Семь дней больничных

                СЕМЬ  ДНЕЙ  БОЛЬНИЧНЫХ  (повесть)


                Опять знакомая больница,
                И солнца утреннего луч
                Скользит по стенам и по лицам...



                ПЯТНИЦА

      Пятница, девятый час вечера. Мы, как говорится, всей семьёй смотрим фильм, который крутят по телевизору.
      Слегка поворачиваюсь в кресле, изменяю позу, и вдруг ощущаю резкую боль, которая пронзает меня от самого низа живота до подвздошья. Такого ещё никогда не было. Я замираю, глядя на экран телевизора и одновременно прислушиваясь, не повторится ли она. Но боль затаилась.
      Трогаю, осторожно мну живот возле желудка. Нет, не больно. И вдруг – вот те на – все признаки аппендицита. Я даже охаю.
      – Что с тобой? – испуганно оборачивается жена.
      – Аппендицит, кажется, – улыбаюсь я.
      – Скорую надо вызвать? – Лена присаживается возле кресла и внимательно смотрит мне в глаза.
      – Потерпим.
      – Не шути. Помнишь, у дяди Вити прорвался аппендицит, еле откачали в реанимации? Хочешь, чтобы я вдовой осталась?
      – Ну, ты уже совсем похоронила меня, – смеюсь я, – погоди, может, всё рассосётся.
      – Венечка, нельзя с этим шутить. Хочешь, я позвоню?
      – Пока не надо. Кино кончится, тогда и разберёмся.
      Лена вздыхает – меня не переспоришь.
      Да, редко удаётся заболеть вовремя. Завтра нужно сына тащить в магазин, он за год вырос на семь сантиметров, ни свитер, ни брюки не налезают, а послезавтра – отправлять в пионерский лагерь. Мы планировали, что Лена съездит с ним в магазин, а уж провожать его придется мне – чемодан ведь нужно нести. Вот и напланировали.
      А с другой стороны, хорошо месячишко в больнице поваляться. Ни забот, ни хлопот. Лежи себе и болей на здоровье. Медсестра тебе таблеточки приносит, температуру меряет. Не жизнь – дом отдыха.
      А то с этой работой я совсем замотался. То отвечай на служебную записку, то накладную закрой. А у меня и без этого забот хватает – блок спроектировал, документация подготовлена, сейчас технология отрабатывается, на заводе испытания идут. Тут попробуй, не поспей везде – обязательно где-нибудь затык получится. И кто бы ни был виноват, все шишки мне, потому что – разработчик, и значит, – за всё отвечаю.
      А кроме того, начальник в отпуске. Он себе рыбку ловит, грибочки собирает, а я – за лабораторию отвечай, и, между прочим, за спасибо только.
      И его-то не дождёшься. Вернётся, скажет: что же ты, Веня, то не сделал, что же ты, Веня, за этим не уследил? А я и группой-то руковожу на одном энтузиазме. Пятый год всё повышения жду. Как говорится, не корысти ради, а токмо справедливости для. Такой же инженер, как все. А у меня в подчинении пять женщин. Это же понимать надо. Чтоб за ними уследить, во какой глаз нужен. Парню сказал: сделай то-то и то-то, он всё понял и делает, а здесь – к каждой подход требуется, дипломатия, иначе – обиды и слёзы. У меня уже нервов на всё не хватает.
      Интересно, если я заболею, справится ли Марина? Больше года я, можно сказать, её пестовал, объяснял, натаскивал. Вроде, начала уже соображать. Женщине трудно быть инженером. Поначалу, по молодости лет, у неё дети рождаются, потом эти дети болеть начинают. Ну что серьёзное можно поручить молодой мамаше? А как дети подрастут, ей уже пошёл четвёртый десяток, и поиск дачи на летний период, чтобы вывезти дорогое чадо на отдых, или, скажем, новый витаминный комплекс, волнует её больше, чем возможность сократить пару инверторов в схеме.
      Нет, конечно, понятно, уже много лет прошло, ей трудно вспоминать, чему её в институте учили. Но ведь ещё и гордыня: как это, я уже семь или даже десять лет работаю и вдруг пойду у кого-то что-то спрашивать? Да что обо мне подумают? Ох, уж эта паническая боязнь показать своё незнание! Вот и приходится довольствоваться порученной мимолётной работой…

      Ух, ты! Вот это аппендицит! Зачем же так больно? Как будто кошку живую проглотил, и она изнутри царапается. Пошевельнуться нельзя. Весь день ничего не ел, а теперь даже не хочется – что значит боль.
      Думал, что желудок болит, на завод не поехал, весь день в институте маялся. На испытаниях Марине пришлось одной отдуваться. Правда, ей это полезно. Я учил её плавать на мелком месте. Теперь пора на глубинку, а то последнее время мне стало казаться, что она уже по привычке прячется за моей спиной, хотя кое-что могла бы и сама решить. Жаль будет, если на глубине воды нахлебается и перестанет верить в свои силы. Тогда тяжело будет опять бороться с её характером.
      Поначалу тоже было не легче.
      – Моё время прошло.
      И точка.
      – Я, видимо, неспособная. У меня ничего не выйдет.
      И на одной грядке с этим пессимизмом – гордыня и самолюбие.
      Я ей объясняю.
      – Понятно?
      – Понятно, – отвечает.
      А я-то по глазам вижу – ну ни капельки.
      Начинаю вникать в подробности, а она:
      – Ты что, считаешь меня идиоткой, если такую элементарщину мне объясняешь?
      Приходилось хитрить: я, говорю, просто пытаюсь выстроить всё системно, и, если это для тебя элементарно, то – прекрасно.
      А немного позже спрашиваю: ну, зачем ты мне мозги пудришь? Ты думаешь, я не вижу, что ты знаешь, а чего нет? Она в ответ только сверкнёт синими брызгами и молчит. И чего стесняться? Я же понимаю, так сложились обстоятельства, отвыкла она рассуждать, да и подзабыла кое-что…
      А мне без помощника невозможно. Начальника спрашивал:
      – Что наши кадры не пополняются?
      А он мне:
      – Ты найди эти кадры, я их оформлю. А если не можешь найти, значит – обходись своими силами.
      Ну, теперь-то Марина набирает форму, а сначала жуткое дело было…

      Черт побери! Даже ногой двинуть больно. Кажется, действительно меня заберут в больницу.
      Ну и славненько. С понедельника начальник из отпуска выходит, вот пусть и расхлёбывает всё. А то почувствовал, что я везу, он и спихнул всю тему на меня.
      Интересно, как идут испытания? Почему Марина не позвонила в конце дня? Обещала ведь. Может, случилось что?
      Впрочем, переживать бессмысленно. Теперь недели на две я выбываю из игры. Это, наверное, и хорошо. Пусть начальство прочувствует. Может быть, осознают мою необходимость, мою значимость…
      Ого, кажется, у меня разыгрывается тщеславие… Лена убеждена, что у меня его нет. Иначе я бы пошёл к начальству и стукнул кулаком по столу:
      – Или-или!
      Только ультиматумы не в моём вкусе. Сие – удел молодежи, как говорит мой приятель Гена. И ещё он говорит: так как «молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почёт», то, следовательно, если ты уже вырос из молодежи, но не дорос ещё до стариков, значит, ни дороги тебе, ни почёта, сиди и не рыпайся, отрабатывай зарплату.

      Вот ведь, от боли нельзя даже поморщиться – Лена впилась глазами, не отрывается, опасается, что мужу плохо станет. Я понимаю, ей, конечно, хлопот прибавится, нужно после работы в больницу бегать, а потом, после того, как Женьку в лагерь отправит, придётся одной ночевать в пустой квартире. А она боится. Надо будет ей предложить, чтобы сестру пригласила пожить, вдвоём со Светланой ей будет веселее.
      – Вызывай «скорую», – это Лена принесла телефон. – Через пять минут кино кончится.
      Приходится вызывать. Боль не исчезла. С каким-то противным чувством набираю 03. Всегда меня дурацкая робость одолевает, когда нужно кого-то беспокоить относительно моей собственной персоны. Уж лучше пешком отправиться в больницу, вот только не доберусь, наверное.
      Завязываются переговоры. Каким-то сторонним сознанием понимаю, инициатива в них переходит на противоположный конец провода. Меня спрашивают, я отвечаю.
      Мне кажется, что я включаю какой-то сложнейший механизм и, главное, с этого момента он становится уже неподвластным мне – пока не отработает положенное. Меня затягивает, но отступать уже поздно…
      Я опускаю трубку телефона. Теперь остаётся только смириться и, подчинившись непонятным законам работы этого механизма, ждать, терпеливо ждать своего освобождения… Если оно будет, это освобождение. Правда, говорят, теперь аппендицит – самая пустяковая операция. Но всё равно чувствуешь себя неуютно, когда знаешь, что через некоторое время кто-то вскроет тебе живот и заберётся внутрь руками.
      Интересно, что ощущает человек, когда у него вырезают аппендикс? Когда палец отрежут, тогда – понятно. А вот – аппендикс. Впрочем, миллионы людей обходятся без него. Но неужели хотя бы иногда они не испытывают что-то подобное тому, когда чешется отрезанный палец? А может быть, и не испытывают, ведь аппендикс не чешется…
      В прихожей звенит звонок. Если это за мной, то что-то уж больно быстро. Хотя, вообще-то, уже двадцать минут прошло.
      Лена идёт открывать. А я только кошу глаз – страшно пошевельнуться, не хочется, чтобы опять просыпалась боль.
      Точно, это за мной: мужчина и женщина в белых халатах. Мы в институте тоже ходим в белых халатах, такой порядок, но почему-то никто из нас на врачей не похож. А достаточно увидеть настоящего врача и сразу его узнаёшь. Почему это?
      Приехавший мужчина вообще-то мощен. Ему бы штангу поднимать. А может быть, как говорит Лена, просто белый цвет полнит? Впрочем, ему, наверное, приходится применять на деле свою силу – мало ли в каких случаях вызывают «скорую». Во как, шутя, вдавил мой бедный живот. Ох…
      Ну, что ж, меня увозят. Лена, по-моему, растеряна. А у меня ощущение, будто всё это происходит с кем-то другим.
      – Сами дойдёте? – это меня женщина спрашивает.
      – Конечно, – бодрюсь я.
      Мы спускаемся по лестнице. Внизу, у подъезда, стоит бело-красный «Рафик». Ну, вот и всё. Механизм втянул меня.
      Мотор взрёвывает, и мы срываемся с места. Нас провожают любопытные взгляды детей и взрослых, оказавшихся во дворе.
      Сколько раз я сам точно так же смотрел на пролетавшую мимо «скорую»? И всегда мелькала мысль: «Вот кому-то не повезло. Кому-то плохо». А теперь меня везут, но мне сейчас ни плохо, ни хорошо. Боль, если не шевелиться, пока не беспокоит. Только на выбоинах что-то внутри меня отзывается на сотрясения машины
      За окнами летний вечерний город. Движение по улицам слабое и, наверное, поэтому мы летим, но сирену не включаем. Я, вообще-то, не люблю звук сирены, он вызывает какое-то сосущее ощущение под ложечкой. Особенно – ночью.
      И вообще, ночью человек беззащитен. Не беспомощен. Помощь есть – «скорая». А вот именно – беззащитен. Днем каждый занят своим делом, общается с кем-то лично или по телефону, видит за окном прохожих, слышит грохот окружающей жизни. А ночью… Ночью гаснет свет, стихает движение на улицах. Прикрываешь глаза и можно представить, что ты один в этом городе, на планете, и, вообще, во Вселенной…
      И если, не дай бог, что-то случается ночью, то куда девается дневная решимость человека? Почему все самые страшные беды случаются ночью? Не потому ли, что – именно ночью? Не потому ли они и считаются самыми страшными?
      Мы сворачиваем на безлюдную улочку – и вот оно! Стремительно приближается здание больницы. Ницца, курорт, где нежится боль. Ницца боли – больница. Аккуратное, недавно побеленное здание почему-то навевает грусть. В моей груди что-то напрягается, но разбираться в ощущениях мне некогда.
       «Рафик» тормозит у подъезда, и я осторожно выбираюсь наружу. Вот когда познаёшь трудность подъёма по лестнице из пяти ступенек. Почти физически ощущаю, как с каждой ступенькой где-то в животе накапливается во мне потенциальная энергия. Медленно, медленно…
      Вместе с моими провожатыми мы оставляем позади сумрачный подъезд и попадаем в небольшую комнатку. В углу за столом сидит девушка, она облокотилась на лежащую перед нею амбарную книгу. Мы нарушили интим, царивший здесь до нашего прихода. В стороне, на кушетке сидит парень в больничной робе, ладонью он оглаживает струны на гитаре, у окна две молоденькие медсёстры о чем-то хихикают.
      – С чем? – спрашивает девушка, сидящая за столом.
      – Аппендицит, – кратко объявляет мой спутник и добавляет ещё какое-то слово, которое в силу своей неизвестности мгновенно выветривается у меня из головы.
      Девушка с досадой вздыхает и берёт шариковую ручку. Я понимаю, что она должна оприходовать меня в своей амбарной книге, но ей не хочется. Если бы можно было, я бы извинился и вышел, – зачем вызывать в людях досаду? – но я уже не вправе что-либо решать. Механизм включён и постепенно набирает обороты.
      – Возраст?
      Я почему-то называю год рождения и после того, как девушка вписывает цифры, замечаю, что для возраста это многовато. Исправляюсь. Девушка недовольна. Мне становится стыдно за свою оплошность, и я пытаюсь пошутить, но, уже произнеся какие-то слова, спохватываюсь, понимая, что мои объяснения никому не нужны.
      Меня отправляют куда-то дальше. В полутёмном коридоре усаживают на кушетку и велят ждать.
      Надо мной за белым плафоном светится лампа. Коридор, в начале которого я сижу, окунается в сумрак и постепенно растворяется в нём. Тишина, покой и сумрак. Кажется, что все вымерли. А про меня, наверное, забыли. Я хочу посмотреть на часы, но вспоминаю, что забыл их дома. Сейчас, возможно, уже часов десять.
      Да, приготовил я сюрпризик Марине. Представляю, как у неё округлятся глаза, когда она узнает, что я в больнице. Впрочем, никто ей не скажет. Просто она удивится, что я не появился. И вообще, вероятно, обо мне спохватятся лишь через неделю и кто-нибудь, может быть, догадается позвонить мне домой. Представляю:
      – Алло, Вениамина можно?
      – Его нет. Он в больнице.
      – А что с ним?
      – Аппендицит.
      Нет, аппендицит – это всё-таки несерьёзно…
      И куда все подевались? Так помрёшь в этом коридоре – и лишь назавтра обнаружат.
      Рядом раскрывается дверь и какая-то женщина, прихрамывая, выходит из ярко освещённой комнаты и в сопровождении медсестры направляется вглубь коридора.
      Как в поликлинике. Сейчас попросят: «Следующий!»
      Я жду этого возгласа, но вокруг царит ничем не нарушаемая тишина. Почему в сумеречной тишине всегда приходят мысли об одиночестве?

      Вообще-то в наш суетливый и шумный век говорить об одиночестве модно. Мы постепенно отучаемся дружить. Иметь друзей слишком хлопотно. Легче быть со всеми на короткой ноге. Сотни приятелей и ни одного друга – почему? Потому что так меньше затраты духовных сил?
      Мы все стали экономистами. Мы стали слишком грамотными. Мы берёжем себя, всё опасаемся стрессов и нервных переутомлений. Нам всё известно о сердечно-сосудистой системе, мы пытаемся трусцой убежать от инфаркта.
      Но не делают ли эти знания более покладистой нашу совесть, когда мы, чтобы сберечь свой покой, закрываем глаза и уши, лишь бы не замечать хамства? Или, когда мы не предлагаем своей мужской помощи, делая вид, что не видим, как надрывается молоденькая продавщица, ворочая ящики с помидорами – ей за это зарплату платят.
      Как мы боимся перенапряжений! Но никто не знает, где же начинается это «пере-»? Поэтому на всякий случай мы избегаем всяких напряжений. Мы экономим себя. А с какой целью? Ведь не для того же, чтобы встретить здоровым то время, когда окажемся считающими дни до пенсии вдвоём с человеком, с которым связывают лишь воспоминания о когда-то совместно выращенных детях…
      У меня вот почему-то не осталось друзей. Одни в период разлуки не откликнулись на мои письма, с другими я сам оказался ленив и не отозвался на их призывы. С третьими я иногда ещё встречаюсь, но воспоминания о проведённом вместе времени поблекли и частично выветрились, работаем мы в таких местах, где не принято распространяться о своей работе, у нас попросту отсутствует информация, которой стоило бы обменяться.
      Наш век избаловал нас обилием информации, но когда источники этой информации у собеседников одни и те же, общение становится скучным. А источники информации, действительно, одни и те же – газеты и телевизор…

      Наконец-то появляется врач. Он возник откуда-то из темноты, я успеваю разглядеть под полой его белого халата тёмно-зелёные брюки. Мы заходим в комнату, и он укладывает меня на кушетку. Начинается уже знакомая процедура. Больно? – Нет. – Больно? – Нет. – Больно? – Чуть-чуть.
      Он мнёт, теребит мой живот, и вдруг – я даже не слышу его очередного «больно?» – меня, словно пружина, подбрасывает оглушающая боль. И в тот же миг он, кажется, утрачивает интерес ко мне. Отвернувшись к столу, он заполняет какой-то бланк.
      – Будем оперировать,– произносит он.
      Я молчу. Какие тут могут быть комментарии? Да и что мне говорить? Сказать: не хочу? Уже бесполезно и глупо. Сказать: ах, как я рад? Но это не менее глупо. Потому я молчу.
      В комнате появляется медсестра. Уж не из тех ли, что хихикали в приёмном покое? Впрочем, какая разница?
      Она уводит меня переодеваться. Мои рубашка, брюки, пиджак исчезают в полосатом мешке, взамен я получаю казённое имущество. Рубаха, штаны на резинке, куртка – всё широченное, но зато не жмёт. Медсестра оглядывает меня беглым взглядом и командует:
      – Пошли.
      Мы движемся, если так можно сказать про мое ковыляние, по полутёмному коридору, поднимаемся на лифте, потом – вновь по коридору. Удивительно – во всём здании ни души. Однообразные двери справа и слева, сумрак – и полное безлюдье. Где больные, где медсёстры? Куда все подевались? Каким ветром их унесло?
      Впрочем, нет – коридор несколько расширился: холл. – Возле настольной лампы, свет которой окрашивает белый халат в жёлтый цвет, сидит девушка. Моя спутница, за всю дорогу ни разу не обернувшаяся, обменивается с нею какими-то фразами, но всё это – вполголоса. Я догадываюсь, что мне определяют место.
      Палата, куда меня приводят, четырёхместная. Лампа, укреплённая на стене с помощью шарниров, освещает койку у окна и лежащего на ней пожилого мужчину. Он читает книгу, держа её стоймя на груди. Он ненадолго отрывается от своего занятия, встречая наше появление спокойным взглядом поверх книги, а потом вновь погружается в чтение.
      Я присаживаюсь на стул, а медсестра, исчезнув на минуту, появляется снова, вручая мне безопасную бритву.
      – Надо подготовиться к операции, побрейтесь,– говорит она и уходит.
      – Оперируют? – слышится вопрос соседа.
      – Да. Аппендицит, – вздыхаю я, и направляюсь к двери.
      Если велено готовиться к операции, значит – скоро. А я подозрительно спокоен, словно все эти приготовления меня не касаются. А готов ли я, если со мной что-нибудь случится? Если честно, то нет. Очень много начатых и неоконченных дел. Причем, остались кое-какие записи, не предназначенные для чужих глаз. А впрочем, теперь всё равно. В случае чего, меня это уже не будет волновать. Хотя сейчас меня это беспокоит.
      В письменном столе, в дальнем углу верхнего ящика осталась записная книжка. Никому она, кроме меня, не нужна. Ох, уж эта скверная привычка записывать мысли! Не все мысли имеют на это право. А вдруг их начнёт читать Лена?.. вот уж ни к чему… Всё это прошлое. Зачем ей какие-то переживания? И знал же, что надо выбросить книжку, так нет – оставил. Дурацкая сентиментальность: ах, это – моё прошлое…
      Впрочем, аппендицит – пустяки. Что это я разнюнился? Неужели боюсь? Нет, даже в самых глубоких закоулках сознания страха нет. Есть тревога, есть какая-то пассивная настороженность, есть ожидание.
      Словно поездка в неизвестность. Можно представить будущее, планировать себя в будущем, но то, что должно произойти в ближайшие часы, будто отгорожено непроницаемой завесой. Мёртвая зона… Мысль, натыкаясь на эту завесу, не может высветить подробности, не может подготовить меня к встрече с неожиданностями, и это порождает тревогу.
      Я понимаю, тревога необходима, она мобилизует меня, готовит к самому худшему варианту, но в то же время я внутренне подсмеиваюсь над своими опасениями.
      Выглядываю из палаты, здесь меня уже поджидают две медсестры, стоя рядом с каталкой.
      – Приготовились? – спрашивает одна из них.
      – Скорее, скорее, – торопит другая. – Раздевайтесь, – командует она. – Можно накрыться одеялом.
      В палату ввозят каталку, на которую я и забираюсь, старательно прикрываясь одеялом.
      Голышом – жёстко и холодно. Сестра делает мне укол в руку и вместе с напарницей выкатывает меня из палаты, и вот мы уже летим по сумрачному коридору.
      Я лежу на спине, над головой моей мелькают плафоны, каждый четвёртый светится. Раз, два, три, четыре… Поворот… Раз, два... Ещё поворот… Куда это меня везут? Когда это кончится?.. Мы замедляем ход и минуем застеклённые двери… Ещё одни… И останавливаемся.
      – Что вы так долго? – слышу я и поворачиваю голову направо.
      Вот она –  операционная. Просторная комната, углы которой, слабо освещённые, как бы растворились. Высокий стол и лампа, нависающая над ним. Две женщины и мужчина, тот самый, который меня осматривал внизу. Все они в зелёном. Странно как-то.
      – Вечно вы копаетесь, – ворчливо говорит хирург.
      Сёстры, суетясь, не очень ловко откидывают одеяло, натягивают на мои ноги какие-то бахилы и завязывают их под коленками. Потом подкатывают меня к столу и командуют:
      – Перебирайтесь.
      Я, стесняясь своего голого вида, прямо с каталки перебираюсь на стол. Меня накрывают какими-то простынями…

               
         
                СУББОТА

      Передо мной появляется Марина. Стройная блондинка с голубыми глазами. Как утверждает Лена – моя мечта. Естественно, Лена, говорит это не о Марине, а о блондинке. Про Марину Лена, по-моему, ничего не знает.  Ни про то, что я работаю вместе с Мариной, ни про всё остальное… зачем ей это?..
      Марина стоит передо мной улыбаясь, и во взгляде её, словно не было этого длинного года, светится прежняя доброта. Нет, не прежняя.
      Я же помню, был миг. Вернее, был один единственный вечер. Было вино, была музыка. Были её руки на моих плечах, и был этот взгляд… Я потерял голову, и зачем мне нужна голова, если со мной была Марина… Мы шли по пустынному парку и что-то говорили друг другу. Какие-то глупости. Но суть была не в словах. Я наслаждался тем, что она была рядом, что я ощущаю своей рукой её руку, что её глаза смотрят только на меня и светятся… Тогда мне казалось, светятся счастьем.
      Мы дошли до её дома. Открытая дверь подъезда, словно зев колодца, зияла чернотой. Сейчас Марина канет в этой черноте. И я, почти в отчаянии, попросил:
      – Не уходи. Я не хочу расставаться с тобой.
      – Уже поздно, – оправдывалась она и медленно отступала к двери.
      Я удержал её за руку и, притянув к себе, обнял и поцеловал. Она на мгновение замерла, а потом рванулась и бросилась в подъезд…
      «Останься! Останься!» – твердил я, шагая уже один по чёрному ночному городу. И, вероятно, оттого, что уже ничего нельзя было изменить, в голове моей слова неожиданно сами сложились в неожиданном порядке.
      Я не сразу понял, что это стихи. Лишь раз пять повторив их про себя, я вдруг осознал и с удивлением прислушался к тому, что говорю.

                Зачем уходить этой ночью под крыши?
                Зачем расставаться с листвой и травой?
                В безмолвие стен – чтоб не видеть, не слышать,
                Уткнуться в уют забытья головой?

                Уходишь. – Наверно, любви накануне.
                Останься! – Уходишь. Меня не щадишь,
                Лишив наперёд колдовства новолуний
                И снов, не расплющенных тяжестью крыш…

     Всю субботу и воскресенье я провёл словно пьяный. Хорошо, что Лены рядом не было – я ездил на дачу к родителям. Никаких мыслей не было, меня переполняли чувства, и я не мог, да и не хотел разбираться в них. Радость заслоняла всё, я даже не помню точно, что я делал у родителей.
     А в понедельник мы встретились на работе. Встретились, как всегда, без эмоций. Но, мой бог, чего это мне стоило! Да и Марине, наверное. Я помню её первый взгляд, когда она вошла в лабораторию, её тревога так и окатила меня. А потом – как будто ничего между нами не было. А может быть, ничего и не было? Может быть, тот поцелуй возле подъезда, да и доброта во взгляде мне просто приснились?
     Нет, нет! Прежде со мной галлюцинаций не приключалось. И потом: то, как нарочито Марина избегала моего взгляда, разве не подтверждает, что всё это не плод моего больного воображения?
     Я ничего не понимал. Мне было трудно объяснить причину её перемены ко мне. Когда же я попытался выяснить всё у самой Марины, она неохотно ответила:
     – Не надо. Ничего не надо.
     Даже стихотворение моё никакого впечатления не произвело на неё…
     И вот, уже почти год, как я общался с нею только тогда, когда мне приходилось объяснять ей что-нибудь из того, что требовалось в нашей совместной работе. Мне хотелось говорить ей совсем иные слова, но она этого не желала. Мне не оставалось ничего другого, как рассказывать ей о схемах, о транзисторах.
     Но зачем она появилась сегодня здесь? В больнице. Что её привело сюда? Кто сказал ей, где я? Впрочем, зачем вопросы? Она здесь, и разве это не прекрасно? Вот, она приближается…..


      – Вам укольчик, – склоняется надо мной медсестра.
      Я открываю глаза. Видения рассеиваются. Но я не сразу осознаю, куда исчезла Марина. Укол вырывает меня из полудрёмы. Я лежу, глядя в белый потолок.
      Значит, операция уже сделана. Я это знал ещё вчера. Но в голове всё как-то перепуталось. Постепенно вспоминаются подробности вчерашней операции.
      Меня завесили занавесочной, чтобы я ничего не видел. Зачем это делают? Может быть, если бы я всё видел, мне было легче терпеть и боль. А так… Медсестра заговаривает мне зубы, выспрашивая, как меня зовут, сколько мне лет и ещё что-то. Словно маленького. Мне это кажется смешным и в то же время неловко сказать, мол, вы лучше занимайтесь своим делом, а я и помолчать могу…
      Впрочем, может быть, это и есть её дело? Я отвечаю нехотя, замедленно. А хирург, чувствую, уже углубился в меня.
      – Сейчас будет больно, – предупреждает он.
      – Ох, – подтверждаю я.
      Медсестра с новой силой набрасывается на меня. Я, мол, терпеть не умею. Мне лень возражать. Я молчу. Ещё на каталке мне сделали укол. Что-то успокаивающее. Сознание прямо-таки с трудом продирается сквозь подступающее отупение…


      Раздаётся чей-то стон, и в палате опять появляется медсестра. Градусники разносит. Начинается больничная жизнь. Теперь остаётся только быстрее здороветь. Операция позади… Да, надо бы Лене позвонить, а то ведь волнуется, наверное.
      Как же так получилось, что на пятнадцатом году нашей совместной жизни со мной творится что-то непонятное? Люблю ли я Лену? Не колеблясь отвечу: да. А Марину?... Тоже – да? Но так не бывает.
      Попробуем поставить вопрос по-другому. Смогу ли я прожить без Лены? Не знаю… А без Марины? Нет, не смогу. С нею и работа стала для меня счастьем. Ведь мы делаем одно общее дело. Может быть, с Леной именно этого мне и не хватало? У неё были какие-то свои проблемы, у меня – свои. Вот ведь задачка... И в ответ не заглянешь.
      А ведь было время, когда мы с Леной были счастливы. Помню, поехали в дом отдыха… Долгая весна не баловала теплом. А тут расщедрилась на солнышко. За окнами лес, река водой поблескивает. Тишина. И мы вдвоём… Хорошо было… Тёплый ветер веет в приоткрытую дверь балкона. Белый тюль штор колышется, и от этого на стене играют солнечные лучи. Мы разлёживаемся в постели и наслаждаемся возможностью никуда не спешить. Приятно знать, что внизу, в столовой, нас ждёт завтрак, а потом не нужно мыть посуду… Может, любовь уменьшается от мытья посуды?
      Неужели это было десять лет назад? Женьке тогда исполнился год, а мы за этот год так намучились, что бабушки дали нам возможность отдохнуть. Вот мы и нежились две недели.
      Женька от рождения был хилым – болел часто. А уж как заболевал, так становился таким капризным, ночами почти не переставая кричал. Носит его Лена на руках, носит – он спит, а только положит – он сразу в крик. До пяти лет болел часто, а после пяти окреп. Ничего, полегче стало. Теперь вон, какой мужик вырос – будь здоров. Учится хорошо. Лена каждый день уроки проверяет. Беседуют они о чём-то. Словом, взрослеет парень. Скоро меня перерастёт.


