Обратная перспектива

          

                Не бери сама себя за руку…
                Не веди сама себя за реку…
                На себя пальцем не показывай…
                Про себя сказку не рассказывай…
                Анна Ахматова

               
«…злосчастием своим обязанная счастью…» - отчетливо прозвучало в голове. Это были последние слова из сна, в котором она декламировала что-то невероятно пышное и столь же бессмысленное, исполняемое якобы импровизационно и прилюдно. Слушали ее, на идиллически-зеленой лужайке картинно расположившись, Дед, и Ева, и мама Вера, и Лелька - внушительный мартиролог, кровожадный Минотавр, требующий непрестанного жертвенного пополнения…

В момент пробуждения остро пронзило чувство то ли жалости, то ли тоски по ушедшим. Она понимала иногда, как люди перестают бояться смерти. Именно в тягостные минуты почти физического ощущения нехватки покинувших тебя дорогих людей, похожего на нехватку воздуха, думала она, что Господь не для того трудился, создавая такую совершенную субстанцию, как человек, чтобы жизнь его исчерпана была сроком земного существования. Мыслями своими она ни с кем не делилась, будучи однажды высмеяна собственным мужем, жестким материалистом. «Скажи еще, что человек произошел от обезьяны!» - обиженно закончила она разговор, на что материалист по недостаточности аргументов просто сгреб ее в охапку и стал целовать, смеясь.

Она уже часа два сидела в драном креслице, до сих пор именуемом «шезлонг». Ныла рука в гипсе, но удалось все же вздремнуть. В последнее время она разлюбила сам момент пробуждения, прежде всегда радостный, полный предвкушения непременного и немедленного счастья. Теперь, как правило, просыпалась с неприятным тревожным ощущением, которое необходимо было преодолевать. Получалось не всегда. «К доктору, к доктору» - вздыхала она.

Припекало солнышко, хоть и сентябрьское. Пока дремала, из какой-то шальной тучи брызнул дождь, крупные редкие капли скакали с легким топотом, поднимая пыль вокруг каждой тяжело упавшей капли. Она сидела под небольшим навесом, который Стас соорудил из бывшего сарайчика. Отсюда их так называемая дача в косой штриховке дождя выглядела, будто нарисованный детской рукой домик на листке из тетрадки в косую линейку. Раньше в таких долго писали, чтобы выработать красивый почерк, а теперь уж и тетрадок тех, кажется, нет.  Тогда же, в пору ее детства, крупный дождь при солнце был приметой его непродолжительности. Примета и вправду сбылась. Не уходила, неохота было двигаться. И мысли были какие-то ленивые, вернее, одна - что человек, три раза ломавший себе руки-ноги, - если он, конечно, не утверждается в рискованных видах спорта, - по меньшей мере, подозрителен. Смотреть надо!

На небе вдруг образовались и вскипели вполне стационарные тучи, по-сентябрьски обложные. Узкий просвет по диагонали пропускал солнце, и оно перечеркнуло яркой желтой полосой ватное черноватое небо, пробуждая некоторую надежду.

Первый раз она «поломалась» еще студенткой на тренировке по спортивной гимнастике. Тогда была она легкая, гибкая, сильная, и называлась Лелькой. Когда выполняла «соскок прогнувшись» с разновысоких брусьев, нога по несчастливой случайности попала в то место, где плохо были состыкованы маты. С изумлением взглянула на свою стопу, которая оказалась повернутой на все сто градусов, и быстро развернула ее в надлежащее положение. Видимо, на какую-то долю секунды она потеряла сознание, потому что, открыв глаза, обнаружила себя лежащей на мате в плотном кругу из наклоненных к ней лиц. Спортзал был здоровенный, как маленький стадион, и несколько групп  различных видов спорта тренировались в разных его углах одновременно. Тренер Анастасия Ивановна сама чуть не потеряла сознание и, чтобы ее успокоить, Лелька попробовала подняться, но снова свалилась. Из спортзала можно было уйти только по довольно крутой винтовой лестнице. Тут первым подоспел Олег Заварзин, который в совершенно противоположном углу таскал свои тяжести, но, видимо, краем глаза не упускал ее из виду все время. Схватил на руки, маленькую и легкую, и прижал к себе, как ребенка, а она не позволяла ему никогда к себе и прикоснуться.

-  Так…а ну, отпусти!
-  Тихо лежать и помалкивать. Сейчас оба скатимся.
-  Раскомандовался.

Нога росла на глазах и синела. Олег с Анастасией прямо на гимнастический купальник натянули одежду, ногу он обернул заботливо своим свитером, связал рукава бантиком - для смеху. Однако же не до смеху было - мысль, что придется вернуться домой с загипсованной ногой, удручала. Евина реакция была совершенно непредсказуема. Ева вообще была непредсказуема.

Когда Лелька увидела ее впервые? Как-то смутно припоминалось: однажды, когда жили еще в Приморье, пришла телеграмма. Мама Вера развернула листочек, прочитала, побежала к воротам части, которой командовал папа, и вызвала его. Отец долго не появлялся. Вообще существовал неписаный закон - что бы ни случилось, на службе его не беспокоить. Лельке из окошка видны были металлические ворота со звездами, в которые мама почему-то вцепилась обеими руками. Вышел папа, недовольный вторжением в его святая святых, они недолго поговорили. Вечером было как-то напряженно. Лельку погнали спать, как только стемнело.
Ничего, однако, не произошло, и Лелька забыла о происшествии. Изредка приходили письма с незнакомым обратным адресом, но ей и в голову не приходило интересоваться адресантом, - у нее был роман с Герой Долгих, не до родительской переписки.

Перед новым годом мама сообщила, что у них будет гостья. Гостья прибыла как-то странно -  выпрыгнула около их дома из кабины полуторки, вслед ей полетел маленький фанерный чемоданчик, водитель просигналил прощально и газанул. Мама, весь день нервно в окошко поглядывавшая, выскочила на улицу, не одеваясь. Лелька посмотрела в окно - на узенькой дорожке, расчищенной от снега по случаю праздника, мама обнимала какую-то девчонку, а та глупо не выпускала из руки свой чемоданчик. Выбежал и папа, увел их в дом, тоже долго стоял, обнявшись с приезжей. Когда девчонку раскутали, она оказалась все-таки маленькой и худенькой тетенькой. На ней была почему-то летняя юбка из штапеля в мелкий цветочек и грубый свитер с высоким воротом, даже на взгляд колючий. Около мальчиковых ботинок быстро натаяла лужа. Рыжая, кудрявая и безбровая, она показалась Лельке ангелом с итальянских картин - Гера был большим знатоком итальянского Возрождения и показывал Лельке старые альбомы репродукций, сохранившиеся у его деда, бывшего московского архитектора. «Ева», - сказала Лельке девчонка-тетенька таким глубоким и низким голосом, что Лелька подумала: а теперь она споет «любовь свободна, мир чарует, законов всех она сильней…» Таким жарким голосом говорила и пела на праздничных концертах в Доме офицеров певица Люба Сретенская, про нее всегда прибавляли - «расконвоированная». Из-за Любы стрелялись два молодых офицера - папины подчиненные. После праздничного концерта и очередной арии Кармен покуривали у Дома офицеров, обсуждали увиденное. Буфет работал бойко, все были уже подшофе. И тут один из офицеров сказал по Любиному поводу скабрезность, а другой выхватил пистолет и выстрелил. Было темно, никто, к счастью, не пострадал, но папе пришлось объясняться и улаживать историю со стрельбой.

