БЗ. Глава 5. Кэльдбеорг. Параграфы 4-11
– Бери тазик и неси сюда, – сказал Ингвар.
Я взяла один из тазиков, стоявших на уступе стены вдоль каменного бассейна, и Ингвар, зачерпнув ковшик воды из закопчённого бачка, гревшегося у камина, подмигнул.
– Хочешь помыться горячей водичкой? Ладно, так уж и быть, на. – Он вылил ковшик в тазик. – Вообще-то, это роскошь: для заключённых сойдёт и холодная. Но тебе как новенькой сделаем поблажку. Ты и так в шоке от всего, что с тобой случилось.
Он вылил в мой тазик ещё один ковшик горячей воды, дал мне кусок дешёвого мыла и потрёпанную мочалку. Этим количеством воды я и должна была довольствоваться. Забравшись в отделение каменного бассейна, я поставила тазик перед собой на уступ, зачерпнула немного воды ковшиком и облилась.
– Водные процедуры и смена исподней одежды – каждые две недели, – сообщил тем временем к моему сведению Ингвар. – Верхнюю робу положено менять на чистую раз в полгода.
Намылившись с головы до ног, я растёрлась мочалкой и облилась водой. Пока я обтиралась старым и грубым полотенцем, Ингвар положил на скамейку стопку одежды: куртку и штаны неопределённого серого цвета, а также круглую шапочку того же оттенка. Исподнее – рубашку с треугольным вырезом ворота и нижние штаны – он положил рядом, а на пол поставил пару грубых сапог. К ним прилагалось нечто вроде портянок.
– В этом ты и будешь ходить здесь все свои пять лет. Привыкай.
Облачившись во всё это, я вдруг испытала невыносимый стыд – даже несмотря на то, что моя лысая голова была прикрыта шапочкой.
– Ничего, – сказал Ингвар, похлопав меня по спине. – Привыкнешь.
Пожалуй, он был неплохим парнем, хоть и походил на кусок сала. К сожалению, того же самого я не могла сказать об охране: сопровождая меня в камеру, эти двое всю дорогу отпускали в мой адрес издевательские шуточки. Я терпела это, сцепив зубы, но когда один из них шлёпнул меня по заду, я не вытерпела. Развернувшись, я занесла кулак, но и только. Моя рука была перехвачена и заломлена за спину, щека сплющилась о холодную каменную кладку стены, а мои ноги широко разбросали в стороны. Шею мне защекотало острие сабли, а на ухо с ненавистью зашипел гадкий холодный голос:
– Ты, сука! Слушай сюда, тварь. Ты – никто, ноль, скотина, у тебя нет никаких прав. Мы знаем, что ты сделала. Лёгкой жизни не жди. А будешь рыпаться...
И он приблизительно показал мне, что меня ожидает, если я буду рыпаться. Кулаки у них были чугунные. Подняв меня с пола, они толкнули меня вперёд.
– Не оборачиваться! Смотреть вверх!
С приставленной к шее саблей я дошла до самой двери моей камеры под номером 27.
– Отныне ты номер двадцать семь, тварь.
Меня втолкнули внутрь, и дверь за мной закрылась.
5.5. Дарт Вейдер
Моё личное пространство, предоставленное мне на ближайшие пять лет, представляло собой тридцать шесть кубометров воздуха – три метра в длину, три в ширину и четыре в высоту. На высоте трёх метров тускло светилось полукруглое оконце с толстыми прутьями решётки. В стену был ввинчен железный откидной каркас с сеткой, на котором лежал голый матрас и подушка без наволочки. Потолок и стены поблёскивали от инея.
Сев на койку, я обхватила себя руками. Рёбра болели от ударов. Всё, что я могла, – это скалиться и глухо рычать сквозь стиснутые зубы. Ну что, Оскар? Как гладко и складно ты говорил, когда описывал мне ужасы человеческой пенитенциарной системы, но почему-то ни словом не обмолвился о том, что и у хищников есть что-то в этом роде. Зачем ты вытащил меня из одной тюрьмы, чтобы потом бросить в другую, ещё худшую? Ну, спасибо, удружил!
