Глава вторая

Глава вторая
Сережа Гончаков был старший сын князя Сергея Сергеича, князь в 29-м колене, считая от Рюрика. Семнадцати лет он вышел из Пажеского корпуса в Семеновский полк  и когда родители уехали жить во французскую южную провинцию, остался в России с дядей – генералом Анненковым, родным братом Ольги Юрьевны.
После октябрьского переворота Сережу на некоторое время потеряли из вида и только полгода спустя получили письмо, датированное мартом и отправленное, согласно штемпелю, два месяца назад. Он очень весело сообщал, что служит в Ставке Главнокомандующего войсками Кавказского фронта генерала Юденича,  просит не скучать и не звать его во Францию, потому что его святой долг - служить России. И долг, и весело, и такая прелесть, что о Франции он не хочет слышать.
Второе письмо пришло от генерала Анненкова с уверениями в том, что они с женой хорошо смотрят за племянником. Вопрос о выезде Сережи отпал на неопределенное время, княгиня страдала гипертоническими кризами,  князь Сергей Сергеич тягостно помалкивал, и на обоих жалко было смотреть.
Сережа писал им письма. Писал так часто, как только мог. Он служил в Ставке  генерала Юденича адьютантом сначала Анненкова, затем – Его Превосходительства. Тон писем был самый жизнерадостный. Он был совершенно доволен Главкомом,  фронтом, и тем, что полгода спустя  имел уже чин поручика и офицерский Георгиевский Крест. Он прислал фотографию с Крестом, на которой был поручик-игрушечка в офицерском мундире со светлыми погонами.
Сережа писал во Францию по двум адресам: родителям в Прейсьяс и  на улицу де Вентейль. В письмах на улицу де Вентейль он посылал приветы семье, но переписывался только с Патрицией, старшей из трех сестер,  именно для нее писал интересные письма и старался ей понравиться. Он писал об атаках, о картинах, которые видел в чужих особняках, о своей кобыле Нарциссе, о Главкоме. По его письмам они проследили путь, который он прошел с Армией Юденича. В комнате Патриции на стене висела карта, на которой она чертила красным карандашом маршрут передвижения войск.
В письмах домой он оправдывался, что война не опасная, его не могут убить, потому что он бессмертный, и пусть мама не волнуется: он ведет себя хорошо, в офицерских собраниях не бывает, на фронт не ездит, сырую воду не пьет, главное – не курит и с дурными женщинами не дружит. Николай Николаич держит его около себя, а генеральша кормит его мясом из борща, следит, чтоб ел, и утаивает для него варенье какое-то особенное, с земляничными цветочками и листьями, чрезвычайно витаминное, которое дает как-то сбоку из-за юбки, большими ложками прямо в рот. Последнее утверждение было правдой, потому что в письмах сестре Анненков утверждал, что Его Превосходительство держит Сережу в Ставке, генеральша о нем заботится, и в этом смысле  мальчик в большей безопасности, чем если б сидел в окопе.
 В девятнадцатом году генерал Юденич был Главкомом Белогвардейской Северо-Западной Армии. Выходило так, что Сережа при любом исходе разделит участь своего генерала и Гончаковы должны переживать за судьбу Главкома.
Сергей Сергеич говорил, что Главком хорошо бы сделал, если бы немедленно вместе с адьютантами бежал за границу. Войну князь считал проигранной.
Окопов Сережа почти не нюхал, но в сабельных атаках участвовал и находил их очень веселыми, хотя в общем война ему не нравилась. Он научился стрелять в людей и даже как можно точнее целился. В особенности не любил "патриотического оттенка разбоев и грабежей", которые учиняли красноармейцы.
Перед ним была новая, вздыбленная Россия: расхристанная, больная, нищая. И когда он думал, сколько нужно времени, чтобы все привести в порядок, ему представлялось, что порядок, когда все будет залечено, накормлено и усмирено, когда все вдруг вспомнят, что существуют Закон и Право, не установится теперь никогда.
- Ешь, Сережа, шпроты, - убеждала генеральша. – В них много фосфору: съешь и засветишься. 
 Он ел шпроты. В офицерской столовой их хорошо кормили.  А императорская семья была между тем расстреляна, и не было никакой реальной власти, если не считать властью истеричных и многоречивых пролетарских вождей. Были фронты. Были банды с батьками. Казачьи сотни с амбициозными атаманами.
В восемнадцатом году княгиня родила мальчика.  Мальчик был крепенький, смышленый и единственный из детей Гончаковых черноглазый.
Князь Сергей Сергеич купил для него участок в центре, отчего общественность в лице городской газеты "Радикал" радостно взволновалась и попеняла мэру на то, что он раздает землю эмигрантам, а Гончаков с его финансовыми возможностями способен скупать земли департаментами. Финансовые возможности князя одинаково волновали и русскую диаспору, с которой он не хотел делиться, и городских социалистов, и их социалистической направленности духовный орган.
Однажды восьмилетняя Тициана – младшая из сестер ле Шателье – рассказала матери, что видела Сержа в кинохронике.
Жаклин пошла посмотреть сама.