      Опять кто-то стонет, и в дверях появляется медсестра. Градусники собирает. А я забыл про свой. Сполз куда-то… Ого,  38,2 по Цельсию. Если бы при гриппе такая температура, лежал бы в лёжку, а тут и не чувствуется. Так, неможется. И не мудрено – кусок живого человека отрезали. Занеможется. Впрочем, я уже могу чуть-чуть ворочаться с боку на бок. И уж, наверное, завтра разрешат вставать.
      Опять медсестра. И чего это она разбегалась? И опять ко мне.
      – Вам ещё один укольчик…
      На этот раз в руку. Когда же это кончится? Вчера перед операцией кололи, после операции кололи, и сегодня колют. Конечно, врачам виднее, но сколько же можно?..
      Незаметно для себя я засыпаю, а когда, наконец, открываю глаза, то вижу перед собой незнакомого врача. Он – какой-то несолидный, молоденький и юркий, видно, что ему трудно сидеть на стуле рядом с моей постелью.
      – Как самочувствие? – спрашивает юноша и привстаёт.
      – Прекрасно, доктор.
      – Ну и отлично. Что у нас там? – оборачивается он к медсестре, собираясь уходить.
      – Температура 38,2.
      – Так, – на мгновение он останавливается и возвращается ко мне. Проминая мой живот, обводит пальцем наклеенную марлевую заплатку, – пенициллин продолжать, добавить этазол, – говорит он медсестре и, теперь уже окончательно уходя, обращается ко мне, – и надо вставать. Обязательно вставать. И сегодня же.
      Он проходит дальше по палате, а я, приподняв голову, вдруг обнаруживаю, что у меня прибавился сосед по палате. Врач подходит к нему.
      – Здесь у нас что?
      – Данилов. Больного привезли в семь утра, – информирует медсестра, заглядывая в какие-то бумажки, – с признаками аппендицита, но вскоре боли прекратились.
      – Так, – тянет молодой человек и, присаживаясь на кровать соседа, начинает обрабатывать его живот. – Не больно?
      – Нет, – отвечает сосед и спрашивает, – скажите, доктор, значит, меня не будете резать?
      – Мы, дорогой, никого не режем, – с ноткой назидательности отвечает врач и, вставая, диктует сестре, – сделать все анализы, рентген желудка… да, и назначить пенициллин.
      Он подходит к последнему обитателю нашей палаты.
      – Доктор, мне бы повязку сменить. А то всё время сползает, – жалуется тот, поднимая рубаху.
      – Сменим, сменим, – бурчит юноша, осматривая его. – Ну, как? Жжёт?
      – Да ничего. Терпимо.
      – Ну-ну. Терпите.
      Белые халаты исчезают за дверью. А я, наконец, понимаю, кто это всё время стонет. Это – дверь в нашей палате. Когда она закрывается или открывается, раздаётся стон…


      Мне разрешили вставать. Надо попробовать. Откидываю одеяло. Страшновато. Не знаю, с чего начать. Оказывается, даже сесть трудно. Осторожно свешиваю ноги и, с кряхтеньем повернувшись на бок, сажусь. Но это только называется «сажусь». Я полулежу поперёк кровати. Неприятно тянет шов. Пытаюсь повернуться на бок, хватаюсь за спинку кровати и… вот, я стою. Теперь надо бы одеться. Вот чёрт, придумал же кто-то штаны…
      Ой, как непросто совершить все манипуляции одной рукой, когда ни ног не поднять, ни согнуться, а на руке, которой держусь за спинку кровати, побелели ногти. Носки натягивать – это уже роскошь. На босу ногу заныриваю в больничные тапочки, накидываю синюю куртку и шаркаю потихонечку в полусогнутом состоянии на свою первую прогулку…
      Едва вернувшись в палату, говорю:
      – Ну, давайте знакомиться. Меня зовут Вениамин, фамилия – Сизов.
      – Петро Ахапкин, – представляется сосед из правого угла. Он, как и вчера, сидит, отставив в сторону левую руку, и читает.
      Сейчас, при свете дня я могу рассмотреть его лучше. Вчера, когда я вошел в палату, он показался мне пожилым. Но теперь его карие глаза светятся какой-то живостью, и лишь серебристые виски на фоне чёрных волос говорят, что ему за сорок. Лицо его, татарского типа, немного широковато, но красиво.
      Второй сосед, крепко сбитый парень, лет тридцати с небольшим, тоже называется:
      – Виталий Данилов.
      Он лежит поверх одеяла в больничной униформе и смотрит в потолок.
      – Ох, и влип же я, – говорит он, приподнимая над подушкой высокий, широко облысевший лоб и поглядывая на меня. – А тебе уже вырезали?
      – Да, ещё вчера вечером, – отвечаю я, осторожно опускаясь на свою постель.
      В этот миг дверь палаты распахивается и в проёме появляется маленького роста мужчина. У него растерянный вид, маленькие бегающие глазки. И вообще. Он какой-то прилизанный, пришибленный. Взгляд его беспокойно проскальзывает по мне и вдруг радостно оживляется. Осторожно прикрыв дверь, отчего она даже не застонала, он пробегает к окну и тут раздаётся его тенорок:
      – Ой, Ахапкин! Наконец-то. А я уже боялся, не найду тебя здесь. Здорово! Как чувствуешь себя? Болит?
      Гость, похоже, не ожидает ответов.
      – Ну, и задал же ты нам хлопот. Вчера, как тебя увезли, начальство понабежало. Меня припёрли, пиши, говорят, объяснение, как всё произошло. Пришлось написать. А сегодня комиссия должна приехать из управления, инженер по технике безопасности. Дыню ставить будут. Ты же знаешь, журнал у нас не ахти… Кто два, а кто и три квартала не расписывался. Вот я и бегаю. Ты уж распишись, пожалуйста, а то ведь всыпят мне в два счёта.
      – Говоришь, шум был? – басит, улыбаясь, Петро.
      – Был, был, – подхватывает суетливый посетитель, – шумели, не приведи господь. Особливо Николай Сергеич. Уж он кричал… Головы, мол, поснимаю, разболтались, порядка никакого! Я, говорит, покажу вам ЧП… И то правда, разболтались…
      – Николай Сергеича понять можно, – продолжает улыбаться Петро, – место у него не сахарное, а всё равно рабочих уважает. Это вас, бригадиров, он шугануть любит. А вообще-то он мужик справедливый, хороший мужик. Балаболок не любит.
      Продолжая ещё говорить, Петро одной рукой берёт протянутый ему журнал и расписывается в нём.
      – Спасибо, спасибо, Петро, – суетится гость, пряча журнал, и спохватывается, – да, Николай Сергеич, я слышал, говорил, что комиссия потом к тебе заглянет, так ты уж тут не очень…
      Он смущённо мнётся, подыскивая слева.
      – Да чего там, – смеётся Петро, – расскажу, всё в порядке будет. Не волнуйся. Ты же не виноват.
      – Ну, ладно – и ладно, – обрадовано успокаивается посетитель, – Ты только, Петро, извини, мне сейчас бежать надо. Гуревич в отгуле, а его подписи тоже нет. Надо бы застать, пока не ушёл куда-нибудь. К тебе я ещё загляну. Потом. Ну, бывай, – он протягивает руку Петру и бежит к двери. Тут он на миг оборачивается и, кивая всем по очереди, прощается:
      – До свидания, до свидания…
      Он исчезает, и какое-то время мы храним молчание. Петро вновь погружается в свою книгу, а Виталий не выдерживает:
      – Ишь, смотался как быстро. Все они такие, – глубокомысленно обобщает он. – Когда тебе надо, так ни в какую. А как им, так и юлить, и лебезить начинают. Вот ведь натура человеческая. Как жареный петух клюнет, так начинают бегать… Я на твоем месте, – он поворачивается к Петру, – ни за что бы не подписывал. А то командовать все готовы, а как отвечать надо – так в кусты. Журнальчиками вот такими прикрываются. Уж я бы им показал, они бы у меня забегали…
      Петро слегка косится на него поверх книги и нехотя откликается:
      – Злой ты человек, как я посмотрю. А злые долго не живут.
      – Это я-то злой? – вспыхивает Данилов, – видно ты злых ещё не видел.
      – Я всяких видел, – спокойно отвечает Петро и скрывается за книгой. – А вот зачем ты его судишь? – слышится его голос. – Ты и увидел-то его раз, а уже ругаешь: такой-сякой. А откуда ты знаешь, какой он?
      – Да знаю, – отмахивается Виталий, – все одинаковы. Каждый о себе только заботится. Уж это в человеке заложено от природы. Наукой доказано. Против этого не попрёшь. Каждому своя шкура дорога.
      – Каждому шкурнику, – шучу я.
      – Зачем придираться к словам? – откликается Данилов, – важна суть. А суть у всех едина. Всем хочется слыть честными и бескорыстными, а только отвернись – любой норовит спереть что-нибудь. Не у соседа, так у государства. И ведь тут же будет смотреть чистыми глазами и уверять: я честный… Презираю таких.
      – Я тоже, – соглашаюсь я, – но есть же действительно честные.
      – Где они? – опять распаляется Виталий, – где они? Я за всю жизнь встретил всего двух таких. Но ведь это исключение, подтверждающее правило. А остальные честные только на словах. Говорят, одно, делают другое, а уж думают третье.
      Он умолкает на некоторое время. Вообще-то, он до некоторой степени прав. Но нельзя же всех без разбора хаять. Ведь когда он говорит: все, он и меня и Петра сюда же относит. А это уже, простите… Интересно, а себя он считает честным?
      – Вот простейший пример, – вновь начинает Виталий, – вы идёте по лесу и видите, валяется велосипед. Неужели вы не подберёте его себе?
      – Я не беру чужие вещи, – откликаюсь я.
      – Никто же не узнает.
      – Ну и что?
      – Ладно тебе. Я же знаю, каждый, если будет уверен, что никому никогда и ничего не будет известно, каждый заберёт велосипед.
      – Да на кой шут мне сдался твой велосипед?
      Петро в наш разговор не ввязывается, он продолжает читать.
      – Ну, хорошо, вот другой пример, – Данилов садится, забравшись с ногами на кровать, и от нетерпения даже слегка подпрыгивает. – Представь, что ты в лесу нашёл золотую цепь. Огромную. Такую большую, что даже одного звена тебе на всю жизнь хватит. Вот что ты возьмешь? Всю цепь или одно звено?
      – Забавно, – усмехаюсь я, но меня уже начинает разбирать злость.
      Человек даже не позволяет себе усомниться, он уверен – я обязательно потащу домой не всю цепь, так звено.
      – Забавно, – повторяю я, – зачем же я такую тяжесть домой потащу?
      – Ну, пусть, для примера, она не тяжёлая будет, – легко идёт на уступку Виталий.
      – Если для примера, то я, во-первых, постараюсь найти хозяина.
      – Ну, а если хозяина нет?
      – Как же так?
      – А это клад.
      – Клад положено государству сдавать, – не выдерживает Петро, – и если ты говоришь, что цепь такая большая, то тебе твоих положенных по закону процентов за глаза хватит.
      – Вот именно, по закону, – подхватываю я.
      – А ну вас! – взрывается Данилов, он вскакивает с постели, – вы, как видно, из тех, что никогда не признаются в своих тайных мыслях. Лицемерием это называется.
      Спор Виталия взбудоражил, потому, видимо, он всё делает порывисто, словно со злостью. Запихивает в карман куртки сигареты и, погремев коробком спичек, выходит из палаты. Дверь провожает его стоном.
      И я устал от этого небольшого спора. Какая-то вялость охватывает меня. Я вытягиваюсь на кровати и чувствую, как подступает дремота. На миг с удивлением вспоминается, что уже второй день голодаю, а как будто и не хочется. Но и удивление это какое-то слабенькое…


            Неожиданно вижу глаза своей сестрёнки, заплаканные, красные.
            – Ну разве так можно? – спрашивает Светка непрерывно всхлипывая. – Ну как же
      так?
            Я помню её растерянность. Это было, когда мы жили на даче, и она поехала на
      велосипеде в магазин за хлебом. Помню, родители очень сердились, что её долго нет.
      На даче обед быстро остывает. А тут всё готово и только хлеба нет. Все заведённые,
      все с нетерпением ждут сестрёнку… И, наконец, появляется она. Светке тогда было
      лет пятнадцать. Ревёт прямо в голос, захлёбывается, рыдает. Все, конечно: что
      случилось? А она и говорить не может – слёзы не дают. Только спрашивает:
            – Разве так можно?
            Оказалось, пока она хлеб покупала, у неё велосипед увели. Вышла из магазина,
      а его нет. Ребята какие-то. Она, наверное, всю дорогу ревела. Мать, отец её
      утешают, а Светка никак не успокоится:
            – Разве так можно?
            Впрочем, как это объяснишь человеку? Не ребёнок ведь уже. И книги, вроде,
      про воров читала, но вот, украли у неё велосипед и она никак не может понять:
            – За что? Разве так можно?...
            Передо мной опять возникают её глаза, огромные тревожные. Я пытаюсь ей что-
      то говорить, но она меня не слышит и словно не понимает.
            Глаза Светланы блестят, и я вижу, как в уголках медленно накапливаются
      слёзы… За что?
            Попробуй, ответить на такой вопрос…

         
      Опять медсестра пришла с уколом. Только теперь ещё и таблетку нужно пить. А меня всё клонит и клонит в сон. Что же я ночью буду делать? Всё сплю и сплю. Удивительное состояние. То явь, то вдруг – провал. И сразу не поймёшь, воспоминание это или сон.
      Но почему всё-таки Марина не позвонила, не сообщила, как закончились испытания?..


            Ей ничего от меня не нужно… Но ведь был, был тот вечер, было сияние глаз,
      было взаимное стремление навстречу. Да, да, взаимное. Мне это не показалось.
            – Скажи, что это было тогда? – спросил я однажды.
            – Наверное, дурь нашла, – нехотя ответила она.
            Так просто? Нет, это не объяснение. Слишком просто. Так что хочешь можно
      объяснить. Это похоже на попытку отмахнуться, не задумываясь. Я уверен, что не
      может без причин на двух человек одновременно напасть дурь.
            И тут неожиданно я вижу Виталия. Он, гримасничая, подмигивает мне и говорит:
            – Тебе просто захотелось подобрать то, что плохо лежит. И нечего
      притворяться честным, ты такой же, как все… А сознайся, Марина – лакомый
      кусочек?...
            Он так гадко хихикает, что у меня невольно сжимаются кулаки. Но он, словно
      предчувствуя моё намерение, растворяется, исчезает, и у меня остаётся мерзкое
      ощущение, будто к лицу моему прикоснулась паутина…


      Опять я просыпаюсь. Какая-то странная потеря чувства времени. Я уже тысячу лет в этой палате.
      На память могу воспроизвести рисунок, образованный трещинками на потолке. Округлые сопки – такие я видел в Забайкалье, когда ездил в командировку, – а дальше долина, постепенно растворяющаяся. Сизый снег, сизое небо, а между ними – сизая дымка, соединяющая небо и снег. Даже закрыв глаза, я вижу всё это.
      А на стене нет рисунка. Но и стена знакома мне. Я уже изучил все её шероховатости. Достаточно немного приподнять руку над постелью и прикоснуться пальцами – тотчас ощутишь несколько скрещенных волосков, принадлежащих той кисти, которая когда-то наносила на стены зелёную масляную краску.
      Волоски вросли в краску, и даже при небольшом воображении их легко принять за размашисто начертанную букву «М» – Марина. Глупо, конечно, но я нет-нет да прикасаюсь пальцами к этой букве. Зачем? Ведь всё давно ясно. Веду себя как мальчишка. И на что надеюсь? Непонятно.
      Нет, лучше об этом не думать. А может быть, действительно, я зарюсь на лакомый кусочек? Впрочем, это бред. В конце концов, мне ничего не надо, лишь бы она была рядом. Хотелось бы, конечно, большего. Но и одно то, что я вижу её, приносит мне радость…


      Дверь тихо вскрикивает, и в палату входят трое мужчин. Они оглядывают присутствующих в помещении и направляются к кровати Петра. Видимо, это – догадываюсь я –та самая комиссия, о которой говорил приходивший утром бригадир. Петро, заметив посетителей, откладывает книгу и садится.
      – Здравствуй, Ахапкин, – говорит один из вошедших.
      – Здравствуйте, Николай Сергеевич, – отвечает Петро и улыбается, – по мою душу пришли?
      – Да, брат. Что это ты ЧП нам устраиваешь? Вот, даже инженеры приехали разбираться.
      Инженер, что помоложе, здоровается, второй – просто кивает головой.
      – Петр Васильевич, – говорит молодой и, придвинув стул, усаживается рядом с кроватью,– расскажите нам, как же так случилось, что с блока не стравили пар?
      – Да стравливали со всех. И с этого тоже. Я точно помню, – перебивает его Петро, – на трёх-то первых всё в порядке было. Ну, а тут я как-то забыл проверить.
      – Нет-нет, товарищ Ахапкин. Вы обо всём по порядку рассказывайте.
      – Так я и рассказываю по порядку, – обиженно произносит Петро. – Перед тем, как снимать крышку, по инструкции полагается проверить, стравлен ли пар с блока. Ну, на первых трёх я проверил, а потом замотался чего-то, вот и забыл. Болты я ослабил, а крышка залипла. Если бы там давление большое было, её давно бы отжало. А тут вижу, залипла, стало быть, всё в порядке, я и успокоился. А вообще-то, ничего бы и не случилось, кабы я её фомкой поддел. Да фомку-то я ещё у первого блока оставил. А возвращаться было как-то не с руки. Ну, я и подцепил крышку ключом, а рукой помог. Когда паром-то меня ударило, я сразу в сторону спрыгнул. На мне роба была, так она сразу пропиталась, горячая стала… Ребята мне кричат, конечно, – скидавай штаны, а то жене не нужен будешь. Я и стянул штаны в первую очередь. А пока мне рубаху стягивали, бок-то и обожгло…
      Петро умолкает, и на мгновение устанавливается тишина. Я зримо представляю рассказанное, вижу, как Петро, прыгая на одной ноге, торопливо сбрасывает мокрые, обжигающие штаны, как бегут ему на помощь друзья, как тащат через голову рубаху, как под нею открывается розовеющая уже, обожжённая кожа…  А на полу тёмной грудой валяются рубаха и штаны, и над ними тонкими струйками змеится пар…
      – И долго парило из-под крышки? – вскользь интересуется инженер.
      – Да нет, – улыбается Петро, – пыхнуло разок – и всё.
      – Говоришь, отпрыгнул? – медленно тянет Николай Сергеевич. Он стоит рядом, но смотрит в окно на тёмные ели и полоску газона, и вдруг спрашивает:
      – Слушай, Ахапкин, а бригадир тебя инструктировал?
      – Ну конечно, Николай Сергеевич, всё было по инструкции, – оборачивается к нему Петро. – Работали мы с напарником. Только крышку я уж один снимал. Вы же знаете, там вдвоём не развернёшься.
      В палате опять становится тихо. Все вопросы, по-видимому, исчерпаны. Всем всё ясно, все удовлетворены. Сейчас начнут прощаться. И вдруг в тишине раздаётся ехидный смешок.
      – Ясное дело: «всё по инструкции, бригадир проинструктировал…» Только не тогда, а сегодня утром.
      Это голос Данилова. Не удержался, значит. Опять хочет свою теорию изложить.
      – Как сегодня? – Николай Сергеевич поворачивается к нему.
      – Да был здесь с утра ваш бригадир, – поясняет тот.
      – Слушай, ты…– Петро привстаёт с кровати.
      Я не вижу Виталия, – мешает спинка кровати. Но, вероятно, он разглядел угрозу во взгляде Петро.
      Посетители чувствуют себя неловко. Николай Сергеевич отвернулся к окну. Двое других мнутся рядом, не поднимая глаз друг на друга.
      – У меня вопросов нет, – произносит, наконец, Николай Сергеевич.
      – Николай Сергеевич, меня Морозов навестить приходил. Ну, и про вас рассказал.
      – Ладно, ладно, Ахапкин, – ворчливо отмахивается Николай Сергеевич, – поправляйся быстрее.
      Посетители уходят, Петро провожает их до двери и возвращается.
      – И откуда ты такой взялся? – останавливается он возле Данилова.
      – Меня в капусте нашли, – слышится ответ, и я понимаю, что Виталий доволен.
      – Врезать бы тебе пару раз, только пачкаться не хочется. Живут же подлецы на свете… – искренне возмущается Петро.
      Он стоит ко мне боком, и я вижу его внушительную фигуру. По сложению, по заметному брюшку ему лет сорок с небольшим, он ещё силён и крепок. Высокорослый, широкоплечий. Только лицо его старит.
      Данилов настороженно молчит, опасаясь реакции Петра, но тот отходит, покачивая головой, словно говоря: «вот ведь…», и укладывается на свою кровать.
      Ну кто его просил вмешиваться? – думаю я о Виталии. По какому праву он судит незнакомых людей? Ведь он ничего не знает о них. Увидел, что какие-то документы не оформлены. И что? Разве можно сразу делать выводы? Да может, сам Петро послал куда подальше бригадира, когда тот приставал к нему с инструкцией. Да мало ли что я сам делаю не по инструкции? Инструкция не может всё предусмотреть. Правильно, если что-то случилось, я виноват, раз нарушаю инструкцию...
      Меня отвлекает Ахапкин. Он встал и ополаскивает под краном ложку, тарелку и стакан.
      – Пойдем обедать, – предлагает он, стоя рядом со мной.
      – Мне ещё нельзя.
      – Да брось ты, – смеётся Петро, он, видимо уже оттаял, но Виталия принципиально не замечает, – тебе бы сейчас водочки. Промыл бы все внутренности, да и зажило бы всё быстрее.
      – Мы уж лучше потерпим.
      – Ну-ну, терпи, – соглашается он, открывая дверь.
      Следом за ним собирается и Виталий.
      – Пойду-ка и я, а то на обед опаздывать не годится. Плюнь в того, кто говорит, что остатки сладки. Я предпочитаю первый черпачок.
      Он скрывается за дверью, а я остаюсь один.


      Неужели в отношениях с Мариной я искал какой-то корысти? Целый год, даже уже больше года, я вывожу её в люди. Если бы кто-нибудь в своё время мне бы так объяснял… Обо всём подробнейшим образом, да и не один раз… Конечно, я понимаю, ей трудно было. Ведь чем она до этого занималась? «Сходи, подпиши, принеси, начерти…» Техник справится. И так – не один год. Поневоле разучишься думать, соображать. По существу, пришлось всё осваивать заново.
      Если честно, то маленькая корысть у меня всё-таки была. Во-первых, я готовил себе помощника. А во-вторых, я хотел быть с ней рядом. Вот и вся корысть.
      Да и сама она как-то призналась, что работа ей стала доставлять радость. Я не знаю точно, что тому причиной, и был бы счастлив, если бы причина была во мне, то есть работа вместе со мной её радовала. Но скорей всего она просто начала понимать то, что делала, стало больше труда творческого, самостоятельного. Должность «девочки на побегушках» никому и никогда не приносила удовольствия.
      Меня вдохновляло присутствие Марины, её – то, что она начала разбираться в хитросплетениях схемы. На этом обоюдном вдохновении мы и пахали. Да, пожалуй, в обычном, невдохновленном состоянии мы бы такую гору работы не одолели… Хорошо было…


      Стоп, не надо растравлять себя воспоминаниями. Нужно отвлечься. Я пробую встать. Как и в первый раз – немного больно, немного страшновато делать резкие движения. Но я уже заметно уверенней владею телом. Выбираюсь из палаты и потихоньку ковыляю по коридору. На лестничной площадке открыто окно. Тепло. Ветра нет. Внизу на газоне темнеют валки скошенной травы. Лето… Сейчас бы в лес куда-нибудь.
      Стою, облокотившись на подоконник. Дышу. Наслаждаюсь летним воздухом. Вдали, за больничной оградой, почти нет прохожих. Сегодня суббота. У всех дела домашние – кто-то бредёт в магазин, женщина развешивает бельё, малышня раскручивает дворовую карусель, и отсюда слышен её унылый скрип.
      Рядом со мной группой появляются отобедавшие больные. Расположившись на ободранной банкетке, которую кто-то выставил заранее на лестничную площадку, они закуривают. Я со вчерашнего дня не курил, но мне и не хочется, запах чужого дыма раздражает, я молча ухожу.
      В холле медсестры нет, вышла куда-то. Я с трудом боком пристраиваюсь на её стул. Прямо передо мной на столе телефон. Внизу на нём, в кармашке, написан номер, и я понимаю, что это городской.
      Поднимаю трубку, набираю семь цифр и… Длинные гудки извещают меня, что дома никого нет. Оно и понятно, Лена уехала с Женькой в магазин. Парень так быстро растёт, что прошлогодний свитер на него не налезает. А в лагере без свитера нельзя. И потом надо кое-какую мелочь купить на дорогу: зубную пасту, мыльницу – куда они, эти мыльницы, деваются, каждый год покупаем? Да и конфетами нужно сына обеспечить…
      Кладу трубку и отправляюсь в палату. В холле кто-то уже включил телевизор. Я останавливаюсь и, заинтересовавшись, осторожно присаживаюсь в кресло.
      Старый-старый фильм. Времён моего детства. Именно тогда мы его с шумом обсуждали. Как же давно это было!...
      Бегут годы нашей жизни, но почему-то мы осознаём их скачками. Перечитаешь знакомую книгу. Наткнёшься на забытую фотографию, или вот, увидишь старый фильм и вдруг – словно разом постарел на десять, пятнадцать, двадцать лет. И удивляешься: неужели столько прошло?
      Как будто жизнь проходит вне времени, как будто каждый прожитый день, радостный или горестный, существует сам по себе и не складывается с предыдущими в недели, месяцы, годы. Наверное, только очень целеустремлённые люди могут рассматривать и ощущать каждый день, как очередную ступеньку к своей цели, не упуская прожитых дней, предвидя предстоящие… У меня так не получается.
      А может быть мгновения – это разноцветные кусочки мозаики. Держа каждый из них в руках, рассматривая его, любуясь оттенком, мы можем сравнить его лишь с соседними, близкими кусочками. Мы их укладываем и медленно движемся вперед. При этом мы воображаем, что создаём прекрасную картину, и уверены, что всё делаем правильно.
      Но оказывается – каждый кусочек что-то меняет в нас самих, незаметно, по крупице. Мы изменяемся, и картина, которую мы хотим создать, меняется. Вблизи каждый кусочек мозаики кажется существующим сам по себе, мы видим резкие границы между ними, тон одного отличается от тона другого. Но достаточно оглянуться назад, и границы эти исчезают. Мы видим единую картину прошлого, не раздробленную на дни или недели.
      Для чего, собственно, мы делим время на мгновения? Не для того ли, чтобы отделить миг настоящий от всех прошедших и всех будущих, чтобы выделить ту грань между знанием и незнанием, которая и есть миг. Настоящее – это скачок, переход будущего в прошлое. Непрерывный переход. Как бесконечные песочные часы, в которых крупинки будущего непрестанно струятся в прошлое. И никто не в силах перевернуть эти часы…


      Пока смотришь фильм, время летит незаметно. Сел, встал – и полутора часов как не бывало.
      Интересно: старый фильм, то есть моё прошлое, был сейчас моим настоящим. Каждый миг настоящего был уже пережитым мигом прошлого… Впрочем, неправильно. Тогда я смотрел, переживал фильм. Теперь же некоторые моменты мне кажутся наивными. Время не проходит бесследно. Передо мной на экране появлялась героиня, а я вспоминал Марину.
      Как, интересно, воспримет она моё отсутствие? Я ведь надолго выбыл. Когда это меня выпишут? А потом на больничном ещё продержат. Испытания, очевидно, закончатся без меня.
      Впрочем, работа идёт по плану освоения новой техники, а значит, все службы могут волынить до Нового года. Скорей бы уж приняли конструкцию, глядишь, в первом квартале начали бы запуск её в производство. А к следующему лету и на настройку блока вышли бы. Моим женщинам нужно практики набираться, а то на бумажной работе засыхать уже начали. Надо будет, когда приду, ликбез устроить. Несколько занятий проведём, может быть, разбираться хоть немного начнут.
      Я вхожу в палату и застаю здесь новенького. Он сидит, искривившись на стуле, и держится за живот.
      – Аппендицит? – интересуюсь.
      – Вроде бы, – нехотя отвечает он.
      Я укладываюсь на кровать.
      Как приятно – расслабиться и спокойно полежать! Прикрываю глаза, но тут появляются медсёстры и довольно быстро уводят новенького.
      Я один в палате, Ни Виталия, ни Петро нет. Плохо всё-таки, когда немощен. Сейчас бы на улицу сходить, подышать кислородом. Но ведь для этого нужно по лестнице спускаться. А потом и подниматься…
      Появляется медсестра с уколом.
      Я опять прикрываю глаза и неожиданно для себя проваливаюсь в сон без сновидений…