Еву устроили в папином кабинете, выгороженном из части коридора и потому именуемом «пеналом». Родители в гости не пошли, встречать Новый год остались дома. Лелькин класс собрался у Геры, народу набилось много, почти все впервые встречали праздник не дома. Елка была незамысловато украшена конфетами в ярких фантиках и мандаринами, «выброшенными» в предпраздничную торговлю местным Военторгом. Мальчики принесли вина и все быстро потеплели. Крутили бутылку, но целоваться стеснялись, чмокали друг дружку в щечку, при всех. Только дурак Генка Мокроусов, когда выпало ему с Лелькой целоваться, вдруг впился в нее, как вампир, пришлось его оттолкнуть. Под утро стали разбегаться. Домой Лельку провожал Гера. Было очень холодно, снег был сухой и жутко скрипел. В некоторых домах уже затопили и дым идеально вертикальными столбами возносился в небо, как бывало всегда в морозное безветрие, - городок их лежал во впадине между сопками и они защищали его от ветров. Первый день нового года пришел солнечно-ясным. В такой день на солнышке и снег под ногами подтает, но тут же ноги примерзнут, если долго постоять. Гера молчал, и ей показалось, что он обиделся из-за Генки. Когда они подошли к Лелькиному дому, Гера сказал:

- Мы, вероятно, скоро уедем. Я тебя никогда не забуду.

Лелька заплакала. Ей почему-то хотелось плакать еще с того момента, как раскутали рыжую Еву.

- Не уезжай, Герка. Зачем, куда?
- Отец вернулся. На этот раз, кажется, навсегда. Мама с дедом решили ехать.

Лелька знала о страшной Гериной тайне: его отца, провоевавшего всю войну, арестовали пять лет назад таким вот посленовогодним утром. А в праздничную ночь никто не ожидал беды: сидели за столом в доме друзей, выпивали, пели из своего нехитрого фронтового репертуара. Спели и «Землянку», и кто-то растроганно похвалил автора за строчки «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти - четыре шага». «Ах, эти мистические четыре шага, не два, не три - четыре! Только большой мастер мог так написать!» Герин отец, знаток Блока, завелся, и подтвердил, что - да, действительно, один большой мастер уже однажды это сказал: «Разгулялась чтой-то вьюга, ой вьюга, ой, вьюга. Не видать совсем друг друга за четыре за шага». Пошел какой-то нервный разговор о том, как писали раньше и как пишут сейчас. Трезвая Герина мама знала, чем эти разговоры заканчиваются, и увела отца от греха подальше, да недалеко увела. При обыске нашлась еще и давно разыскиваемая коробочка с пятью тонкими книжечками: Гумилев, Пастернак, Хлебников, Ахматова, Мандельштам. Это было уникальное издание, оно было даже пронумеровано. На отцовом экземпляре стоял номер 19. И когда отец оказался в лагере, дед взял мать с Геркой и уехал строить город в Приморье.

А теперь вот Гера уезжал. И Лелька поняла, что прощаются они навсегда. Около дома он обнял ее. От него пахло мандаринами, чудом залетевшими в их далекий от субтропиков городишко, и «Шипром», - на Лельку этот запах неизменно потом действовал как-то чувственно, как будто включал память и возвращал в первую любовь. Много любовей спустя, когда уже и в парикмахерских «Шипр» давно исчез, однажды, будучи в командировке в Таллиннском аэропорту, она вдруг споткнулась об этот запах, проходя через холл с телевизором. Показывали «Восхождение» Ларисы Шепитько, и в маленьком темном помещении смотрели фильм члены экипажа, отдыхающие перед очередным вылетом. И хоть снова смотреть этот чудный, но невыносимо тяжелый фильм она не собиралась, однако села и полтора часа просидела около плохо различимого в темноте человека, пахнущего ее первой любовью.

Проходя на цыпочках мимо «пенала», Лелька увидела в приотворенную дверь сидящую перед зеркалом Еву. Ева сидела спиной к двери, но в зеркале Лелька отлично ее видела. Рыжие волосы она низко по лбу перевязала яркой зеленой лентой, какой-то детской, такие Лелька вплетала когда-то в косы. Ева взяла из коробка спичку, послюнявила головку и стала обводить коричневым губы. Потом другим концом выковыряла из золотого патрончика губную помаду, аккуратно губы накрасила. Потом Ева зажгла спичку, быстро погасила. Обгоревшим концом нарисовала круглые высокие брови. Потом некоторое время сидела еще, пытливо в зеркало глядя, и нарисовала себе на правой щеке длинную слезу.

Лелька снова чуть не заплакала от жалости. Через пару дней забежала с девчонками в Военторг и под укоряющими взорами продавщиц и кассирши - все ведь друг дружку в городке знали - выбрала яркую красную помаду, которая должна была очень подходить рыжеволосой Еве. Гостья как будто отогрелась в их доме, расслабилась. Лелька ловила иногда на себе ее уклончивый взгляд, а однажды услышала, как Ева сказала маме Вере: «Вот и моя Ольга была бы уже такая».

Начались каникулы. Лелька приходила домой поздно, никак с Герой не могли наговориться, предвидя расставание. Однажды Лелька, прогуляв допоздна, открыла дверь очень осторожно и незаметно прокралась мимо кухни. Там горел свет и слышны были голоса, довольно громкие. Ей показалось, даже пьяноватые. Разговаривали мама Вера и Ева. Лелька проскользнула в свою комнату, хотела прикрыть дверь, но почему-то эти взъерошенные женские голоса задели ее. Она не хотела подслушивать, просто не закрыла плотно дверь. Ева говорила возбужденно, мама Вера ее почти не перебивала, иногда только коротко задавала вопросы. Лелька слышала каждое слово. Она поняла, что на Еву «накатило». Так говорила мама Вера про саму Лельку, когда та иногда забиралась к ней в постель и рассказывала взахлеб о своих детских горестях, а позже о школьных неприятностях, о кознях подружек, влюбленностях, интригах, разочарованиях - Лелька очень эмоционально переживала свою жизнь. Росла она девочкой открытой, и вот в такие минуты откровенности мама Вера говорила: ну, накатило…

Разговор, видимо, длился уже довольно долго, и Лелька попала в его продолжение, как в кипяток.

- Ева, я ведь толком и не знаю, что там за история с твоими парниками случилась, что за пожар. Только слухи. Павел после твоего ареста обезумел, вел себя, как настоящий самоубийца.

- Он любил меня очень, и Олечку, он был замечательный. Я думаю, он переоценил свои возможности, надеялся, что сумеет меня выручить. А в результате сам на этих зверей напоролся. Я ведь долго ничего не знала - ни о том, что он все же прорвался на фронт, ни о смерти Олечки. А потом уж и о его смерти. Мне написал Николай Павлович. Ваш папа замечательный и смелый человек. Он помог Деду наладить со мной переписку. Знаешь, если бы я с самого начала могла это все предвидеть, я бы не стала дальше жить. Пожалуй, единственное, чем там люди могли распорядиться по своему усмотрению – это своей жизнью. Или смертью?

- Папа тоже тебя очень любил и жалел. А смерть Павла он так и не сумел пережить.

Стало тихо, и Лелька услышала что-то вроде всхлипывания. Потом снова Евин голос:

-  Верочка, скажи мне, как же вы все-таки не уберегли мою девочку? Ты меня прости, я вас не виню. И, может быть, никогда больше тебя не спрошу об этом. Я это уже пережила -и смерть Олечки, и смерть Павла. Но ты мне скажи, как это могло случиться?