В кинохронике, посвященной положению дел на русских фронтах, действительно был Сережа – в военной форме и в том лучезарном настроении, в котором он писал письма. Сначала он смирно стоял позади двух массивных генералов, и было видно, что он красивый и в очень хорошем настроении. Затем, когда камеру мимо генералов навели ему в лицо, он засмеялся. Камеру навели опять – он опять засмеялся, и текст внизу экрана отметил, что настроение у гвардии боевое и ребята с честью несут свой крест. Когда его показали позже, он любезничал с барышнями в развевающихся платьях и посылал воздушные поцелуи в камеру.
- На такой войне можно воевать. И зубы не выпадают, - грустно сказала Тициана, у которой на месте выпавших зубов были сплошные дырки.
Было видно, что от войны юный поручик получает удовольствие, но, глядя на экран, Жаклин плакала, а когда привели Гончаковых, то с княгиней случился сердечный приступ, от которого ее лечил доктор Шевардье.
Жаклин уговорила механика вырезать несколько кадров из кинохроники и отвезла  фотографу пленку, чтобы сделал фотографии.
Фотограф сделал семь очень хороших снимков, которые  Жаклин повесила у себя дома и порадовалась, как заиграла ее гостиная.
- Жалко, что я не Гончакова, - говорила Тициана. Домашние реагировали кто как: Жаклин требовала, чтобы она не тарахтела; секретарь мэра утверждал, что Сережа женится на ней, когда приедет и увидит, какая она красивая, две старшие сестры возражали, что не женится. Соланж говорила, что им довольно сережиного присутствия в сердце у Жаклин: если он войдет в дом, то другим в нем не будет места.
Они заметили, что с тех пор, как портреты Сережи повесили в столовой и гостиной, Сергей Сергеич стал чаще у них бывать. Садился напротив и задумывался, подрагивая четкими, яркими губами.
- Как, однако, хлопотно иметь сыновей, - сказал однажды мэр, у которого были одни дочери.
***
В ноябре девятнадцатого года появились сообщения, что Северо-Западный фронт разгромлен.
Сергей Сергеич ездил в Берлин и в Брест, где по своим каналам узнал, что Сережа жив (во всяком случае, был жив в декабре, когда его видели в России), но эмигрировать не собирается, а поступил в казачье войско к атаману Бакланову, у которого служит его товарищ по Пажескому корпусу.
А в мае пришла телеграмма из Германии: "Магдебург Отель Петер Стивенсон Сергей".
Гончаковы появились в отеле так стремительно, как будто Магдебург был соседним городом. Открытие, что у него есть родители, позабытое за несколько лет ощущение своей принадлежности, любовь к ним, ответная любовь, растроганность, нежность так потрясли Сережу, что он потерялся и не смог даже поздороваться, а только мычал, и сердце у него противно и меленько дрожало.
Ольга Юрьевна нашла его длинным и похожим на истощенного клоуна из бродячей труппы. Выражение лица было совершенно потерянным и даже клоунским: бродячие клоуны, какими она их видела – существа неприкаянные, изможденные, немытые, с изломанными бровями, мертвыми глазами и неизлечимыми болезнями. Правда, само лицо не показалось княгине клоунским – только выражение. Едва увидев его от двери, она подумала, что никогда в жизни не видела ничего красивее, и до смерти потом вспоминала и рассказывала, как при первом взгляде на сына у нее внутри распустилась пышная молодая роза. Она ужасно боялась, что он изувечен, обожжен, без глаза, в запекшейся крови и без какой-либо важной части тела. Она мертвела, представляя его в солдатской шинели, опершимся на костыль, с простым солдатским лицом и черными зубами.
Лицо сына было исцарапано, измучено, но не изувечено, и, главное, не было солдатским. Это было лицо юного поручика, которого отлупили за заносчивость и отправили к родителям. Как она отпустила его принцем служить Отечеству, так Отечество ей и вернуло принца. Все его гибкие ломаные линии были линиями принца, брошенного в бродячую цирковую труппу. На немытом лице с большими несчастными глазами был прямой нос и нежный телесный рот. И весь он показался ей нежным, как цветок, благоуханно цветущий в ее сознании, и когда она прижимала его к себе, то чувствовала, как у него внутри, под грязной одеждой перемещались и вдавливались кости. Не сломай, строго велела она князю и хотела даже отстранить мужа от объятий, но тот не слушал.
Когда пришла пора прекратить объятия и накормить домашней едой, она велела князю развернуть свертки, а сама продолжала обследовать и охорашивать обеими руками чудную фигуру Сережи. Утомленный объятиями Сережа, которому хотелось сидеть ссутулившись и молча неподвижно смотреть в пол, был даже рад, когда она попала ему обручальным кольцом в глаз, и из глаза потекли слезы, а из носа – сопли, пришлось прижать к щеке носовой платок и прикрыть лицо.
 На столе разложили толстые ломти буженины и индейки, красивый окорок, овечий сыр, густую сметану в баночке, помидоры и клубнику в капустном листе. Княгиня стала рвать буженину пальцами и совать ему в рот с помидорами и овечьим сыром. – Где ты оставил Анну Львовну?