      ...Ну, сколько можно спать? И что это со мной сегодня происходит? Открываю глаза. В палате ещё светло, но приближение вечера ощущается по каким-то неуловимым признакам.
      Я лежу, не шевелясь, и мне кажется, будто всё это снится: и операция, и больница. Разве не странно, что я, здоровый, валяюсь, бездельничаю здесь на койке.
      Чувство собственной силы и здоровья настолько правдоподобны, что я даже делаю движение, чтобы встать. И тут же замираю. Нет, боль не возникает. Возникает неприятное и, это главное, непривычное ощущение, что где-то внутри меня что-то тянет, ноет, беспокоит, словно предупреждает: не суетись, не дрыгайся, иначе придёт боль.
      И я не дрыгаюсь. Осторожно, прислушиваясь к самому себе, переворачиваюсь со спины на бок… Ох, пока здоровы, мы не помним о своём теле. И только боль заставляет нас прочувствовать, сколько усилий надо затратить, чтобы просто лечь на бочок.
      Напротив меня лежит новенький. Его уже привезли с операции. Он лежит с закрытыми глазами, наверное, спит.
      Дверь палаты издаёт тонкий звук, и появляется Ахапкин.
      – Ну, и горазд же ты спать, – улыбается он.
      Пройдя к раковине, он моет по-очереди тарелку, стакан и ложку и, косясь на меня, добавляет:
      – Мужчина должен питаться мясом. А ты всё спишь.
      Значит, я проспал ужин. Ну что ж…
      – Сон лучше всякого мяса, – отшучиваюсь я.
      А ведь действительно, уже вторые сутки голодаю. И не хочется. Кстати, и курить тоже почему-то не хочется. Может быть, воспользоваться случаем и бросить?
      Вообще-то, я давно собирался. И Лена мне все уши прожужжала: бросай да бросай. Я, конечно, и сам замечаю, что здоровье стало слабеть. Уже стал простужаться раз в два-три месяца. Прежде за мной такого не водилось. Но почему я не решался бросить? Потому что боюсь, не выдержу, а это, по-моему, позорно.
      Петро ставит посуду на тумбочку, после чего укладывается на кровать и опять берётся за свою книгу. Надо будет Лену попросить, чтобы и мне принесла что-нибудь почитать.
      – Петро, что читаешь?
      – «Испанскую балладу» Фейхтвангера.
      – Не читал. Про что это?
      – Да вот, второй день мучаю, полуста страниц не осилил. Про евреев, про арабов… Давно это было. А я больше про современное люблю. Или, например, про восемнадцатый век…
      Новенький скрипит кроватью и шумно вздыхает. Наверное, мы своими разговорами мешаем ему спать.
      Приходит медсестра делать уколы. Начинает почему-то с меня. Потом подходит к новенькому.
      – Сестрёнка, дай попить, – просит он.
      – Красильников, вам нельзя, – строгим голосом отвечает она, – вот завтра – пожалуйста. А сейчас – нельзя.
      Она уходит, а Петро басит со своего места.
      – Ты что? Помереть хочешь? У тебя в животе дырка, вода может пролиться.
      Новенький вздыхает и молчит, прикрыв глаза. Я осторожно поднимаюсь с кровати.
      – Петро, у тебя две копейки есть? Хочу домой позвонить.
      Ахапкин достаёт пригоршню монет и протягивает мне. Выбрав две монетки, я ухожу.
      Пальцами касаясь стены, потихоньку бреду по коридору. Рукой придерживаю шов, чтоб не растрястись. В общем-то, терпимо. Постепенно расхаживаюсь. Это не то, что в первый раз, когда даже колени подрагивали. Шустренько одолеваю коридор и, минуя лифт – он сегодня не работает – ступаю на лестницу. Оказывается – и по лестнице спускаться не так уж трудно. Я думал, будет хуже.
      Телефон-автомат на втором этаже. Естественно – очередь. На стене висят два аппарата. Двое разговаривающих наперебой во весь голос разбалтывают свои семейные секреты. Делятся болячками. Поучают на расстоянии. Плачутся и смеются.
      Стою, жду и, когда, наконец, подходит моя очередь, чувствую усталость. Казалось бы, чего сложного, стой себе и жди. Так нет, устал. Конечно, понятно, как говорится. Ослабление организма. Операция. Какая-никакая, а потеря крови. Да и на нервах сказывается. Вот и проявляется усталость. И то – для третьего похода я уже довольно долго на ногах. Мне ведь только утром разрешили вставать…
      – Здрасте, как жизнь молодая – спрашиваю я, услышав в трубке приглушенный голос Лены.
      – Ой, это ты? – радостно удивляется она.
      – Нет, не я.
      – Венечка, как ты себя чувствуешь?
      – Прекрасно.
      – А если серьезно?
      – Если серьезно, то местами – прекрасно.
      – А другими местами?
      – И другими местами – нормально.
      – Всё шутишь? Я вчера ночью звонила в больницу. Сказали, что тебя оперируют. А потом, что ты уже в палате. Больно было?
      – А, чепуха. Ты лучше скажи, свитер Женьке купила?
      – Да. Мы часа три как вернулись. Всё в прядке. Купили серый свитер с белой полосой на груди. Ему и свитер, и брюки понравились. А завтра сбор к девяти. На площади у проходной будет общее построение, потом их повезут на автобусах.
      – Ехать-то он не передумал?
      – Да пока нет. Тут, знаешь, он тут подходит. Тебя только увезли вчера. Обнял меня и говорит: «Жалко мне оставлять тебя одну». Взрослый уже…
      – Где он сейчас?
      – Телевизор смотрит. Позвать?
      – Ну, позови.
      Я оглядываюсь. На лестничной площадке никого. Даже второй аппарат свободен. Как будто никому больше звонить не нужно.
      – Здравствуй, папа, – раздаётся в трубке.
      – Привет.
      – Тебе операцию уже сделали?
      – Сделали.
      – Больно было?
      – Не очень.
      – У тебя телефон в палате?
      – Нет, на лестнице.
      – Значит, тебе уже разрешили ходить?
      – Значит.
      – А что ты сейчас делаешь?
      – С тобой разговариваю. Ты вот лучше скажи, в лагерь хочется ехать?
      – Хочется. Только немного грустно.
      – Чего так?
      – Не знаю.
      – Ну, смотри, не балуйся там.
      – Ладно.
      – Ну, желаю тебе найти там новых друзей и хорошенько отдохнуть. И обязательно напиши. А теперь маме трубочку передай.
      – Ладно, передаю.
      – Венечка, иди, ложись, – говорит Лена. – Ты, наверное, уже устал стоять. И тебе, наверное, – нельзя.
      – Мне можно. Врач разрешил.
      – Я завтра к тебе обязательно приеду. Женьку провожу, забегу в магазинчик и приду. Не скучай. Не скучаешь?
      – Да ничего.
      – А я уже соскучилась, – признаётся она тихо. – Ну, ладно, иди, до свидания.
      – Лен, захвати завтра что-нибудь почитать.
      – А что именно?
      – Не знаю. Может, Достоевского перечитать?
      – Как хочешь.
      – Хорошо, принеси Достоевского.
      – Венечка, ты не обижайся, что я сегодня не пришла. Ну, сам посуди…
      – Ладно, Лен, не выдумывай… Тут телефон ждут. Пока.
      – До завтра. И смотри, не грусти.
      – До завтра.
      Телефон действительно ждут. Подошли две женщины. Одна успела к свободному аппарату, а вторая нервно теребит в руках какую-то бумажку, заглядывает в неё, а потом хмуро косится в моя сторону.
      Вешаю трубку и отправляюсь в палату. Отчего-то становится грустно. Медленно поднимаюсь по лестнице. Унылые серые ступени кажутся нескончаемыми. Лестница пустынна. Стены выкрашены в густо-зелёный цвет и, по идее, должны успокаивать, но у меня от этой зелени лишь усиливается меланхолия.


      Всё позади. Всё самое интересное позади. Я уже возле перегиба. Скоро сорок лет. По сути, половина активной жизни прожита. И что? Незаметно отступили, потускнели мечты, честолюбие выдохлось, и теперь лишь иногда его хватает только на «хорошо бы, если…», да и то лишь иногда.
      Когда много сил, когда ещё много времени впереди, кажется, что всего можно достичь, стоит только захотеть, верится, что счастье обязательно наступит. Но вот, проходит половина жизни, оглядываясь, видишь, что сделано, что достигнуто, и вдруг понимаешь всю наивность, осознаешь всю нереальность своих прежних надежд. И приходит зрелость – та пора, когда перед собой ставятся только реальные задачи. В юности о будущем мечтают. В зрелости будущее планируют. В старости с будущим смиряются, но стараются о нём не думать.
      И у меня будущее запланировано. Марина смотрит на меня хмуро и уже не улыбается, как тогда… Всё прошло. Молодость – тоже. Особенных высот в карьере я не достиг. Всего-навсего старший инженер. Это даже холмиком не назовёшь. Не бугорок – прыщик. Ну, может быть, к сорока годам ведущего дадут и, если повезёт, к пенсии до руководителя группы дослужусь. И всё… А ведь когда-то считался способным. Видимо, что-то где-то упустил, поленился, отложил на завтра. А ведь как часто для этого «завтра» уже ни сил, ни возможностей не остаётся.
      Впрочем, разве я один такой? Нас миллионы. Те же Петро и Виталий – такие же люди, ничем особенным не примечательные. Мы – масса. Наши имена и отчества не дойдут до потомков, как не дошли до нас имена наших предков. А почему? И зачем мы живём? Чтобы наши дети ставили эти же безответные вопросы?


      Я, наконец, добираюсь до кровати.
      В палате сумрачно. Новенький отвернулся к стене и, по-видимому, спит. Ахапкин уронил книгу на грудь и, закинув голову на подушке, лежа на спине, с присвистом храпит. Виталий отсутствует. Я, когда проходил мимо, заметил его в холле перед телевизором.
      Усталость даёт о себе знать. Всё-таки я ещё слаб. Ложусь на кровать, вопросы о смысле жизни  сами собой отпадают и я, закружившись в мелькающих обрывочных видениях, засыпаю.




                ВОСКРЕСЕНЬЕ

      Меня будит медсестра. Новенькая. Видимо, вчерашняя уже сменилась. Они тут по суткам дежурят, а потом, наверное, дня два отгула. Медсестра молча вручает градусники мне и вчера оперированному соседу, после чего бесшумно исчезает.
      И эта медсестра чем-то напоминает Марину. Только черты лица у неё не тонкие, а помассивнее, поокруглённей. Часы, как у Марины, – вспоминаю я, и мне становится понятным, почему я, открыв глаза и увидев перед собой её полноватую руку, протягивающую градусник, вдруг испытал какой-то радостный испуг.
      Как же я жду Марину! Как будто она придёт. Это, конечно, было бы прекрасно. Да только зачем растравлять себя глупыми мечтами?
      Только завтра, а скорей всего послезавтра секретарь начальника, она же наша табельщица, Софья Павловна догадается позвонить мне домой. Дома никого не будет – Лена на работе, Женька в лагере. Значит нужно, чтобы Софья Павловна вечером собралась и из дома дозвонилась Лене. Поэтому на работе только дня через три-четыре узнают, что я в больнице. Ещё дня три-четыре будут собираться навестить меня. А к тому времени я уже буду дома – говорят, что с аппендицитом редко кого держат больше недели. И если в больницу Марина ещё смогла бы собраться, то домой – ни за что.
      Мысли прерываются возвращением медсестры. У меня – 37,7. Понемногу здоровеем. Один градус остался до нормальной. Ещё чуть-чуть. Как странно: какой-то жалкий градус – и уже болен. Несовершенен человек…
      Впрочем, если посмотреть с другой стороны, то удивительно, насколько высоконадёжна саморегулирующаяся система – отрезали кусок, зашили на скорую руку – и после всего этого уход параметров всего на один градус. Это ли не удивительно? Окружающая температура колеблется, влажность и давление – тоже, на меня воздействуют шум, удары и вибрации, меня растягивают и сжимают (особенно, в автобусе) и, несмотря на всё это, я прекрасно себя чувствую, иногда даже сочиняю стихи. Это ли не восхитительно?
      Нет, конечно, мне помогают. Если я заболел, мне прописывают лекарства, процедуры всякие. Вот и сейчас, медсестра готовится сделать мне укол. Но ведь это пустяки.
      Какой прибор может функционировать без перерыва хотя бы лет пятьдесят? А я могу. Конечно, всяко может статься. Сорвётся с крыши кусок льда, у спешащей машины откажут тормоза… Никто не гарантирован от случайности. Но в принципе…
      Мой бы блок да с таким ресурсом. Пятьдесят лет непрерывной работы! Я его бы на руках носил, и не только я.
      Марину я тоже готов на руках носить.

            – Хочешь, я тебя возьму на руки? Ты не должна утруждать свои ноги. У женщин,
      говорят, вены слабые. Я тебя донесу.
            – А куда? – перебивает меня Марина.
            – Куда хочешь.
            – Я никуда не хочу. У меня ячейка с новым стендом не стыкуется. Поэтому
      испытания никак не начнутся.
            – Слушай, Марина, да плюнь ты на эти железки. Зачем ты ячейку поднимаешь?
      Она тяжёлая. Ты лучше скажи, почему ты со мной не хочешь поговорить?
            – Веня, не отвлекай меня, – просит меня Марина и при этом голос у неё, как
      у матери, успокаивающей больного ребенка. – Не надо меня отвлекать. У меня во всех
      проверках выходные сигналы какие-то дохлые, почему-то половины номинала не
      достигают.
            – Проверь напряжение питания, – советую я, собираясь в курилку.
            ...Когда я возвращаюсь, то рядом с Мариной почему-то вижу Данилова. Он
      склонился над нею и, почти прижавшись к её плечу, со своей противной улыбочкой
      что-то нашёптывает ей. Я стою далеко, но до меня доносится каждое его слово:
            – Вы, Мариночка, должны обязательно пойти. Будет музыка. Я достал записи
      самые модные на Западе. Я, конечно, не поклонник, …но свой культурный уровень
      надо повышать…
            По всему пространству полутёмной комнаты магнитофон рассеивает визг
      несмазанного металла – это музыка. Виталий танцует с Мариной и продолжает
      шептать ей на ухо, а я опять всё слышу.
            – Мариночка, вы прелесть. Я никогда ещё не встречал человека, столь чутко
      чувствующего ритм. Я не верю в чудеса, но музыка – это единственное чудо, которому
      я поклоняюсь. Музыке нужно отдаваться всей душой. Она будит в нас давно усопшие
      инстинкты. Звучит музыка – и человек понимает другого человека без слов. Я где-то
      вычитал, что музыка родилась раньше, чем речь…
            Данилов на минуту исчезает, и я использую паузу.
            – Маринка, я тебя провожу до дома. Можно?
            Она молчит, и по выражению её лица я никак не могу разобрать, можно мне
      проводить или нет.
            – Ладно, – наконец слышу я её голос.
            И это согласие бросается мне, как нищему – ладно, мол, уж, видно, от тебя
      по-другому никак не отвяжешься. Ладно – так уж и быть, но – в последний раз…
            В полумраке комнаты возникает Виталий. Он кладёт руку на моё плечо и
      приятельски улыбается. Но глаза его – я вижу – насторожены. Он всё делает с
      расчётом, не просто так…
            А через мгновение он уже обнимает Марину. Да, музыка – великая вещь, она
      позволяет открыто делать то, что без неё будет считаться аморальным.
            Я ухожу в коридор покурить. Мимо меня скользят какие-то тени. Люди – как
      тени. Тени – как люди. Каждая тень мечтает пожить самостоятельной жизнью. Они
      обступают меня, крутятся вокруг и куда-то уводят, стараются увести меня. В этой
      круговерти на мгновение мелькает ухмылочка Виталия, но тут же исчезает. Наконец, я
      вырываюсь и бросаюсь на поиски Марины. Я мечусь по комнатам, натыкаюсь на
      танцующих людей, но Марины нигде нет.
            Я вдруг ощущаю, как что-то чужое медленно втекает снизу в мои ноги. Сознание
      моё не участвует в том, что делают ноги. Они бегут, они несут меня куда-то.
      Мелькают ступени, мелькают фонари, мелькают ветви каких-то кустов. Это чужое
      поднимается всё выше, до живота, до груди, до горла… Я становлюсь Виталием. Губы
      непроизвольно кривятся и...
            Я вижу Марину. Она головой касается моего плеча и слушает, что говорю я –
      Виталий. Она позволяет обнять себя за плечи, она позволяет поцеловать себя в губы,
      в шею… И тут мне становится противным этот маскарад. Я сбрасываю с себя чужую
      маску. И смотрю Марине в глаза… О, как долго осознаёт она подмену! Как медленно
      расширяются её зрачки! А может быть, это время замедлило свой ход?
            Она отшатывается от меня. В глазах её застывает ужас. И я неожиданно
      понимаю, что всё кончено. Я заставляю себя улыбнуться. Нельзя быть жалким. Нельзя
      терять собственное достоинство, становиться тряпкой.
            – Иди, догоняй его, – шепчут мои губы, и, отвернувшись, я делаю несколько
      шагов навстречу сгущающемуся почему-то туману.
            Главное – не обернуться. Марина всегда уходила не оборачиваясь, но я не
      выдерживаю. Так, не оглядываясь, равнодушно можно уходить от нелюбимого,
      неприятного тебе человека. Я смотрю во все глаза назад, но там, кроме тумана,
      ничего нет.
            – Маринка, – кричу я и вновь бросаюсь на поиски, забыв, что только минуту
      назад сам отослал её.
            Я с криком бегу по белёсому молоку тумана и ничего не вижу, лишь на лице
      моём оседает влага то ли тумана, то ли слёз. Я бегу, но, неожиданно споткнувшись,
      падаю и… просыпаюсь.

      Я лежу, уткнувшись носом в подушку, я чувствую, что задыхаюсь, но непонятно, то ли я и впрямь только что бежал, то ли просто подушка мне мешала дышать. Подушка влажная – наверное, от того тумана. Я ложусь на спину и вздыхаю. Ну, и приснится же иногда!..
      Сон кончился. Но ощущение тоски осталось. Осталось ощущение потери. Как будто на самом деле я только что потерял в тумане Марину.
      Взвизгивает дверь, и на пороге палаты появляется Ахапкин. Куртку он одел только в правый рукав, левая половина накинута на плечо. А ведь ему, наверное, очень больно, соображаю я, если он всё время держит руку оттопыренной. Попробуй, если здоров, долго ли так продержишь. А он только улыбается, даже не поморщился ни разу. Правда, может быть, ему какой-нибудь треугольник прибинтовали…
      – Пресса? – интересуюсь я, заметив в его руке свёрток газет.
      – Внизу по утрам киоск работает, – поясняет Петро, – хочешь почитать, что ли?
      – Ага.
      Я выбираю «Правду» из протянутых мне газет и начинаю приобщаться к мировым событиям. Свергнувшие шаха иранцы говорят об исламской республике. Интересно, как революция согласуется с шариатом, проповедующим подчинение власти, покорность и терпение? Так, что тут ещё? Ага, китайцы на границе шевелятся. Вот она – проблема двадцатого века, а, скорее, даже и двадцать первого…
      Из палаты выходит Данилов. Дверь недовольно вскрикивает. Вчера оперированный сосед осторожно шевелится, видимо, Виталий разбудил его. Он поворачивает голову ко мне и спрашивает.
      – Слушай, ты вставать можешь?
      Я киваю утвердительно, и тогда он просит.
      – Будь другом, дай попить.
      Я из-под крана наполняю стакан, мелкие пузырьки воздуха делают воду белёсой, почти как молоко.
      – Газировка, – шучу я, протягивая стакан соседу.
      Он делает два жадных глотка и останавливается передохнуть.
      – Как думаешь, теперь не выльется? – настороженно интересуется он.
      И я его успокаиваю:
      – Да не должно бы.
      Он допивает воду и, откинувшись на подушку, блаженно вздыхает.
      – Ох, мужики, кажись, полегчало. Ну, и скрутило же меня вчера. Думал, помру. Я без жены насолил огурчиков. Люблю малосольные. А за обедом дорвался. Картошечки молодой обжарил, знаете, я люблю такую, меленькую, чуть покрупней гороха… и с огурчиками. Хрустят, зараза… А вскорости живот и скрутило. Ну, думаю, огурцы виноваты. С досады всё ведро в мусоропровод вывалил. А сюда привезли, аппендицит, говорят. Жалко огурчиков.
      – Ещё наквасишь, – улыбаясь, басит Ахапкин из своего угла.
      – Да жаль. Удались огурчики, – вздыхает сосед.
      – Значит, всё ведро в мусоропровод? – уточняет Петро.
      – Всё ведро.
      – Сплоховал ты. А впрочем, не горюй. К тому времени, как тебя отсюда выпишут, они всё равно стали бы уже солёными.
      – Да, – соглашается сосед и вдруг спохватывается, – это что же значит? Разве меня не скоро отпустят?
      – А ты что думал? – удивляется Ахапкин.
      – Нет, ребята, мне сегодня к вечеру обязательно дома нужно быть.
      – Ну, ты даёшь, – смеётся Петро. – Через неделю не хочешь?
      – Ты что? С ума… – он морщится от резкого движения и, с трудом повернувшись на бок, поднимается на локте. – Я, серьёзно, не могу здесь оставаться. Ну, сегодня, ладно, выходной день. А завтра соседка на работу пойдёт. С кем же дети будут?
      – И много детей? – интересуюсь я.
      – У меня-то? Двое. Две дочки. Одной десять, другой четыре.
      Любит, видимо, он своих дочек. Даже голос у него подобрел, как о них вспомнил. Да и взгляд его серых глаз стал рассеянным, углублённым в какие-то приятные воспоминания.
      – Как зовут-то? – спрашиваю я.
      – Кого? Дочек? – оживляется он.
      – И тебя, и дочек. Меня, вот, Вениамином зовут, а его, – я киваю в сторону, – Петром.
      – Меня Николай Тимофеевичем кличут, – представляется, наконец, сосед. – Фамилия – Красильников. А дочек – старшую Верой, а меньшую – Мариной.
      Стоп!
      Я замираю, словно к горлу плеснуло горячим. Ну почему одно это имя способно меня ударять током? Я же умом сознаю, что имя это носят сотни и даже тысячи женщин, чьи-то матери и жёны, дочки и внучки. И всё-таки… Прозвучало оно, и я словно теряю сознание.
      Нет, так нельзя. Совершенно обезволел. Тряпкой становлюсь. Да что я, в конце концов? Превратился бог знает в кого.
      Наверное, нужно разобраться в себе самом. И уже давно пора, окончательно поставить точку. Истеричным быть ни к чему. Сознание у меня есть. И должно же оно подавить эти глупые эмоции. Йоги, вон, что угодно могут себе внушить. И мне нужно себя убедить. Главное – решиться. Убедишь – и тогда легче будет… Да…
      Только как разобраться в себе? Едва доходишь до момента, когда решать надо: или-или, так мысли сразу аморфными становятся…
      – Не волнуйся, Тимофеич, – я позвоню, всё узнаю, договорюсь. Ты лежи, – басит Ахапкин, стоя у двери. – Хотя слушай, – он останавливается и смотрит на часы, – полдевятого. Тебе не кажется, что рановато? Люди, может, последний сон досматривают, а я их будить буду. Пожалуй, надо после завтрака позвонить.
      – Точно, – соглашается Тимофеич, – и вот ещё что. Попроси их послать жене телеграмму. Вера, моя старшенькая, знает, где адрес лежит. Глядишь, завтра к вечеру она успеет вернуться… Жаль, конечно. У неё ещё неделя отпуска остаётся. Мне бы эту недельку погодить. И тогда никаких забот бы не было.
      – Знать бы, где упадёшь… – посмеивается Петро.
      Он бренчит ложкой о стакан, ополаскивая их под краном.
      – А ты когда голодовку кончишь? – обращается он ко мне.
      – Я – хоть сейчас.
      – Ну, пошли тогда.
      Встаю. Как всё-таки быстро привыкает человек к своей неполноценности. Если вчера я вставал всего три раза, и каждый раз это было целой проблемой, то сегодня даже изловчился натянуть носки. И встаю – уже почти по привычке. Не обдумывая каждое движение. Медленно, конечно, но встаю. Научился, значит.
      Медсестра сидит на своём месте в холле. Я подхожу к её столу и интересуюсь:
      – Скажите, пожалуйста, а мне можно идти на завтрак?
      Она смотрит какие-то бумаги и отвечает:
      – Нет, у вас – голод.
      – Как же так? – пытаюсь протестовать, – уже третьи сутки голодаю.
      – Ничем не могу помочь, – она бесстрастна.
      Возвращаюсь в палату. Можно, конечно, было бы пойти позавтракать. В закутке, приспособленном для кормёжки, никто документов не спрашивает. Но я не очень-то и хочу. Так, из принципа, интересуюсь.
      Странно вообще-то. Обычно к вечеру я бываю голодным – и это после того, как пообедаешь. А тут третий день пошёл, а чувство голода какое-то неактивное. Впрочем, если в основном лежать, то силы не растрачиваются.
      Едва я вхожу в палату, как следом за мной появляется Виталий. Он с досадой хлопает себя по колену скрученной в трубку газеткой и ворчит:
      – Тоже, киоск называется. Чуть опоздаешь, уже и почитать нечего. Мыло да зубные щётки остались.
      Он бросает газету на кровать и, захватив посуду, уходит на завтрак.
      Как же всё-таки медленно тянется время. О, если бы можно было эти медленные, по сути – лишние минуты откладывать на потом. Экономить, чтобы затем расходовать их в тот самый нужный момент, когда попадёшь в цейтнот. Когда придёт пора делать что-то срочно необходимое, этих минут будет не хватать.
      Вот Тимофеич минут зря не теряет. Знай себе посапывает. Наверное, снятся ему дочки, и старшая, и младшая… Маленькая Марина… Когда-нибудь и эта Марина вырастет, и неизвестный мальчишка, который сейчас ещё и не подозревает о её существовании, будет взволнованно шептать ей: Маринка…

            А может быть, я сам выдумал Марину? Вернее – Маринку. Да, была Марина.
      Женщина, как женщина. Была волнующая её музыка. Была прогулка по безлюдному парку.
      У неё было восхитительное, радостное настроение. И, как вершина этого настроения,
      этого радостного чувства – случайный поцелуй у подъезда. Совершенно случайный.
      Так. От хорошего настроения. Но это, действительно, – вершина чувства. Всё
      дальнейшее – спад и угасание.
            Это называется порывом. Да, да, порыв необъяснимой нежности к спутнику. А
      потом – будни, обыденность, когда прежнее мимолетное настроение, порыв выглядят
      уже нелепыми, глупыми, а по прошествии некоторого времени и вовсе кажутся дурью.
      Да, именно так всё и было, потому что этому предшествовало и за этим последовало,
      в общем-то, равнодушие, прикрытое фиговым листком вежливости. Боже мой, как же всё
      сложно! Наверное, легче понять настроение толпы, чем разобраться в настроении
      одного человека.
            Но и резко порвать все отношения со мной она не могла. Ведь она зависела от
      меня. По службе она была в моём подчинении. Ей было нужно разобраться в работе
      моего блока, а для этого ей требовались мои объяснения. Теперь я припоминаю, что
      когда я впадал в пессимизм, и настроение моё опускалось до нуля, глаза её вдруг
      начинали по-особому светиться. В них была не то доброта, не то жалость ко мне, но
      этого бывало достаточно, чтобы я вновь ожил.
            Неужели я пользовался её зависимостью? С моей стороны это было бы
      непорядочно. А может быть, это она использовала мою жажду помочь ей? Этакая
      коварная, расчётливая соблазнительница. Холодный расчёт, ловкая артистическая игра
      и ни капли искренности. А я-то наивно верил всему.
            Меня просто держали на ниточке, дразня надеждами. Когда же я шёл навстречу
      этим надеждам, и приближался чересчур близко, меня встречала жёсткая, холодная
      неприступность. Если же я останавливался, меня опять подманивали надеждами, мне
      дарили улыбки, передо мной широко распахивались по-детски преданные глаза. А как
      только я оживал, опять звучало: «Обстоятельства сильнее нас… Мы не можем позволить
      нашим чувствам расслаблять нас…».
            А ведь, по существу, она боялась, что я вдруг обижусь и перестану помогать
      ей в работе. Кроме того, ей, как и всякой женщине, приятно было знать, что кто-то
      о ней вздыхает. Женщина рождена для того, чтобы её любили, чтобы ей поклонялись.
      Если она лишена этого, то для неё исчезает смысл существования. Не потому ли любая
      женщина болезненно воспринимает появление признаков наступающей поры увядания? Не
      потому ли она борется всеми доступными средствами с сединой и морщинами?
            Впрочем, я не прав. Ах, она соблазнительница, ах, она коварная. А я? Ведь
      соблазнить можно лишь того, кто готов соблазняться. Любить двоих невозможно. И
      поэтому я обманываю либо одну Лену, либо двоих: и Лену, и Марину. Но в любом
      случае я – обманщик…
            Ну, это уже совсем замечательно. То она – такая-сякая, то я… Вероятно,
      истина где-то посередине. Но не та середина, где: и я, и она…

      
      В дверях палаты столкнулись Виталий и Петро. Я почему-то не заметил, когда Виталий вернулся, но теперь он куда-то уходит. Ахапкин, не глядя на него, проходит мимо и останавливается у кровати Тимофеича.
      – Ну, что, старина? – докладывает он соседу, – можешь не беспокоиться. Дозвонился я. Детишки твои в порядке. Соседка обещала присмотреть за ними, пока жена не вернётся. Телеграмму ей она уже дала. О тебе они всё знают: и когда тебя оперировали, и как ты себя чувствуешь. Ну, что ещё? Да, дочери передают тебе привет, а младшая – особенно. Она всё спрашивала, чем тебе живот зашивали. Я сказал, чтобы тебя дожидалась, а уж ты ей сам всё расскажешь.
      Петро умолкает. Всё это он выпалил почти на одном дыхании и теперь переводит дух. У Тимофеича радостно блестят глаза, но вслух он ворчит:
      – Ясное дело, разболтаются они без меня. С матерью никакого воспитания не будет. Мать их только балует.
      – Макаренко, – смеётся Ахапкин, отправляясь к своей кровати.
      – Нет, я не шучу, – убеждает нас Тимофеич, – у нас с Тамарой разделение семейного труда. Она стирает и обед готовит, а я детей воспитываю. Ну, и конечно, по хозяйству кое в чём помогаю.
      – Особо не утруждаешь себя, – улыбаюсь я. – Знаешь, что выбирать.
      – А ты что думаешь, детей воспитывать легче? – искренно удивляется Тимофеич. – Да если хочешь знать, жена сама выбрала. У меня, говорит, от них голова кругом идёт, от дочек, значит. А ты говоришь, не утруждаюсь. С ними и поиграть надо, и придумать, если что, и на вопросы ответить. И всё это с точки зрения воспитания. И даже один разок нельзя махнуть рукой. Если настроение гадкое, всё равно нельзя расслабиться, дать себе поблажку. Потому как, что упущено сейчас, потом за несколько лет не наверстаешь…
      Он продолжает распространяться на эту тему, она, видимо, у него любимая, а я вдруг обнаруживаю, что сам ничего не могу сказать по этому поводу. У меня всё сплошь теория. А Тимофеич в практике силён, и, кроме того, дар у него, наверное. А у меня, страшно подумать, как-то так получилось, что сына я не знаю. Нет, если припомнить некоторые его реплики, некоторые поступки, то, вроде, ничего человек. Но что у него за душой, о чём он думает, что его интересует – не знаю.