Лелька вся превратилась в слух. Историю маминого брата Павла - они были двойняшки - и его жены она в подробностях не знала. Родители при ней никогда об этом не говорили. Лелька была совсем еще маленькая, когда у них гостил дедушка Николай Павлович, мамин папа. Тогда были какие-то разговоры о дяде Павле. Это было, когда они жили под Иркутском, как сказала бы мама Вера - «три гарнизона тому назад». Ни о какой девочке разговоров не было.

-  Ева, прекрати, уже говорено - переговорено.

Мама Вера говорила каким-то сдавленным, трудным голосом.

- Ну, что ты меня опять терзаешь? Думаешь, мне легко это снова ворошить? Это мой самый страшный грех, гореть мне за него в аду. Ну, что я могла сделать? В гарнизоне медпункт и Самсоныч с дипломом ветеринара. Он лошадей у Буденного от сапа лечил. Не успели мы, понимаешь!

- Ладно, Вер, прости ты меня ради Бога. У тебя Лелька, Вася, а у меня воспоминания и тоска.

Пауза.

- Я чего-то не слышала, Леля пришла? Поздно уже, пойду гляну.

Лелька с головой нырнула под одеяло. Мама Вера заглянула в комнату, прикрыла дверь и вернулась на кухню.

- Спит. Слушай, мы тут с тобой, однако, здорово клюкнули. Когда она вернулась? Тоже вот, роман у нее, и мальчик хороший. Но уезжают они, отца его выпустили.

Лелька тихонько дверь снова приоткрыла. Что-то волновало ее в этом разговоре - Евина судьба, и судьба мужа Евы, и дедушки Николая Павловича, которого Лелька помнила смутно. Теперь еще неизвестная девочка. Мама с Евой заговорили тише, боясь ее разбудить, но начинали горячиться, и Лельке слышен был их разговор. Она вспомнила, что отец на дежурстве, и понимала, что беседа на кухне может быть долгой. То ли Лелька засыпала, то ли на кухне потихоньку еще добавляли домашнее винцо, но разговор становился каким-то беспорядочным, параллельным, будто каждая из женщин произносила монолог, не слушая другую.

- Ах, Верочка, как же вы с Павликом похожи!
- Да уж, все же мы двойняшки.
- Кроме Деда и тебя, у меня никого на свете не осталось. Все,  жизнь кончена.   
- Прекрати. Хоронить себя в твои годы! Вот отъешься немного, приведешь себя в божеский вид. Посмотри, какая ты красивая, Ева. Все еще в твоей жизни будет.
- Ты знаешь, как я Пашу любила. У нас с ним так всегда было, будто бы Бог нас соединил. Но я тебе сейчас такое про себя скажу… я один раз была - настоящее животное.
-  Ладно, родная, ты, по-моему, выпила лишнее.

Ева почти кричала:

- Нет, ты меня выслушай. Никому, кроме тебя!.. И объясни мне, почему человек может быть таким?

Евин голос протрезвел, и Лелька съежилась вся, предчувствуя, что не надо бы дальше слушать и слышать, но уже не могла с собой ничего поделать - Евин горячечный рассказ окончательно вырвал из сна...

Гера уехал, и в школу стало ходить неинтересно. Однако нужно было доучиваться. Стали думать, где Лельке дальше учиться. Мама Вера потихоньку отца настропаляла, не без этого. Василий Григорьевич достаточно уже помотался и до, и после войны по отдаленным гарнизонам - Лелька на своем кратком веку поменяла три школы, - и мог, не увольняясь из армии, претендовать на службу в приличном городе. Мама склонялась к тому, чтобы проситься на Украину, где жили Ева и ее отец Григорий Михайлович, знаменитый Дед, о котором ходили семейные легенды. Дедовы предки были из евреев-кантонистов. Его Лелька не видела никогда, но тоже называла Дедом. Мама говорила всегда: «Надо кучковаться» - какое-то странное слово, но, в общем, с понятным смыслом. Отец помалкивал, однако на какие-то свои рычаги нажимал. Главный рычаг был бывший отцовский комбриг, с которым вместе Будапешт брали и в академии учились. Хоть он дослужился до маршала, а полковник Воинов служил в Тмутаракани, связь окончательно не порвалась. И вскоре Лелька уже знала, что следующее место их службы, - а это всегда называлось именно во множественном числе - будет Киев. Полковник Воинов направлялся на очень секретный завод старшим военпредом. Завод ковал ракетный щит родины.

Она вспомнила, как они в Киев приехали. Видимо, назначение это и, главное, высокое покровительство, были столь серьезны, что даже отец был ошарашен процедурой встречи. В аэропорту их ждали офицер и несколько солдат. Быстро разобрали чемоданы, сели в две машины, и отвезли на подготовленную квартиру. В такой они никогда еще не жили - дом был старой постройки, с высокими потолками, а в самой большой комнате был полукруглый эркер. Очень старые деревья достигали окон их второго этажа, до листвы, казалось, можно было дотронуться рукой. Это были каштаны, они уже не цвели, только зеленые шишечки не все еще упали на землю. Ночью Лелька слышала, как они шлепаются, створки шишечек раскалываются об асфальт, а утром не могла удержаться, чтобы не подобрать рыжий, лаково блестящий каштан. Она делала это украдкой, понимая, что глупо и по-детски, раскладывала их на подоконнике, но они быстро теряли свой неотразимо нарядный блеск. Каштаны ей определенно нравились. Ей и улица нравилась, она находилась в старом киевском районе, неподалеку от завода - отец ходил на службу пешком.

Она в город этот как-то сразу вросла, как будто жила всегда. Может, оттого, что стоял он на холмах, похожих на сопки, что была красивая река с белыми песчаными пляжами, с поросшими кустарником островами. Район, где они жили, был одним из самых древних, неподалеку была Лавра. Этот кусок города был каким-то патриархальным, со множеством старых домов, часто еще деревянных. Задворками цвела персидская сирень. Лелька такой густой и лиловой никогда не видела. Буйные плотные гроздья благоухали на расстоянии. Вообще-то, в Приморье росли разные яркие причудливые цветы, но они почему-то были без запаха. Для Лельки в этом не было ничего удивительного, но поражало людей, приехавших из других мест. И теперь она их понимала. У нее не было еще тут знакомых и она подолгу одна бродила около своего дома, осваиваясь. Однажды вечером вблизи какой-то церковки набрела на маленький особнячок с колоннами. В окнах горел свет, занавески были не задернуты, и четко, как на киноэкране, было видно: молодая прелестная женщина постилает постель. Что-то завораживающее было в этой картинке. И вдруг ей почудился в темноте чей-то вздох. Немедленно она вообразила - Гера когда-то говорил, что воображение ее погубит! - будто под деревом спрятался бывший возлюбленный женщины, которому она изменила, и вот теперь он умирает от муки, видя, как она стелет постель для другого. Лельке стало не по себе от собственной фантазии и она быстро пошла прочь.

Потом, проходя мимо этого особнячка, она вспоминала, как молодая женщина взбивала подушки и нежно оглаживала их. Лельке до сих пор казалось стыдным, что она подглядывала за таким интимным действом. Странное дело, те окна потом всегда были закрыты ставнями. Ей даже показалось, что дом необитаем, но один раз она увидела, как дверь отпирала, придерживая ногой поставленные на землю нагруженные сумки, усталая немолодая женщина...   