Оглашая камеру звериным рыком, я двинула кулаком по двери. Она загудела, в ней осталась вмятина, но и только. Мои костяшки были разбиты в кровь. Взвившись под потолок, я вцепилась руками в прутья решётки и повисла на них, упираясь ногами в заиндевевшую стену. В оконце был виден заснеженный замковый двор и тёмные крепостные стены. Издав рык, я разбила кулаком стекло и жадно глотала заструившийся в оконце холодный воздух. От слишком частого дыхания у меня закружилась голова, и я соскользнула на пол. Зубы всё ещё судорожно скалились. Видела бы меня моя Карина – наверняка испугалась бы такого чудовища. Я взобралась на койку и, стащив шапочку, стала водить ладонью по гладко выбритой голове. Бессильная ярость запертого в клетку дикого зверя ещё клокотала во мне, но мысль о Карине, как спасательный круг, удерживала меня на поверхности, не давая мне уйти в пучину звериной ненависти и безумия. «Я люблю тебя, Карина, я люблю тебя», – повторяла я про себя, как заклинание, как молитву, и чувствовала, как моё сердце смягчается. Свернувшись на койке клубком и прижав к животу подушку, я впилась зубами в свой кулак.
Не знаю, сколько я так пролежала. Окошечко на двери открылось, и я услышала грубый окрик:
– Осуждённая номер двадцать семь, встать! Смирно!
Этот окрик поднял меня с койки, как удар бичом. Дверь открылась, и в мою камеру вошёл начальник тюрьмы. Он был без оружия: его сопровождал вооружённый саблей надзиратель. Войдя, он окинул меня взглядом, с усмешкой оценивая мой внешний вид.
– Ну, и что это значит, осуждённая Аврора Магнус? – спросил он холодно. – Плохо, плохо вы начинаете. Не успели прибыть, как уже кидаетесь с кулаками на охрану. А это что? – Он прошёл в глубь камеры и посмотрел на окно, потом обернулся и снова взглянул на меня. – Это вы разбили?
Я молчала. Г-н Август Минерва подошёл ко мне и сказал спокойно, но так, что мурашки по телу пробежали:
– Попрошу вас отвечать, когда я с вами разговариваю.
– Так точно, я, – ответила я. И, вспомнив, добавила: – Сэр.
– Ну, и зачем? – спросил он. Не злобно, а как-то насмешливо. – Себе же хуже сделали. Теперь у вас в камере будет сквозняк.
– Я не боюсь сквозняков, сэр, – сказала я. – Я люблю свежий воздух.
Он усмехнулся.
– Ну, как знаете. Впрочем, вели вы себя сегодня плохо, так что вам следует наказание. В штрафной изолятор мы вас на первый раз сажать не будем, а вот обеда вы сегодня не получите. Но если в будущем повторится что-то подобное, штрафного изолятора вам не избежать. Вы пока не знаете, что это такое, и от всей души желаю вам этого не узнать. Хотя, – добавил он, досадливо морщась, – я уже понял, что вы за птица. И уже предвижу, что ваше досье будет пестреть взысканиями. Очень жаль.
Начальник тюрьмы вышел, и дверь за ним закрылась. Что-то было такое в этом невзрачном и на первый взгляд ничем не примечательном типе, отчего слабели колени и холодели кишки. Под его холодным взглядом какая-то невидимая сила прижимала руки по швам, втягивала живот и выпячивала грудь. Он не кричал, не ругался, просто смотрел этим взглядом – и тело словно сковывали железные обручи, фиксирующие его в положении «смирно». Ничегошеньки необыкновенного не было в его гладком и сытом, чисто выбритом лице, стрижка у него была самая простая, короткая и аккуратная; ни ястребиного носа, ни нависших бровей, ни жуткого оскала – просто заурядное, не слишком красивое, но и не уродливое лицо, какое могло бы быть, к примеру, у какого-нибудь чиновника среднего звена. Оно было какое-то усреднённое, универсальное, как бы составленное из деталей стандартного размера и формы и лишённое какой бы то ни было яркой индивидуальности, но тем резче на нём выделялся его гипнотический, властный взгляд – как удушающая хватка Дарта Вейдера.
5.6. Сосед
– Эй, новенькая! Двадцать седьмая! Привет. Меня зовут Каспар. Я твой сосед, двадцать шестой.