            На Востоке, кажется, говорят, что если ты не вырастил сына, значит, жизнь
      зря прожил. А я, по существу, не вырастил. Это заслуга Лены. Конечно, я много
      работал, засиживался допоздна, да и дома вечера всё больше за письменным столом
      проводил. Лена временами ворчала, но почему-то терпела. И Женьку приучала: тише,
      папа работает!
            Ну и много я наработал за это время? Нет, конечно. Блок спроектировал – эка
      невидаль. Стал во всяких тонкостях схем разбираться. А Женька тем временем
      здоровым мужиком стал. Ещё немного пройдёт, ну, слетает мой блок в космос, а
      Женька скажет: «привет, батя», и уйдет строить самостоятельную жизнь. Будет матери
      письма писать, а обо мне будет вспоминать в конце письма: привет предку…
            Страшно, когда родители незнакомы со своими детьми. Не вырастил я сына, а
      значит, и жизнь проходит зря. Вот у Тимофеича – не зря. И у Петро – не зря.
      Чувствую, что не зря, ничего не знаю о нём, но по одному виду ясно, что не зря
      проходит его жизнь. А вот у Виталия, похоже, жизнь тоже зря катится. Никого он не
      любит, не уважает, кроме себя. А разве я лучше? Ну, пусть я никого не обвиняю в
      нечестности, всё равно я – эгоист. Ведь даже то, что я делаю для других, в
      сущности, я делаю для себя. Марину учил только потому, что мне с нею было приятно
      проводить время…
            А вообще-то, я здесь что-то путаю. Так ведь любое доброе дело осудить можно.
      Мол, я забочусь о других только затем, чтобы меня похвалили. Тщеславие, тщеславие.
      Всё можно спихнуть на тщеславие, даже если человек совершенно бескорыстен…

      Мои мысли прерываются. Вслед за стоном двери в палате в сопровождении медсестёр появляется новый врач. Он целенаправленно движется в сторону Петра. В отличие от вчерашнего, сегодняшний врач солиден и уверено медлителен.
      – Доктор, когда меня выпишут домой? – спрашивает Ахапкин.
      – Вы по жене соскучились? – удивляется хирург.
      – Ну, что я здесь место пролёживаю? С таким же успехом я и дома могу побыть. А если мне надо на перевязку ходить, так это, пожалуйста.
      – Ну-ка, уважаемый, показывайте свои раны, – добродушно ворчит хирург. – Посмотрим, что тут у вас…
      Ахапкин одной рукой задирает рубаху. Повязка у него сбилась, и я вижу широкую тёмно-коричневую полосу, которая начинается на руке и через подмышку спускается до пояса. Как же ему должно быть больно! Пару раз я видел, как он морщился, накидывая куртку на эту руку, но ни разу он даже не охнул.
      – Нет, торопиться не надо, – тянет врач, внимательно разглядывая ожог, – с домом мы, пожалуй, погодим. С вас не убудет, ещё несколько денёчков полежите.
      Оставив Петро, врач переходит к Тимофеичу.
      – Красильников, оперирован вчера, – подсказывает медсестра.
      Врач бегло ощупывает оголённый живот соседа.
      – Всё в порядке, уважаемый, нужно вставать, – бормочет он и направляется к выходу.
      – Доктор, а скоро меня выпишите? – спрашивает Тимофеич ему вслед.
      Он не отвечает на вопрос, только, не останавливаясь, ворчит:
      – Что-то я не пойму, все шустрые пошли. Никто болеть не хочет. Все домой рвутся.
      Он направляется к двери, не обращая на меня внимания.
      – Доктор, мне бы поесть, – жалуюсь я. – Я оперирован позавчера.
      Он на мгновение останавливается
      – Ну, что ж, нулевой стол, я думаю, пора разрешить, – говорит он сестре и, не оглядываясь на меня, уходит.
      Интересное дело. А если бы я не спросил, мне бы пришлось голодать?
      Время, как воздух в нашей палате, не движется. Мы лежим на своих койках и молчим. Ахапкин читает. Тимофеич задумался, а может быть, спит. А мне грустно, опять подступает хандра. Незаметно для себя проваливаюсь в яму сна…

            – Коммутаторы, аккумуляторы, – говорит мой приятель Генка, а произносит он
      это так: «кому – таторы, а кому – ляторы». Мол, каждому своё.
            Мы сидим с Генкой в пивбаре и пьём водянистое «жигулёвское». Тарелка с
      креветками почти пуста, осталась лишь грязно-коричневая мелочь. Мы опорожняем уже
      по третьей кружке, и на этом заканчиваем вояж. Я не люблю пивбар, он рождает во
      мне чувство брезгливости.
            Я вижу, как уборщица собирает пустые кружки, запуская в них мокрые пальцы, и
      уносит свой груз к мойке. Она возвращается и липкой тряпкой, противно намокшей в
      пиве, смахивает со стола креветочную шелуху и крошки сыра. Здесь настолько густ
      сигаретный дым, что самому курить неприятно. Впрочем, после третьей кружки пива на
      всё это смотришь несколько проще.
            Генка нечасто, приблизительно раз в полгода, затаскивает меня сюда, когда
      наши настроения попадают в резонанс.
            Мы сидим с Генкой и говорим за жизнь. Кончики его усов, намокшие в пиве,
      потемнели и обвисли, поэтому вид у него грустный.
            – Непруха какая-то, – ворчит он. – Плохо быть средним. У меня даже оклад
      средний. Помнишь, раньше говорили, что средняя зарплата по стране – сто двадцать,
      и у меня оклад был такой. И теперь тоже. Сто сорок. Всё правильно. Только скучно.
            Генка пессимист. Не всегда, но случается. В такие мгновения под ноги ему
      лучше не попадаться. Лучше переждать. Отплачется, и вновь станет циником-оптимистом.
            Мы допиваем пиво, и некоторое время ещё сидим. Идти в кассу за новыми
      жетончиками лень, да и народу поднабежало. Видимо, пора закругляться. Закуриваем
      по последней. Генка начинает распространяться о том, насколько хорошо пиво в бане.
            Это он может. Однако, не успев развить свою мысль о пользе потоотделения,
      Генка вдруг на мгновение умолкает и тут же неожиданно спрашивает:
            – А что у тебя с Мариной?
            Я с трудом сохраняю невозмутимый вид и стараюсь как можно спокойнее ответить:
            – Ничего. С чего, собственно, ты об этом спрашиваешь?
            – Вообще-то, меня это не интересует. Но это я к тому, чтобы ты знал, что про
      вас уже заговорили.
            Я с недоумением пожимаю плечами и небрежно замечаю:
            – Нам с нею сейчас по работе приходится много общаться. Помнишь, и с тобой
      мы были неразлучны, когда у нас тема была общая? Так что всё это чепуха какая-то.
            Генка струйкой выдувает дым и заключает:
            – Тебе виднее. Только имей в виду, если уж заговорили, то так просто не
      оставят. Люди любят мусолить языки.
            – Интересно, кому это я на мозоль наступил?
            – Дело не в мозоли. Просто кому-то стало завидно, что ты больше уделяешь
      внимание Марине.
            – Ну, ты-то мне веришь?
            – Веришь, не веришь… Какая разница? Ну, допустим, верю. Хотя Марина весьма
      привлекательная женщина.
            – Генка!
            – Рассуждая чисто теоретически, нельзя не предположить, что она может… э-э…
      вызвать некоторые… так сказать, чувства…
            Генка гасит свою сигарету, и мы поднимаемся из-за стола…

      Я просыпаюсь от табачного запаха. Нет, курить я пока не хочу. Видимо, запах табака, запах сигарет мне приснился… Хотя нет. Это Данилов пришёл в палату. От него пахнет табаком. Именно поэтому мне вдруг приснился Генка.
      С Генкой мы не то чтобы дружим, но как-то тянет нас друг к другу. Работаем в соседних отделах, заботы у нас, в общем-то, разные, да и разговоры наши всё больше на глобальные темы. Но, между прочим, своё стихотворение я только ему показал, не считая, конечно, Марины. Он тогда прочитал, хмыкнул и продекламировал:
      – Не мог он ямба и хорея от кода Грея отличить…
      А потом добавил:
      – Я, естественно, не специалист, и не могу тебя уличить в каком-нибудь символизме, но, по-моему, это такая декаденщина, что даже… где-то… иногда… – неплохо.
      Тут я вспоминаю, что сон мой не беспочвенный, действительно, была у нас с Генкой такая беседа. И когда он спросил меня, как я отношусь к Марине, я с усмешкой искренне ответил, что я к ней не имею отношения. Ведь это было ещё до, задолго до того, как Марина исчезла во мраке своего полутёмного подъезда.
      После Генкиного предупреждения я огляделся вокруг и вдруг заметил, что и в самом деле мои женщины как-то косятся на меня. Вернее, посматривают с любопытным вниманием, когда я беседую с Мариной. А ведь тогда ещё ничего не было. Да и сам я тогда даже не подозревал, что кто-то связывает меня с Мариной чем-то, кроме работы.
      В то время я ещё жалел, что нет у меня в группе подходящего мужичка, которого я бы сразу загрузил работой и который не требовал бы стольких сил на обучение и воспитание, сколько я потратил на Марину.
      Это уже потом, когда я вошёл во вкус, играя роль учителя, и даже провёл несколько занятий по ликбезу со всеми моими сотрудницами, потом случился тот долгий вечер с танцами, и руки Марины были на моих плечах. Да, тогда и вправду появилась настоящая причина для каких-то разговоров обо мне и Марине.
      Стоп! А может быть, разговор с Генкой и явился зародышем того любопытства и того удивления, из которых возникло моё внимание к Марине как к женщине? Я, конечно, и раньше замечал, что Марина красива. Но мало ли в мире красивых женщин? Мало ли блондинок с голубыми глазами? И, тем не менее, никто из них не снится мне по ночам. Так и Марина была для меня красавицей на картинке, которой полюбовался минуту и тут же забыл. Потому что картинка есть картинка…

      В дверях палаты появляется Ахапкин.
      – Зовут обедать, – объявляет он.
      Я медленно выкарабкиваюсь из кровати и, забрав с тумбочки свой стакан с ложкой, отправляюсь вслед за Петром. По коридору, бренча ложками, тащатся больные. Все одинаковые, в синих байковых куртках и таких же широких штанах. Как детдомовцы. Или как солдаты.
      Помню, после пятого курса мы поехали в лагеря на военные сборы. Сначала была баня, а потом старшина выдал всем форму. Все переоделись в защитный цвет и вдруг стали такими одинаковыми, что у меня просто в глазах всё слилось. Удивительно, как одинаковая одежда изменяет людей. Только через некоторое время я снова привык к своим друзьям, вернее, – к их новой внешности.
      В столовой сидят все синие. Я, в этом однообразии не обнаружив Петра, подхожу к раздатчице. Она протягивает мне тарелку горохового супа. Но я отказываюсь. С детства отчего-то не люблю горох. А кроме того, соображаю, что после операции мне такой суп ни к чему. Беру второе. Гречневая размазня с котлетой. Жую, запивая компотом. Не ресторан, конечно, но вполне терпимо. Доев, ухожу обратно в палату.
      Красильников спит, отвернувшись к стене. Я тоже укладываюсь на «тихий час». И мгновенно отключаюсь, не дождавшись возвращения Петра.

      Но сон мой почему-то недолог. Всего полчаса. Видимо, я уже отоспался. И не мудрено. Если подсчитать, за последние двое суток я продрых часов тридцать, если не сорок. Пора бы уже и выспаться.
      Интересно, почему нельзя отоспаться на будущее? Говорят, что сон – это обработка полученной информации. Видимо, поэтому нельзя отсыпаться в счет будущего, – нечего обрабатывать.
      Занятно, что же в таком случае я обрабатывал за эти двое суток? Впрочем, меня усыпляли какой-то химией. Как теперь Тимофеича. Вон, посапывает себе, как говорится, в две дырочки, и снятся ему любимые дочки, весёлые и шумные.
      Может, мне завтра на работу самому Марине позвонить? Впрочем, она, наверное, будет в испытательном цехе, а туда не дозвонишься. Обидно. Что же придумать? А зачем? К чему суетиться? Всё равно я ей не нужен. Пусть сама попробует. Тем более, что предстоящие испытания не так уж и сложны. А если она сама со всем справится, так мне лучше оставить её одну. Пусть разгребает рутину. Может быть, хоть тогда мне удастся сосредоточиться и подумать. Ведь уже год (или больше?) я занимаюсь какой-то чепухой. Обучаю Марину и стараюсь не увязнуть в текучке. Может, хватит?
      В моей тетрадочке записано несколько мыслей. Может быть, пришла пора заняться ими? Хотя бы некоторыми.
      Затевать что-то новое пока рано, но доработать то, что сделано, по-моему, было бы неплохо. Тем более, что и подходящая формулировочка имеется: «по результатам испытаний». Представляю, как начальник поверх очков глянет и, ни слова не сказав, отвернётся. Знаем его слова: «отличное – враг хорошего». И Генка так говорит. Пусть. На то они и пессимисты. А мы будем надеяться на лучшее. А отличное, это, прежде всего, отличающееся. Так что будем отличаться.
      Только что-то я излишне распрыгался от радости. Вот возьмёт Марина, да завалит испытания. Поработаешь после этого на будущее. Как же. Впрочем, ясно одно, Марину пора загружать. Хватит ей отсиживаться за моей спиной.
      Я поворачиваю голову на скрип кровати и вижу, что Ахапкин поднялся и направляется к раковине со стаканом. Напиться решил.
      – Петро, – спрашиваю я негромко, чтобы не разбудить Красильникова, – у тебя есть листок бумаги и ручка или карандаш?
      – Письмо написать хочешь? – вопросом на вопрос отвечает он.
      – Не письмо, но кое-что записать надо.
      Он приносит мне блокнот и шариковую ручку. Я благодарю и, сдвинув локтем подушку, осторожно устраиваюсь полулежа-полусидя.

      Однако мне не удаётся как следует подумать о повышении помехоустойчивости. Дверь палаты, привлекая внимание своим стоном, раскрывается, и на пороге я вижу Лену. Она в белом халате, накинутом на плечи. И поэтому я её сначала даже не узнаю. Но вот её взгляд, насторожено обежав палату, встречается с моим взглядом. Она улыбается и решительно шагает через порог.
      Я откладываю блокнот.
      – Венечка, как ты себя чувствуешь? – спрашивает Лена, пододвигая стул поближе к кровати и устраиваясь на нём.
      Из-под полы халата она извлекает сумку и начинает выкладывать из неё всякую всячину. Она ставит на тумбочку термос с куриным бульоном, баночку сметаны, баночку с маслом, пакет яблок. Я сижу криво, и мне приходится выворачивать голову, чтобы увидеть тумбочку.
      – Ты думаешь, нас здесь голодом морят? – интересуюсь я.
      – Тебе надо набираться сил, – отвечает она, вынимая из сумки пачку печенья и прозрачный пакет с конфетами.
      – Ты что? – спрашиваю я, – до выписки больше не придёшь?
      – Почему? – удивляется она. – Завтра, наверное, не смогу, а послезавтра – обязательно приду.
      – А зачем тогда продуктов на неделю принесла?
      – Зачем на неделю? – протестует она, – ты их сегодня-завтра съешь.
      – Швы разойдутся, – смеюсь я.
      – Может, тебе баночку варенья принести? – спрашивает Лена.
      – Зачем еще?
      – Будешь чай пить.
      – Лен, не выдумывай. Ты лучше скажи, почитать принесла?
      – Ах, да, – спохватывается она и вытряхивает из сумки книгу, – я тут ещё авторучку и тетрадь захватила. Пригодятся?
      – Вот это ты молодец.
      Лена достаёт из сумки две пачки сигарет «Ява» и кладёт их на тумбочку, а сверху пристраивает зажигалку.
      – Знаешь, – говорю я не очень решительно, – ты, пожалуй, забери их обратно.
      – Что забрать?
      – Сигареты.
      Лена с недоумением удивлённо смотрит на меня. Я понимаю, о чём жене хочется спросить, но, заметив, что я хмуро отворачиваюсь, она не решается уточнить свою догадку. Тем не менее, сигареты забирает, после чего присаживается рядом со мной на табуретку.
      – А вообще, расскажи, как ты себя чувствуешь? Больно?
      Лена наклоняется поближе ко мне и старается заглянуть в глаза.
      – Да нормально всё, – бурчу я. – Скоро бегать буду. Лучше ты расскажи, как там Женька.
      – А что Женька? Всё хорошо. Добрались мы с ним нормально. Вещи сразу в автобус поставили. А у них сразу построение. Директор лагеря – женщина, – вообще-то, говорят, ничего. Женька поначалу растерялся, ведь народа много, я думала, он вот-вот заплачет, жмётся ко мне. А потом – отвлёкся. Какого-то парня знакомого встретил. А уж когда в автобус сел, так он на меня почти и не глядел, всё с эти парнем болтал. Только когда автобус тронулся, он немного помахал мне рукой, а потом сразу же опять отвернулся к приятелю.
      Лена, кажется, приревновала Женьку к приятелю. Это чувствуется по её словам, по голосу. Сын впервые вырвался из-под маминой опеки. Ничего, пусть привыкают. И мама, и сын. Оглянуться не успеешь, как вырастет. Не будет же он всю жизнь возле мамы сидеть.
      – Не переживай. Раз легко уехал, значит, быстро найдёт друзей, и будет ему хорошо, – утешаю я жену. – Слушай, мне никто не звонил? – задаю я вопрос и спохватываюсь, но уже поздно.
      – А кто тебе должен звонить? – настораживается Лена. – Женщина?
      – Да, понимаешь, у меня на работе испытания… Ну, и обещали позвонить. Впрочем, я забыл, что сегодня воскресенье. Тут все дни одинаковые, – начинаю я мямлить.
      Как назло попадаются неподходящие слова, и я чувствую, что зря их говорю. Каждое только разжигает любопытство Лены. Внутренне я готовлюсь к новым вопросам, но Лена вдруг отворачивается и вместо вопросов говорит:
      – Светлана звонила. Обещала на неделе навестить тебя.
      Я, может быть, излишне оживлённо поддерживаю новую тему разговора. Советую пригласить сестру с ночёвкой… Словом, суюсь в те проблемы, которые обычно Лена решает сама.
      Некоторое время мы молчим. Потом я вспоминаю о соседях по палате, и мне становится почему-то неловко.
      – А я уже хожу, – бодро хвастаюсь я.
      – Я знаю, – отвечает Лена.
      Я вспоминаю, что уже рассказывал об этом, когда вчера звонил домой по телефону.
      – Пойдем, пройдёмся, – предлагаю я, спуская ноги с постели.
      Лена пытается мне помочь, но на самом деле только мешает. Я с трудом поднимаюсь, а Лена успевает несколько раз повторить:
      – А может, не надо?
      – Надо, надо, – настаиваю я. – Мне врач велел.
      Мы выходим из палаты. Я держусь за бок, так идти легче, Лена поддерживает меня под руку. Я стараюсь шагать бодро и спокойно, но, конечно, прихрамываю.
      – Тебе, наверное, больно? – с сочувствием спрашивает Лена.
      – Нормально, – храбрюсь я. – Врач сказал, что нужно ходить, чтобы не было спаек.
      Мы медленно прогуливаемся по коридору до лифта и обратно. Оказывается, что я уже устал. Мы возвращаемся в палату, и я ложусь.
      – Мне кажется, ты очень шустрый, – немного ворчит Лена, помогая мне устроиться на кровати. – А вдруг швы разойдутся? Нагулялся, теперь отдыхай.
      Она начинает собираться домой. Проверяет содержимое своей сумки, не осталось ли случайно что-нибудь из того, что она принесла мне.
      – Ну, ладно, – говорит она, поднимаясь со стула, и нерешительно спрашивает, – так я пойду?
      – Конечно, – соглашаюсь я, и спохватываюсь, – да, часы принеси мне, а то тут время течёт непонятно как.
      – Мне ещё убраться надо, – начинает оправдывается Лена, – а то мы чемодан укладывали впопыхах и пока всё нашли в квартире устроили такой кавардак, что просто ужас. А завтра на работу.
      – Конечно, иди. Я бы тебя проводил.
      – Нет-нет, – протестует Лена. – Лежи, ещё успеешь набегаться. Значит, я пошла. Приду послезавтра.
      – Хорошо. Иди. Я завтра вечером тебе позвоню.
      – До свидания, – прощается Лена и кивает соседям по палате, – до свидания.
      – Пока, – машу я рукой.
      Лена исчезает за дверью. Может быть, я зря отказался от сигарет? Ведь Лена теперь будет думать, что я бросаю курить. А я ещё сам не решил это окончательно. А вдруг я не выдержу? Будет нездорово. Надо было оставить сигареты, но положить их в тумбочку, и не курить… Правда, это – ещё труднее. Наверное, когда сигареты рядом, удержаться невозможно.
      Я беру с тумбочки серый томик Достоевского, который принесла Лена. Но читать мне не очень хочется. Почему-то становится грустно. Кто или что мешает мне улечься поудобнее и спокойно воспринимать действительность? Пётр, вон, держится рукой за спинку кровати, чтобы рану не тревожить, и читает себе, ни на кого не обращая внимания. Даже Тимофеич уткнулся в газету. А у меня, как говорится, душа не на месте. Может быть, я сам раскручиваю эту тоску в себе? Главное, непонятно зачем. Впрочем, конечно, какая тут может быть логика?

      Мужики собираются на ужин, Ахапкин бренчит ложкой. Неожиданно в палату входит медсестра.
      – Данилов, никакого ужина, у вас голод, – объявляет она Виталию, который тоже собирается на ужин.
      – Почему? – удивляется тот.
      – Вам назначена подготовка к рентгену желудка. Зайдите в процедурную, – говорит она торопливо и исчезает за дверью.
      – Зачем? – спрашивает Виталий.
      – Клистир тебе поставят, – смеётся Красильников, ковыляя в коридор.
      Я решаю – на ужин не пойду. Лена столько вкусного принесла, что идти в столовую за гречневой размазнёй не хочется.



                ПОНЕДЕЛЬНИК

      Опять меня будит медсестра. Ни слова не говоря, сунула градусник и ушла. Я понимаю, у неё дел невпроворот. Вчера видел: стоит девчонка девчонкой за своей конторкой, – не знаю, как у них называется этот прилавочек, за которым они дежурят, – вскрывает упаковки с лекарством и, заглядывая в свою тетрадку, там, видимо, записано, что кому назначил врач, раскладывает таблетки по склянкам. А потом вечером эти склянки она же на тележке развезла по палатам. Да, замотаны они. Но всё-таки хочется, чтобы относились они к пациентам помягче, почеловечней, что ли.
      Вчера до вечера читал «Белые ночи». Удивительное впечатление. Сначала показалось, что старомодные речевые обороты и абзацы, растянутые на несколько страниц, тяжелы для восприятия. Но потом неожиданно увлёкся и перестал замечать отдельные слова и фразы. Мысли героя стали моими мыслями, я погрузился в его мир, забыв обо всём. Хотя нет. Неправда. Во время чтения где-то на задворках сознания постоянно вспыхивали по ассоциации воспоминания о Марине. У Достоевского, конечно, торжествует чистота первого чувства и пронзительное одиночество главного героя. Наши отношения, наши встречи с Мариной вовсе не похожи на те, что описывает Федор Михайлович.
      Закончив читать, долго размышлял над фразой: «…когда мы несчастны, мы сильнее чувствуем несчастие других». Может быть, во времена Достоевского так и было. Увы, теперь, похоже, это не совсем точно. Многие несчастные настолько озлобляются на окружение, что им не до сочувствия. Или мы плохо воспитаны?
      Очень вероятно, что мы быстрее сочувствуем героям, вычитанным из книг, но наше сострадание куда реже возникает по отношению к реальным людям. Очевидно, это происходит от природной лени и мечтательности. Сочувствие в мечтах легче выразить, да и затрат физических сил на это требуется немного.
      Так размышляя, не заметил, как заснул.

      Сегодня – понедельник, вот и началась рабочая неделя. Семь часов, через полтора часа меня хватятся на работе. Сначала подумают, что я простудился и заболел. Потом, через пару дней начнут составлять табель для зарплаты, решат уточнить, что писать в табеле, позвонят мне домой, тут им Лена и сообщит.
      А Маринка, наверное, сейчас собирается на работу и ещё не подозревает, что меня не будет. Очень любопытно, как она на это отреагирует? Ну, если какие-то сложности возникнут, я думаю, она сообразит, что надо к начальству обратиться…

      Опять почему-то задремал. Из дрёмы меня вырывает приход медсестры, она теперь собирает градусники. На моём градуснике – 37. Кажется, мы здоровеем. Это – неплохо.
Встаю, чтобы умыться. Лена принесла зубную щётку и пасту. Если тянет почистить зубы, значит, действительно, дело пошло на поправку. А мы ещё и побреемся.
      – Жди гостей, – улыбается Ахапкин.
      – Почему? – удивляюсь я.
      – Бреешься, значит, дамы придут в гости, – поясняет Петро.
      – Да ну тебя, – отмахиваюсь я, – какие дамы? Если только жена…
      – Тебе видней, – продолжая посмеиваться, Ахапкин выходит из палаты. – Пойдём, узнаем, в какой стране живём.
      Я знаю, что он спешит вниз, на первый этаж, в газетный киоск.
      Виталий, позёвывая, неторопливо поднимается, потягивается и молча направляется к выходу. С утра пораньше – в курилку. Я вчера видел, как он там дымил. А мне, по-прежнему, совсем не хочется курить. Я, правда, всегда курил немного. А уж натощак – никогда. Но всё равно странно, что уже три дня обхожусь без сигарет.
      В палату возвращается Ахапкин. Мне на одеяло он кидает «Комсомолку», Тимофеичу – «Учительскую газету», у него самого остаётся ещё несколько газет, которые он кладёт себе на постель. Теперь до завтрака наша палата превращается в читальню. Удивительный человек – Петро. Хотел сказать – щедрый, но у этого слова есть какой-то оттенок, который не подходит для этого случая. Он просто – добрый. Без всякой показухи. Немного ироничный. Подшучивает над собой и над другими, причём – совершенно беззлобно. Он какой-то очень натуральный, из тех людей, которые чувствуют себя хорошо, только если и окружающим хорошо.
      Медсестра прерывает шуршание газет, заглядывая в дверь и объявляя, что завтрак готов. Мы дружно поднимаемся, берём свои ложки, чашки, тарелки и отправляемся в столовую. В коридоре уже толкучка. Больные в мрачных синих пижамах торопятся на раздачу завтрака. Медсестра отлавливает Виталия на выходе из палаты.
      – А вам, Данилов, нельзя завтракать.
      – Почему? – удивляется тот, – я же не ужинал.
      – Сначала натощак надо сдать кровь. Идите к процедурной. Туда через десять минут придёт сестра. А в десять тридцать вам надо быть в рентгеновском кабинете.
      – Я же с голода умру.
      Виталий, недовольно бурча, возвращается в палату, чтобы положить чашку и тарелку.
      – Теперь ему можно рассчитывать на первый черпачок только в обед, – замечает Тимофеич.
      В его фразе нет ни злорадства, ни издевательства, просто – констатация. Данилов на каждую трапезу срывался первым со словами: «главное, успеть на первый черпачок». Мы тоже это подметили, кто последним заявляется на завтрак, тем обычно омлета не достаётся.
После завтрака в палате сначала производится помыв едательных средств. Это уже – традиция. Ахапкин первым занимает рукомойник и, помогая себе оттопыренной рукой, моет тарелку и кружку. За ним в очередь пристраивается Красильников. А уж когда они завершают процедуру, к рукомойнику подступаю я.
      После чего опять продолжается чтение газет. А чем ещё заняться?

      – В понедельник придёт наш лечащий врач, его зовут Сергей Васильевич, – сообщил
ещё вчера Ахапкин.
      И вот сегодня в палату входит наш врач в сопровождении трёх дам в белых халатах. Одну я узнаю, это та медсестра, что утром раздавала нам градусники. Врач сразу проходит к Петру.
      – Ну, давай, голубчик, посмотрим, каков прогресс у нас за выходные.
      Он помогает Ахапкину стянуть рубаху. Медсёстры вдвоём тоже пытаются помочь, но подойти ближе им не позволяет стол, стоящий у окна рядом с кроватью Петра.
      – Голубушки, не мешайтесь, – отмахивается Сергей Васильевич.
      Медсёстры немного отступают, их белые спины загораживают врача и я слышу только его голос.
      – Так… Замечательно… Это уже лучше. Меня, голубчик, радует положительная динамика.
      – Сергей Васильевич, может быть, выпишите меня? – слышится просьба Петро.
      – Рано ещё.
      Врач встаёт и поворачивается к Данилову. Тот лежит одетый прямо на одеяле. Сергей Васильевич вопросительно смотрит на медсестру.
      – Больной поступил в субботу с приступом, но потом боли прекратились. Вчера взяты анализы мочи и кала, сегодня – кровь. Рентген желудка будет в десять тридцать утра.
      – Хорошо, – кивает врач и переходит ко мне. – Так. Здесь у нас что?
Он пробегает пальцами по моему животу. В общем-то, почти не больно. Я уже привык к этим ощущениям.
      – Хорошо, – заключает Сергей Васильевич и, глядя мне в глаза, грозит пальцем, – двигаться! Двигаться надо, молодой человек. Движение всё нормализует.
      Повернувшись к сестре, он добавляет:
      – Направьте на перевязку.
      Сестра кивает головой и делает какую-то пометку в блокноте. Все вместе они подходят к Красильникову.
      – Больной прооперирован в субботу, – докладывает медсестра.
      – Голубчик, чего это вы лежите? – удивляется Сергей Васильевич. – Движение – залог здоровья.
      Мне тоже не очень понятно, почему Тимофеич разделся и забрался под одеяло? Мы в больничных пижамах лежим прямо на одеялах. Это – чтобы было легче вставать и ходить.
      – Доктор, а я уже…
      – Что уже?
      – Я уже хожу, – поясняет Красильников. – Просто я хотел немного подремать. Ночью я почему-то плохо спал. Может быть, вы мне веронал пропишите?
      – Так уж и веронал? А почему вы плохо спите?
      – Не знаю, – вздыхает Тимофеич.
      – Сергей Васильевич, он о дочках своих беспокоится, – со своей кровати сообщает Петро.
      – А что с дочками? – интересуется врач.
      – С дочками соседка сидит, – поясняет Красильников, – пока жена возвращается из Нальчика от родителей. Ну, я переживаю, конечно…
      – А вот это напрасно, голубчик, – поднимается Сергей Васильевич. – Ладно, что-нибудь успокоительное мы вам пропишем. Но, – он грозит пальцем, – не забывайте двигаться.
      Обход завершён. Тимофеич отворачивается к стенке, собираясь вздремнуть, а я берусь за блокнот. У меня появилось намерение подумать о модернизации моего блока. Пусть Маринка доводит испытания, а я пока поработаю на будущее.