Анна Львовна была строгая генеральша, кормившая его шпротами и мясом из борща, не слушая его предпочтений, что он хочет борща без мяса.
Сережа хотел ответить с набитым ртом, но княгине было неважно, где он оставил генеральшу, а важно, что он ест. Он ел, боялся, что родители спросят про Диму  и ответ разобьет им сердце. За окном звенели трамваи. Княгиня тревожно вслушивалась в звонки и наконец сказала мужу: - Нужно отсюда уезжать, пока его не мобилизовали. Я немцам не доверяю.
- Он не гражданин.
- А кто будет разбираться! Такие вещи вокруг творятся, что мальчиков вообще лучше не родить.
- Правда, пора уезжать, - согласился Сережа с облегчением, что можно перестать есть.
- Я думаю, не надеть ли дамское платье, когда будем выходить.
- Я женское платье не надену. Я не Керенский.
- Напрасно, - возразила княгиня и стала поторапливать из отеля вон. Вышли на прохладную, опрятную Кристиан-аллее.
- Что, сильно мы напугали всех? – спросил Сережа.
- Явили наглядный пример, как не надо играть с огнем.
- Лиля еще играет в куклы? – спросил Сережа про младшую шестнадцатилетнюю сестру. - Я и забыл уж, какая Лиля.
- Вот такая, - кивнул Гончаков на куклу, одетую в клетчатое платье.
- Волосы сберегли?
- Конечно.
Они осмотрели кукол с фарфоровыми лицами и выбрали, наконец, одну, которая понравилась тем, что была в круглых очечках, как профессор, и с пышной челкой. Ее уложили в большую, простеганную изнутри атласом коробку. Коробка с лежащей куклой напоминала гроб.
Княгиня была красная, как прачка, и непрерывно плакала. Когда садились в такси, будничное, равнодушное лицо таксиста выразило брезгливость.
- У них тоже был какой-то переворот? – спросил Сережа.
- Да, был, так называемый ноябрьский мятеж, который начался Кильским восстанием матросов. Девятого ноября они свергли монархию в Берлине и объявили Германию  республикой.
- Серьезно?
- Вполне. Рабочие даже ввели контроль над производством…
- В России сильно возмущались, когда убили этих трех немцев, коммунистов: Карла, Клару, кораллы… Кто там третий?
- Роза. Люксембург!
- А что спасло?
- Временное правительство и генералитет ввели в Берлин войска для подавления мятежа. Тем и кончилось.
- Навоевался! На всю жизнь. За ограду  одного больше не выпустим, - объявила Ольга Юрьевна.
– Мам!
- Что – мам! Подумать только - так не жалеть родителей! Чужая генеральша нужна, когда мать  пропадает с горя!
- Я присягал Родине служить. И служил, пока Родина не сказала: пошел вон!
- Что ты врешь? Ты сидел там, потому что  было весело!
- Во-первых, я не сидел. Я воевал. У меня есть Георгиевский крест.
- Георгиевский крест ты получил в действующей армии. А вот зачем ты в казаки пошел, когда армию разогнали, этого я не могу понять. Что приличному мальчику делать в казаках? Полагаю, что мне назло.
– Ты в казаках не служила, поэтому не можешь судить. Да, я теперь казак. И дети мои будут потомственные казаки, и их дети. Я зачислен в Нижегородско-Суздальское казачье войско.
- Ты в него зачислен с девятьсот восьмого года как мой сын, - веско возразил князь. - Кто у них сейчас атаман?
- Бакланов. Иван Андреевич. Баклан. А тебя кто принимал?
- Гусев. Павел Иванович. Бакланова я не помню.
- Они раскололись в семнадцатом году. Баклан увел с собой волжские курени и нижегородцев, а Майданов возглавил Владимирские и Суздальские войска, причем те и те воевали на стороне Белой гвардии, так что первый раскол был не по идейным убеждениям. Просто атаманы не поделили власть.
- Это у них обычно.
- Когда майдановцы тоже раскололись, половину увел Морозов, и те присоединились к Красной армии. Кстати, и лютовали больше всех.
- Баклан – гулевой?
- Нет. Гулевой – Майданов.
- Это Лазарев тебя в казаки сосватал? Ла-а-а-зарев! Сам бы ты не пошел. В нем всегда было романтики чересчур, – вмешалась Ольга Юрьевна.
- Лазарева взорвали красные. В клочья разнесло.
Княгиня перекрестилась.
- А потому что около мамы надо сидеть, а не с оголтелыми мужиками воевать. Сидел бы около мамы – был бы целый.
- У него был обрывок французской газеты, - сказал Сережа отцу. – В ней писали, что ты здесь вроде прораба.
- Помощник министра по вопросам строительства и социального развития.
- В правительстве?
- Кто, министр?
- Ты - в правительстве?
- Я – помощник. Министр, безусловно, в правительстве.
- А ты опять в оппозиции к правительству?
- Это было бы невежливо. Вы правильно решили, что я прораб.
- А помощники у тебя хорошие?
- Надежные.
- А какие отношения у тебя с министром?
- Разные.
- Нормальные?