…Ах, как хотелось бы ей снова повторить свои одинокие шатания по незнакомому тогда городу, снова очутиться под чужим и явно счастливым окном, снова на месте серой девятиэтажки в переулочке обнаружить старый, наполовину деревянный дом, где с подоконника в первом этаже ей подмигнула бы дружелюбно ярко-алая веселая герань, пахнущая вблизи так горько. И чтобы летом из этого открытого окна, из недр громоздкого монстра - магнитофона Днепр-10, бывшего тогда шикарной новинкой, снова на весь переулочек разносился бы невероятный хриплый голос, страстно вопрошающий «Где твои семнадцать лет???», или тихий, но тоже невероятный и вопрошающий голос «Ведь нужно на кого-нибудь молиться?» И чтобы чудо повторилось, и это оказалось домом, геранью и голосами из квартиры ее любимого человека…

Школу она заканчивала уже в Киеве, не успев толком привыкнуть к новым соученикам. Они ей завидовали, потому что Лельку освободили от занятий украинским языком.
В институт Лелька поступила без сложностей и с волнением ждала начала учебного года. Ей предстояло увидеть людей, с которыми жизнь связывала ее по меньшей мере лет на пять, - как ей казалось. А оказалось - на долгую жизнь.

Олега она увидела в первый же день. В коридоре факультета кто-то радостно завопил: «Лелька!», и она обернулась. Окликали, оказывается, не ее. На зов ответил длинный парень. Они посмотрели друг на друга. Ей показалось, что они глазами стукнулись, даже явно звякнуло что-то в голове, как рюмки в поездном буфете.

Когда со сломанной ногой приехали в ортопедический институт, ей вручили костыли и сказали: «Рентгенкабинет на третьем этаже». Это был старинный дом с высокими маршами. Лифта не было, и устроить рентгенкабинет на третьем этаже, несомненно, было остроумной находкой. Они так развеселились, что страх у Лельки почти прошел. Костыли оказались выше ее ростом, и снова Олег потащил ее почти что на руках. Пришлось повиснуть у него на шее, а он обхватил ее подмышками, вольно или невольно касаясь ее груди. Лельку это неожиданно странно взволновало и стало почему-то жалко, что нужный кабинет всего-то на третьем этаже. Перелом оказался несложным, ногу загипсовали и Лельку отправили домой. Тренер Анастасия Ивановна хотела ехать  объясняться с Евой, но Олег уверил ее, что сам все уладит. Он был с Евой уже знаком и так ею всегда восхищался, что Лелька даже немного ревновала. Дома Олег велел Лельке лежать, а сам пошел на кухню. Он как-то быстро сумел там разобраться, приготовил жареную картошку - любимую Лелькину еду, согрел чайник. Нашлись даже медовые пряники, любимые Лелькой, и обед вышел просто отличный. Так же быстро и несуетливо Олег все прибрал, потом сел на стул у ее диванчика.

-  Больно?
-  Не очень. Так, поднывает.
-  Давай я тебя полечу.

И стал нежно гладить гипсовый сапог. Они снова стали смеяться, вспоминая сегодняшние приключения. Кстати, день оказался - девятое января, и Лелькино жертвоприношение в этот скорбный день русской истории тоже их развеселило. Чудная смешливость, свойственная молодости!

Завозился в скважине ключ, хлопнула дверь.

-  Ева, это ты?
-  Я, а кто же еще. Чего сачкуешь?
-  А я ногу сломала.
-  Кому?
- Тебе бы все шутить…себе.

Мгновенно в комнату вскочила Ева в пальто и одном ботинке.

-  Лелька, ты что? Правда? Господи, ничего страшного?

Тут на передний фланг выдвинулся Олег, которого Ева сразу и не заметила. Это оказался отличный ход - Олег на Еву всегда действовал умиротворяюще.

- Ева Григорьевна, не волнуйтесь. Все не страшно, обычный перелом, и даже без смещения. Будем кормить толченой яичной скорлупой и до свадьбы заживет. Это я вам точно обещаю, - ни за что раньше не женюсь.
- Ну, спасибо, Олежек, хотя такую дуреху не вредно бы оставить в старых девах. Что произошло-то?

Пришлось в подробностях отчитаться. Ева пила валерьянку, потом сооружала ужин, и все обошлось. Нога побаливала и очень хотелось поскулить. Обычно перед сном Лелька забиралась на Евину кровать и они немножко болтали. Сейчас Ева осторожно пристроилась у нее в ногах.

- Слушай, что у тебя с Олегом?
- Ничего. То есть, ничего такого, о чем ты думаешь.
- Уведут. Парень больно хороший.
- Ева, ты меня куда толкаешь? Ты меня к нему в постель толкаешь. А    ведь ты блюсти меня должна.
- Девочка, ты его любишь? Любишь, вижу. Когда б ты   знала, как короток бабий век…
- Ева, ладно, мы разберемся.
- Разберетесь, разберетесь, извини.

Такая тоска была в Евином голосе, что Лелька вдруг вспомнила тот давний ночной разговор ее с мамой Верой. Тогда это показалось Лельке так страшно, что она велела себе: этого не было, это мне приснилось. И мама Вера тоже оцепенела, потому что ни разу Еву не перебила, пока та громким шепотом не выкричала свою душу.

«Представь себе, - зима, там вообще-то почти всегда зима была. Я за все годы к этому ледяному нечеловеческому холоду так и не смогла не то, чтобы привыкнуть - просто принять как божескую данность. А еще темнота. Знаешь, Вера, я темноты с детства боялась, и это было моим вторым наказанием. Причем, подумай, что за иезуитство: яркие звезды, северное сияние, иллюзия света. В других обстоятельствах можно бы этим замыслом восхититься, фантазия, действительно, нечеловеческая. Но и я уже человеком не была, эту зиму и не надеялась пережить. В лагере, Верочка, спасти и сохранить могла только вера, а нас и этого лишили. И вдруг меня вызывают в Управление лагеря, там, знаешь ли, новый начальник объявился, который не хотел ждать милостей от природы. И решил завести парники. Откопал кто-то в моем деле, что я на парниках как раз и погорела - то есть, погорели мои заводские парники, а я уж потом. Когда меня в контору вызвали, все всполошились - куда еще, зачем? Девчата собрали в узелок, у кого что в заначке нашлось, хохлушки - так мы зэчек из Западной Украины звали, они-то как раз за веру и сидели, - перекрестили, сунули теплые варежки. У конторы стояла подвода, при ней смутная фигура в огромном тулупе, с винтовкой. Сели мы на подводу и поехали. Конвоир мой молчит, и я тоже. На небе совершенно поразительные звезды, каких дома я и не видела никогда. Или, может, в небо не смотрела? И, пока я не стала замерзать, это чудное небо, абсолютное белое безмолвие - помнишь, мы увлекались Джеком Лондоном? - мерный шаг лошадки, покряхтывание саней, ночь - поглотили меня, растворили в моей душе страх и горечь, и клюнула в самое сердце робкая надежда на жизнь. Я вдруг почувствовала, что заледенела, говорю своему конвоиру: «Сейчас замерзну, ты меня не довезешь». Он распахивает огромный тулуп, и говорит срывающимся голосом: «Иди сюда». Вера, я ныряю в тулуп, чувствую жаркое человеческое тело, он весь горит, но не смеет ко мне прикоснуться. И я быстро соображаю, что он молод, что мог бы уже давно взять меня силой, и меня трогает эта не виданная в нашей скотской жизни деликатность. Наверное, простой крестьянский парень, которого не успели еще растлить, внушить чувство вседозволенности и полной власти над нами, бесправными. И тогда, Вера, я сама беру его, и понимаю, что с ним это впервые, потому что он едва не теряет сознание. Но, видимо, есть такие простые талантливые натуры, которых и учить-то не надо, и слова нашлись, да все природные какие-то: голубка, счастье мое, ягодка моя горькая, спасу, не отдам никому, не позволю… Лошадка с телегой жили своей жизнью и шли своей дорогой, а мы умирали и воскресали в жаркой овчине тулупа. И вдруг лошадь стала. Все кончилось, мы приехали. Я пошла через проходную, не оглядываясь. Я так и не разглядела лица моего конвоира».