            Что такое – любовь? Почему в человеке вдруг вспыхивает это чувство? Ведь
      очень часто оно возникает нежданно-негаданно. Живёшь себе, вроде бы, спокойно, ни
      о чём таком даже не помышляешь. И вдруг – на тебе! Случайно взглянул – и привет!
      Даже дух захватывает. Видишь лёгкий завиток тончайших волос – и вздохнуть трудно
      от подступившей внезапно нежности… Казалось бы, что тут особенного? Ты, можно      
      сказать, тысячу раз видел этот завиток, но почему-то раньше он тебя не вдохновлял.
      Что произошло? Может быть, миллион различных факторов в этот миг сложились таким
      образом, что во мне расцвела весна? Именно во мне и только во мне.
            Это как в калейдоскопе: лёгкий поворот трубочки – и перед тобой возникает
      чудный узор. Он уникален, сколько ни крути, больше никогда такой не возникнет.
      Похожий – возможно, точно такой – никогда. Именно эта девушка, именно этот угол
      зрения, именно это моё настроение – и вот оно, прекрасное чувство влюблённости…

            Помню, мы сидим в пив-баре с Генкой и разговариваем как раз на эту тему. Я
      заявляю, что любовь – это великое чувство. Но Генка смеётся.
            – Не выдумывай, я где-то читал, что учёные уже давно доказали – никакой
      любви нет, а всё это – сплошная химия. Впрыснули какого-то адреналина, вот и потянуло…    
            – Ты не прав, – пробую я возразить, – о любви столько написано писателями и поэтами…
            – Твои писатели и поэты, – перебивает меня Генка, – специально выдумали эту
      любовь, чтобы было о чём писать.
            – И всё-таки любовь есть. Когда я влюблён, я боготворю женщину, я поклоняюсь
      ей. Я готов для неё совершить всё что угодно. Я готов ради неё даже пожертвовать
      своей жизнью.
            – Это глупости от всеобщей грамотности, – усмехается Генка. – Ты просто
      начитался хороших стихов.
            – Я могу с тобой согласиться, что тут не обходится без химии. Не секрет, что
      каждый из нас представляет собой, по сути, химическую фабрику. И это твоё вещество,
      если оно и вправду существует, вырабатываю я сам. Пусть оно стимулирует мою
      влюблённость, но оно вторично, первичным является моя любовь.
            – Похоже, что ты ошибаешься. По-моему, очень скоро успехи химической
      промышленности позволят нам управлять своими чувствами. Представляешь? Захотел
      влюбиться, а это – как пива выпить. Заглатываешь таблеточку, и не успел даже
      глазом моргнуть, как тебя охватывает, как ты говоришь, великое чувство именно к
      этой Маше… А потом, когда таблеточка рассосётся, всё само собой проходит. И никаких
      тебе страстей, и никаких тебе страданий…
            – Нет, Генка, это будет очень скучно. Ведь любовь тем и хороша, что ты не
      знаешь заранее, когда она придёт. Некоторых она так никогда и не посещает.
      Несчастные люди.
            – Вот, – подхватывает мой приятель, – химия их осчастливит.
            – Ты чего говоришь? – возмущаюсь я. – От таблеток счастья не бывает. Это не
      счастье, это – дурь.
            – Я, конечно, не настаиваю, – сдаётся Генка, – тем более, что у меня и
      самого тут есть некоторые сомнения. Меня, например, интересует вопрос, почему меня
      тянет именно к этой Маше, а не к другой? Вот тут, похоже, – случай… Таблеточкой
      тут не разрегулируешь…

      В палату заглядывает медсестра.
      – Кто Сизов? – спрашивает она.
      – Это я.
      – Чего лежишь?
      – А что я должен делать? – интересуюсь я.
      – Через минуту должен быть в перевязочной.
      – Хорошо, – вздыхаю я, понимая, что сейчас мне придётся терпеть, пока будут отдирать приклеившуюся повязку.
      Сестра исчезает за дверью, а я неторопливо поднимаюсь. За минуту, отведённую мне, я ещё успею добраться. Спешить не хочется. Всё-таки меня ждёт боль, хоть и не зубная.
Перевязку делает незнакомая медсестра. Я её ещё ни разу не видел. Белой косынкой она подвязала, наверное, пышную причёску, у неё получился высокий головной убор. Вот этой белой башней на голове она почему-то мне напомнила Нефертити. Видимо, такое сооружение требует особой походки, особой осанки, вот она и не позволяет опускаться своему подбородку, гордо направляя его вперёд. Странно выглядела эта египетская царица, колдующая над какими-то медицинскими инструментами. Причём, работая руками, она даже искоса не смотрела на то, что делает.
      Велев мне ложиться, она едва кивнула в сторону лежака, стоявшего у стены. Я осторожно присел на холодную клеёнку, потом завалился на бок и медленно перевалился на спину. Мне нужно было оголить место перевязки.
      Удивительно, насколько всё условно. Ну, разве можно представить, что в нормальном состоянии я вот так оголюсь перед незнакомой девушкой? А в больнице – пожалуйста. Нет, я, конечно, немного стесняюсь. А она вообще, похоже, меня не замечает. Я для неё – объект, над которым ей нужно совершить некую процедуру, и чем быстрее, тем лучше.

      Я сознательно стараюсь не думать о Марине. Понедельник. Я здесь уже третий день, а на работе только полтора часа, как заметили, что меня нет. Подумают, что заболел. Сейчас секретарша начальника Софья Павловна пойдёт к начальнику отдела, у него сегодня первый рабочий день после отпуска, и доложит:
      – Олег Александрович, Сизова нет. Очевидно, заболел.
      Софья Павловна у нас по совместительству – табельщица. Её обязанность – каждое утро докладывать начальнику или его заму о наличии сотрудников. Софья Павловна – дама решительная, обязанности она исполняет добросовестно. Положено, значит – пойдёт докладывать. Если вдруг начальник отдела не появится, так она пойдёт к начальнику комплекса.
      Я, вообще-то, сам не очень часто, но раза два в год болею. Дыхалка слабая – простужаюсь. Лена убеждена, что это из-за моего курения. Я не очень в этом уверен, но – вполне возможно. Мне бы бросить курить, тогда бы я смог убедиться, права ли жена…
До конца месяца ещё две с лишним недели, сведения для расчёта зарплаты пока не надо подавать, поэтому начальник отдела скажет:
      – Недельку подождём, а к тому времени, как тебе табель составлять, всё, глядишь, и прояснится.
      Софья Павловна глубокомысленно кивнёт и вернётся на своё место. А кое-кто даже и не заметит, что я отсутствую. Такое уже бывало. Но ничего. На этот раз заметят. Маринке теперь многое придётся самой делать. Нет, конечно, Олег руководить будет. Это он любит. Подскажет, направит… Но бегать ей придётся самой...
      Ладно, хватит об этом. Надо, пожалуй, почитать.

      В палату входит незнакомая женщина. Я так лежу, что мне даже не надо глаза поднимать, когда кто-то появляется в дверях, я сразу вижу. Дама окидывает взглядом палату, и проходит мимо меня. Я кошу глаза и замечаю, что она направляется к Ахапкину.
      – О! Нина! – удивляется Пётр, – а я ждал тебя только вечером.
      – Я на часок отпросилась с работы, – поясняет Нина, – а вечером мне надо к маме съездить. Она чего-то хандрит, а по телефону не сознаётся.
      – Плохо иметь больных родственников, – усмехается Петро. – Могла бы и не отпрашиваться. Завтра бы пришла.
      – Как же, завтра, – возражает Нина, – у тебя же бульон кончился, да и сок, я вижу, уже на донышке.
      Красильников поднимается с постели и подходит ко мне.
      – У тебя двушек нету? – тихо спрашивает он. – Мне очень надо домой позвонить.
      – Посмотри на тумбочке, – отвечаю я, – жена, вроде бы, приносила.
      Тимофеич берёт две монетки и обещает:
      – Я верну.
      Я машу рукой. Он молча выходит из палаты. Следом за ним, видимо на перекур, отправляется Виталий.
      – Как у вас дверь пищит, – замечает Нина.
      – А мы и не замечаем, – усмехается Петро. – Привыкли уже.
      – Тебя скоро выпишут? – спрашивает она его.
      – О! – восклицает он, – хорошо, что напомнила. Сходила бы ты к врачу и уговорила бы, чтобы он меня выписал. Мне уже здесь надоело.
      – Петруша, а что врач говорит? – интересуется Нина.
      – А что он может сказать? Динамика, говорит, положительная, но надо подождать. А чего ещё ждать?
      – Ну, может, ещё надо как-то полечить…
      – Что тут лечить? – возмущается Петро. – Только уколы колют да мазью мажут. Это прекрасно можно делать дома.
      – Нет, Петруша, врачу виднее, – уговаривает Нина.
      – Так они меня тут до зимы продержат. Сейчас я как-нибудь рубашечку натяну, и добегу до дома. А зимой как? Куда я такой?
      Петро нарочно оттопыривает руку, чтобы показать, как трудно ему будет одевать пальто. Его жена машет руками.
      – Ну, ладно, ладно, поговорю я с врачом.
      В палату заглядывает медсестра.
      – Ахапкин, в процедурную, – командует она и исчезает.
      Петро поднимается.
      – Я сейчас, – говорит он жене, направляясь к выходу.
      – Петруша, я тебе оставлю всё, что принесла, и побегу, мне ждать некогда, – вслед ему говорит Нина. – Мне пора на работу.
      – Ладно, не суетись, – усмехается Петро, останавливаясь у двери, – мне того, что ты принесла, теперь до пятницы хватит. Зачем тебе бегать? Вот, отпрашиваться пришлось. Приходи в пятницу. А может, меня в среду или в четверг уже выпишут.
      Ахапкин уходит. Его жена некоторое время ещё шуршит пакетами возле тумбочки Петра, а потом тоже направляется к двери.
      – До свидания, – кивает она мне, прощаясь.
      – До свидания, – торопливо отвечаю я, но дверь закрывается, и жена Ахапкина меня уже не слышит.

      Я, вроде бы, читаю, но ловлю себя на том, что уже третий раз начинаю перечитывать одну и ту же страницу…
      Если те испытания, что Марина проводила в пятницу, закончились удачно, ей придётся начать составлять протокол. Она ещё этого не делала. Ей бы в качестве образца взять у кого-нибудь готовый.
      Но её гонор, конечно, может помешать. Скажет: я сама всё сделаю, нам не престало ходить на поклон к соседям. Это она умеет. Ну, что ж? Кто-то учится на примере других, а она пусть сама набивает себе шишки, если не хочет воспользоваться чужим опытом.
      Впрочем, смотря что на неё найдёт. Она способна и Лисой Патрикеевной стать. Видел я, как она и заказчику улыбалась, и технологу льстила. Если ей надо, она, действительно, может и настырной быть, и наивной прикинуться. Она способная. Даже не знаю, хорошо это или плохо.
      Нет, конечно, я понимаю, что в общении с другими людьми надо подстраиваться под собеседника. Я всегда стараюсь по отношению к другим не делать то, что мне самому неприятно. Во-первых, я не терплю, если на меня кричат. Однажды, когда мы были вдвоём, Олег повысил на меня голос. Я просто встал и ушёл из кабинета. Позднее я ему сказал, что у меня хороший слух, и в следующий раз, когда он закричит, я положу ему заявление об увольнении. Он всё понял, и с тех пор мы с ним объясняемся спокойно. Я понимаю, в запале, пытаясь доказать свою правоту, человек может заговорить громко. Я и сам страдаю таким недостатком. Но главное – в этом не должно быть презрения, злобы и намеренной обиды.
      Во-вторых, я не люблю, когда меня учат, вернее, поучают, да ещё, не дай Бог, с надменностью в голосе. Обычно все эти поучения являются совершеннейшей банальностью. Толку от них не бывает никакого, а надменность запоминается надолго.

      Из процедурной возвращается Ахапкин.
      – У Нефертити колющее оружие – шприц.
      Всё понятно. Ему опять делали укол. Та самая медсестра. Видимо, не только мне она напомнила египетскую царицу.
      – Эх, есть же на свете медсёстры, которые делают укол так, что ты почти не чувствуешь, – словно сам с собой разговаривает Петро. – Она и рукой сильно ухватит, и, вообще, не нежничает, а иголкой мгновенно слегка кольнёт – и всё. Но встречаются и такие, что не дай Бог. Она, вроде, почти не дотрагивается до тебя, но простой укол у неё превращается не в операцию, а в пытку. Мне даже кажется, будто у них шприц становится невообразимо толстым и тупым.
      – Нефертити плохо делает уколы? – спрашиваю я.
      – Не то слово, – морщится Петро. – Людмила, ну, которая вчера дежурила, блондиночка, помнишь?
      Я киваю утвердительно.
      – Она – специалист, во, – Ахапкин поднимает большой палец. – Слегка шлёпнет по коже, быстро протрёт ваткой со спиртом, ах! – и всё готово. Классно! А эта сначала ковыряла, ковыряла, а потом никак не могла выдавить анальгин. Я уже устал даже. Хотел предложить свою помощь.
      Ахапкин трёт себя здоровой рукой чуть пониже поясницы, а потом, кряхтя, ложится на кровать. В руке у него книга. Пружины долго скрипят, пока он устраивается удобнее. Он вздыхает, и в палате наступает тишина.

      Но тишина длится недолго. Стонет дверь, и входит Данилов. Он направляется к своей кровати. Нехотя он сообщает Петру:
      – Твоя баба в коридоре врача обрабатывает.
      Не поднимая головы, Ахапкин произносит:
      – Бабой сваи заколачивают.
      Виталий хмурится и оборачивается к Петру.
      – Не понял. Какие сваи? Ты о чём?
      – А ты о чём? – поднимает взгляд Ахапкин.
      – Я говорю, в коридоре твоя баба…
      – Бабой сваи заколачивают, – перебивает его Петро.
      – А-а, – улыбается Виталий, – это шутка такая.
      Данилов падает на кровать и потягивается.
      – Ой! – вздыхает он, – ни ужина, ни завтрака, когда же обедать позовут? Жрать охота незнамо как.
      В палату входит Красильников и тут же садится на кровать. Он, видимо, только что беседовал с дочерьми, и пока ещё не отошёл от разговора. Даже по лицу заметно, что мысли его там, дома. Он никого вокруг не видит, да и никто ему не нужен.
      – Тимофеич, – громко спрашивает Данилов, – не видел, там обедать ещё не приготовили?
      Но Красильников его не слышит, он задумался. И мне кажется, что даже если бы он откликнулся на зов Виталия, то ответить на его вопрос не смог бы. Я уверен, что Тимофеич прошёл мимо столовой, попросту не обратив внимания на то, есть там кто-то или нет. Человек умеет отключаться. Позавидовать можно…
      Данилов не успевает повторить вопрос, за дверью слышится бренчание посудой. Это по коридору двинулись больные, в одной руке у них тарелка, в другой – кружка с болтающейся ложкой. Все направляются в столовую. Я всегда удивляюсь, откуда все разом узнают, что пора идти? Правда, как-то я видел, что медсестра обегала палаты, но это было только один раз.

            Меня, конечно, интересует, придёт ли всё-таки ко мне Марина. Я ведь в
      больнице. Наверное, если и придёт, то её визит нужно расценивать только как
      жалость, как сочувствие больному товарищу по работе. И, как бы мне ни хотелось,
      ничего иного в её посещении не будет.
            Это я, можно сказать, себя на всякий случай уговариваю, чтобы губы не
      раскатывал понапрасну.
            И, хотя понятно – скорее всего, она здесь не появится, но есть ощущение, что
      в каком-то дальнем уголке сознания вопреки всякой логике продолжает существовать
      молчаливая надежда. Ей не нужны доводы, ей не нужны расчёты вероятности, она живёт
      наперекор всему. И мне эта упрямица не подчиняется.
            Но я уверен, достаточно Марине только появиться на горизонте, а может, и не
      ей самой, а кому-то, кто напоминает её, и сразу перехватит дыхание, вспыхнет что-то
      в крови, застучит у горла, разом забудутся все обиды и недовольства, и никакие
      силы не заставят меня поступать разумно. Я помню и о Лене, и о Женьке, но надежда
      увидеть Марину, ослепляет меня, пересиливает мою память. Вот она в полной красе –
      Генкина химия. Но, между прочим, без всяких таблеток.
            Что со мной происходит? Куда я качусь? Разве я готов прямо сейчас расстаться
      с Леной? А если не готов, тогда зачем я хочу встречаться с Мариной, на что я
      надеюсь? Конечно, можно задать ещё множество вопросов, но мне отвечать на них
      почему-то не хочется. Уже давно пришла пора серьёзных решений, но я даже
      задумываться на эту тему не могу. Возможно, это потому, что решений тут вообще не
      существует. Естественно, я имею в виду только приемлемые варианты.
            Господи, как же тяжело искать выход в безвыходной ситуации!

      Звуки радио отвлекают меня от безрадостных мыслей. Слышится оркестровая музыка, потом вступает певец. Мелодия немного знакома, но что это – я не определю. Дело в том, что я не силён в классической музыке.
      Радио включил Тимофеич. Репродуктор с болтающимся проводом и вилкой на конце висит над его кроватью. Так висит он, по-моему, давно. Но до сих пор никому не приходило в голову воткнуть вилку в розетку. А теперь вот пришло – и зазвучала неизвестная музыка. Как я понимаю, отныне тишина нам не грозит. Будем приобщаться и к мировым событиям, и к истокам культуры.
      Мужчина завершает пение, и Петро комментирует:
      – Ария Жермона.
      Если честно, мне это ни о чём не говорит. Начинает петь женщина.
      Надо сказать, что почти всегда дикция у певцов не очень хорошая, кстати, и у певиц – тоже. Текст, о чём они поют, трудно разобрать. Понятное дело, что без текста интерес должна вызывать музыка. А вот это не всегда получается. Может быть, поэтому я не люблю слушать оперу. Ария до некоторой степени похожа на песню, в ней бывают запоминающиеся мелодии. А вот когда герои должны общаться по ходу действия, то обычно при этом ни мелодии не получается, ни разговора. В этом отношении оперетта поступает честнее: где надо – там поют, где не надо – там разговаривают. А в опере: где надо – там поют, а где не надо – там тоже поют. Спрашивается, зачем? Слушатели запоминают только арии, и никому не приходит в голову напевать те места из оперы, где герои переговариваются.
      Впрочем, я не собираюсь настаивать на своём мнении. Если кто-то думает иначе, пожалуйста…
      – Ария Виолетты, – продолжает комментировать Петро.
      Женщина завершила пение, но вновь запел мужчина.
      – Красивое имя, – замечает Тимофеич.
      – Это из оперы Верди «Травиата», – поясняет Петро. – Если не верите, можем завтра нашего хирурга спросить.
      – Как же ты спросишь, если он не слышал? – усмехается Тимофеич.
      – А мы ему напоём, – предлагает Ахапкин.
      – Хором? – улыбаюсь я.
      – Если потренируемся, – соглашается Петро.
      – Ты любитель оперы? – интересуюсь я.
      – Почему ты так решил?
      – Ну, ты вот знаешь, чью арию исполняют, и вообще… Откуда ты всё знаешь?
      – Нет, я, конечно, с женой в театр хожу, это она любит. А так, я же всю жизнь радио слушаю. И в детстве помню, хорошую музыку по радио передавали. А потом, когда в молодости ездил на заработки, у нас в тундре телевизора не было, только – радио.
      Виталий, до этого молча слушавший наш разговор, спрашивает:
      – Сколько ж тебе лет, если ты такое помнишь?
      – Да много уже. Сорок семь…
      Я удивлён. Мне почему-то казалось, что он моложе. Впрочем, я уже давно заметил за собой, что часто ошибаюсь в определении возраста.
      – Ты что? Из деревни, что ли? – спрашивает Виталий у Ахапкина.
      – Почему из деревни? – удивляется тот, – я из Москвы.
      – Непохоже, – ворчит Данилов. – В Москве уже сто лет вместо радио существует телевидение.
      – Ты не прав, – усмехается Петро. – В магазине телевизор появился всего двадцать лет назад, да и то – купить его могли не все. И долгое время телевидение было только в Москве. А теперь наука доказала, что радио лучше, чем телевидение.
      – Какая наука? Что ты говоришь глупости? – возмущается Виталий.
      – Никакие не глупости. Научный факт, – поясняет Ахапкин. – Телевидение даёт тебе готовую картинку.
      – Вот и хорошо, – усмехается Данилов. – И заметь, не чёрно-белую картинку, а в цвете.
      – Вот именно, – соглашается Петро. – Тебе даже цвет показывают. А когда слушаешь радио, твоему воображению приходится больше работать. И это – хорошо! Потому что учёные говорят, если мозг не работает, то он атрофируется. Простаивающий механизм, как известно, ржавеет. Так что в этом смысле, лучше радио – только книга. Она заставляет представлять не только картинку, но и звук.
      Мне раньше об этом как-то не приходилось задумываться. Но теперь, слушая Ахапкина, я понимаю, что он очень убедителен. Петро своими доводами и Виталия заставил умолкнуть.

      Дверь в палату открывается, и я вижу Лену. Я не ожидал её прихода, и удивлённо смотрю на неё.
      – Что случилось?
      Она улыбается, и опять начинает распаковывать сумку.
      – А почему ты сок не выпил? – озабочено спрашивает она, подходя к моей тумбочке. – Вот и печенье всё цело у тебя, и мармелад, и яблоки. Венечка, почему ты ничего не ешь?
      – Лен, ты очень много принесла в прошлый раз.
      – Ничего не много, – возражает она. – Я сегодня ещё принесла.
      – Нет-нет, – хмурюсь я. – Забирай всё обратно. Я же лопну.
      Я поднимаюсь с кровати и тоже подхожу к тумбочке. Решительно собираю пакеты, выставленные Леной, и укладываю их обратно в её сумку.
      – Венечка, ну как же так? – расстроено вздыхает Лена.
      – Да-да-да, – настаиваю я, – ну, ты пойми, всё пропадёт. Я же не могу много есть…
      Лена молчит, но я вижу, что её убеждают мои слова.
      – Ты знаешь, – вспоминает она, – нам позвонили из лагеря на работу и сообщили, что дети доехали нормально.
      – А чего ты боялась? Что там могло быть? – удивляюсь я.
      – Да мало ли, – хмурится Лена, – погода была жаркой, а в автобусе – сквозняки, кого-то могло продуть, а кроме того, кого-то могло укачать. Или, не дай Бог, что-нибудь из еды испортилось. Ты просто не представляешь, с детьми всего можно ожидать, а особенно – когда их такое количество. Они же поехали на десяти автобусах.
      – Я всего один раз был в пионерлагере. Обычно нас с сестрой на всё лето в деревню вывозила мама, – вспоминаю я. – Как-то, помню, мы ездили в Немиров под Винницу, а несколько лет подряд мы с нею проводили лето в деревне под Смоленском. Мама, правда, тогда не работала.
      – Ты хочешь, чтобы я работу бросила? – перебивает меня Лена.
      – Чего ты глупости говоришь? – возмущаюсь я. – Мне что, нельзя вспомнить своё детство? Пошли лучше, погуляем.
      Я направляюсь к выходу. Лена, оглядевшись по сторонам, пристраивает свою сумку на стул, и следует за мной.
      – Женьке – хорошо, – продолжаю я свою мысль. – А в наше время, видимо, меньше было пионерских лагерей. Его и отвезли, и привезут.
      – Так это же хорошо, – улыбается Лена.
      – Конечно, хорошо, – соглашаюсь я. – А у нас вечно были сложности с билетами. Мы же всегда уезжали в конце августа. Ой, слушай, – рассмеялся я, – помню, из Немирова мы уезжали очень тяжело. Там был поезд только проходящий. Мама несколько дней бегала на вокзал, всё пыталась купить билеты. В конце концов, это ей удалось. Мы, конечно, заранее отправились на вокзал. Во-первых, поезд стоит, не помню, сколько, минут пять или десять. А, во-вторых, у нас вещей было много. У мамы в одной руке чемодан, а в другой – ведро с вишнёвым вареньем.
      – А вы с сестрой где были? – интересуется Лена.
      – Ты слушай. В тот год было много вишни, и мама соблазнилась – купила эмалированное ведро, и, одолжив у хозяйки кастрюлю, понемногу наварила целое ведро варенья. Вот мы и притопали на вокзал – сестрёнка держалась за мамин палец, а я – за ручку ведра. Тут подошёл поезд. Народ бросился к вагонам. Хорошо, что какой-то военный предложил маме помощь. У него в руке был только портфель, поэтому он взял наш чемодан, и помог пробиться через толпу.
      – Без его помощи вы бы, наверное, не уехали, – усмехается Лена.
      – Это точно. Но я хотел рассказать не о том. Пока мы пробивались к своему вагону, я увидел такую картину. Да, забыл сказать, что перрон там отсутствовал. Ступени, по которым можно было попасть в вагон, начинались достаточно высоко, поэтому даже взрослым забираться было трудно. Мама подала военному, который первым забрался по ступеням, ведро с вареньем, потом подняла сестрёнку, затем подсадила меня, а её военный втянул за руку. Но пока всё это происходило, по лестнице соседнего вагона народ тоже производил посадку. Так вот, я уже был наверху и увидел потрясающую картину. В соседний вагон забиралась полная женщина, в одной руке у неё был большой узел, а в другой ведро. Узел она забросила наверх, а ведро, видимо тяжёлое, она поставила на плечо. Так вот, она уже почти забралась, но ведро, перевязанное марлей, на её плече немного накренилось. Марля вдруг сорвалась, и из ведра густой тёмной струёй полилось вишнёвое варенье. Самое ужасное, что следом за нею по лестнице в вагон взбирался мужчина в светлом костюме. Марля шлепнулась ему на рукав пиджака, а струя выплеснулась на голову и грудь. Мужчина облизал губы и… закричал.
      – Господи, ужас какой! – ахает Лена.
      – Меня до сих пор разбирает любопытство, чем же всё закончилось. Увы! Сам я ничего не увидел, потому что в этот момент мама схватила меня за плечи и, развернув, втолкнула в тамбур вагона.
      – Он, наверное, эту тётку убил, – предполагает Лена.
      – Не знаю, – я качаю головой, – но у меня до сих пор стоят перед глазами эти тёмные густые капли.
      – Вагон был плацкартный?
      – Конечно. Ты что? В то время в купе только большие начальники ездили.
      – Как же он потом отмывался? – сокрушенно вздыхает Лена.
Мы некоторое время молчим.
      – Ты мне этого раньше не рассказывал, – замечает она.
      – Я сам не знаю, почему это вдруг вспомнилось. Наверное, Женьке позавидовал.
      – А я никуда не ездила. Папа с мамой всегда работали, а нас никуда, ни в какие лагеря не отправляли. Мы всё лето во дворе проводили. У нас неподалёку был парк, Покровское-Стрешнево, знаешь?
      – Ага, – киваю я.
      – Мы там все тропинки знали наизусть. Где какие съедобные травки растут, где какие кустики. Кисленькую заячью капусту жевали, пресные листья липы, и коробочки её семян, стручки акации собирали. Пока зелёные, её горошинки очень даже вкусными казались…
Эти рассказы Лены я уже не первый раз слышу. Но молчу, потому как каждый человек любит вспоминать своё детство, и не надо лишать его этого удовольствия. Когда она завершает свой рассказ, я ещё некоторое время выжидаю, а потом спрашиваю:
      – Мне никто с работы не звонил?
      – А кто тебе должен позвонить? – интересуется Лена.
      – Да нет, вроде никто не должен, – пожимаю плечами, – но вдруг я кому-нибудь понадобился?
      – Ты надеешься, что о тебе вспомнит твой Олег?
      – А что?
      – Да ничего. Просто мне кажется, что тебе давно пора менять место работы. Заметь, уже пять лет тебя не повышают.
      – Но у нас нет вакансий, – пробую я возразить.
      – Не болтай глупости, – обрывает меня Лена. – Над тобой есть ведущий инженер?
      – Нет.
      – Над тобой есть начальник лаборатории?
      – Нет, но у нас народа мало.
      – Веня, ты у меня – ни рыба, ни мясо.
      – Рак, значит.
      – На таких, как ты, всегда пашут.
      – Пахотных раков не бывает, – замечаю я.
      – Не смейся, – хмурится Лена. – Я с тобой говорю серьёзно. Сколько раз я тебя убеждала, нужно подать заявление об увольнении.
      – С чего это вдруг?
      – А чего сидеть без толка? Если ты нужен, если тебя ценят, то тебя должны повысить.
      – А если уволят? – предполагаю я.
      – А если уволят, значит, тебя не ценят, и нет у тебя никаких перспектив. В этом случае надо искать другое место. Перейдёшь куда-нибудь, да хоть на нашу фирму.
      Лена, конечно, во многом права. И зарплата у меня маленькая, и перспектив не много, и сын растёт не по дням, а по часам… Всё правильно. У моей жены с логикой всегда хорошо. Я даже думаю, что к ней не относится определение «женская логика». Мне, например, с нею трудно спорить. Я чаще сдаюсь, но иногда и упрямлюсь. Легче притворится упрямым, человеком, на которого не действуют доводы уговоров.
      Ну, как мне ей объяснить, почему я не хочу менять место работы? Дело даже не в Марине. Ещё до неё Лена не раз пыталась мне доказать, нелепость моего «сидения на одном месте».
      – Вон, люди быстро ориентируются, – говорила она, – чуть что не так, они сразу заявление на стол кладут. Разве у вас таких нет?
      – Да есть, конечно, – соглашаюсь я. – Только к ним и отношение такое. Что возьмёшь с «летунов»?
      – А зарплата у них, наверное, побольше твоей?
      – Ну и что? – упорствую я. – Зато их никто не уважает.
      – Из уважения каши не сваришь.
      Всё правильно. Если посмотреть на мою зарплату, то становится понятно, надо что-то предпринимать. Но в этом институте я работаю уже десять лет с небольшим перерывом. Я уже привык, всех и всё здесь знаю. А слушая рассказы приятелей, я давно понял, насколько хорош наш коллектив. Мне нравится моя работа, то, чем я занимаюсь. Да, существуют и недостатки, имеются люди, которые мне не нравятся, в работе бывает много рутины, но всё равно я просто не представляю, как можно это бросить и перейти в другую фирму?
      Мой приятель, Генка, говорит:
      – Под лежачий камень портвейн не течёт…
      Ну, что ж, значит, обойдёмся без портвейна…




                ВТОРНИК

      Уже четвёртый день я здесь. И, кстати, четвёртый день не курю. Удивительно, но даже не тянет. Почему?
      Хотя нет, вру. Сегодня под утро приснился сон, будто я стою в очереди в киоск за сигаретами.