- Деловые. Не могу сказать, что нормальные. Деловые отношения.
- Почему нельзя сделать их нормальными?
- Что тебя волнует? Что меня уволят? На здоровье. Меня столько раз увольняли, что мне от этого только весело.
- Меня волнует, что ты вечно со всеми ссоришься.
- Дима убедил поступить в казачье войско?
- Да как-то так. Когда нас разбили под Петербургом, я поехал к нему на юг. Я уже знал, что кончилось. А он сказал: немного можно еще побыть. Он понимал, что мы проиграли, но ему нравилось думать, что он продолжает спасать страну. Мне это тоже нравилось. Если бы я предвидел, чем это кончится, я бы его не слушал. Все эти трупы… Жуткие! Ладони воняют! Дима их тоже боялся, но он их жалел, помнил, что прежде это был человек. А я им не мог простить их вида. Того, что у них где-то мама есть, а они такие.
- Чтобы хорошо выглядеть, нужно жить дома с мамой, а не на войне с генеральшей.
- Так почему ты не ладишь с твоим министром? – улыбнувшись матери, спросил Сережа.
- Он думает, что он всегда прав. А я знаю, что прав я.
- Он здесь у себя дома. Ему виднее.
- Ты рассуждаешь, как наш мэр и его меньшая дочка, которую никто не спрашивает. Есть предметы, о которых странно спорить. Один из них – прогресс, - возразил князь.
- Он не одобряет прогресс?
- Французам нравится топить свои очаги, которые ни черта не греют, мерзнуть семь месяцев в году и мыться в лохани. Непробиваемо консервативная нация, - сказал князь. - Упрямые, как черти. Не понимают вкуса в комфорте. Может быть, оттого, что не привыкли. Даже парижане. Не понимают.
- Этак они научат тебя плевать на пол, - сказал Сережа.
- Уже научили, - неодобрительно отозвалась княгиня. - Как взорвали Диму?
- Взяли и взорвали.
- Какую цель при этом преследовали? Мешал?
- О, мы им порядочно мешали. Тут единственный был способ – взорвать. Большевистский патриотизм в духе патрициева графа Кстати, как они? Не поженились?
- Ты о каком графе? Де Бельфоре?
- Не знаю. По-моему, его как-то иначе звали.
- Галуа дэ ля Рэ. В Монпелье, если не говорят фамилию, имеют в виду графа де Бельфора.
- Тоже жених Патриции?
- Да нет, он, по-моему, не жених Патриции. Я не слышал, чтобы она собиралась замуж.
- Диму ждет?! Лазаревой надеется стать!
- А они что, собирались пожениться? С разницей в десять лет?
- Он бы ее уговорил.
- Может быть. Война все сместила.
- Ничего она не сместила. Война хороша тем, что на ней умнеешь. В каждом из нас заложены инстинкты, которые в обычной жизни нам не нужны, но становятся нужны, когда попадаешь на войну. Тогда главное – какой инстинкт сработает. Там понятие о чести иное, чем в мирной жизни. Кто здесь об этом думает? Есть честь, нет чести – и Бог с ней. А на войне честь стоит над всем. Некий флаг у тебя в душе.
- Как погиб Дима? – перебила Ольга Юрьевна и увидела, как у сына вдруг застучали зубы. Сережа взял себя в руки и, во всяком случае, перестал стучать зубами.
 – Влез не в свое дело. Для Баклана приготовили бомбу. Бумажный пакет размером с книгу. Дима должен был передать, не вскрывая, а он его контрабандой вскрыл. Как в сказке: дерни за веревочку, дитя мое, дверь и откроется. Когда я попал к ним в полк, Баклан держал его при себе, только не так, как я состоял при Николай Николаиче: "поезжай во вторую батарею, заверни правый фланг", "оповести старших офицеров, чтобы к десяти собрались", "куда третья рота прет – останови их на хрен!" а для особых поручений, осведомителем с собственной сетью каналов, по которым ему кто-то что-то передавал. Даже Баклан не знал, в каких тайниках он их берет. Как будто все начитались про пиратов и никак не могли перестать играть. Ему это нравилось. Романтика. А мне нравилось с ним ходить. В дороге хорошо сочинялось. А потом все пели. Туда идешь – так, маячит что-то. А назад возвращаешься  с произ-ве-дением, - сказал он со значительно заблестевшими глазами, и в лице его полыхнул отблеск того лихого времени, когда легко сочинялось и было весело. - Ему передали сверток… а до этого был какой-то сбой, дня три он ничего не получал и нервничал. Потом принес неряшливый такой сверток, с грязными веревочками. Баклан совещался с Бунчужным, и Дима сказал: "Смотри, концы не скреплены сургучем и упаковка косматая, давай глянем, что там, а потом сделаем как было". Я сказал: мне неинтересно. Мне эти пакеты не нравились. Я знал, чем это может кончиться.
- Если знал, почему не предостерег?