В октябре шестидесятого отец с группой заводских специалистов срочно уехал в длительную командировку. Обещал к праздникам вернуться. Ничто не предвещало беды. В страшном извещении о смерти сообщалось, что он погиб в авиационной катастрофе. Почти сразу же по заводу поползли слухи, что это был взрыв. Тридцать с лишним лет спустя Лелька узнала жуткие подробности: маршал - папин друг и покровитель - взял на себя ответственность за продолжение испытаний несовершенной ракетной техники. Нужен был подарок к очередному празднованию годовщины Октября. Сколько людей погибло, точно не могли установить, или, скорее всего, не хотели. Но, как ни старались скрыть правду, со временем слухи все же просочились, - на заводе были оставшиеся в живых свидетели этого страшного события. Одна подробность навсегда стала ужасом ее жизни: там, где находился  маршал, нашли только ободок от его фуражки и часы, остановившиеся на 18.45.
Привезли только тела погибших гражданских. Хоронили в закрытых гробах и от этого было еще невыносимее. Получалось так, что своих родных никто мертвыми  не видел. Всех военных похоронили там, где их настигла смерть. Лелька с Верой плохо осознавали происходящее. Они прилетели, присутствовали на похоронах, потом улетели. Это неосознанное перемещение в пространстве создавало иллюзию нереальности происходящего. Дома не находили себе места - Лелька с мамой были одни на всем белом свете и с гибелью папы вдруг горестно осознали это. Позвали Еву. Она пожила у них некоторое время и спасла Лельку в самые первые дни от маминого столбняка. Вера что-то делала механически, суетливо разбирала папины вещи, хотела что-то передать Евиному отцу. Оказалось, что у папы был один штатский костюм, купленный еще на Дальнем Востоке в местном Военторге. Совершенно непонятным образом скопилось несколько отрезов на шинели. Из одного такого отреза Лелька потом сшила потрясающее модное пальто.

Лелька целыми днями пропадала в институте, а мама Вера после Евиного отъезда совсем растерялась. Она вышла замуж вскоре после окончания школы и единственное, чему научилась, - это быть женой военного. Нужно было думать, как жить дальше, и нередко Лельке приходилось самой принимать решения. Теперь она страдала, вспоминая свой тогдашний молодой эгоизм, жалела невыносимо, что ее раздражало мамино оцепенение. Как-то раз ночью она проснулась от страшного ощущения, что на нее кто-то смотрит. Она вскочила - около кровати стояла мама.

-  Мама, что, что случилось? Тебе плохо?
- Лелечка, как ты думаешь, он успел понять, что погибает? Хорошо бы он не успел испугаться.
- Мамочка, успокойся, он не успел. Может, он даже и спал - как когда мы в Киев летели, помнишь, он в самолете все время спал.

Однажды она застала мать в нелепой позе, в незаконченном каком-то движении - Вера потянулась к полотенцу, да так и застыла.

- Мам, что ты?
- Лелька, представляешь, этот крючок папа перед отъездом привинтил. Вот он, крючок, висит, цел и невредим. А папы нет. Ты знаешь, я думаю, его и в гробу не было. А что там могло быть, если разобраться?

Лелька капала в маленькую стопочку корвалол, двадцать капель, потом еще пять для верности, поила, успокаивала, уговаривала. Мама Вера не болела, но как-то таяла.

На годовщину папиной смерти Ева приехала с Дедом. Лелька его сразу полюбила. Он был высокий, крепкий еще, надежный какой-то, как старый дуб. Когда на Украине стали загребать бывших политкаторжан, дед с Евой уехал в поселок под Уссурийском и там стал работать кузнецом. Этому не еврейскому делу обучился он когда-то, живя в местечке под Полтавой. Рядом с их домом стояла кузница, которую держал оседлый цыган, хороший кузнец. Он заметил, что соседский Гришка часами наблюдает за его работой, совершенно заворожено глядя, каким податливым в ловких руках цыгана становится раскаленное железо. Он стал учить мальчишку и это пригодилось Деду в тяжелую минуту. Уссурийский край был в те годы, вероятно, и вправду краем непуганых идиотов - только там еврей-кузнец не вызвал никакого подозрения. Здесь дочь его Ева закончила школу, поступила в институт во Владивостоке, встретила Павла, вышла замуж, родила дочку -  и загремела в лагерь.
Деда смущала и беспокоила Верина оторопелость. Он видел, как это тяжело всем, и старался развлечь их своими замечательными рассказами о службе в царской армии, о ссылках. Его предкам-кантонистам удалось как-то избежать насильственного крещения, повсеместно принятого в царской армии. Еще от них же досталась и легенда о том, как однажды на Волге, возле города Казани, собрались в один печальный день окрестить несколько сот еврейских мальчиков-кантонистов. Духовенство в полном облачении расположилось на берегу реки. Дети стояли стройными рядами. Наконец, подъехал Николай I и приказал им войти в воду. «Слушаем, ваше императорское величество!» - воскликнули они в один голос и дружно прыгнули в реку. Царь был очень удивлен таким их послушанием. Вода накрыла детей с головой, пошли пузыри, но ни один из них не вынырнул на поверхность: все дети добровольно утопились! Очевидно, они заранее договорились вместо крещения покончить с жизнью, умереть ради своей веры, «освящая Имя Его» - «ал кидуш га-Шем». Веру Дедовы предки сохранили, но и получили некоторую прививку вольнодумства - уходили в революцию и  женились на нееврейских женщинах. Вот и Ева вышла за Павла замуж.
Дед был артистичен и очень органично разыгрывал сценки из солдатской жизни.

- Приезжает на ревизию раз к нам генерал. Ну, интересуется, как нас кормят. «А что, братцы, хватает ли вам провианта?» «Хватает, Ваше Высокоблагородие, даже еще и остается!» «А чего с тем делаете, что остается?» «Доедаем, Ваше Высокоблагородие, даже еще и не хватает!»

Коронным его номером был рассказ о солдате Евстигнееве.

- Он жутко музыкальный был, Евстигнеев этот. Наверное, если бы учился, был бы второй Яша Хейфец. Представляете, он умел очень точно выпукать «Боже, Царя храни».
- Не может быть! И что, получалось?
- Абсолютно. Только иногда, там где наверх - «сииильный, державный» - срывался. Но все узнавали. Его даже за кощунство хотел командир на гауптвахту отправить, но все же восхитился и простил. Жалко, запретил впредь так баловаться.

Про свою жену, Евину маму, говорил, что вовсе не Брешко-Брешковская была бабушка русской революции, а как раз таки Роза Мучник, пусть ей земля будет пухом.