            Дают «Яву», но не больше одного блока. Когда подходит моя очередь, продавщица
      говорит, что осталось всего десять пачек – полблока. Я начинаю возмущаться, но
      продавщица показывает пустые полки. Я расплачиваюсь и забираю свои сигареты. И
      вдруг вспоминаю, что я бросил курить. Это почему-то меня очень пугает. Мне
      становится стыдно, как будто я уже закурил. И тут я просыпаюсь…

      Оглядываюсь по сторонам и не обнаруживаю сигарет ни на постели, ни на тумбочке, это приносит мне некоторое облегчение. Это значит, я пока не нарушил своего решения. И весь мой страх просто приснился мне. Но всё равно я хмурюсь, потому что во сне проявляются тайные мечты. А следовательно, я ещё не поборол неосознанную тягу организма.
      И тут в палату как обычно заходит медсестра.

      Утро проходит в уже привычных заботах: надо измерить температуру, затем – умыться, побриться. У Петро негромко стрекочет механическая машинка, под названием «Турист», он периодически заводит её и неторопливо обрабатывает свои щёки. Тимофеич намыливается возле умывальника, и скоблит себя безопасной бритвой, смывая её горячей водой из-под крана. Я жужжу электрической бритвой, которую мне Лена подарила на день рождения. Виталий не бреется. Наверное, собрался отпускать бороду. На щеках у него уже чёрная щетина, а подбородок почему-то зарос слабо. Наверное, в нём есть восточная кровь.
      Петро прячет бритву в тумбочку и направляется совершать свой обычный моцион за газетами, а я располагаюсь на кровати. Если лежать неподвижно, то совершенно забываешь, что что-то болит. И даже шевелиться уже можно. Главное – не напрягать мышцы живота…

            Когда же обо мне вспомнят на работе? Конечно, если откровенно, меня
      интересует не кто-то абстрактный, и даже не вышедший из отпуска начальник, меня
      интересует Марина. Я второй день не выхожу на работу, должна же она хоть чуть-чуть
      забеспокоиться. Впрочем, что значит «должна»? Никому она ничего не должна.    
      Служебные отношения ничего подобного не предусматривают. Просто мне хочется
      каких-то других отношений, хотя бы – товарищеских. Всё-таки работаем как-никак
      рядом, вместе. Если бы она попала в больницу, я бы, наверное, каждый день забегал к ней.
            Говорят, женщины добрее мужчин, внимательнее и заботливей. Не знаю. Не уверен…
            Мой приятель, Генка, любит поговорить о женщинах. Но, вообще-то, мне кажется,
      что он – чистый теоретик. Он считает, что в женщине много жадности. Ей мало одного
      мужчины, она всегда заманивает многих, чтобы выбрать получше.
            – Посмотри на любую, – убеждает он меня, – каждая красится, наряжается, а
      для чего? Чтобы привлечь внимание мужчин, чтобы на неё посмотрели все мужчины.      
            – Ну, девушкам хочется выглядеть красиво, – возражаю я.
            – А зачем? – не успокаивается Генка.
            – Каждая девушка хочет выйти замуж, что тут зазорного?
            – А разве, выйдя замуж, она перестаёт краситься и наряжаться?
            Генка торжествующе смотрит на меня. Он считает, что своим доводом посрамил
      меня в споре.
            – Ты хочешь, чтобы все замужние дамы выглядели замухрышками? – спрашиваю я.
            – Я хочу, чтобы замужняя женщина была скромной, и не выставляла свои прелести
      на всеобщее обозрение. Впрочем, это качество, то есть стремление выставить себя
      напоказ, в женщину заложено природой, и моё хотение тут ни при чём, как и желание
      или нежелание самой женщины. Она подчиняется зову природы. Ты посмотри на любую
      маленькую девочку, она ещё и говорить-то как следует не умеет, а кокетство ей уже
      присуще, и, похоже, – с самого рождения.
            – А может, всё в мире относительно? – опять возражаю я, – и это не она, а ты
      во всём виноват? Это твоя испорченность вдохновляется невинным детским жестом,
      которым она поправляет сбившуюся прядь волос. Это тебе просто кажется, ты хочешь
      увидеть, что она кокетничает, а на самом деле ничего нет.
            – Ну, хорошо, – соглашается Генка, – оставим детей. Посмотри на старушек. Не
      знаешь, в чём душа держится, а она всё причепуривается. Хорошо хоть не красится.
      Впрочем, некоторые красятся и в девяносто. Скажи, зачем им это в девяносто?
            – А ты думаешь, они женихов приваживают, – смеюсь я.
            – Я так не думаю. Но и они не думают. Просто для женщины это – естественный позыв.
            – Выдумываешь ты всё. Ты же знаешь, если собираются только мужики, но
      собрание официальное, то многие надевают костюмы, белые рубашки. Скажешь, и здесь –
      естественный позыв? А по-моему, всё гораздо проще, все стремятся соблюдать правила
      приличия. Никому не хочется выглядеть охламоном.
            Генку трудно убедить. Но мы с ним не ссоримся из-за разных взглядов на что-нибудь.
      Мы когда-то давно договорились, что не будем стараться переубедить друг друга.
      Высказал свои доводы, проинформировал, и ладно. Хочешь – прислушайся, не хочешь –
      и не надо. Каждый остаётся при своём мнении. Может быть, поэтому мы часто сходимся
      в оценках, а если когда-то и расходимся, то стараемся на этом не зацикливаться.
            В женщинах, как и в мужчинах, есть и плохое, и хорошее. Это тривиально. Но
      женское начало в силу своего природного предназначения нести в мир новую жизнь
      порождает прежде всего нежность и доброту. Исключения встречаются, но они
      подтверждают правило. Видимо, Генке постоянно попадались дамы определённого склада,
      он и судит по ним обо всех. Но тут можно предположить, что он сам виноват во всём.
      Почему он не обращал внимания на других?

      На завтрак с огромным удовольствием съел кусочек омлета. Жаль, добавку не дают. Почему в институтской столовой или даже здесь в больнице омлет получается толстый? Как это им удаётся? У меня дома он всегда оседает, и из него выделяется вода. Они что-то добавляют?
      После завтрака дожидаемся привычного обхода врача. Ахапкин опять просится на выписку.
      – Голубчик, погоди ещё немного, – отвечает врач.
      На Данилова Сергей Васильевич бросает беглый взгляд и, хмурясь, слушает слова медсестры:
      – Результаты анализов будут завтра.
      Врач быстро осматривает меня и, ничего не сказав, переходит к Тимофеичу. Я опять не слышу его слов, но через мгновение он покидает палату.
      – Что-то Сергей Васильевич сегодня быстро с нами расправился, – замечает Тимофеич. – Определённо куда-то спешит.
      – Конечно, спешит, – отзывается Петро, – в десятой палате его полостная рана дожидается.
      – Рана? – удивляется Тимофеич.
      – Да. Там мужик лежит. Он упал неудачно, металлическим штырём живот себе пропорол.
      – Откуда ты знаешь? – спрашиваю я.
      – Слышал, как медсёстры разговаривали.
      – И что же они тебе рассказали? – интересуется Тимофеич.
      – Они говорили, что Сергей Тимофеевич вчера его оперировал. Операция длилась три часа.
      – Вот какой работе не позавидуешь, – вздыхает Тимофеич. – Три часа на ногах, и при этом такая ответственность. Нет, я бы не выдержал.
      – А ты кто по специальности? – Петро шумно поворачивается на кровати и разворачивает газету.
      – Да я инженер, – смеётся Тимофеич, – у меня работа сидячая.
      А я представляю себе мужика, который упал. Как же ему не повезло. Где же он так упал? На меня это известие почему-то производит сильное впечатление.
      – А как же случилось, что тот мужик пропорол живот? – приподнимаюсь я со своей кровати, чтобы повернуться к Петро.
      – Говорили, что он, кажется, – строитель, – поясняет Ахапкин. – На работе оступился и упал на арматуру. Его вчера скорая привезла. И ему очень повезло, что в это время как раз Сергей Васильевич дежурил. Он специалист по этому делу…

      Я снова ложусь. Может быть, почитать? Всё равно делать нечего. Начну, пожалуй, с газеты.
      Тяну руку за голову и, не глядя, нащупываю газету, лежащую на тумбочке. В это время дверь в палату открывается, и появляется мужчина невысокого роста. Я его не знаю, но по внешнему виду он кого-то мне напоминает. Весь кругленький, гладенький. Глаза прищурены в улыбке. В руке он держит пакет с яблоками. Прикрыв дверь, сразу направляется к окошку.
      – Здорово, Ахапкин, – раздаётся его тенорок, и я узнаю его по голосу.
      Это бригадир, прибегавший к Петру подписывать журнал по технике безопасности. Но тогда он был напуган, растерян и обеспокоен. Теперь он радостно улыбается.
      – Привет, Морозов, – откликается Петро, откладывая газету.
      – Вот, пришёл навестить тебя, – сообщает бригадир. – Как ты себя чувствуешь? Когда выпишут?
      – Да, бок ещё немного мокнет, – морщится Ахапкин. – Но доктор обещает, что скоро выпишут.
      – Я, вот, тебе яблоки принёс. Все ребята скинулись.
      – Зачем?
      – Полезно.
      – Слушай, Морозов. Зря это. У меня всё есть.
      – Ладно, за всё, как говорится, уплочено, – смеётся бригадир, пристраивая пакет с яблоками на тумбочку.
      – Ну, как там дела? – интересуется Петро.
      – Про что тебе рассказать?
      – Что комиссия решила?
      – Так она ещё работает.
      – Интересно. И что же они изучают? Наверное, мешают работать?
      – Да нет. Мужики из комиссии сразу уехали. Просто они собрали документы и где-то у себя работают.
      – А что Николай Сергеевич?
      – Да ничего. Мне выговор вкатил с записью в трудовую книжку и депремировал на сто процентов.
      – Ого.
      – А ты думал. Тебя он, кстати, тоже на десять процентов депремировал. За нарушение техники безопасности.
      – Ничего, – машет здоровой рукой Петро, – как-нибудь переживём.
      – Так когда тебя выпишут? – деловито спрашивает Морозов. – Когда появишься на работе?
      – Врач пока не говорит. Но, я думаю, после выписки меня ещё дома подержат на больничном. На перевязки надо будет ходить.
      – В общем, ты влип. Да? – заключает бригадир.
      – Похоже, – соглашается Ахапкин.
      – Ты не огорчайся. Все тебе сочувствуют и передают привет. На той неделе к тебе ещё кто-нибудь из ребят забежит.
      – На той неделе я уже буду дома.
      – Вот и прекрасно – подхватывает Морозов. – Мы к тебе домой нагрянем. Если твоя мадам не будут против.
      – А чего ей быть против. Приходите, – улыбается Петро. – А потом, чего бояться, она же будет на работе. Так что можем хорошо посидеть. Ваше пиво, моя рыба…
      – Замётано, – смеётся бригадир. – Ну, тогда привет. Я пойду.
      – Привет всем ребятам, – машет рукой Ахапкин.
      Морозов проходит к двери. Встретившись со мной взглядом, он кивает мне, потом – Тимофеичу, и, улыбаясь, исчезает.

      Он скрывается, дверь нашей палаты, как всегда, издаёт сдавленный стон, я разворачиваю перед собой газету, собираясь погрузиться в международные новости. Но не успеваю ни строчки прочитать, как вновь дверь стонет. Опускаю газету и вижу на пороге палаты симпатичную девушку, а за нею – высокого блондина. Девушка здоровается со всеми сразу, осматривает палату и улыбается. По направлению её взгляда я понимаю, что она пришла к Виталию.
      Неужели это – его жена?
      Не может быть. Мне кажется, что такая девушка не может быть подругой Данилова. Впрочем, возможно, что это – только ничем не подкреплённое моё желание.
      Девушка и блондин проходят мимо меня. Меня разбирает любопытство, прав ли я в своих предположениях, поэтому я прислушиваюсь, хотя мне хотелось бы оглянуться и посмотреть. Но я понимаю, что это – неудобно.
      – Привет, – произносит девушка.
      – Здорово, – вторит ей блондин.
      Виталий, видимо, лежал на койке лицом к стене и не видел появления посетителей. Я слышу резкое звяканье пружин, и после этого раздаётся голос Данилова:
      – Ха. Привет.
      – Мы тебе фрукты принесли, – говорит девушка.
      – Чего это вы вдруг заявились? – удивляется Виталий. – Вы же должны быть сейчас…
       – А всё перенесли, – перебивает его блондин.
       – Как перенесли? – переспрашивает Данилов. – На когда?
       – Директор узнал, что ты в больнице, и предложил провести заседание послезавтра, – сообщает девушка.
       – И вы согласились? – уточняет Виталий.
       По тому, как они переговариваются, я понимаю, что посетители, пришедшие навестить Данилова, являются его сотрудниками. Это почему-то мне нравится. Я не злорадствую, просто, пообщавшись два дня с Виталием, я не представляю, какой девушке может понравиться его характер.
       На какое-то время я отвлекаюсь и не слушаю, о чём говорят пришедшие знакомые Виталия. Я просматриваю в газете заголовки статей, выбирая очерёдность, в которой буду их читать. Но голоса посетителей опять привлекают моё внимание.
       – Как же так? – громко удивляется девушка. – Ты же сам всё затеял.
       – А что я затеял? – слышится голос Данилова.
       – Ты же предложил выйти на директора.
       – Ну и что?
       – Как что? – вмешивается блондин. – Ты всех завёл, все тебя поддержали, а теперь, когда надо встречаться с директором, ты, можно сказать, уклоняешься. Кто будет говорить вместо тебя?
       – Я уклоняюсь? – возмущается Виталий.
       – Так получается, – говорит блондин.
       – Галя, ты тоже думаешь, что я уклоняюсь? – спрашивает Данилов.
       – Тебя сюда привезли с приступом аппендицита? – вместо ответа интересуется девушка.
       – Да, в субботу ещё, на «скорой», – с некоторым вызовом отвечает ей Виталий.
       – А в чём задержка?
       – Ну, приступ прошёл, а сейчас мня обследуют.
       – Я думаю, – тихо произносит девушка, – что на встрече, которая состоится послезавтра, тебе надо бы присутствовать.
       – Галка, ты интересно рассуждаешь, – возражает Данилов. – Ты думаешь, это от меня зависит?
       – Мне кажется, что всегда всё зависит от человека, – замечает Галя.
       – Существуют же и объективные препятствия, – настаивает Виталий. – Врач решил, что я должен сдать анализы. И пока я их не сдам, он меня не отпустит.
       Некоторое время посетители молчат.
       – Значит, послезавтра тебя не будет? – спрашивает Галя. – Может, передоговориться на пятницу?
       – Я тебе уже сказал, не знаю, – хмуро, словно нехотя, бормочет Данилов. – От меня ничего не зависит. Может, я и в пятницу ещё буду здесь.
       Посетители снова умолкают. А я соображаю насчёт ответов Виталия. Насколько я помню, он уже все анализы сдал, и завтра Сергею Васильевичу сообщат их результаты. Может быть, его завтра выпишут. Почему же тогда он не говорит об этом своим друзьям? Или он хочет устроить им сюрприз? Впрочем, не похоже.
       – Ну, мы тогда пойдём, – объявляет блондин.
       – Передавайте привет всем, – произносит Данилов.
       Блондин проходит мимо меня, девушка молча следует за ним. Но Виталий не поднимается, чтобы проводить своих друзей. А может быть, они и не друзья? Сотрудники…
       Посетители исчезают – дверь жалобно стонет…

       Я успеваю просмотреть газету.
       Помню, в детстве я каждый вечер видел отца, читающего газеты. Он приходил с работы поздно, мама ставила ему на стол ужин, отец ел, почти не глядя в тарелку, и в это время всегда читал. Когда я немного подрос, то решил, что настала пора и мне осваивать прессу. Однако моя попытка получилась неудачной. Я увяз на первой полосе. Особенно сложными для меня стали иностранные новости. Я спотыкался на неизвестных фамилиях и непонятных сокращениях. И вообще, мне показалось, что в газетах скучные люди пишут неинтересно о чём-то очень унылом. Я рассказал отцу о своих впечатлениях, но он в ответ только посмеялся.
       – Если человек постоянно следит за событиями, его увлекает их развитие, – пояснил он. – И ты, если будешь читать газеты каждый день, начнёшь понимать, о чём пишут, на что намекают.
       Тогда, в школе, на каждодневное чтение меня не хватило. Только много позже, уже в институте, я постепенно пристрастился к газетам. А теперь, если я здоров, без газеты мне уже как-то не по себе.
       Конечно, я понимаю, что в газетах много проходной информации. Например, посол какой-то Триникакии вручил в Кремле свои верительные грамоты. Для кого это сообщение? Кому это интересно? Может быть, дипломатам? Но они обо всём и без газет знают. А лично я даже не представляю, где расположена эта самая Триникакия. Или другой пример. В маленькой заметке говорится о том, что наш Председатель Совета Министров принял министра торговли Франции и имел с ним беседу. Спрашивается, о чём они договорились? Но об этом остаётся только догадываться.

       Я откладываю прочитанную газету и тянусь за книгой, лежащей на тумбочке. В это время тихо стонет наша дверь.
       На пороге стоят две девчонки. Старшая, с коротко стриженными тёмными волосами, быстро оглядев палату, обнаруживает отца, и подталкивает к нему младшую русоволосую сестру. За девочками из коридора появляется невысокая стройная женщина с тёмными восточными глазами. Она выглядит очень молодо, в первый момент её даже можно принять за старшую сестру этих девочек.
       – Мама, – звонким голосом докладывает младшая, – а вот наш папа.
       Младшей девочке года четыре. Она уже подбежала к лежащему Тимофеичу и, схватив его за руку, радостно оглядывается на мать. Тимофеич, кряхтя и морщась, приподнимается и садится на кровати. Старшая дочь помогает ему.
       – Спасибо, Вера, – бормочет Тимофеич.
       – Ну, зачем ты, Коленька? – машет рукой жена, торопливо приближаясь. – Полежи.
       – Нет-нет, – отказывается тот, – врач велел больше ходить.
       – Папа, а ты здесь спишь? – интересуется младшая девочка, хлопая ладошкой по подушке.
       – Да, я здесь сплю, – отвечает Тимофеич.
       Он одной рукой обнимает старшую дочь, присевшую рядом, другой рукой гладит по голове младшую, а сам с улыбкой переводит взгляд с детей на жену. Видно, что он очень рад их приходу. Жена останавливается возле тумбочки и начинает выкладывать из сумки принесённые пакеты.
       – Тома, зачем? – оборачивается к ней Тимофеич.
       – Это тебе дядя Вартан велел передать, чтобы ты быстрее поправлялся, – улыбается ему жена.
       – Да, – вздыхает Тимофеич, – не дал я тебе ещё недельку побыть с родственниками.
       – Что ты? – смеётся Тамара. – Я там всех увидела, всем приветы передала, а за эти десять дней так соскучилась без вас, что просто с радостью помчалась домой. Кстати, в следующий раз велели обязательно приезжать с тобой и с детьми.
       – В следующий раз уже, наверно, можно будет, – соглашается Тимофеич. – И Маринка уже подрастёт…
       – Подрасту, – говорит Марина.
       – А может, и у меня отпуск с твоим совпадёт, – предполагает Тимофеич. – Вот тогда все вместе и поедем.
       – Папа, а тебе живот нитками зашивали? – спрашивает Марина.
       – Да, нитками, – отвечает Тимофеич.
       – Иголкой? – с испугом уточняет дочь.
       – Конечно, иголкой.
       – Ой! – морщится младшая, – а больно было?
       – Нет, – улыбается Тимофеич.
       – Почему? – маленькая Марина наклоняет голову и с недоверием смотрит на отца.
       – Мне сделали специальный укол, после него боли не чувствуешь, – подробно объясняет тот.
       – А когда укол делали, было больно?
       – Ну, укол – это чепуха.
       – Пап, а покажи… – просит Марина.
       – Что показать?
       – Покажи, как тебе живот зашили, – последние слова Марина в смущении говорит, уткнувшись лицом в рукав отцовой пижамы.
       – Марина, прекрати, – строго говорит мать.
       Тимофеич гладит дочь и тихо отвечает.
       – Маришка, меня скоро выпишут. Я приду домой и всё тебе покажу. Договорились?
       – Да, – радостно соглашается Марина.
       Она отрывается от отца и начинает оглядывать палату. Встретившись со мной взглядом, она лишь на мгновение смущается, но тут же, смелея, подходит ближе и спрашивает меня:
       – Дядя, а тебе тоже живот разрезали?
       – Да, – киваю я головой.
       – Тебе тоже иголкой живот зашивали?
       – Зашивали, – соглашаюсь я.
       – А ты не плакал?
       – Нет, не плакал, – улыбаюсь я.
       – Когда мне будут зашивать, я тоже не буду плакать, – доверительно сообщает мне Марина.
       – Ты молодец, – хвалю я её.
       – Марина, не приставай к дяде, – говорит её мать и тянет дочь за руку.
       Я смотрю со стороны на трёх дам разного возраста, хлопочущих вокруг Тимофеича, и мне становится завидно. Они его любят, и он от них без ума. Как же им хорошо! Именно это человеку нужно. Нужно, чтобы его любили те, кого он любит. Это и есть – счастье.
       Перед уходом жена Тимофеича обходит палату и каждому из нас на тумбочку кладёт по большому красному яблоку.
       – Выздоравливайте, – улыбаясь, желает она нам.
       – Спасибо, – благодарим мы её.

       Сегодня у нас был какой-то день открытых дверей. Почти всех навестили, ко всем пришли, кроме меня. Мне, правда, Лена сказала, что сегодня не придёт. Интересно, а когда у нас приёмные часы? Официально, кажется, – вечером, с четырёх до семи. Но, как Лена говорила, пускают всегда, если хочешь и если дорогу знаешь, медсестре при входе чего-нибудь наговоришь, и ладно…
       С обеда все вернулись и сразу улеглись. То ли устали, то ли ещё что, словом, сегодня у нас самый настоящий «тихий час». Я тоже немного придремал. Провалился, как в яму. Никаких снов, никаких видений. Помню, успел подумать о младшей дочке Тимофеича. Конечно, лет через десять-двенадцать его Марина станет красавицей. Русые волосы с кудряшками на висках и мамины восточные глаза. Очень скоро многим парням она закружит голову…
       Иногда бывает, что никак ото сна не отойдёшь. Остатки сновидений мешаются в сознании с реальностью так, что не отличишь одно от другого. Приходится даже напрягаться, чтобы отсеять наснившееся. Но сегодня в сон провалился, а через час спокойно открыл глаза, как не спал, словно вынырнул в нужное время в нужном месте.
       Никто меня не будил. Петро читает. Он, по-моему, вообще никогда днём не спит. Тимофеич сопит, отвернувшись к стене, и снится ему его счастье. Я поднимаюсь – надо прогуляться. Выходя из палаты, придерживаю дверь, чтобы она не запищала и не разбудила Тимофеича.
       В курилке народа мало. Но всё равно мне не хочется дышать чужим дымом, поэтому направляюсь в коридор. Если пройти насквозь через всё отделение, это далеко, то в противоположном конце коридора обнаружится балкон, вернее, даже веранда. На ней тоже курят, но свежий ветер почти сразу выдувает дым. Здесь, конечно, приятней, чем в курилке. У стены стоят стулья и кресла, на которых вокруг урны сидят мужики. Я прохожу к перилам и смотрю вниз.
       Там – лето, там – август. Зелёная листва деревьев, зелёная трава, высокое голубое небо, кучевые облака и солнце. Хочется забыть о больнице, обо всех заботах, и отправиться куда-нибудь в отпуск, на природу. Было бы здорово оказаться где-нибудь вместе с Мариной…
       Может быть, позвонить на работу? Спрошу, как дела. Хорошо было бы, если бы Марина сама подошла к телефону. Я расспросил бы её об испытаниях. Хотя, если честно, мне было бы достаточно просто услышать её голос. Впрочем, телефон стоит на столе у секретарши начальника. Софья Павловна меня сразу по голосу узнает. И просить её, чтобы позвала Марину, неудобно. И Марина, кроме как о работе, не захочет со мной разговаривать, а уж рядом с секретаршей – и подавно.
       И что это за мазохизм какой-то? Знаю же, чем дело кончится. Но почему-то побеждает фатализм, – так и тянет получить по мордасам.
       Не надо никому звонить. Уверен в этом. Хотя в то же время чувствую, решение это не окончательное. И возможно, я всё-таки сдамся и пойду звонить. Какое-то ужасное настроение. Чем хуже, тем лучше. Вернее, не так. Просто логика, сознание, предчувствие, всё кричит, убеждает, что так будет плохо, но, тем не менее, какая-то непонятная сила одолевает все эти сопротивления и заставляет делать то, о чём впоследствии я буду жалеть. Сам себя загоняю в безвыходное положение, и даже как бы злорадствую над собой, над своими страданиями. Сам потом буду удивляться: зачем я это сделал? Но всё это будет потом. А сейчас…
       Так и тянет на лестницу, где на стене висит телефон-автомат… Ох, ты! Вот это да! У меня словно что-то обрывается в груди. Я вдруг понимаю, что не помню на память свой рабочий телефон.
       Слишком редко мне приходится звонить. Обычно Лена звонит мне на работу. А самому мне, вроде, ни к чему.
       Вот это да! Значит, позвонить на работу не удастся, и нечего было раскатывать губы. Я с некоторым огорчением направляюсь в палату.

       – А уж как я люблю грибы собирать, – неторопливо говорит Тимофеич, – это просто не рассказать.
       Это он обращается к Ахапкину. Тот слушает, добродушно улыбаясь.
       – Главное – сам процесс. Есть я их ем, но сказать, что я их обожаю, или очень люблю, не могу. Супчик из белых ещё ничего, а жареные они какие-то сопливые делаются. Жене, например, нравится, а мне – неприятно. Вот собирать – это другое дело. Меня увлекает сам поиск. Как это у Солоухина? О, охота!
       Тимофеич торжественно поднимает указательный палец, он, увлечённый рассказом, оживился, глаза его блестят. Я ещё ни разу не видел его таким. Осторожно присаживаюсь на свою кровать, и почти без труда ложусь, поглядывая на собеседников.
       – Именно охота, – назидательно повторяет Красильников. – Я высматриваю, я отыскиваю, я обследую каждый укромный уголок, где может укрыться, спрятаться предмет моей охоты. Я пытаюсь предугадать, где он может затаиться. И очень часто действительно – предугадываю. Мы как будто играем в «прятки». Я пролезаю сквозь кусты, продираюсь через чащобу, приподнимаю полёглую траву, раздвигаю густые ветви. А всё для того, чтобы обнаружить, найти замечательное создание природы. Белый гриб или подосиновик, по-моему, обладают какой-то притягательной красотой и изяществом. Удивительное сочетание формы и красок. От находки каждого гриба испытываешь восторг…
       – Ты прямо поэт, а может, даже художник, – улыбается Петро.
       – А что такое поэт или художник? – сам себя спрашивает и сам себе отвечает Тимофеич. – По-моему, поэт, да и художник тоже, это – восхищённый человек.
       – Неужели ты  и стихи пишешь? – удивляется Ахапкин.
       – Нет, стихов я не пишу, – вздыхает Красильников, – это очень много времени требует, а потом, у меня терпения не хватает. Я пробовал. Раньше иногда бывало, поднапрёт, кажется, что стоит только взять карандаш и бумагу, и сразу само получится. Но сяду, мысли – вот они, только что крутились в голове, но едва попытаюсь хоть что-то записать, как тут же всё рассыпается. Ни смысла, ни чувства не остаётся.
       Я молча слушаю Тимофеича, а про себя отмечаю, что он всё говорит правильно, и у меня так же бывает. Пока до бумаги добежал, все мысли уже разлетелись.
       – А в тундре грибы можно косой косить, – замечает Петро. – Я, пока сам не увидел, думал, что врут. Но однажды как-то ехали, а я вдруг обратил внимание. Что это вокруг по мху разбросано? Спрыгнул с трактора. Мать честная! Вся равнина до горизонта утыкана грибами. Это представить невозможно.
       – Не знаю, – отзывается Красильников, – я в тундре не был. А теперь уже, похоже, и не буду. Но, по-моему, когда чего-то много, я бы даже сказал, очень много, то как-то становится неинтересно. Нет никакой интриги, никакого азарта. Ну что это такое? Грибы косить косой. Это – работа, и никакого тебе удовольствия. Не знаю, может, кому-то такое нравится, но это не по мне.
       – Значит, азарт любишь? – смеётся Ахапкин.
       – Без азарта скучно жить.
       – А мы без азарта обходились, – рассказывает Петро. – Бригадир выпишет наряд, и никуда не денешься. И грибы косить станешь, и ягоду грести будешь. Кстати, против такой разнарядки никто и не возражал. А как иначе? Солонина всем надоедает. А летом в тундре хорошо, подножный корм меню очень разнообразит.
       – А какую ягоду вы собирали, – спрашиваю я. – Клюкву?
       – Да разную, – отвечает Ахапкин, – морошку, голубику, бруснику. Мы всё брали.
       – Гребли, это значит – гребнем? – уточняет Тимофеич.
       – Гребнем, – согласно кивает Петро, – конечно, гребнем. А руками на бригаду не соберёшь.
       – Говорят, собирать ягоду гребнем – это варварство, – негромко произносит Красильников.
       Но Ахапкин слышит его слова и тут же возражает.
       – Так уж и варварство? В таком случае и рыбу неводом ловить – тоже варварство. А ловят. И кур разводить на птицефабрике – тоже варварство. Всё что делается на промышленной основе…
       – А куры и птицефабрика здесь при чём? – удивляется Тимофеич.
       – При том. Ты видел, как их там кормят?
       – Нет.
       – Счастливый человек. А я видел. Жуткое дело. Представь картину, мимо работницы движется конвейер с курями, дама хватает курицу за горло, та разевает клюв, а ей в этот клюв дама вставляет пистолет и нажимает курок. Дрыгается шланг, который подведён к пистолету, и в тот же миг у курицы надувается зоб величиной с мой кулак. И всё – кормление закончено. Дама хватает следующую курицу за горло…
       – Действительно, ужасно, – соглашается Красильников.
       Я несколько сомневаюсь, что всё происходит именно так, как рассказал Петро. На птицефабрике поголовье птицы исчисляется десятками, а может быть, и сотнями тысяч, если не миллионами. И чтобы вот так вручную накормить каждую курицу, нужна сотня таких дам, да и трудиться им придётся каждый день по нескольку часов кряду. Как-то не очень верится. Но сомнений своих вслух не высказываю. Я помню присказку, которая говорилась ещё в детстве: не хочешь – не слушай, а врать не мешай. Поэтому – молчу и слушаю.
       – В тундре хорошо. там всего навалом, – продолжает разглагольствовать Ахапкин.
       – Комарья там навалом, – вмешивается в разговор Виталий.
       Не знаю, спал он или просто молчал во время всего разговора, но теперь, видимо, проснулся. А мне даже вздремнуть не хочется, как в первые дни после операции. Выспался, наверное? А может, просто – здоровею.
       – Гнус пострашнее комаров будет, – спокойно замечает Петро. – Самое хорошее время – это зима.
       – Там, говорят, холодно, – звучит предположение Тимофеича.
       – Нормально, – усмехается Ахапкин. – Набросил кухлянку, натянул торбаза, – и никакой мороз не страшен.
       – Они чего? Меховые? – спрашивает Красильников.
       – Да. Из оленей шкуры, – поясняет Петро.