Слух хищника острее слуха кошки, и толстая стена, отделявшая меня от соседней камеры, не являлась для улавливания звука слишком большим препятствием. К тому же она была не идеальна, в ней имелись трещины и пустоты, а потому голос моего соседа долетал до меня только слегка приглушённым. Я приподнялась на локте.
– Привет... Меня зовут Аврора.
– На сколько ты здесь застряла?
– На пять лет. А ты?
– У меня десятка, но через три года я откидываюсь.
– За что ты здесь?
– Об этом не принято спрашивать, двадцать седьмая. И ты тоже можешь не отвечать на этот вопрос. Это не имеет значения.
– Значит, ты здесь уже семь лет... Скажи, здесь можно выжить?
– Ну, раз я здесь уже семь лет, то сама видишь, что можно. Главное – не вешать нос. Что, без пайка осталась?
– Да... За то, что пыталась ударить надзирателя и разбила окно.
– Молодец, двадцать седьмая, – засмеялся сосед. – В первый же день отличилась. Чую, начальство тебя полюбит... Учти, здесь тихонь не уважают. Чересчур психовать не советую, но время от времени показывать зубы можно и нужно. А то расклеишься. Надо держаться бодрячком, поддерживать в себе дух, так сказать... А то они сделают из тебя тупую скотину. Как тебе наш босс?
– С виду – так себе, а взгляд у него... Кровь стынет.
– Да, потому-то он и главный. Он тебя уже полюбил всей душой, хе-хе... Но ты перед ним не лебези, не советую. Хамить и нарываться не надо, но и прогибаться не стоит – если ты себя хоть капельку уважаешь. И не бойся – страх он за милю чует. Будешь бояться – всё, считай, тебе крышка.
Окошко двери со стуком распахнулось.
– Разговоры прекратить! Осуждённая номер двадцать семь! Осуждённый номер двадцать шесть! Встать! Кругом! Вперёд, лицом к стене, руки за голову, ноги на ширину плеч! Локти и лоб касаются стены. Стоять, пока не дам отбой. И чтоб ни звука!
Упираясь лбом и локтями в стену под окном, я вслушивалась в пространство. Слева и справа от меня, за стенами, находились такие же, как я, существа. Подо мной – тоже. Вокруг нас были стены замка, вокруг замка – остров, а вокруг острова – море.
5.7. Жалоб и пожеланий нет
Подъём был в четыре утра, тогда как спать нас отправляли в одиннадцать. Ровно в четыре со стуком открывались дверные окошки, проходящий по коридору надзиратель долбил в двери дубинкой и орал:
– Подъём! Подъём! Кто не встанет – не получит жратвы!
Встав, полагалось стоять и ждать. Заместитель начальника тюрьмы МАксимус Этельвин совершал утренний обход. На задаваемый им вопрос: «Жалобы? Пожелания?» – полагалось отвечать: «Жалоб и пожеланий нет, сэр», – даже если они были. Этому меня научил мой сосед, осуждённый номер двадцать шесть, Каспар.
– Никогда ни на что не жалуйся и ни о чём не проси. Если заболела, скажи, что схватила насморк, но чувствуешь себя удовлетворительно. Тебе разрешат сходить к доку. Если чувствуешь, что даёшь дуба, скажи, что тебя слегка лихорадит. Тогда док, быть может, придёт к тебе сам.
5.8. Дни и ночи
Довольно много времени узник торчал один в свой камере. Он мог заниматься там, чем хотел: думать, ходить из угла в угол, заниматься гимнастикой или онанизмом, но только не спать. Спать в неположенные часы было запрещено. Для предотвращения этого время от времени открывалось окошечко двери, и если узник в это время лежал на койке с закрытыми глазами, его угощали дубинкой по рёбрам. Спать полагалось с двадцати трёх ноль ноль до четырёх ноль ноль, и ни в какое другое время.
За малейшее взыскание отправляли в карцер – о тамошних условиях речь пойдёт позднее. Забегая вперёд, скажу, что я попадала туда за весь срок шестнадцать раз. Два раза, находясь там, я была близка к впадению в анабиоз, но каким-то чудом выжила.
Получить от начальника колотушку было обычным делом. Надзиратели били нас и за провинности, и просто так, ради своего удовольствия. «Провинностью» мог стать даже косой взгляд. А дубинки у наших стражей были железные, рёбра ломали на счёт «раз». Да и руки-ноги такой дубинкой можно было перебить. По голове бить надзирателям запрещалось... впрочем, запреты на начальство практически не распространялись. А в избиении они знали толк и калечили нас нещадно. Переломы при питании кроличьей кровью срастались долго и мучительно.
