конной пограничной стражи, потерял коня и, чтобы избежать позора и плена, совершил сэппуку, как того требовал кодекс чести его сословия. Жены и детей у него не было… Как сказал когда-то в своем предсмертном стихотворении простой буддийский монах, а прежде – могущественный и грозный князь-регент Ходзё Токиёри, –

Высоко вздымалось кармы моей зерцало,
Но исполнилось тридцать семь – и оно разбито,
Под ударом молота вдребезги раскололось,
Но Великий Путь нисколько не поколеблен.

Но еще лучше выразился о том же достопочтенный Иккю Содзюн:

В жизни что ни возьми,
все только обман, наважденье, –
но уж, ежели так,
и слова о грядущей смерти
принимать за правду не стоит…


2009–2011


(Произведения японских классических поэтов VIII – XIX столетий в жанрах канси, вака и рэнга, фрагменты поэзии имаё и имбун из героического самурайского эпоса XIII века «Повесть о доме Тайра», а также образцы коута – песен «веселых кварталов» Эдо и Киото XVII – XVIII вв. даны в переводах Александра Долина).


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.