- Видишь ли, при своем служебном азарте он был человек осторожный. Я точно знал, например, что он ничего не берет у посторонних. Были попытки подсунуть ему "дезу", но он всегда ее вычислял и вплоть до того дня не бывало неожиданностей. А тут он сидел с пакетом, и я видел: ему нужно, чтоб я ушел. Я не уходил, тогда он взял яблоко и стал нарочно чавкать. Знал - я не выношу. Я встал и пошел за чаем: у нас в коридоре целый день кипел самовар. Закрыл за собою дверь, и тут бабахнуло. Дверь треснула меня по лбу. В комнате сразу запылало. Все отовсюду повыскакивали. Вбежали в комнату, чтобы его забрать, если от него что-нибудь осталось. Он лежал живой, страшно обожженный. Я подумал: это не он, кто-то незнакомый. Не может человек так быстро измениться. У нас своего лазарета не было, был верстах в трех, в деревне, мы его положили на бурку и повезли в телеге. Трясло ужасно. Сняли и понесли. Он умер на полдороге. 
 Надеюсь, на том свете он в хорошей компании. С Шекспиром.
- Почему с Шекспиром? – нелюбезно спросила Ольга Юрьевна
- Он его любил. По-польски знал. Мам сэл строич в цудзе шаты. Мне ли рядиться в чужие наряды… "Макбет". Он привез из Кракова сборник английской поэзии на польском языке. Шекспир, Киплинг, Теннисон – все по-польски. Когда ночью идешь по голому полю под дождем и читаешь по-польски "Макбета", забываешь вообще, на каком ты свете. Мы об этом оперу хотели писать.
- Написали?
- Не скажу, что написали. Какая-то чертовщина вышла. Довольно длинная. Частью смешная, частью неприличная. Под заголовком "Слава тебе Боже, что мы казаки". А сюжет таков: Шекспир, Теннисон и некий казачий есаул попадают в Америку… Уж не знаю, чего он начитался, пока я его не видел, и зачем ему нужно было читать "Макбета" по-польски, только последняя опера вышла очень странной. Эти трое собираются в Америке и никак не могут попасть домой. Им очень сильно не нравятся города, порты, ковбои, негры … А им очень нужно попасть домой. Потом они все-таки оказываются на корабле, который идет в Европу. Матросы ловят альбатросов и бросают их на палубу, а те не могут взлететь, потому что у них, видишь ли, исполинский размах крыльев, им нужна дистанция для разбега, как для самолета. На коротком пространстве они беспомощны. В финале все трое гибнут, спасая альбатроса. И что-то много матросов гибнет. Или даже корабль тонет.
- Это я рассказал про альбатросов, - сказал князь. - Я рассказал вам, когда вернулся из Америки. Только ты прослушал, а он запомнил.
- Зачем вы там сидели? – спросила Ольга Юрьевна. – Чтобы оперу писать?
Сережа хотел соврать про убеждения, но беспомощный голос матери убил в нем готовность врать и он сказал часть правды, в которой был убежден:
- В общем, да… Более или менее для этого.
- Но как же… У вас даже нет музыкального образования! Нужно было дать?
- Нет, зачем. И так было хорошо.
Княгиня промолчала и, видно, совсем запуталась.
- Вы прямо представили себе оперу! – сказал Сережа. - А это было… вроде музыкального спектакля: частью смешного, частью неприличного!
- Для этого нужно было сидеть в России? Чтобы писать неприличные спектакли?
- И для других вещей.
- А если бы убили?
- Не убили же.
- Что значит – не убили?
- Это кому как повезло.
- Здесь нельзя было этим заниматься?
- Не знаю, посмотрим, - сказал Сережа.
- Баклан выходил из комнаты, когда Дима вскрывал пакеты?
- Нет. Он порядочный человек. Он знал, что бывают бомбы, которые срабатывают при вскрытии: между пластинами взрывателя вкладывается липкая лента, конец которой прикрепляют к упаковке. При вскрытии ты неизбежно выдергиваешь ее из взрывателя, клеммы замыкаются – и взрыв. Но, по-моему, ему было безразлично, он или Дима вскроет пакет. После взрыва я думал, что я пропал: большей подлости, чем та, что я вышел, а он взорвался, и придумать было нельзя. Я ожидал, что в меня начнут плевать. Оказалось, при мне он не имел права вскрыть пакет. 
- Строго говоря, он и вообще не имел права его вскрывать. Как повел себя Баклан после взрыва?
- Сначала он организовал удивительные похороны. Мы каждый день кого-нибудь хоронили и не всегда даже заворачивали в шинель. Не было. И живые мерзли. Батюшка наскоро отпевал, закапывали, ставили крест, иногда не ставили – вот и все. А для Димы привели попа из деревни. Толстый солидный поп, в золотом облачении и с басом. Дима лежал в нашей комнате, на своей кровати. Закрытым, потому что невозможно было смотреть. Баклан сказал: идем ночевать ко мне. А я его не боялся. Хоронили с военной музыкой. 
- А как он дальше себя повел?