В течение одного часа в день узник гулял. Прогулка представляла собой хождение по кругу в замковом дворе – в любую погоду. Разговоры во время прогулки запрещались.
Надзиратели работали посменно, отлучаясь из замка на охоту. Но в замке был небольшой запас человеческой крови на экстренный случай – погружённые в летаргический сон живые жертвы. Их погружали в этот сон при поимке; не требуя в таком состоянии никакой пищи и воды, они всё-таки оставались живыми, и их кровь могла быть выпита хищниками. Они лежали в особом помещении, куда узникам доступа не было.
Работа была в основном в прачечной и в крольчатнике, а также в огороде; узники питались кроличьей кровью, и в замке имелась собственная кроличья ферма. В огороде выращивались овощи в корм животным, но короткое, дождливое и прохладное северное лето не позволяло собирать хороший урожай, и потому корм для животных дополнительно доставлялся с большой земли – так же, как и свечи, керосин и уголь. Во время работы можно было перекинуться парой слов: хотя надзиратели наблюдали за узниками и в это время тоже, но в основном следили за тем, чтобы кто-нибудь из них не съел лишнего кролика. Раз в две недели устраивалась большая стирка, на которую гнали женщин-узниц, за кроликами ухаживали большей частью мужчины, а на огороде гнули спины те и другие. Из шерсти «использованных» кроликов изготавливалась пряжа, из которой, в свою очередь, делались вязаные вещи, но не для собственного использования, а на продажу. Доход они приносили небольшой: им окупалось мыло и свечи. Мясо укушенных нами кроликов людям в пищу не годилось; его измельчали, сушили и использовали как удобрение для огорода, наряду с кроличьим помётом и костями. Таким образом, кроличьи останки взращивали на себе пищу живым кроликам, которые давали пищу узникам, становясь, в свою очередь, удобрением, на котором произрастал новый кроличий корм; носки, варежки, шарфы и шапочки обеспечивали нам чистоту наших тел и свет в наших камерах. Таков был круговорот кроликов в природе.
Вязальные спицы нам давали без особых опасений: большого вреда хищнику таким «оружием» нанести нельзя. Кроме того, реакции у узников, ослабленных кроличьей кровью, изрядно замедлялись, и надзирателю не составляло труда опередить удар. Одна узница поплатилась за такую попытку жизнью: ей снесли голову прежде, чем она подняла руку. Заныкать хотя бы одну спицу было невозможно: им вёлся строгий учёт. Если недосчитывались хоть одной штуки, страдали все. Психологическая встряска в виде грубого обыска была гарантирована, а виновному – ещё и месяц в карцере, на урезанном вдвое пайке. Такие меры способствовали тому, что случаи пропажи спиц были очень редки. Впрочем, заныкать – только полдела, надо ещё суметь воспользоваться. А вот воспользоваться ими в качестве травматического оружия не удавалось. Почему – было сказано выше.
Связав при свете свечи одну пару маленьких детских носочков, я не сдала их, как всё остальное, для реализации, а оставила себе. Я вязала их для Карины. Я знала, что к ней они не попадут, но связала их просто так, чтобы, глядя на них, думать о ней. «Я люблю тебя, Карина», – с этим заклинанием я засыпала и просыпалась, и оно не давало мне сойти с ума или превратиться в злобное тупое животное. Дни и ночи шли, Карина жила на добытые мной во время моей жизни в горах деньги – деньги, которые могли послужить злу, но теперь кормили, поили и одевали её. Эти дни и эти ночи, похожие друг на друга, как близнецы, работали на осознание мной того, что общество хищников, в которое меня заманил сладкоречивый Оскар, ничем не лучше, а в чём-то и хуже человеческого. Эта мысль могла привести в отчаяние, но отчаяние я прогоняла злостью, а от лишней злости избавлялась, думая о Карине. Прижимая к губам носочки, которые никогда не были и не могли быть надеты на её ножки, я всё равно чувствовала её тепло, и только благодаря ему я смогла вытерпеть всё, остаться в живых и сохранить своё «я» неизменным.