       Глаза мои прикрываются, и вдруг передо мной возникает тундра. Я не сплю, я просто задумался.
             Почему-то представляю бесконечную равнину, до горизонта покрытую мхом, под
       которым коварно затаилась жуткая трясина. Но едва возникают зримые картины
       болотной слякоти, как тут же школьные знания географии почему-то воскрешают во
       мне воспоминание о вечной мерзлоте, и эти воспоминания никак не вяжутся с
       представлениями о трясине. Я вздыхаю, потому что мне не хочется раздумывать над
       этим противоречием. Я, вообще-то, в тундре ни разу не был, живьём её не видел, и
       все мои представления основаны на разрозненной информации, почерпнутой в различных
       газетах или книгах или из чьих-то рассказов.
             Скорее всего, я представляю фантастические картины, и реальная тундра
       совершенно не похожа на них, но, тем не менее, я вижу, что по бледно-зелёному мху
       в высоких болотных сапогах идёт Марина. Она беззаботно шагает, постукивая прутиком
       по сапогу. Я понимаю, что она сейчас провалится в трясину, и бросаюсь ей
       наперерез, крича и размахивая руками, пытаясь предупредить её о грозящей
       опасности. Но она меня почему-то не видит и не слышит.
             Неожиданно я сам проваливаюсь. Меня охватывает ужас. Я понимаю, что без
       чьей-нибудь помощи самостоятельно мне не выбраться. Может быть, позвать Марину,
       но я сдерживаю себя, ведь если она вернётся, то тоже угодит в эту гиблую бездну.
       Стараюсь не дёргаться, потому что любое движение приводит к тому, что я погружаюсь
       всё глубже. Но и без движений я медленно опускаюсь в болото. Что делать? В конце
       концов, я не выдерживаю и зову Марину.
             Увы, она продолжает удаляться, не видя и не слыша моих призывов…

       Я с трудом вырываюсь из кошмарных видений наяву. А в палате продолжается беседа, но разговор зашёл уже о чём-то другом. Я прослушал его начало.
       – Я считаю, что в городе собаку держать нельзя, – говорит Ахапкин. – Собаке это вредно. Ей нужен простор, природа…
       – А я из-за девчонок не держу собаку, – рассказывает Красильников. – Вера, старшая моя, когда ещё маленькая была, очень боялась. Её соседская собака напугала. С тех пор она сторонится их. Я, конечно, понимаю, что для правильного развития детям нужно общение с животными, но пока никак не придумаю, чем её приманить.
       – Ты ей щенка подари, – советует Петро. – Купи какого-нибудь пуделя или мопса. Они подходят для забавы. Серьёзную собаку, типа овчарки, не покупай. Их нужно дрессировать, иначе хлопот не оберёшься. Купи небольшого фокстерьерчика. Сейчас много всяких разновидностей появилось. Пока он цуциком будет, она и привыкнет.
       – Ты, наверное, прав, – соглашается Тимофеич. – А у тебя есть собака?
       – Нет, – быстро отвечает Ахапкин. – Мне игрушки не нужны, а солидную собаку, я уже сказал, в городе нельзя держать.
       – Ну, судя по тому, как ты об этом говоришь, у тебя раньше была собака, – предполагает Красильников.
       – Была, – нехотя сознаётся Петро.
       – А что случилось? – интересуется Тимофеич, – или тебе рассказывать неохота? Это недавно случилось?
       Ахапкин некоторое время молчит, словно колеблется, говорить, или нет. Потом шумно вздыхает и произносит:
       – Могу, конечно, рассказать. Это было уже давно. Я тогда ещё старателем был. Помню, запрягаем трактор, цепляем пену.
       – Что такое «пена»? – уточняет Тимофеич.
       – Ну, типа саней.
       – А почему сани «пеной» называют?
       – Не знаю, видимо, кем-то было заведено. Но когда я приехал, там все их пеной называли. Ну, ладно, это не суть важно. В общем, однажды поехали мы в посёлок, где корейцы работали. Там, ведь, как новый человек, так все собираются поговорить, послушать. Вот, приезжаем и мы. Ну, то да сё, поболтали о жизни. Потом нас, конечно, как водится, приглашают за стол, мы сели, выпили, закусили. А под конец они нас мясом угостили. Не консервами, не солониной. Свежим. А мы давно не ели свежатины. Мы их в ответ к себе тоже пригласили, а потом стали собираться. Я оглядываюсь, а Серко мой пропал. Серко – это лайка моя. Славный кобель. Да, значит, нам собираться пора, а его нет.
       – Ты решил, наверное, что он сам домой убежал? – подсказывает Тимофеич.
       – Да ты что? – восклицает Петро, – такого быть не может. Мой Серко никогда от меня не убегал. Даже тогда, когда дом уже близко, он всегда рядом со мной бежит. А тут всю дорогу бежал за пеной, а в посёлке пропал напрочь. Мужики грузятся на пену, а я не могу. Туда-сюда кручусь, кричу-зову, нет его. Странно. Он у меня на зов из любой дали всегда прибегал. Обошёл балок, гляжу, что-то мне подозрительно показалось, в одном месте снег будто неровно лежит. Подошел я, ногой ворохнул, а под снегом-то мой Серко, вернее шкура его…
       – Ух ты, – удивлённо вскрикивает Красильников.
       – Я сгоряча хотел корейцев тогда поубивать, но наши ребята меня связали и увезли…
       – Печальная история, – соглашается Тимофеич.
       – С тех пор не могу я на собаку смотреть честными глазами, – вздыхает Ахапкин, и кровать его ещё долго скрипит пружинами…



                СРЕДА

       Я уже, кажется, привык к здешнему режиму дня. Сегодня, например, проснулся ещё до прихода медсестры с градусниками.
       Я, вообще-то, считаюсь «совой», и дома раньше двенадцати ночи никогда не ложусь спать. А, следовательно, в семь часов встаю с трудом. Но вчера я отключился, наверное, сразу после десяти. С чего бы это? Ведь за первые дни выспался вроде бы. Тут, конечно, можно сделать только один вывод – мои настройки изменились.
       Понятное дело, что это – временно. Вернусь домой – и опять стану «совой». Я уже это проходил, когда ещё в институте нас отправили на военные сборы. Там тоже был ранний подъём.
       Помню, поначалу всё время спать хотелось. Вечером по привычке не сразу засыпал, а утром побудка ранняя. Естественно – не высыпался. Но молодой организм быстро взял своё. Уже скоро я, как и все мои друзья-соратники, погружался в сон, едва моё тело принимало горизонтальное положение, а иногда дремал и стоя.
       Впрочем, эта стадия тоже длилась не очень долго. Через неделю я вошёл в нужный ритм. И, засыпая на полпути к подушке, я самостоятельно просыпался за секунду до звонкого крика дневального: «Рота, подъём!».
       Здесь медсестра, конечно, не похожа на дневального, она не кричит: «Подъём!», но, в то же время, именно она является блюстителем режима, и её поведение точно также определяется распорядком дня.
       Вот она входит в палату, значит, пора измерять температуру. Ей положено раздать больным градусники, а через пятнадцать минут – собрать их и записать показания. При этом совершенно бесполезно говорить ей, что у меня уже два дня нормальная температура, всё равно она вручит мне градусник. То, что ей предписано, она выполнит.
       Вернувшись за градусниками, она объявляет, что в восемь утра мне нужно зайти в процедурную на перевязку. Я морщусь, вспоминая, как в прошлый раз отдирали марлевую салфетку, которая заклеивает шов. Кожа на животе тонкая, и процедура снятия салфетки довольно болезненна.
       Начинается утренняя суета возле умывальника. Хорошо, что нас только четверо в палате. Очередь небольшая.
       Я успеваю, как мне предписано, сходить на перевязку, а затем – почитать газету.
       Сегодня на завтрак предложено, можно сказать, царское меню: повариха поштучно в руку выдаёт варёное яйцо, на тарелку выливает блин овсяной каши, на кусок хлеба вилкой кладёт небольшой кубик масла, а в кружку наливает бурый раствор, называемый кофе с молоком. Полный набор напоминает мне детство и пионерлагерь, в котором я однажды побывал. А если бы ещё добавили узкий твёрдый прямоугольничек сыра, то совпадение было бы на все сто процентов. Я помню, как мы на время опускали этот сыр в горячий кофе, а когда съедали кашу, сыр извлекали. Он становился мягким и эластичным…
       Я опять ложусь и открываю газету. В палату приходит Виталий. Сразу чувствуется, что он вернулся с перекура. Противный запах. Когда я сам курил, я как-то этого не замечал. А теперь невольно морщусь.
       Появляется Сергей Васильевич, значит, начинается обход. Врач сразу направляется к Ахапкину.
       – Ну что ж, голубчик, – слышится его голос, – динамика мне нравится. Похоже, ты идёшь на поправку.
       – Значит, скоро меня выпишите? – радуется Петро.
       – Очень может быть, – бормочет Сергей Васильевич, развернув Ахапкина боком и разглядывая его. – Думаю, в субботу будешь спать под боком у жены. Уж как она меня уговаривала!
       – Спасибо, – довольно улыбается Петро.
       Врач переходит к кровати Виталия. Медсестра протягивает Сергею Васильевичу какие-то бумаги.
       – Так, – произносит он, поворачивая листки, – ну что ж, молодой человек. Приступ прошёл, все анализы в норме. На выписку.
       Сергей Васильевич поворачивается, чтобы подойти ко мне, но Виталий обращается к нему:
       – Доктор, а нельзя ещё проверить меня? Ну, хотя бы день-два?
       Врач оборачивается к нему и некоторое время молча рассматривает.
       – Здоровье ваше, голубчик, в порядке. А потому – на выписку, – говорит он решительно, и, уже шагнув ко мне, словно беседуя сам с собой, добавляет, – удивительно. Некоторые рвутся домой, это понятно, а некоторые – наоборот. Загадка.
       Он поднимает подол моей рубахи, пальцами ощупывает мой живот.
       – Как? Ходим? – спрашивает он.
       – Да, доктор, уже почти нормально, – отвечаю я.
       – Отлично, голубчик. Завтра на выписку, – командует он сестре.
       Та послушно кивает и делает какие-то пометки в блокноте. Сергей Васильевич переходит к Тимофеичу.
       – Ой, доктор, и меня тоже выпишите, – просит Красильников.
       – Вам ещё рано, – отвечает Сергей Васильевич. – Ходите?
       – Да, – смеётся Тимофеич, – уже почти бегаю.
       – А вот бегать не надо, – предупреждает врач, – всему своё время.
       – А когда меня выпишите?
       – Не раньше пятницы.
       Врач выходит из палаты.
       – Чёрт возьми! – слышится голос Данилова.
       Он недоволен. И тут я вдруг вспоминаю, что говорили сотрудники Виталия. Завтра у них будет какое-то собрание или что-то в этом духе, и Виталию нужно на нём быть. А ему очень не хотелось, как я теперь понимаю. Вон как он просил задержать его здесь. Да, не удалось ему отсидеться в больнице. Видимо, хотел словчить, но не получилось. Я не злорадствую, но всё-таки приятно, когда судьба вершит справедливость.
       Медсестра открывает дверь и, не заходя внутрь, объявляет:
       – Данилов, на посту получите документы.
       Слышится шелест пакетов, гремит ящик тумбочки. Тут и догадываться не надо – он собирается. Звенят пружины кровати, это он поднимается. Мы всё слышим, и молчим. Не прощаясь, Виталий покидает нашу палату. Жалобно пищит дверь…
       А потом, через некоторое время приходит медсестра и начинает менять бельё на его кровати.
      
       Я читаю. Надо же чем-то занять время. А то, если не читать, подступают разные мысли. А они не всегда поддерживают хорошее настроение. Бывает, охватит такая тоска, что хоть плачь. Самого себя жаль. Хорошо, что это быстро проходит.


              Я понимаю, когда такое со мной случалось в юности. Ничего ещё не определено
       и всё предстоит в будущем, которое пугает своей огромностью и неизвестностью.
       Становится страшно, оттого что кажется, будто совершаешь ошибку, выбирая не то
       направление, пропуская нужного человека.
              Помню, в юности, когда учился в институте, я влюбился в одну девушку, с
       которой познакомился где-то под Белозёрском. Мы случайно встретились на берегу
       Шексны. Я тогда в каникулы устроился подработать на перегонке плотов по Мариинской
       водной системе. Девушка мне понравилась, но завязать знакомства мне тогда не
       удалось. Пришедший буксир утащил меня и мой плот. Но случай опять свёл нас, когда
       я на поезде ехал домой. Но на этот раз встреча была слишком краткой. Я её увидел,
       когда она уже выходила из вагона. В той спешке я не успел узнать её точный адрес,
       поэтому дал свой.
              Вернувшись в Москву, я целый год жил надеждами и ожиданием письма от неё.
       Девушку звали Катей. Ах, как мне нравилось произносить вслух это имя! Наверное, я
       был в неё влюблён. Она обещала связаться со мной, и это очень грело мою душу. В
       первый раз в жизни у меня назревали какие-то взаимоотношения с симпатичной
       девушкой. Я был счастлив и грезил наяву, строя воздушные замки.
              Но почему-то она так ничего и не написала. До сих пор я не знаю причины
       этого. Может быть, она потеряла листок с моим адресом, а может, постеснялась
       первой писать, в общем-то, незнакомому человеку. Летом, через год, я даже ездил
       на её поиски. Увы, узнать мне удалось слишком мало. Её дом сгорел, Катя уехала
       ещё до пожара, мать и отчим тоже куда-то перебрались, их нового адреса никто не
       знал. Я отчаивался из-за невозможности что-либо изменить. Господи, какая же тоска
       охватывала меня! Словами не передать. Даже хотел бросить институт. И хорошо, что
       сестра меня отговорила от этой глупости.
              Я, конечно, долго страдал, переживая свое бессилие. Особенно меня угнетала
       тупиковая ситуация, в которую я попал, отсутствие перспективы. Я не знал, и никто
       мне не смог подсказать, куда нужно обратиться, чтобы найти определённого человека.
       В Москве для этого есть адресный стол, с помощью которого, в принципе, можно найти
       человека в городе, если ты о нём кое-что знаешь. Но в масштабах государства такой
       службы почему-то нет. И очень жаль…
              А через четыре года я встретил Лену.
              Через полгода после знакомства мы первый раз поцеловались с нею, а ещё
       через год – поженились. Лене я не рассказывал про Катю, зачем? Ведь у нас с
       Катериной отношений, по сути, никаких и не было. Так, состоялось всего несколько
       бесед, в процессе которых, возможно, зародилось взаимное любопытство. Не больше.
       Впрочем, с моей стороны, видимо, было больше. Скорее всего, именно из-за этого я
       не посвящал Лену в подробности моего прошлого, но, как могу судить по некоторым
       намёкам, что-то ей всё-таки стало известно. Вероятно, от сестры.
              Однако, какие могут быть претензии с её стороны? Ведь история с Катериной
       случилась ещё до нашего знакомства с Леной. Как говорится, это было давно и
       неправда. И тут надо отдать должное Лене, она никогда не попрекала меня по этому поводу.
              Когда-то, можно сказать, сто лет назад, когда мы с Леной ещё были
       молодожёнами, вдохновлённые пылкой влюблённостью, мы не желали обременять
       любимого человека какими-либо узами, и вполне искренно обещали друг другу полную свободу.
              – Милый, как только ты меня разлюбишь, – говорила мне Лена, – ты мне скажи,
       и я сама сразу отпущу тебя на все четыре стороны.
              И я в ответ на какие-то зачатки ревности убеждал её:
              – Никто мне, кроме тебя, не нужен. Не надо придавать значения слухам. И,
       запомни, если я кого-то полюблю, я первым тебе скажу об этом.
              Мы были честны, мы не обманывали друг друга. Просто такие обещания даются
       тогда, когда ещё нечего терять, когда ещё нет ничего, на что можно оглянуться. И
       только потом, по прошествии многих лет, прожитых, хорошо ли плохо ли, но вместе,
       а, особенно, после появления детей, вдруг обнаруживается, что расстаться не так-то уж и просто.
              Ах, как трудно сделать решительный шаг! Ведь при этом обязательно что-то
       будет сломано, что-то разрушено. Наверное, существуют люди, способные круто
       изменять свою и не только свою жизнь, но нужно быть совершенно бездушным,
       бессердечным человеком, чтобы начинать этот процесс разрушения легко и
       непринуждённо. Разве просто будет потом смотреть в глаза своим детям?

       Я ловлю себя на том, что уже третий раз начинаю читать одну и ту же страницу. Тимофеич осторожно поднимается с кровати и спрашивает:
       – А что это нас не зовут обедать? Уже пора.
       – Проголодался? – спрашивает Ахапкин.
       – Не то чтобы очень, но просто интересно, – улыбается Тимофеич. – В честь чего нарушают установленный порядок? Надо пойти, посмотреть.
       – Сходи, сходи, – бормочет Петро, продолжая читать газету.
       Красильников исчезает за дверью. Минут пять он отсутствует, но потом возвращается и докладывает:
       – У них воду отключили.
       – Значит, обеда не будет? – уточняю я.
       – А мы на запасах можем прожить, – смеётся Ахапкин. – Родственнички продуктов нанесли столько, что нам на неделю хватит.
       – Нам с Веней сухомятка вредна, – возражает Тимофеич.
       – Придётся вам поголодать до вечера, – замечает Ахапкин. – Я полагаю, к вечеру воду дадут. Или что-нибудь ещё придумают.
       – Нет, вы не поняли, – смеётся Красильников. – Это у них задержка обеда произошла из-за отсутствия воды. Но сейчас уже всё готово. И минут через десять нас позовут.
       Действительно, вскоре в палату забегает медсестра.
       – Обед готов. Просьба, не тянуться, как обычно, а дружненько явиться в столовую. А то поварам и так придётся работать позже обычного.
       Мы поднимаемся и, захватив персональные кружку, тарелку и ложку, как просила медсестра, «дружненько» плетёмся в столовую. Но наша палата расположена далеко от столовой, поэтому, когда мы приближаемся, у входа впереди нас в коридоре образуется толкучка.
       Из-за того, что всё отделение заявилось сразу, через весь зал к раздатчице выстроилась очередь в унылых сине-серых пижамах. Стоять приходится дважды, первый раз – за тарелкой борща, второй раз – за гречневой кашей с котлетой. Компот наливаем сами, без очереди. Вернее, тут очередь – к половнику и огромной кастрюле. Те, кто пришёл раньше, уже почти опустошили ёмкость. Нам, опоздавшим на раздачу, приходится половником выцеживать компотную жидкость из яблочной гущи.
       Садимся за стол мы в разных концах столовой, где есть свободные места. Поэтому и в палату возвращаемся вразнобой. Когда я прихожу, Ахапкин уже помыл свою посуду, и лёжа на кровати читает книгу. А Тимофеич появляется ещё через полчаса. Он слегка улыбается своим мыслям, и я догадываюсь, что, видимо, он звонил домой и разговаривал с дочками. Когда они посещали его, у него был такой же довольный вид.
       – Надо выбираться домой, – бормочет он сам себе, – пора. Хватит, наотдыхался.
       Но Красильников садится на кровать, и я вижу, что шов его пока что беспокоит. Я сажусь на один день лучше его, поэтому и домой хочу я тоже на один день больше.
       – Тимофеич, – просит Ахапкин, – включи-ка нам радио.
       – Всегда пожалуйста, – отзывается тот и, поднявшись с кровати, втыкает вилку в розетку.
       По палате разливается музыка. Оркестр исполняет классическую музыку, то вступают скрипки, то слышатся звуки духовых инструментов, то гремит барабан. Всё это получается достаточно громко.
       – Надо, наверное, сделать потише? – спрашивает Тимофеич.
       – Мне не мешает, – отвечаю я.
       – Как хочешь, – слышится голос Петра.
       – Я всё-таки сделаю потише, – говорит Красильников.
       – Куда ты? – удивляется Ахапкин.
       Я поворачиваю голову и вижу, что Тимофеич лезет на свою кровать. Он встаёт на раму, придерживаясь за спинку, и тянется к репродуктору.
       – Сейчас же выключите радио, – раздаётся строгий голос медсестры, открывшей дверь нашей палаты, и тут же она вскрикивает, – больной, что вы делаете?
       Я вижу, как Красильников испуганно оглядывается на неё и вдруг, оступившись, падает на кровать. Медсестра бросается к нему. Тимофеич стонет. Я встаю, может быть, нужно чем-то помочь. Ахапкин тоже подходит к кровати Тимофеича.
       – Больные, сейчас же ложитесь, – решительно командует медсестра, – не мешайтесь.
       Она выбегает из палаты.
       – Ну, куда ты полез? – упрекает Красильникова Петро. – Ну, ты – живчик. Тебе ещё месяц надо осторожно шаркать ножками, а ты в альпинисты подался.
       – В парашютисты, – поправляю я.
       – Только без парашюта, – соглашается Петро.
       – Ой, мужики, не смешите, – стонет Тимофеич.
       Опять вбегает медсестра, но теперь она не одна. За нею в палату входит дежурный врач. Он разгоняет нас с Петром и склоняется над Красильниковым.
       – Можете повернуться на спину, – спрашивает он его.
       Тимофеич, кряхтя, поворачивается. Врач поднимает его рубаху и командует, обращаясь к медсестре:
       – Сейчас же в операционную.
       Медсестра выбегает из палаты и через минуту появляется с напарницей. Они вкатывают каталку, и вместе с врачом переносят на неё Красильникова.
       Когда мы остаёмся вдвоём с Ахапкиным, он встаёт и выдёргивает вилку из розетки. Оркестр умолкает.
       – Зачем я попросил его включить радио? – бормочет Петро.
       – Ты же не виноват, что он упал, – успокаиваю я его.
       – Это смотря как взглянуть. Не попроси я его включить радио, он бы не полез делать его потише, – замечает Ахапкин.
       – Когда человек забыл, что ему сделали операцию, он, если не полезет выключать радио, то побежит по лестнице, и так же загремит. Тимофеич чересчур раздухарился.
       – Даже если он сам виноват, мне всё равно неприятно. Как будто это я его подтолкнул, – Петро хмуро расхаживает по палате. – У него, небось, шов разошёлся. Ты видел, как он упал?
       – Да, я как раз смотрел на него. Он оглянулся, видимо, услышал, как медсестра вошла, оступился и упал на левый бок. Хорошо ещё, что он попал на кровать.
       – Да уж, – соглашается Ахапкин.
       Мы ждём возвращения Тимофеича. Ах, как он торопился домой! А что теперь будет? Непонятно. Скорей всего его в пятницу уже не выпишут. Да, расстроится Тимофеич. Впрочем, что такое расстроится? Главное, чтобы его падение обошлось без отрицательных последствий.
       Ахапкин не выдерживает ожидания и выходит из палаты.
       – Пойду, спрошу, как там, – поясняет он.
       – Да не скажут тебе ничего, – говорю я ему вслед, но он, кажется, не слышит.
       Тимофеич возвращается минут через тридцать. Не сам, конечно. Опять медсёстры ввозят каталку. На пороге появляется и Ахапкин. Голый Красильников с помощью медсестёр осторожно перебирается на кровать. По тому, что вижу, я могу сделать вывод, Тимофеич должен благодарить судьбу за удачное падение. Всё могло быть гораздо хуже.
       Медсёстры увозят коляску, а мы подходим к Тимофеичу.
       – Ну что? – спрашивает Петро.
       – А, – машет рукой Красильников, – нормально. Обошлось. Врач сказал, что я в рубашке родился.
       – Ну, ты даёшь, – Петро качает головой и уходит к своей кровати, – лично у меня нет слов…
       – Да, тебе повезло, – говорю я Тимофеичу. – Шов не разошёлся?
       – Не знаю, – бормочет Красильников. – Медсёстры меня накололи, а врач чего-то там смотрел.
       Тимофеич говорит замедленно, прикрывает глаза, и уже через мгновение засыпает. Как я понимаю, это действуют уколы. Теперь он будет спать до вечера, а может, и до утра. Ахапкин опять погрузился в чтение, а я решаюсь отправиться прогуляться.
       Я выхожу из палаты и медленно направляюсь в конец коридора на балкон. Я иду уже почти нормально. Мне совсем не хочется оставаться в больнице. Поэтому не надо торопиться, как Тимофеич.
       На балконе народа мало, видимо, многие кривые и хромые, словом, все обитатели нашего отделения, ещё отдыхают после обеда. На улице – солнце, но не жарко, я люблю такую погоду. Поэтому хочется отправиться куда-нибудь на природу…

       Надышавшись свежим воздухом, я возвращаюсь с балкона и, уже подходя к палате, прямо-таки обмираю, заметив, что от лифта по коридору мне навстречу движется Софья Павловна – секретарша начальника нашего отдела. И ещё не увидев, я скорее догадываюсь, что за нею следует Марина…
       В первое мгновение я отказываюсь поверить своим глазам. Этого просто не может быть. Я останавливаюсь и молча ожидаю приближения женщин, а в голове – вихрь мыслей.

              Меня охватывает сомнение, я бы даже сказал, паника. Да, я хотел, даже,
       можно сказать, мечтал, чтобы Марина меня навестила. Но это желание, эти мечты
       были какими-то теоретическими, я как-то забывал, что сейчас я даже ходить
       нормально не могу. И вид у меня, наверное, не ахти… Что значит, наверное? Эта
       уродливая сине-серая пижама, я думаю, меня не красит. Получается, что я предстаю
       перед нею и больным, и немощным. То есть я нуждаюсь в её жалости. Вот уж чего никогда не хотел.
              Что же теперь делать? Вести их в палату, где негде присесть, кряхтя и охая
       ложиться при них в постель? Нет, нет и нет. Только не это. Хорошо, что они мне
       встретились в коридоре. Точно, и поведу я их на балкон, там мы прекрасно пообщаемся.
              Но всё-таки как же это здорово, что Марина пришла! Неужели она по
       собственному желанию снизошла со мной пообщаться? А, чтобы я не заподозрил её в
       этом, она пригласила Софью Павловну, как говорится, за компанию. Как же хочется
       мне поверить в это, но внутренний голос меня останавливает…