- Оригинально. Россия вообще странная страна. Тяжелая страна, где никто никого не жалеет и даже добро оборачивается сплошным мучительством. А когда я попал к казакам, я как будто очутился в другой стране. Во-первых, они не были запуганы. Не были задавлены предчувствием конца, как в последние дни войска Юденича. Прокричали "любо" – и любят. Через два дня после похорон Баклан позвал меня к себе и сказал: "Теперь я отправлю тебя к родителям. Ты – князь, тебе род нужно продолжать. Тебя под колпак нужно посадить, чтоб чего не сделалось. Кати к родителям и продолжай свой род. Отец мне спасибо скажет". Я сказал - не поеду. Он даже разговаривать не стал. Злой был как черт. Держал в подвале три дня, а после отправил под конвоем в Брест и посадил в немецкий воинский эшелон. Велел немцам караулить. Те привезли в наручниках в Магдебург. Он им велел везти в наручниках.
- А сам?
- Не знаю. Кроме меня все остались дома.
- В России, ты имеешь в виду?
- В России, - сказал Сережа. – В поезде был один поляк, который нашел у меня в рюкзаке Шекспира, и чтобы не скучно было, читал мне его по-польски. Смешно. Диме бы понравилось.
- Как зовут Бакланова? – спросила княгиня.
- Иван Андреевич.
На другой день они были в Монпелье.
***
По первым, детским впечатлениям от города Сережа лучше всего запомнил большую Библию с иллюстрациями Доре, в которой страницы были переложены засушенными цветами, и девочки ле Шателье не могли с уверенностью сказать, какие цветы засушены ими, а какие были до них. Библия была старая, цветы – выцветшие. Разговаривая с Патрицией, он разглядывал паутинные, мрачные иллюстрации Доре и, подняв цветок, вертел за стебель. Иногда было ясно, что это, и он говорил: "Пион. Лесной пион" или: "Нарцисс! Гляди-ка, нарцисс-трубач!" Патриция подтверждала: нарцисс-трубач, и рассказывала, какие тюльпаны видела в Голландии.
У них был большой ласковый пес Бюсси,  и когда девочки показывали Сереже город, Сережа брал пса с собой, и на улицах все на них смотрели, потому что никогда не видели таких лохматых больших собак. Он был привезен из Португалии, а в Португалию завезен из Мексики.
В другой раз он приехал в Монпелье еще через год – девочки были старше, и он запомнил подвенечное платье, которое они по очереди надели. Платье было такое же старое, как Библия с Доре. В нем венчалась бабушка Жаклин и мать Жаклин, и будут венчаться девочки, если выйдут замуж. Оно было простое, из плотной ткани, с белой вышивкой на груди, всем широко и завязывалось сзади на бант. Ему понравилось, что в доме есть вещи, которые не умирают вместе с хозяевами: старинные картины, половички, рождественские игрушки. Когда ему показывали младенца Христа в плетеной корзине и барашков вокруг корзины, у него щемило в груди, - такие они были древние и хрупкие, и так их берегли, и так от них особенно пахло. И таким же было подвенечное платье, в котором девочки меняли свои фамилии. Такие вещи были и у них дома в Петербурге. Но у них это были домовые иконы, столовое серебро, сервизы: они были богаче ле Шателье, поэтому старинные вещи у них были массивные и совсем не хрупкие. Они были прочные и вечные. Вообще же после их  дома на Ектерининском канале с мраморными полами и зеркальными паркетами дом на де Вентейль казался ему маленьким и бедным. Особенно крашенные деревянные полы казались всегда не совсем хорошо отмытыми. Зато была книга Данте Алигьери с иллюстрациями Доре, в которой тоже были засушенные цветы и письма.
Его водили гулять на берег чистенькой речки с водой пенной и зеленой, с берегами, поросшими небывалой высоты, ему по колено, голубыми незабудками и яркими ирисами, которые девочки рвали целыми охапками, и, сидя на берегу реки, рассказывали ему о странах, в которых успели побывать. Везде у них почему-то жили бабушки. Сереже, у которого все предки в 29 поколениях жили только в Москве и Петербурге, было удивительно, что какая-нибудь из бабушек может жить в чужой стране и быть другой национальности.
Его не надо было никак особенно развлекать, ему все было интересно. Отец его тогда был молодой, знаменитый и читал в университете лекции. Студенты сидели полукругом, вольно. Жаклин посещала эти лекции. А город был очень старый. Когда Сережу водили по улицам, над головами полоскалось белье и цвели герани.

В двадцатом году городская экономика встала на ноги, и Монпелье стали посещать иностранные туристы. На площади Канург зазвучала чужая речь, и городские путеводители стали выпускать на четырех языках. Город начал озеленяться. При муниципалитете была создана дендрологическая служба, в штат которой вошли сотрудники Ботанического сада с дипломами Английских цветочных выставок, любители хризантем.
Каждому фонарю полагалось теперь по клумбе, центр украсился геранями и декоративными деревцами, в скверах  насадили розовые кусты, а вдоль ограды старого университета -платаны.