Когда Дед умер, на похороны поехала одна Лелька - мама уже не смогла осилить поездку. Ева Лельке обрадовалась, со смертью Деда она окончательно осиротела. Хоронили старого большевика на еврейской половине запущенного, почти деревенского кладбища. Был апрель, но ночью перед похоронами небеса разверзлись, как накануне всемирного потопа. Готовая яма зияла в окружении глиняного развала. Народу было немного. Ева вцепилась в Лелькину руку и не выпускала во все время похорон. Выступил с патетической надгробной речью уцелевший в репрессиях товарищ по революционной борьбе. Горько завывали православные соседки, знавшие Деда в лучшие времена. Вдруг к ним с Евой подошел оборванный человек, похожий на кладбищенского нищего. Так оно на самом деле, вероятно, и было, но он не хотел подаяния задаром. Он строго спросил у Евы:

- И что, Кадиш некому сказать?
- Нет, реб Кацнельсон.
- Хотите, я скажу?
- Скажите.

И старик запел, запричитал гортанно на неизвестном языке. Все замерли. Это длилось довольно долго, и во все время этого пения-плача Лелька чувствовала непонятно отчего возникший ком в горле и горячие слезы на холодном от ветра лице.

Когда она вернулась от Евы, мама подробно расспросила ее о похоронах Деда. Лелька зачем-то рассказала, как страшно ей было, проваливаясь в мокрую скользкую глину, пробираться к яме, чтобы бросить землю. Мама слушала внимательно. Потом сказала:

- Меня сжечь, пожалуйста. Я хочу уйти, как папа - пеплом.

Лелька испугалась, но постаралась сказать спокойно:

- Хорошо, мамочка. Все будет, как ты скажешь. Только не скоро, ладно?

Последнее время мама часто садилась за отцовский письменный стол, вынимала из ящиков какие-то бумаги, перебирала их. Что-то писала, рвала написанное, снова писала. Лелька так страстно была занята своей учебой, спортом, Олегом, что радовалась даже, - вот, мама нашла, чем себя занять. Только потом горько осознала она свое тогдашнее абсолютное нелюбопытство, похожее на душевную глухоту. Будь она повнимательнее к матери, потеплее, или, вернее сказать - поумнее в своем молодом эгоизме, может, гром, грянувший после Вериной смерти, не был бы таким оглушительным.

Известный невропатолог, наблюдавший маму, сказал потом, что это было нежелание продолжать жить - есть, оказывается, такой диагноз.

Приехала хоронить Ева. Рядом с Лелькой, такая же маленькая и худенькая, она тоже выглядела, как осиротевший ребенок. И именно Ева нашла в ящике папиного стола Верино письмо, которое та, видимо, и писала все последнее время. На конверте было аккуратно и крупно написано: «Читать Леле и Еве вместе».

«Дорогая, любимая моя Ева! Все, что произошло в последнее время - кара за наш грех. Ужасно, что первым за это расплатился Василий.
Когда взяли тебя, Павел с крошечной Олечкой сразу примчался к нам. Мы долго совещались, множество вариантов перебрали, но выходило так, что ребенок должен остаться у нас. Павел не хотел смириться с твоим арестом, решил бороться за тебя, а чем кончилось - тебе известно. Слава Богу, что ребенок был у нас, и у этих зверей случались осечки, до Олечки они не добрались. Мы понимали, что в любой момент можем Олю потерять, и тогда мы с Васей приняли решение. Его как раз переводили в другое место службы. На помощь пришел фельдшер Самсоныч, верный наш друг. Он оформил все документы так, будто я родила Олечку, - только в этом Богом забытом месте такое было возможно. Ей не было еще года, и все прошло благополучно. Мы с Васей решили, что своих детей у нас не будет, и ваша с Павлом единственная девочка останется нашим единственным ребенком. Ева, такое творилось вокруг! Мы были почти уверены, что ни тебя, ни Павлика больше никогда не увидим. Но, поверь, - мы рады были получить от тебя весточку, узнать, что ты жива. Папа сделал все, чтобы Дед мог поддерживать с тобой связь, он слал тебе посылки. Ты ведь понимаешь, мы сами не могли этого делать, для Васи в его положении это было бы смерти подобно. Да, папа правды так и не узнал, мы ему сообщили, что ваша малышка умерла от дифтерита.
А когда ты вернулась, у нас с Василием просто не хватило сил на честное признание. Все связалось в такой узел, который только Васина и моя смерть могут разрубить.
Ева, простишь ли ты меня? Только на тебя уповаю - постарайся стать для нашей девочки матерью.
Доченька, ты знаешь, что мы с папой жили для тебя. Ты еще молода, сумеешь ли понять нас, простить? И, главное, я хочу, чтобы вы с Евой полюбили друг друга так, как это было в нашей семье. Я молю Бога, чтобы вы были счастливы. Простите, простите, простите!»

В конверте лежало еще свидетельство о рождении Ольги Павловны Покровской, где были названы и родители – Покровские Павел Николаевич и Ева Григорьевна.

И с этим новым знанием, в изумленном остолбенении остались Ева и Лелька после Вериной смерти один на один.

Сейчас она с трудом представляла себе, как им удалось пережить этот ужас и осмыслить его в конце концов как счастье. Как-то нужно было осознать, что Елена Васильевна Воинова оказалась Ольгой Павловной Покровской. Что рыжая Ева - мама. Лелька так и не научилась ее звать мамой, называла по имени. В сущности, Ева была и осталась  подружкой. К ней нужно было долго привыкать, - к ее лагерным словечкам, к ее непредсказуемости. Бывало, после какой-то Евиной выходки Лелька отчитывала ее, как маленькую. Они как бы менялись ролями, и Ева оправдывалась, как нашкодившая девчонка. Однажды, простояв оглушительную очередь в булочной, Ева начала скандалить

- Почему это хлеб несвежий?
- Ишь ты, барыня нашлась, - напала на нее продавщица, - в   войну и не такое ели!
- Ты мне про войну не заливай, доставай батоны с другого лотка!
- На, подавись! Какая разница - свежий, несвежий?
- А вот такая разница, что одна дает, другая дразнится.
- Хулиганка! - верещала им вдогонку продавщица, когда Лелька буквально вытащила Еву из этого готового взорваться котла.
- Ева, я тебя прошу, не нарывайся. Ну, зачем ты так? Ты же ведь на самом деле не такая.

Ева остановилась и как-то сразу постарела.

- Какая не такая? Запомни, Лелька: в лагере не выживает никто. Даже тот, кто остается в живых. Оттуда возвращаются совсем другие люди. Впрочем, как и с войны.

В конце концов, свою квартиру в Полтаве Ева обменяла на комнату в Киеве, недалеко от Лельки. Потом ей удалось устроиться в странную контору под названием «Зеленстрой», призванную заниматься озеленением города. И до появления Олега в Лелькиной жизни они жили вместе.

Лелькин перелом Олег выхаживал терпеливо. Следил за тем, чтобы не нагружалась, кормил толченой яичной скорлупой, водил в поликлинику на рентген. Первые дни оставался до той поры, пока Лелька не засыпала. А потом и вовсе не стал домой уходить.

Из гипсовой повязки нога вышла худой и синенькой какой-то. Лелька испугалась и даже заплакала, но со временем нога пришла в норму. Она сетовала иногда, стоя рядом с высоким Олегом:

- Эх, мне бы еще полметра ног, что бы было!
- Бодливой корове Бог ног не дает! - смеялся Олег.