5.9. Позитивное мышление
«Водные процедуры» были ещё одной возможностью для общения, и более свободного, чем во время работы: в помывочной надзиратели не присутствовали, а дежурили за дверью. Мужчины и женщины мылись раздельно; летом обходились холодной водой, зимой Ингвар добавлял в каждый тазик по ковшику горячей. Я подружилась с ним. Этот кусок немецкого сала, в отличие от охраны, не был злобен и не находил удовольствия в издевательстве над узниками, и я питала к нему симпатию. Нравился он и другим узникам. Среди нас было несколько его соотечественников, и он никогда не упускал возможности поговорить с ними по-немецки.
«Водной процедуре» предшествовало бритьё головы, обязательное для всех независимо от пола; отрастающая щетина беспощадно уничтожалась, и даже пятимиллиметровый ёжик был непозволительной роскошью. Женскую часть осуждённых Ингвар умел развеселить шутками о практичности такой причёски и высказываниями наподобие того, которым он утешил меня в день моего прибытия в замок, когда он впервые сделал мне эту причёску. Его слова о разнице в десять дюймов – такова была приблизительная высота моего черепа от макушки до шеи – навсегда запомнились мне: заострённое железо сняло только мои волосы, хотя могло снять и голову. Его умение во всём видеть положительную сторону было поразительным, а умение убедить других в существовании этой положительной стороны и вовсе не поддавалось измерению, поэтому на «водные процедуры» мы шли не только за очищением тела, но и за порцией общения и оптимизма. И никакие надзиратели не могли этому помешать.
5.10. Друг, крепись
Календарь и часы заключённым иметь не полагалось, но вести счёт времени было можно на основе регулярного события: раз в две недели – банный день. Подобно узнику замка Иф, я царапала стену у своего изголовья вязальной спицей: короткие чёрточки означали недели, длинные – месяцы. Мой предшественник тоже вёл такой календарь, но избрал для этой цели место на противоположной от койки стене, ближе к углу. А под койкой я нашла послание, нацарапанное чем-то острым:
«Меня завтра выпускают. Друг, крепись. Я выжил, и ты выживешь».
5.11. Дамочка
Нас покинул наш доктор. Никто нам не объяснял, почему, но, как бы то ни было, на некоторое время мы остались без врача. А потом у нас появилась док Гермиона.
После побудки и утреннего обхода нас выстроили в замковом дворе, несмотря на дождь. Начальник тюрьмы прохаживался перед строем в синих утренних сумерках, поблёскивая капельками дождя на плечах чёрного кожаного плаща, и поглядывал на часы. Кажется, мы кого-то ждали.
Наконец загромыхали главные ворота. В предрассветной тишине послышался странный звук, похожий на стук женских каблучков: цок, цок, цок. Повеяло духами, и мы увидели заместителя начальника Максимуса, который шёл в сопровождении маленькой стройной фигурки в белом плаще и красных сапожках, укрывающейся от дождя под красным зонтиком. Следом два надзирателя тащили чемоданы. Начальник тюрьмы галантно поприветствовал даму и сказал, обращаясь к строю:
– Прошу любить и жаловать… Это наш новый врач, доктор Гермиона Горацио.
Мы во все глаза смотрели на это чудо. Строго говоря, красавицей доктора Гермиону назвать было нельзя: она была низкорослая, щупленькая и большеротая, с серыми глазами и вздёрнутым носиком. Украшали её только чудесные каштановые волосы: схваченные на затылке заколкой, они крупными волнами и завитками спускались ниже её пояса. Маленькие ручки в красных перчатках держали коричневый докторский чемоданчик. Мой другой сосед, Цезарь, номер двадцать восемь, огромный черноглазый красавец родом из Венесуэлы, прошептал:
– Ух ты, дамочка!..
Доктор Гермиона услышала и строго посмотрела на него из-под своего красного зонтика, а мой сосед расплылся в глупой восторженной улыбке. Строгая доктор Гермиона вдруг тоже улыбнулась, но тут же снова приняла суровый и неприступный вид.
Ночью Цезарь так ворочался на своей койке, что мне было это слышно через стену. Я спросила его, не заболел ли он, а он ответил:
– Как бы я хотел заболеть! И чтобы она меня лечила!
Продолжение см. http://www.proza.ru/2010/04/24/1342
Свидетельство о публикации №209110500409