Сережа вернулся из России. Не мальчиком, который любил читать, лежа на диване, скакать верхом по полям, гулять с Лазаревым в дождь и есть конфеты, а уже мужчиной, хотя и очень молодым, но с ворохом новых для всех чудачеств
Прежде всего он оказался очень мало похож на жизнерадостного поручика, писавшего француженкам восхитительные письма  и великолепного в кинохронике. В сущности, он был великолепный – высокий,  с полупрозрачным профилем и светлыми глазами,  причудливо освещавшими лицо. Рот был детский, с детскими закругленными зубами, и вместе с глазами определял растерянное,  порою даже беспомощное выражение лица. Держался он  прямо, как вообще держатся гвардейцы. Волосы были густыми и счастливо для облика вились; стригся он редко, даже и брился довольно редко, так как щетиной обрастал медленно, и она была незаметна на лице. Кожа лица была очень чистой, здорового оттенка. Голос его был звонок – баритональный тенор.
Он был усталым, отстраненным и даже не совсем адекватным: неохотно выходил к гостям и сам ни к кому не ездил.  Естественным его состоянием в чужой стране было состояние тихой озабоченности, которое, хотя страдал он молча и с достоинством, все заметили.
Вид цветущих садов и задумчиво зеленеющих деревьев парка для него был невыносим. Его так страстно, с такой чудовищною силой влекло в Старую Слободу и Венгеровское, где пахло мокрой землей и над свежей могилой стоял большой деревянный крест, что он старался никому не показываться на глаза, чтобы не пугать домашних своим лицом,  и сидел в своих комнатах, где его никто не видел. К нему был приставлен пожилой камердинер Шанфлери, ходивший неслышно в мягких башмаках и не шпионивший за ним для княгини, о чем Сережа мог судить по тому, что если той нужно было знать его настроение, она приходила взглянуть сама.
Он ненавидел атамана, взявшего на себя ответственность решать, где ему жить. Он не желал ему смерти и старался, чтобы в мыслях об атамане не было проклятий, но ему хотелось, чтобы атаман так же нравственно страдал, как страдал он в своем изгнании. При этом он знал, что атаман рискует жизнью и что бомба, которой взорвали Диму, предназначалась атаману.
Соланж, увидев его и поговорив с ним, поняла, что разочарована. Хмурого лица и несветской мрачности было достаточно, чтобы она перестала смотреть на его портрет в гостиной и вернулась к прежним своим приятелям, которые считали ее хорошенькой, а он - нет, так как с ней он почти не разговаривал. И вообще был странный. Обиднее всего было то, что он не мог запомнить ее имя – Соланж – и, обращаясь к ней, невнятно проговаривал комбинацию из нескольких букв, после чего четко, насколько позволял его "разбойничий французский", произносил то, с чем обращался. Тициана очень любила такие вещи. "Как он ее назвал?" – потихоньку смеялась потом Жаклин.
- Скиппи, - отвечала Патриция.
Он был благодарен Патриции за то, что она не стала плакать, когда на вопрос "Где Дима?" он ответил: "Его взорвали", а помолчала, расширила глаза и упала в обморок. Проделано это было очень интеллигентно, он даже подумал: может быть, и в ней течет непростая кровь, хотя все  бабушки живут за границей и не Бог весть что. Он сидел около нее, уставясь в пол. Можно было ожидать, что очнувшись, она закатит сцену. Он надеялся, что она этого не сделает. И она этого не сделала. Пришла в себя и стала тихо поглаживать его по спине. А затем пришла Ольга Юрьевна, которая сказала ему в сердцах: "А все потому, что вы лезете в казаки, в разбойники, к черту на рога! Лишь бы около мамы не сидеть!"
Очнувшись, Патриция спросила, в каких выражениях они написали Лазаревым. Сережа решительно не помнил, в каких выражениях они сообщили родителям Димы о гибели их сына,  помнил только, что письмо писали на глянцевой солидной бумаге, которую Дима таскал у атамана по листику и записывал на ней песенки казачьего цикла. Казачьи песни под казачьим гербом выглядели очень достойно. По поводу кражи бумаги Бакланов устроил однажды служебное расследование, заставил предъявить все краденые листы, пересчитал их, внимательно прочел все, что было на них написано, и пообещал оторвать им уши, если не перестанут красть.
- А как это случилось?
- Как, как! Да так.
- Я хочу знать, как.
- Зачем?
- Он мой друг.
Сережа задумался. Они познакомились, когда Патриция приезжала в Петербург. Им с Димой было по 16 лет, ей – 22 или 23, она была взрослая, почти женщина, и Дима потерял голову. Именно после встречи с нею бурно забил его "поэтический фонтан". Других женщин у него не было.
- Ждешь, что я опишу тебе романтическую смерть с восклицанием на последнем вздохе: Прощай, любовь моя, до встречи в преисподней? Ему было больно, и он о тебе не думал.
- Мы не в опере. Расскажи, как он погиб.
- Как, как. Взорвали.
- И ничего не осталось?
- Все осталось. У тебя странное представление о взрывах. Это взрывчатка после срабатывания самоуничтожается. А человек остается. Только не целым, а фрагментами.
Правильно, подумал он. Пусть она знает и пусть оплачет. Кто-то должен его оплакать. Пусть она. Он ее любил.
- А ты думала, он приедет? Думала, он женится на тебе и поселится с тобой на равнине, с которой будут разбегаться и взмывать в небо альбатросы?