Он был не то чтобы ревнив,  но постепенно отвадил от Лельки всех ее воздыхателей из группы. Один Стас делал вид, что не замечает его подколок, и то, что никогда, придя Лельку проведать, Олега не может пересидеть. Возможно, даже догадывался, что тот и не уходит.

Олег блестяще окончил институт и получил распределение  в отдел перспективного проектирования на предприятие, которое начинало тогда серьезно заниматься разработкой ЭВМ. Он фанатично интересовался этой проблемой, мог часами говорить о том, что будущее – за компьютерной техникой. Тогда начались их расставания – его долгие командировки в Подмосковье и Новосибирск. Лелька оканчивала институт и они собирались вскорости пожениться.

Долго еще потом, перебирая в памяти события того времени, она ощущала толчок в сердце. Вспоминала, как с некоторых пор почувствовала в Олеге какую-то перемену. Даже ее маленький жизненный опыт подал сигнал тревоги. Она решила, что просто устала с Олегом расставаться, и нужно как-то иначе их жизнь налаживать. Суматоха с дипломной работой, массой чертежей и расчетов не давали ей времени на раздумья по этому поводу, пока однажды Стас не спросил ее:

- Ты почему не сказала, что Олег вернулся?
- С чего ты взял?..
- Я его вчера встретил. С девушкой, между прочим.
- С какой девушкой? Что ты мелешь?
- О, это – вещь!!! Высокая и стройная, почти с него ростом. Между прочим, вылитая ты, только в масштабе полтора к одному.

Лелька почувствовала, что у нее отнялись ноги. Она вцепилась в Стаса.

- Ты очень скверно шутишь.

Стас стал абсолютно серьезным и сказал жестко:

- Это не шутка, Лелька. И, я думаю, ты узнала об этом последней…

Сейчас она почти без боли вспоминала эту историю. Больно лишь от того, что Олега не стало через несколько лет. Когда они расстались, ей казалось – лучше бы он умер. А когда это на самом деле произошло, она поняла: с кем угодно, где угодно, только бы жил. Наверное, это и вправду была любовь. Истины вроде той, что от любви до ненависти - один шаг, или, еще пуще того - что эти два чувства вообще одно и то же, были для нее неприемлемы и казались пошлыми. Она твердо была уверена: не расстались бы - остался бы жить.

...Небо совершенно очистилось, засияло неосенней синевой. Только кое-где образовались кучевые облачка, мелькали перистые. Видимо, наверху было ветрено. Такую погоду любили планеристы, ловили потоки, в которых можно было долго держаться и парить. Однажды Стас взял ее в планер и она поразилась, какая тишина была в небе, будто в космосе, - как она это себе представляла. И в этой тишине с легким шорохом скользит планер, и ты в нем, и перестаешь чувствовать границу между собою и воздухом, легко представляя себя птицей. Как  в «Андрее Рублеве»: «Летюююю…» Сейчас, правда, появились дельтапланы, и это, наверное, давало человеку еще более реальное ощущение полета. Да уж теперь это занятие не про нее, к сожалению… Со времен своей службы на испытательном аэродроме она привыкла оценивающе поглядывать в небо: летная ли погода? Будут ли летать аэроклубовцы, полетит ли Стас, пристрастившийся к планерам? Она всегда волновалась, но понимала, что запретить ему летать не имеет права.  Возможно, он бы и послушал ее, если бы она поставила вопрос категорично, но тогда это был бы уже не ее Стас.

После защиты диплома Стас что-то немыслимое делал, с кем-то договаривался, кого-то просил, чтобы их распределили вместе. В авиаконструкторское бюро было несколько мест и Лелька ничего не заподозрила. Она вообще в то время неважно осознавала действительность, плыла по течению. И, поскольку течение не всегда было спокойным и безопасным, ее как следует покрутило, побило, повыбрасывало на необитаемые острова. Но всегда в момент, когда она выныривала, иногда - теряя дыхание, рядом оказывался верный Стас. Она его, оказывается, и не знала толком. Стас был фанатом поэзии. Этим  Лельке он напоминал ее первую школьную любовь, Геру Долгих. Стас на всю жизнь подарил ей Цветаеву. Он влюблял Лельку в себя терпеливо и неназойливо. И однажды она поняла, что близость - это когда  не хочется расставаться и ничто не раздражает.

На фирме в том отделе, куда ее направили, народ собрался молодой, веселый, уверенный в том, что делает особенное дело. Отдел занимался  летными испытаниями самолетов. Был явный дефицит женского пола и мужское население встретило Лельку с большим энтузиазмом. Служебные помещения были неважно устроены, располагались в финских домиках. Домики были пристанищем мужчин, в любую погоду работавших на борту, ангаров еще не было. Каждый домик имел свой номер. Номер домика ее отдела был двадцать девять. Там грелись после работы на холоде, или отдыхали от жары, пили чай, травили анекдоты. На стене против входа висел большой плакат с каноническим текстом «У нас не курят!». Под призывом была нарисована нагло развалившаяся в кресле свинья с сигаретой и бессмертное: «А я курю!». И в самом деле, вечно было накурено. Под службы и лаборатории был выстроен двухэтажный щитовой дом. Когда Лелька впервые подошла к нему, она увидела между первым и вторым этажом крупную надпись красной краской: «12 апреля 1961 года!!!» Летная служба располагалась на втором этаже, и кто-то из испытателей, - а, наверное, каждый из летчиков мечтал быть на месте Юрия Гагарина - в порыве гордости за советскую космонавтику исхитрился сделать эту надпись. Лаборатории были довольно примитивны, как теперь она понимала. Вся служба была на стадии становления,  отношения и обстановка напоминали те, что описывают участники старых театральных студий.

Лелька полюбила самолеты, они казались ей живыми существами. Их в рабочем обиходе называли «машинами», или «бортом». Очень скоро шум самолетных двигателей стал для нее просто неотъемлемым звуковым фоном, никогда не мешал и не раздражал. Ей приходилось работать не только в лаборатории, но и на борту, и она многим неженским делам тогда научилась - паять, вязать жгуты из проводов, не бояться электричества, наконец, и потом без страха разбиралась с  домашними приборами, если было нужно.

Ей сразу посчастливилось найти там верную подружку. Узнав о Стасе, та поняла, что Лелька ей не соперница, и немедленно поведала о своем романе с «взрослым» человеком – это был будущий начальник их отдела Никита Николаевич, который, впрочем, пока именовался без отчества. Он был небольшого роста, с грубо вылепленным лицом, но пронзительно синеглаз и невероятно обаятелен. Был он по-мужицки хитроват, и Лелька знала, что его называют «лис Микита». Она до сих пор любила рассказывать, как в свой первый на работе день рождения притащила бутылку вина и всякие бутерброды. Лис  взял вино в руки, повертел и спросил строго:

- Ты что принесла?
- Вино.
- Какое вино?
- Шато Икем.
- А как это расшифровывается, знаешь?
- Не знаю…это название какого-то места, наверное?
- Какого места? Это расшифровывается так: ШАновный ТОварышу, Иды  К  Е… Матери!

Лелька немного подумала и озадачилась:

- А почему «Е»?

Тут уж озадачился Лис:

- А как?..
- Мне кажется, - «И»? - неуверенно сказала Лелька.

Лис остолбенел. А когда обрел дар речи, обнял Лельку за плечи, и теплым голосом сообщил:

- Детка, если ты сомневаешься в написании гласной, поставь ее под ударение - е.  твою мать! Поняла?