       Я растеряно улыбаюсь навстречу посетительницам.
       – А вот и больной – притворной, – с улыбкой громко заявляет Софья Павловна, приближаясь ко мне. – Ты чего это? Отдохнуть собрался?
       Марина следует за секретаршей молча, на губах её появляется улыбка, вернее, лишь намёк.
       – Пойдёмте на балкон, – приглашаю я своих гостей. – Там можно посидеть и поговорить.
       – На балкон, так на балкон, – соглашается Софья Павловна.
       Софья Павловна – дама хотя и не в возрасте, ей нет ещё и тридцати пяти, но весьма серьёзная. Она моложе многих в отделе, и уже давно работает у нас. Но лишь начальнику и мне позволяется называть её Соней, но при этом оставаясь на «вы». Остальные к ней обращаются только по имени и отчеству. Она так себя поставила с самого начала. Нет, конечно, и её должность обязывала окружающих относиться к ней уважительно. Но и было в ней что-то, что мешало обратиться к ней запанибрата.
       Мы выходим на широкий балкон, здесь два мужика перекуривают. Софья Павловна морщится в их сторону и направляется в другой угол, где сразу садится на один из стульев. Марина устраивается рядом с нею. Они смотрят на меня, а я изображаю здорового и остаюсь стоять, прислонившись к перилам. Пусть я не в смокинге, пусть эта пижама больше похожа на мешок, но я хотя бы не вызываю жалость посетивших меня дам, потому что не сижу, скривившись, перед ними.
       – Ну, сознавайся, как тебя угораздило? – спрашивает Софья Павловна, осторожно откинувшись на спинку стула.
       – Чего тут рассказывать? – улыбаюсь я. – Ничего особенного. В пятницу меня прихватило. На скорой доставили сюда, ночью сделали операцию. Вот и всё.
       – А мы в понедельник тебя хватились. Олег Александрович хотел тебе направить какое-то письмо, которое пришло от заказчика, а тебя нет. Но потом разобрались. Я подумала, ты простудился.
       – Какое «простудился»? Лето же, – удивляюсь я.
       – Вот именно, что лето. Известное дело. По жаре холодненького напился, и – привет от ангины.
       Мы с Софьей Павловной ведём пустопорожний разговор, а Марина молча разглядывает что-то на полу прямо перед собой.
       – Ты пополнел, – говорит Софья Павловна.
       Марина поднимает глаза и смотрит на меня, а я прямо-таки ощущаю, что она проверяет правильность слов, произнесённых Софьей Павловной.
       Пожимаю плечами. В зеркале над умывальником, в которое я заглядываю по утрам, много не увидишь. Может, и пополнел. Не знаю. Двигаюсь мало. Вот, выпишут, выйду на работу, сразу похудею. А вдруг я начал полнеть из-за того, что бросил курить? Если так, то это плохо.
       – Но ты не горюй, – продолжает Софья Павловна, – раньше ты был чересчур худой. А теперь – мужчина хоть куда.
       – Олег в понедельник вышел из отпуска? – интересуюсь я, меняя тему разговора.
       – Олег Александрович вышел, как и положено, в понедельник. Кстати, он передавал привет и просил узнать, когда ты появишься на работе?
       – Я пока не знаю. А зачем я ему понадобился?
       – Да его Марина замучила своим отчётом по результатам испытаний.
       – Каким отчётом? – удивляюсь я и смотрю на Марину. – Тебе сейчас надо оформить протокол по этим испытаниям, а потом – продолжать…
       – А я все испытания закончила, – говорит она, не глядя на меня. – Отказов никаких не было. Я об этом и пишу в отчёте.
       – Так, – хмурюсь я, – ну, тогда рассказывай. Обо всём по порядку. А главное, как тебе удалось сократить программу испытаний?
       – Я выпустила решение, – отвечает Марина.
       – Кто его подписал?
       – Решение пока подписано только Олегом Александровичем.
       – Он его читал?
       – Нет, он был занят, но я его уговорила подписать, чтобы успеть отнести решение на подпись к Власенко. Дублирующий канал всё время был под напряжением, поэтому он тоже прошёл испытания.
       – И заказчик подписал такое решение? – уточняю я.
       – Сегодня у них был неприёмный день. Завтра, я думаю, он подпишет.
       – Значит так, – я начинаю медленно и раздельно произносить свой монолог. – Власенко это решение не подпишет. Это, во-первых. Во-вторых, сам документ у заказчика нужно забрать. Иначе Власенко вызовет Олега к себе и спросит, почему тот подписывает документ второпях. После этого, мне кажется, тебе придётся долго завоёвывать вновь доверие уважаемого Олега Александровича. А в-третьих, испытания необходимо продолжить. Дублирующий канал был под напряжением, но не выдавал никаких сигналов, а поэтому его надо испытывать. Всё поняла?
       Марина молча кивает головой.
       – Ребята, вы своими разговорами мне голову совсем задурили, – вмешивается Софья Павловна. – Я чуть не забыла задать вопрос, ради которого пришла. Когда тебя выпишут? Мне скоро табель надо составлять. Что тебе ставить? Или ты до конца месяца на больничном будешь?
       – Вы, Соня, столько вопросов назадавали, что я – в растерянности, с чего начать? – смеюсь я. – Но самое интересное, что ни на один из вопросов я не могу ответить.
       – Почему? – удивляется Софья Павловна.
       – Из больницы выпишут меня, наверное, скоро. Но, говорят, потом придётся ходить в поликлинику на перевязку.
       – Значит, в табеле до конца месяца я ставлю тебе больничный? – решительно спрашивает Софья Павловна.
       – Я думаю, да. Но это мы с вами ещё сможем уточнить по телефону. Я в поликлинику схожу, и тут же позвоню.
       – Ну, хорошо. Договорились, – Софья Павловна смотрит на часы и говорит извиняющимся тоном, – ребята, вы ещё поболтайте, а я сбегу. Ладно? Мне надо успеть сына покормить, он во вторую смену в школу ходит.
       – Соня, какие могут быть разговоры? – улыбаюсь я.
       Софья Павловна подхватывается и мгновенно удаляется.
       Я вижу, что Марина смущена её внезапным исчезновением. И то, что мы остались вдвоём, для неё неожиданно. Я почти ощущаю, как она колеблется, то ли ей сразу уйти, то ли это не совсем прилично. Наконец, она решается, и, не глядя на меня, сообщает:
       – Я, пожалуй, тоже пойду.
       – Погоди немного, – прошу я.
       – А чего ждать?
       – Ну, посиди чуть-чуть. Расскажи, как ты там?
       – А чего рассказывать? – Марина нехотя поднимает на меня свой взгляд и сухо, почти официально продолжает. – Я уже обо всём доложила. Что ты ещё хочешь услышать?
       – Марин, ну зачем ты так? – бормочу я с укоризной. – Я просто хочу услышать твой голос. Мне приятно общаться с тобой. Почему ты избегаешь меня? В кои-то веки мы с тобой вдвоём оказались, а ты сразу хочешь уйти. Побудь ещё немного.
       – Зачем? Что это изменит?
       – Я понимаю, что это мало что изменит. Но мне хочется, чтобы ты посидела рядом. Можешь даже ничего не говорить…
       – Вениамин, – хмурясь, перебивает меня Марина, – остановись, по-моему, нам надо объясниться.
       – Давай, попробуем, – соглашаюсь я.
       – Мы как-то с самого начала не определились с границами.
       – Границами чего? – уточняю я.
       – Всего. Я же знаю, дружба тебя не устроит, тебе надо другое… – Марина опускает глаза и ненадолго умолкает. – А мне нравятся другие… Ты только не обижайся.
       Я молчу. Что можно ответить на такое признание? Если честно сознаться, то надо сказать, что я растерян. Я не ожидал от неё такой откровенности. И я от этой откровенности не в восторге. Не потому, что она сказала «мне нравятся другие», нет. Я недоволен её чересчур конкретной логикой, приземлённой простотой рассуждений и какой-то излишней прямотой.
       Она замечает моё молчание, и вновь повторяет:
       – Я не хочу, чтобы ты на меня обижался.
       Я ничего не отвечаю. Я просто не знаю, о чём сейчас можно говорить.
       – Пожалуйста, – просит Марина, – не обижайся.
       Мне кажется, она думает, что моя обида скажется на работе, вернее, на наших отношениях на работе. А это её, конечно, пугает. Но не сильно. Я вижу, у неё появилась уверенность, она считает, что сможет самостоятельно справляться с работой, без моей опеки. Пока её пугает моё возможное противодействие, которое, она полагает, возникнет из-за моей обиды.
       Я, словно со стороны, наблюдаю общение двух людей, у каждого из которых своя цель. Она сидит, не глядя на меня, я стою, опустив глаза на кафельный пол.
       Она сказала, что дружба мне не нужна, мне нужно другое… Вот так вот прямо и однозначно.
       Странно, она уже знает то, чего я сам ещё не знаю? Откуда у неё такая уверенность? Я ведь, действительно, сейчас даже не представляю, а вдруг, мне будет достаточно дружеских отношений? Но нет, у неё всё уже продумано, и сомнений никаких нет, ей всё ясно и понятно…
       И тут неожиданно я понимаю, что мне стало СКУЧНО. Может быть, это слово не очень точно передаёт смысл моего чувства, но мне сейчас трудно подобрать другое. Удивительно! Я испытываю скуку, общаясь с Мариной… Неожиданно-странное ощущение. Неужели пропала та тоска, которая грызла меня уже не знаю сколько времени? Невероятно, но я уже жду, когда она соберётся уходить.
       И, словно догадавшись о моих мыслях, Марина поднимается и, не глядя на меня, говорит:
       – Мне, пожалуй, тоже пора идти. Но, Вениамин, повторяю, я не хочу, чтобы ты на меня обижался.
       Она уходит, не дождавшись моего ответа, а я остаюсь стоять на балконе. Мне очень хочется закурить. Впервые за эти дни, я вспоминаю о сигаретах. Я, может быть, и стрельнул бы сейчас у кого-нибудь, но, как назло, балкон пуст, все курильщики разошлись. Впрочем, может быть, это и не назло, а совсем наоборот. Случай помогает мне, не даёт возможность нарушить собственное решение.
       Марина ушла. Я её даже не проводил. Так долго мечтал, чтобы она пришла, а теперь, после её ухода, осталось ощущение какой-то пустоты, а может быть, даже – облегчения. Как будто кончился неприятный сон, я проснулся, но пока никак не пойму, где я нахожусь и что мне надо делать. Неужели всё это оттого, что мне стало СКУЧНО?
       Я, опираясь на перила, смотрю с балкона вниз. Вдали зелёная листва деревьев, прямо внизу – трава газона. На балкон светит солнце. Можно загорать. А я в этом году ещё ни разу не выбирался на природу. Ах, как хочется куда-нибудь уехать! Далеко-далеко…

       Я возвращаюсь в палату. Тимофеич лежит, но не спит. Они, видимо, с Ахапкиным разговаривали. Книгу Петро отложил на стул, а сам, повернувшись боком, полусидя в кровати, с увлечением что-то говорит. Он только отвлёкся, посмотрев на меня, когда я вошёл, а потом продолжил рассказ.
       – …поначалу всё было ничего, а потом – как ахнет!
       – Что ахнет? – спрашивает Тимофеич.
       Мой приход, видимо, и его отвлёк, и он потерял нить изложения. Но Ахапкин рассказывает дальше, и постепенно картина проясняется.
       – Взорвалось так, что весь балок раскидало. Колька прибежал, увидел и аж побелел. Бросился на снег, и начал ползать по нему. Мы подумали, он – того… Тронулся… Но мужики поопытней сообразили. Сразу взяли его за шкирку и потрясли как следует.
       – А зачем сразу надо трясти? – удивился Тимофеич.
       – Знаешь, там народ тёртый. Они всякого насмотрелись. Кстати, Колька тут же им сознался, что возле трубы он золотишко припрятывал, а, кроме того, взрывпакеты там же хранил. Словом, – заминированный схрон.
       – А с чего взорвалось? – спрашивает Тимофеич.
       – Так Колька взрывпакеты рядом с золотишком клал, ну они, наверное, к трубе придвинулись, разогрелись, вот и ахнули.
       – Никто не пострадал?
       – Да, Кольке повезло, что балок пустой был. А то ему бы ещё и за убийство статью присудили. Потом когда народ обо всём прознал, многие на коленках ползали, всем хотелось золотишко найти.
       – Ну и как? Нашли?
       – Не знаю, может, кто-то втихаря и нашёл, но никто не сознался.
       – А ты искал? – улыбается Тимофеич.
       – А как же, – смеётся Петро, – правда, мне только щепки попадались.
       – А я самородок ни разу живьём не видел, – признаётся Тимофеич.
       – Ну, я-то видел. Даже в руках держал.
       – И как?
       – Что именно?
       – Ну, как впечатление?
       – Знаешь, на первый взгляд так, чепуха. Даже на камень может быть похоже. Но взял в руку – и сразу появляется ощущение, что держишь что-то серьёзное.
       – Наверное, потому, что золото тяжёлое.
       – Ну, вес самородка зависит от его величины. Это, конечно. Но тут, мне кажется, что-то другое. Потому что даже маленький самородок даёт такое же ощущение.
       Я лежу молча, не вмешиваясь в их разговор. Уходя с балкона, я собирался лёжа почитать, но пока так и не открыл книгу. Я смотрю, Ахапкин достаточно жизни хлебнул, многое повидал. Вон, как интересно обо всём рассказывает. И человек он, как я представляю, хороший. Имеются в его характере доброта и юмор. И смеётся он хорошо. Плохие люди, мне кажется, так смеяться не умеют.

       Неожиданно дверь открывается и в палату входит Лена. Интересно. У нас что? Нет приёмных часов?
       – Сколько времени? – спрашиваю я жену.
       – Двадцать минут пятого.
       Тогда понятно, действительно, наступила пора посещений. Наверное, сейчас и к Тимофеичу придут, и к Ахапкину.
       – А чего ты пришла? – удивляюсь я и сажусь на кровати. – Ты же не обещала, вроде.
       – Я думаю, ты тут оголодал. Вот, куриный бульон принесла. А тут в баночке – курица варёная.
       – С ума сошла, – протестую я. – Не нужен мне бульон. Нас тут прекрасно кормят. Я ещё не съел того, что ты в прошлый раз принесла.
       – Тебя с работы навещали? – неожиданно спрашивает Лена.
       В первый момент я теряюсь. Сказать правду или не сказать? Впрочем, я давно усвоил, что лучше не врать. Приходится сознаваться.
       – Да, днём неожиданно навестили сотрудники.
       – А кто приходил? – интересуется Лена.
       Опять возникает пауза, и я стараюсь побыстрей сообразить, как мне лучше ответить. Опять решаю, что ничего не надо скрывать.
       – Да, – неторопливо начинаю отвечать, – одна сотрудница из лаборатории приходила и наша табельщица. Они посидели недолго и ушли. Табельщица интересовалась, до какого числа у меня будет больничный. Ей надо табель сдавать в бухгалтерию.
       Лена хозяйничает на моей тумбочке. Она проверяет продукты, не испортились ли, разворачивает, смотрит, нюхает.
       – Слушай, – оборачивается она ко мне, – Это безобразие. Ты совсем ничего не ешь.
       – А я тебе это и говорю. Тут нормально кормят. Я не хочу ничего есть. Так, вечером сочку попью с печеньем. И всё. А ты тут опять сумку полную принесла. Уноси всё обратно, всё, что принесла. Лена, ну, пойми, меня скоро выпишут, мне придётся домой тащить сумку с продуктами, а мне нельзя поднимать тяжести.
       Последний довод, кажется, убеждает жену. Она критически осматривает тумбочку, заставленную банками, и свою сумку. Ей очень не хочется забирать всё, что она принесла. Это видно по её нерешительному виду.
       – Забирай, забирай, – подталкиваю я жену к правильному решению.
       Лена вздыхает и начинает собирать банки.
       – Может, всё-таки попьёшь бульон? – предлагает она.
       – Нет-нет, – отказываюсь я.
       – Он вкусный, – уговаривает Лена.
       – Не-ет, – упорствую я, и для надёжности меняю тему разговора. – Ты лучше расскажи, слышно что-нибудь новое о Женьке?
       Лена сразу забывает о банках.
       – Знаешь, я пока точно не знаю, но через неделю или через две в лагере должен быть родительский день. Туда можно будет поехать. Я обязательно поеду. А ты как?
       – А как же. Я тоже поеду.
       – А тебе можно? – сомневается Лена.
       – Я думаю, что родительский день так скоро не бывает, а через две недели я запросто смогу поехать. Ты посмотри, я уже нормально хожу, а ведь ещё недели не прошло. А что будет через две. Бегать буду.
       – Прямо уж бегать, – скептически усмехается Лена.
       Но я вижу, что она довольна моим ответом.
       Она забирает сумку с продуктами, и я выхожу проводить её.
       – Надо бы тебе помочь нести сумку, говорю я.
       – Ладно, ладно, – смеётся Лена, – джентльмен… Ещё успеешь, – и спрашивает. – А когда тебя обещают выписать?
       – Не знаю,– темню я.
       – Выписали бы тебя завтра, – улыбается жена.
       – Завтра или послезавтра, какая разница, – ворчу я.
       – Я люблю, когда ты дома.
       – Да ладно тебе. Небось, отдохнула без меня?
       – Глупый. Я одна всё время дрожу.
       По коридору мы доходим до лифта, но здесь стоит несколько человек. Лена, увидев их, оборачивается ко мне и говорит:
       – Я, пожалуй, побегу пешком, так быстрее будет.
       Она направляется к лестнице, а я спрашиваю:
       – Ты куда-то спешишь?
       – Нет, – отвечает она и тут же возвращается. – Просто мне показалось, что ты торопишься вернуться обратно в палату.
       – Тебе показалось.
       Я смотрю на неё, и вдруг как-то по-особенному замечаю её ладную фигурку, которая меня когда-то очень вдохновляла. Сегодня Лена пришла в жёлтом приталенном платьице, я, помню, признавался ей, что она в нём прекрасно смотрится. По-моему, я даже заявлял, что оно мне нравится.
       – Что ты так смотришь? – интересуется она.
       – Как смотрю?
       – Пронзительно…
       – Не выдумывай, – хмурюсь я.
       – Я не выдумываю, я вижу.
       В это время приходит лифт и забирает всех ожидающих посетителей. Мы на площадке остаёмся одни.
       – Когда тебя будут выписывать, – говорит вдруг Лена, – ты обязательно у врача спроси, что тебе можно есть, а что – нельзя. Я же должна знать, чем тебя кормить.
       – Да нам уже всё можно.
       – Нет, Веня, обещай мне, что обязательно спросишь у врача.
       – Лен, ты всегда всё усложняешь.
       – А ты всё упрощаешь. Нет, обещай мне. Иначе мне придётся идти самой к твоему врачу. Ты этого хочешь?
       – Ладно, ладно, обещаю, – сдаюсь я.
       С шумом открываются двери лифта. Лена быстро чмокает меня в щёку и, подхватив сумки, торопится в кабину.
       – Как только станет известно, когда тебя выпишут, обязательно позвони мне, – говорит она уже из лифта и машет на прощание.
       Интересно, думаю я, зачем ей нужно знать заранее, когда меня выпишут? Если известно, что муж в больнице, сын в пионерском лагере, а жена одна в квартире, то поневоле возникают разные мысли…
       Помню, был случай, ещё до рождения Женьки, я очень ревновал Лену к одному нашему общему знакомому. Тогда я переживал, терзался сомнениями, даже пытался проверять жену. Говорил, что задержусь на работе, а сам приходил пораньше. Из командировок возвращался без предупреждений. Словом, изо всех сил старался. Но все мои ухищрения оказались неудачными. И я для себя так и не определил, то ли, в самом деле, ничего и не было, то ли просто жене везло. А по отношению трудно судить. Лена всегда ко мне хорошо относилась, мы с ней даже не ссорились серьёзно. Но, говорят, женщины умеют ловко притворяться, они все – артистки.
       Всё-таки интересно, от кого Лена узнала, что ко мне приходили с работы? У женщин имеется потрясающая проницательность. Стоит мне пообщаться с кем-нибудь из наших дам на работе, прихожу домой, и Лена сразу внимательно ко мне присматривается, можно сказать, принюхивается. Как она узнаёт? Непонятно. И тут: только пришли меня навестить, а она уже знает об этом… Впрочем, здесь, наверное, всё проще. Что там Софья Павловна говорила? Олег хотел передать мне письмо от заказчика, но меня не оказалось. Скорей всего, Соня позвонила вечером мне домой и поговорила с Леной, узнала, в какой палате я лежу, и сказала, что кто-нибудь из сотрудников сходит. И нет тут никакой особой проницательности.

       Я возвращаюсь в палату. С удивлением обнаруживаю, что никого нет. Ни Тимофеича, ни Ахапкина. Может, что-то случилось? Правда, это маловероятно. В случае чего я бы заметил суету в коридоре. Я открываю дверь и выглядываю наружу. Точно, голубчики ковыляют от туалета. Петро помогает передвигаться Красильникову.
       – Спасибо, Петро, – говорит Тимофеич, криво присаживаясь на кровать. – Надо жене сказать, чтобы мне клюку купила.
       – Никогда не говори ерунды, – назидательно произносит Ахапкин, – ты уже завтра будешь опять бегать.
       – Я помню, в детстве к соседям приходил какой-то дядька, – начинает рассказывать Тимофеич, – был он в светлых брюках, в шляпе и с тросточкой. Знаешь, в американских кинофильмах таких показывают, они обычно чечётку отбивают. А какая у этого дядьки была тросточка! Он её оставлял в прихожей и шёл к соседям в комнату, а я, мне было тогда лет семь, тайком выбирался в прихожую и рассматривал тросточку. Была она коричневая с чёрными пятнышками, как шкура леопарда. Ручка загибалась крючком, а на другом кончике – металлический набалдашничек. И ещё запомнилась она тем, что была очень гладкая. Как теперь понимаю, она была лакированная. Очень она мне нравилась. Я тогда мечтал поскорей вырасти, и ходить, как тот дядька, с такой же тросточкой. Вот сейчас бы она мне пригодилась.
       – Да, тебе бы сейчас шляпу и белые брюки, ты бы нам чечёточку сбацал, – смеюсь я.
        – О чечётке я тоже в детстве мечтал, – сознаётся Тимофеич, – но как-то не сошлось, не получилось. Когда в кино вижу, хочется, а потом – забывается. Ну а теперь уже, пожалуй, и поздно. А вообще-то, я люблю американские фильмы, где танцуют чечётку.
        – А я такие фильмы не люблю, – говорю я, – там танцы, какая-то незапоминающаяся музыка, а главное – почти никакого содержания. Я забыл, как это называется.
        – Мюзикл, – подсказывает Ахапкин.
        – Вот именно, – подхватываю я, – поют, танцуют – а неинтересно.
        – Ну почему? – возражает Красильников, – красивые женщины, элегантные мужчины. Приятно смотреть.
        – Не знаю, не знаю – вздыхаю я. – Я почему-то такое кино не люблю.
        – Это ты избалован, – замечает Петро.
        – Чем?
        – Избалован обилием зрелищ. Тебе кино не нравится, потому что у тебя есть выбор. Если не этот кинотеатр, так можно пойти в другой. У нас на прииске, помню, кино крутили…
        – На прииске кинотеатр? – удивляется Тимофеич.
        – Какой кинотеатр? – смеётся Ахапкин. – Два года не было кино, а потом приехал киномеханик, привёз четыре серии «Ну, погоди!».
        – Мультфильм? – уточняю я.
        – Мультфильм. Представляешь? Два года не было никаких развлечений, а тут тебе такой лакомый кусочек.
        – Представляю, – улыбаюсь я, – хороший мультик.
        – Нет, ты не представляешь, – неторопливо рассказывает Петро, – я же говорю, два года развлекались только с помощью домино. А тут – кино приехало. Народ неделю на работу не ходил. С утра до вечера и вперед, и назад, и кверху ногами, как только не крутили. Все уржались и озверели. Сначала начальник тоже смотрел, а потом, неделю спустя, спохватился, выгнал киномеханика: «Уматывай! – говорит. – Из-за тебя месячный план завалится». На попутку, и – к чёртовой матери.
        – А вы как же отнеслись к этому, – интересуется Тимофеич.
        – Народ, провожая, плакал.

        Уже темно, собираюсь спать. Но почему-то мне радостно. За весь вечер я даже не вспомнил о Марине. Пожалуй, потому, что мне с ней стало СКУЧНО. А может, оттого что завтра – выписка.



                ЧЕТВЕРГ

        Вот и пришёл седьмой день. Даже не верится, что с тех пор, как из меня вырезали кусочек, пусть не очень нужный, уже прошло семь дней.
        Сегодня всё в последний раз – и ранний подъём, и температуру измерили. Последний раз чищу зубы и бреюсь в больнице. Последний раз завтракаю. Последний обход лечащего врача.
        Сергей Васильевич, против обыкновения, сегодня начинает обход с Тимофеича.
        – Между прочим, голубчик, – говорит он ему, нахмурив брови, – известно, что лётчиков наказывают, когда они совершают запрещённые фигуры пилотажа. А мне что прикажете с вами делать?
        – Руки и ноги – в гипс, чтобы не летал, – смеётся со своего места Ахапкин.
        – Извините, Сергей Васильевич, – бормочет Красильников, – я хотел радио выключить, но оступился…
        – Радио? – врач поднимает голову, и некоторое время с недоумением рассматривает репродуктор, висящий на стене.
        Между тем он уже осмотрел Тимофеича и переходит к Ахапкину.
        – Так, голубчик, – спрашивает он его, – а вы вспомнили про гипс потому, что вам распорка надоела?
        – Ой, доктор, не говорите, – слышится голос Петра. – Эта распорка хуже всякого гипса. Я уже не могу.
        – А мы попробуем её сегодня снять.
        – Отлично, – радуется Ахапкин.
        – Не спешите, – предупреждает Сергей Васильевич, – если завтра будет всё нормально, тогда можно будет поговорить о выписке.
        – Спасибо, Сергей Васильевич.
        – Завтра, голубчик, завтра.
        Врач останавливается возле меня, но медсестра что-то ему тихо сообщает и он, кивнув головой, направляется к выходу.
        – Спасибо, до свидания, – бормочу я вслед, но он меня уже не слышит.

        В палату входит медсестра, и сразу обращается ко мне.
        – Сизов, можете собираться, ваши документы будут готовы через полчаса, получите их на посту у старшей медсестры. Понятно?
        – Какие документы?
        – Больничный лист и выписка из истории болезни. Всё это вы должны отнести в поликлинику своему терапевту. Он вам скажет, что дальше делать. Понятно?
        – Да. Спасибо.
        Медсестра уходит, а я начинаю собираться. Оказывается, у меня много вещей. Блокнот с авторучкой, томик Достоевского, электробритва, мыльница, зубная щётка. Нет, банки забирать не буду. Лена, конечно, может поворчать. Но я скажу, что забыл. Остаются яблоки и пачка печенья. Может, мужикам оставить?
        Они увлечённо читают газеты.
        – Петро, – обращаюсь я к Ахапкину, – всё хотел тебя спросить, откуда ты столько знаешь? И жил ты, вроде, в Сибири, в тундре, а что у тебя ни спросишь, на всё ты знаешь ответ.
        – Я кроссворды отгадываю. Знаешь, попугай из трёх букв? – похоже, он откровенно смеётся.
        – Не знаю.
        – Ара.
        – Не понял. Что такое «ара»?
        – Ара – это длиннохвостый попугай. В кроссвордах часто его упоминают. А если лягушка из трёх букв, вернее, жаба, то это – ага.
        – Откуда ты всё знаешь?
        – Увы, не всё, – усмехается он.
        – Прибедняешься. Или, может быть, у вас в тундре все такие?
        – Ну что ты, Веня, – довольно басит Петро, – я уже давно здесь приземлился, это в молодости я много поколесил-поездил, а сейчас ни времени, ни желания уже нет. Вот, в будущем году думаю экстерном институт закончить. У жены высшее образование, а я всё какой-то техник в котельной. Она меня в театры и на концерты водит. Нравится ей это. А мы что же, отставать будем? Неправильно это. Надо быть на уровне.
        Мне уже пора уходить.
        – Ребята, – говорю я, – у меня тут яблоки остались. Не хотите? А?
        – У Ахапкина яблок охапка, – смеётся Петро, – так что, извини. Вон, Тимофеича завтра не выпишут, ему тут, как минимум, до понедельника куковать.
        – А ко мне сегодня жена обещала придти. Что-нибудь обязательно принесёт. Ты лучше медсёстрам отдай.
        Отличная мысль. Я уношу пакет с яблоками на пост. Медсестра отказывается, но я оставляю пакет и ухожу.
        – Ладно, мужики, не поминайте лихом, – говорю я Петру и Тимофеичу. – Извините, если что было не так. Мне ваша компания понравилась. Даже жаль. Только познакомились, а уже пора прощаться.
        – Так это хорошо, – смеётся Ахапкин, – в больнице – не мёд. А дома, сам понимаешь, – он подмигивает мне, – телефон есть.
        – Прекрасно, – радуюсь я.
        Мы обмениваемся номерами телефонов. По очереди жму им руки, и выхожу из палаты. Провожая меня, жалобно вскрикивает дверь.
        Старшая медсестра вручает мне голубой больничный лист и серенькую выписку из истории болезни. На лифте спускаюсь на первый этаж, рядом с приёмным покоем мне возвращают мою одежду, и я, переодевшись, сдаю больничную пижаму. Всё! Выхожу на улицу и глядываюсь на огромный белый корпус, больше ничто меня не связывает с ним. Всё-таки лучше сюда не попадать.

        На работу звонить не буду, решаю я по дороге к автобусу, я же имею право немного поболеть. Пусть они там сами разбираются.
        Всего неделю я пробыл в больнице, а как будто месяц отсутствовал. Я уже отвык от автобуса. И дома я давно не был. Всё какое-то незнакомое. Впрочем, это не совсем точно. Всё знакомое, но какое-то забытое…
        У подъезда старушки-соседки кивают, улыбаются в ответ на моё «здравствуйте». И всё-таки как хорошо оказаться дома! Знакомые вещи радуют. Особенно – любимые тапочки. Надел – и всё окончательно стало родным и знакомым. Да, я – дома…
        Снимаю трубку телефона и, отыскав номер в записной книжке, звоню на работу.
        – Привет. Соня, это вы? Сизов беспокоит.
        – Привет, дорогой. Ты откуда?
        – Я уже из дома.
        – Поздравляю. Значит, скоро на работу?
        – Не-ет, – тяну я с улыбкой, – мы ещё поболеем. Вы уж как-нибудь постарайтесь обойтись без нас.
        – Напрасно, дорогой напрасно. Тут у нас происходит некоторая реорганизация.
        – Как говорится, избави Бог, жить в период реорганизаций.
        – Ты не шути. Дело серьёзное.
        – А что реорганизуют, если не секрет?
        – Наш отдел сливают с отделом Уфимцева. Его уволили, ты знаешь?
        – Да, я слышал.
        – Так вот. Начальником объединённого отдела будет Олег Александрович. А весь народ делят на три лаборатории. Кстати, в начальники одной из лабораторий прочат вас, товарищ Сизов.
        – Меня? – удивляюсь я.
        – Тебя, тебя.
        – Этого мне только не хватало.
        – Не знаю уж, чего тебе хватало, чего не хватало, но приказ готовится именно такой. Говорят, дня через три его подпишет директор.
        – Соня, но ведь это означает, что приказ уже давно готовится.
        – Да. Я печатала его ещё в понедельник.
        – Интересно. А что же вы не поделились со мной, когда приходили ко мне в больницу?
        – Твоя жена... - начинает говорить Соня.
        – Лена? - перебиваю её я.
        – Да, Лена. Она позвонила и сказала, чтобы мы срочно навестили тебя. Она там ещё много всяких слов наговорила про сочувствие, про сострадание, про совесть. Я всего не упомню. Но в заключение обязала меня и Марину как можно скорее навестить тебя. Она так меня запугала, что я всё напрочь забыла.
        – Она велела, чтобы Марина и ты навестили меня? – повторяю я с недоумением.
        – Нет, она имён не называла, но я почему-то сразу поняла, что она имеет в виду Марину. А уж потом она сказала, чтобы и я за компанию присоединилась.
        Мы прощаемся, но я, положив трубку телефона, ещё некоторое время пребываю в состоянии ошарашенности. И дело тут совсем не в том, что меня прочат в начальники лаборатории, это мы как-нибудь переживём. Я никак не могу понять, откуда Лена узнала про Марину и зачем она организовала это посещение в больнице? Действительно, как я теперь понимаю, это она организовала визит Марины.
        Да, я говорил, что беспокоюсь о результатах испытаний, но я же даже не упоминал в связи с этим Марину, это я точно помню.
        Звоню Лене на работу, а мне отвечают: её сегодня не будет. Оказывается, она с обеда взяла отгул на пол дня. Интересно, муж в больнице, а она куда-то собралась в отгул. Я вдруг испытываю укол ревности...

        В прихожей хлопает дверь. Я выхожу из комнаты, а Лена с улыбкой бежит ко мне.
        – Господи, как же я рада, что ты вернулся.
        Мы обнимаемся. Я охаю от боли, но это уже только остатки боли.
        – Ой, Венечка, тебе нехорошо? – беспокоится жена.
        – Чепуха, – отмахиваюсь я.
        – А я, как чувствовала, – радостно объясняется Лена, – с работы позвонила в больницу, а мне говорят, что тебя выписали. Ну, я сразу заявление на отгул написала. И вот, прибежала…
        Что-то происходит со мной, я вдруг вижу ту, прежнюю Лену, в которую когда-то влюбился. Но меня сопровождает ощущение, что я очень долго отсутствовал. Нет, не эти семь больничных дней. А вообще...
        Я молча обнимаю Лену.
        Мне хорошо. Я вернулся домой...



-----------------------------------------------------------






.


Рецензии