- Как он погиб? – спросила она опять. Он рассказал, стараясь не очень ее пугать, и пока рассказывал, наблюдал, как меняется ее лицо: вначале оно было только растерянным, затем расстроенным и ошеломленным, затем она замкнулась, а несколько дней спустя Жаклин сказала ему по телефону: "Приезжай к нам. Патриция все плачет и плачет."
- Пусть плачет. Нужно, чтоб кто-то плакал.
- Я слышала, что человек не успевает заметить, что взорвался, - неуверенно сказала Жаклин. – Что это быстрая безболезненная смерть. Как вспышка.
- Мне, напротив, показалось, что это долго и болезненно.
- Вы попали под артиллерийский обстрел?
- Ишь какие ты слова знаешь!
- У нас ведь тоже была война.
- Это был пакет со взрывным устройством, срабатывающим при вскрытии. Похоже на  толстое письмо. В нем должны были быть бумаги. А оказалась бомба.
- Как же вы не сумели отличить бомбу от бумаг?
- Говорят тебе, это было похоже на толстое письмо. Запаковано. Перевязано веревочками. А когда распечатали – бабахнуло.
- Как же ты уцелел?
- Мне не полагалось знать, что в пакете. Ему это тоже не полагалось знать, но он считал, что можно.
- Его можно было спасти?
- Нет.
- И Шевардье бы не спас?
- А что такое Шевардье? Бог-отец?
- И совсем ничего нельзя было сделать?
- Господи, Жаклин! У человека в руках взорвалась бомба! Ты взрослая мадам, и ты догадываешься, что бывает с человеком после такого взрыва. Что ты меня мучаешь, что ты от меня хочешь?
- Я хочу знать, почему вы сидели там, когда мы вас ждали здесь.
- Потому что там наша Родина. Потому что мы ей на верность присягали.
- Конечно. Там ваша Родина, и ваш атаман значил для вас больше, чем мы все.
- Отстань. Для тебя это – вздор, а нас так воспитывали.
- Неправда! Вас воспитывали не так. Вам не внушали, что в случае войны вы должны прибиться к казачьему атаману и служить его идее. Вас вообще не прочили в казаки! Корпус готовил вас служить императору. А если не станет императора, вас не учили лезть в междоусобицы, вас учили заниматься чем-нибудь осмысленным.
- Что ты на меня кричишь?
- Я не кричу, я тебя сейчас бить начну! Если ваш атаман такой хороший человек, почему он не отправил вас к родителям?
- Ты не искренна! Тебе не нужно, чтобы Баклан отправил нас к родителям. Тебе нужно, чтобы он отправил нас к тебе! Тебе дочерей нужно замуж выдавать!
- Глупо, Серж, глупо!  Я знала, что этим кончится. Мне все эти годы представлялось, как Дима размахивает флагом над какой-нибудь глупой баррикадой!
- Это у вашего Делакруа  флагами размахивают. Причем, женщина! Причем, с голой грудью.
- Почему вы не сидите около  мам? Почему вы вечно дергаете какие-то веревочки, вскрываете пакеты, которые вам не предназначены, и так охотно подставляетесь под жерла? Скучно?
- Скучно.
- А что нам делать?
- Джеки, Джеки! Люблю я с тобой разговаривать. Это чеховская фраза. У Чехова много хороших фраз.
- Хоть бы Чехов вас чему-нибудь научил.
- Господи, чему может научить Чехов? Глубоко мирный человек, - сказал он, пожав плечами, и вдруг пожаловался ей, что не может читать.
- Если не можешь читать – пиши! – посоветовала она уверенно.
- Что писать? – удивился он.
Она напомнила, какие интересные он писал им письма.
Сережа действительно не мог ничего читать. Ни проверенного временем Чехова, ни любимого Димой Толстого, ни других. Он не мог читать диминых тетрадей, которые привез из России. Тетрадки были пухлые, густо переложены фотографиями, фантиками, денежными кредитками. Ночью он клал одну из них около подушки, но читать не мог.
Жаклин, между тем, была права: следовало взять себя в руки и систематизировать то, что они сочинили вместе. Многое вообще не было записано и держалось только у него в памяти, - как будто каждый из них стеснялся присвоить авторство. Они сочинили вместе пять-шесть казачьих песен и три-четыре философских, с длинной строфой, в которых с иронией и фрондерством рассуждали о милости Господней, и еще три-четыре, которые сами собою объединились в цикл любовной лирики. Эти последние было бы уместно перевести на французский язык и подарить Патриции, которая перестала, наконец, плакать, и спросила – с попом они похоронили Лазарева или без попа. Он понял, почему она спросила. Гуляя вместе по Петербургу в шестнадцатом году (в душе они так и не примирились с тем, что его переименовали в Петроград, и говорили Питер), они увидели красивые похороны с шестью попами вокруг элегантного полированного гроба, остановились посмотреть и долго рассуждали о том, сколько степеней нужно иметь, чтобы около гроба шли шесть священников.
- Конечно. Я собрал трех батюшек, и они чин-чином его отпели. Если душа его была там, то ему понравилось, - серьезно сказал Сережа.


Рецензии