Именно благодаря Никите Лелька смогла побывать на могиле Цветаевой. Когда однажды с  утра Лис вызвал Лельку и стал виться вокруг да около - как там дома, все ли в порядке, - она быстро смекнула, что назревает «невнятная», как в отделе говорили, командировка. И решила на уговоры не поддаваться. Оказалось, что нужно было немедленно кого-то послать на семинар по АСУ - автоматическим системам управления, о которых пока только много слышали, но не знали еще толком, с чем едят.

- Слушай, я в этих АСУ ни фига не смыслю. Пошли мужика.
- Да ты не бойся, ты же толковая. Посидишь, послушаешь, запишешь, может, чего поймешь. Там докладчики из Питера и Москвы. Опять же, банкетик сообразят, как всегда. Расслабишься!

- Ты меня доконаешь, из-за тебя я умру молодой.
- Тебе, мать, это уже не грозит, не придуривайся.
- Грубиян. А где, собственно, все это происходить должно? В Москве?  в  Питере?
-  Понимаешь, в том-то и дело, что в Казани, - заюлил Лис. -   Казань тоже интересный город. Там посуду еще из кварцевого стекла делают, красивые такие чайнички, домой привезешь. И Кремль посмотришь, при Грозном строили.

Но она уже при слове «Казань» все поняла — поедет, черт с ними, с АСУ этими, потерпит. Там же Елабуга рядом, последний приют Цветаевой. Можно съездить.

На семинар собрался народ серьезный, докладывали обстоятельно, и Лелька неожиданно для себя заинтересовалась. Сразу же начал вокруг виться приятной наружности программист Коля из города Набережные Челны, недавно переименованного в Брежнев. Семинар кончался в четверг банкетом, в пятницу обещали экскурсию по городу. Но Лелька решила в пятницу ехать в Елабугу. С Брежневским Колей, ради нее решившим ехать до Елабуги автобусом, а там домой по реке, договорились на шесть утра. Коля чего-то о Цветаевой слышал, но понимать Лелькин энтузиазм отказывался, намекая, что два дня до вылета домой можно бы провести с большей пользой. Однако вызвался сопроводить до Елабуги.

В автобусе было холодно, доспать не удавалось, и Лелька начала «ликбез», как Стас называл ее порывы делиться знаниями с кем ни попадя.

- По-твоему, Елабуга - это что? Ага, городишко, точка на карте. А вот для меня это такая злая абстракция, синоним одиночества, растерянности, потери своего круга, семьи, последней соломинки - сына; себя. Такой знак Беды. С большой буквы. Представь себе, у нее ведь уже всех посадили, - сестру, дочь, мужа.

Коля представлял с трудом, ибо на вчерашнем банкете, поняв тщету своих недельных ухаживаний, «перепозволил», - набрался самым пошлым образом. Лелька даже и не надеялась, что он к автобусу проснется. Но превозмог себя, да и сейчас пытался изобразить интерес.

- И вот, все писатели уплыли в Чистополь, а несколько семей оказались в Елабуге.

Она сначала произносила ЧистОполь, видимо, по аналогии с Мелитополем или Севастополем, а Коля ее поправил, что надо говорить ЧИстополь. Она удивилась - как же раньше не сообразила, ведь это же от «чистого поля». Свой родной город Набережные Челны, недавно переименованный, Коля с легкостью, ни разу не оговорившись, называл уже по-новому.

- О, Боже, как ты можешь такое красивое название так быстро
    забыть?
- А что в нем красивого?
- Ну, «челн» - это что?
- Лодка.
- Сам ты лодка. Челн — это поэтическая, возвышенная, романтическая лодка, гондола — можно сказать.

Коля растрогался до влажных глаз.

- Ну, ты скажешь тоже. Но красиво. Гондола, говоришь?

Все же подремать немного удалось и, когда автобус остановился, Лелька, проснувшись, обнаружила, что устроилась уютно на широкой Колиной груди, ненамеренно этим в нем некоторые надежды возродив. К тому же из автобусной стужи ступили они на землю Елабуги - не абстрактной, а живой, шумной, довольно людной, в яснейший, теплейший, прямо-таки сияющий июньский день. Над маленькой автобусной станцией реял огромный транспарант «Городу Елабуге 200 лет!»  Они пошли по узенькой заасфальтированной дорожке. Лелька представляла, что этой же дорогой, наверное, шла и Марина Цветаева, направляясь на пристань. Вряд ли тогда был асфальт, скорее всего  тропинка. Тихо, птицы поют вовсю, зелень еще какая-то первозданно-зеленая, не запыленная. Идиллия, первый день творения! Она подумала, что в те две последние недели августа здесь, наверное,  так же было красиво.  И природе было все равно, что война, что у этой женщины беда, и жить-то ей осталось совсем немного. Как у Тютчева: «Природа - сфинкс, и тем она верней Своим искусом  губит человека, Что, может статься, никакой от века Загадки нет и не было у ней».

Кладбище располагалось в лесу на горе, высоко над Камой и городом. К правой стене его была протоптана дорога и был отдельный вход. Лелька довольно легко нашла могилу Цветаевой,  вернее - приблизительное место ее захоронения. Как скорбно все было кругом! Наверное, именно это классики называли «убогий деревенский погост». Десятки и десятки бывших могильных холмиков с ветхими крестами, или вообще безымянных. И среди этой покинутости - обнесенный цепями памятник Марине, установленный Союзом писателей Татарии. И то, что памятник поставлен не родными людьми, и что лежит она не в Москве, где родилась, о которой с таким восторгом писала, которую любимым своим щедро дарила, тоже как-то подчеркивало ее начавшееся уже в детстве сиротство.

Лелька приладила и зажгла свечку, купленную у входа. Постояла немного, огляделась. Сверху Елабуга смотрелась райским уголком. Садилось солнце. Река  Кама величественно текла и блестела, небо синело, зелень зеленела, церкви и дома белели - все выполняли свое предназначение. Никто ни в чем не был виноват. Лелька чувствовала себя Марининой сестрой по праву сиротства, потому что уже не было и Евы…

Солнышко разошлось не на шутку, даром что сентябрь. Она подумала, что засиделась, скоро вернется Стас, и пора бы  заняться делом. И дети обещали наведаться, Павлуша и Вася. Как она радовалась, когда у ребят родились девочки. Вот теперь Верочка и Ева продолжаются в них.

Какую, в сущности, странную жизнь прожила она, и ее родители, - родные и не родные. Она вспомнила свой быстрый сон посредине дня, с нелепой декламацией, от которой остались в памяти несколько слов. И все ее близкие, покинувшие этот мир, улыбаясь, слушали ее, как живые. На Еве - она точно помнит - было ее любимое платьице, черное в мелкий белый горошек, которое Лелька потом донашивала.
 
А воспоминания и вправду точат, как писала Ахматова. Но сущий вздор, что я живу, грустя, И что меня воспоминанья точат. Нечасто я у памяти в гостях, Да и она меня всегда морочит... Чего только не передумаешь, не переворошишь от безделья, когда почти ничто не болит, и сентябрьское солнышко светит и  греет так неожиданно ласково. И не такая уж большая жизнь прожита, или уже достаточная для сентиментальных воспоминаний? В конце концов, как справедливо заметил какой-то философ, о своей жизни помнишь немногим больше, чем о некогда прочитанном романе…

Она решительно поднялась и направилась в дом.

               


Рецензии