Глава третья

Глава третья
   

Итак, в мае двадцатого года семья воссоединилась.
Гончаковы получили своего мальчика и могли зажить счастливо и спокойно. Сережа в полной мере ощутил гнет их любви, который только вначале не показался гнетом, а некоторое время спустя начал его нестерпимо раздражать.
 Когда Сергею Сергеичу потребовалось ехать в Париж, он взял его с собой, так как был убежден, что если оставит дома, то сын сбежит. Сережа, который знал, что бежать назад в Россию нет никакого смысла, считал патриотичным держать родителей в убеждении, что он намерен сбежать на Родину. Ложный патриотизм  сделал то, что в его мрачном настроении и нелюбви ко всему французскому ему пришлось ехать с отцом в Париж.
Париж бы ему понравился, как и вся тихая, домашняя жизнь во Франции, и если бы он разрешил себе разобраться в чувствах, то обнаружил бы, что в его душе прорастает нежная, тщательно скрываемая от всех веселость. Но и в мрачном настроении, которое он берег в душе, ему очень понравились горгульи, которые с изумленным любопытством смотрели на Сену с собора Парижской Богоматери, понравился весенний, славный парижский дух. Оказалось, что он способен полюбить Париж не меньше, чем поруганный, обесчещенный Петербург, и это открытие его чрезвычайно испугало. Он не хотел и не собирался любить Париж. Он полагал, что никого и ничего больше не полюбит: ни города, ни женщин.
Случилось так, что вечером, в темноте и под проливным дождем они отправились в Сакре-Кер, и с холма смотрели на город. И город, и белый, с православными куполами собор, и Монмартр, и красная мельница "Мулен Руж", которая вечерами махала крыльями – тронули его и понравились даже больше, чем мрачные горгульи. Он понял, что полюбил Париж, и начал беспокоиться о его судьбе. Предатель, подумал он, но всю дорогу домой вычислял внешних и внутренних врагов Парижа.
Когда они вернулись в пышную южную весну, его опять удивило обстоятельство, что с него не спускают глаз. Кабинет князя помещался около его комнат, окна которых выходили в крону кедра. Князь ночами работал до двух часов. Просыпаясь, Сережа выходил поговорить с ним. Ольга Юрьевна, если б дать ей волю, поселила бы сына у себя. С ним постоянно был отец, или мать, или Лиля, если родители были заняты. Его не то чтобы занимали разговорами или заботились о том, чтоб не заскучал, - заботились, чтобы он никуда не делся.
- Вы чего-то боитесь? – спрашивал он, находя мрачное удовлетворение в том, что они боялись.
- Боимся, что ты уедешь назад в Россию.
- Да зачем же я приехал?
- Затем, что тебя Иван Андреич под конвоем сюда прислал. В наручниках.
- Николая Николаича там нет. Лазарева нет. Куда же мне теперь ехать?
- Там казаки твои любимые остались.
- Казаки остались, верно. Отчего бы мне в самом деле не уехать?
- Не пугай, пожалуйста.
- Я никуда не собираюсь ехать. Чего ж вам еще? Булавкой  пристегнуться?
- Я что, дурак? – вскипел он однажды. – Я что, полный идиот, который не может сидеть спокойно? Войну я проиграл. Почему ты не хочешь это понять? – спросил он мать.
- Я не знаю, что у тебя в душе. Ты и сам этого не знаешь.
- Бакланова в хвост и в гриву бьют, а может быть, и совсем разбили. Зачем я туда поеду? Что вы опекаете меня, как опасного больного?
Матушка начинала плакать.
- Объясни ей! – сказал он мадам ле Шателье.
- Что объяснить?
- Что я никуда не денусь. Что она может отпускать меня в город. Что я большой.
- Большим ты станешь через год. А пока терпи.
- Ты пойми, мне кажется – я должен вас развлекать, чтобы не зря шпионили. Ты способна это понять? Или тоже нет?
- Нет.  Начнется сезон – введем тебя в свет, будешь ездить в гости.
- Странно. Я считал, что ты умная.
- Видимо, не настолько, чтобы тебя понять.
- Что с вами со всеми сделалось? Я хочу, чтобы вы сняли с меня надзор. Объясни это матушке моей!
- Как я могу ей объяснить, если я тебе не верю?
- Почему?
- Потому что не знаю, что ты захочешь делать. Ты и сам этого не знаешь. И твой папа – тоже.
- Что  папа "тоже"? Не убедил вас в том, что умный?
- Потому что вы патриоты, черт бы вас побрал! Из патриотических побуждений вы превратили нашу жизнь в ад, от которого у нас волосы стоят дыбом!
- Они у вас не от ужаса стоят. А от папильоток.
- В вас обоих развито чувство долга. Когда в нем нет необходимости, оно вас не беспокоит. Но когда нужно – оно работает. Княгиня знает, чего боится.
- Пока во мне работало чувство долга, я сидел в России. Теперь там только социализм можно строить. Ты ведь не думаешь, что я такой дурак, что поеду строить социализм?
- Право, не знаю, Серж. Вы непредсказуемые. Мы боимся на всякий случай.
- Дима рассказ писал, который начинался словами "на балконе дрались две ведьмы". Не успел. Зато у меня теперь материала пропасть.
- Может, ты на Ривьеру хочешь? Будешь книжку писать. Про ведьм.
- На Ривьеру я не хочу.
- А что ты хочешь?
- Я хочу, чтобы вы перестали за мной шпионить.
- Если бы благодетель не затолкал тебя в немецкий эшелон, ты бы сгинул. Но ты и здесь можешь точно так же сгинуть.
- Сгинуть – это как? Как ты себе это представляешь?
- Потерпи. Мама привыкнет к тому, что ничего плохого с тобой не происходит, и начнет отпускать тебя в город гулять с Патрицией.
- Вы и Патрицию убедили за мной шпионить.
- Этого ты можешь не замечать. Проявляй некоторую деликатность.
- Тогда и вы проявляйте деликатность. Не посылайте камердинера смотреть, что я делаю в саду. Не учите конюхов подсовывать мне вместо жеребцов –пожилых кобыл.
- Ты драматизируешь. Беда в том, что ты у нас один мальчик на две семьи. Когда ты на днях сказал Патриции, что беспокоишься о могиле Димы и что, прежде чем сюда ехать, нужно было сбить с нее крест, что ты имел в виду?
- Что нужно было сбить с нее крест, чтобы ее не осквернили. Зря мы его поставили.
- Видишь ли, если бы это сказал кто-нибудь другой, его бы утешили и забыли. Когда это говоришь ты, то нужно думать, что ты поедешь и собьешь. А как тебя остановить, мы не знаем.
Он промолчал.
- Крест на могиле должен стоять. Что сделают с ним большевики – это на их совести. А вы обязаны были поставить крест. Никто его не тронет. Какими бы они ни были, они – люди,  их мамы и бабушки воспитывали.
- Да, но кресты они не любят.
- А ты люби. Поставил – и пусть стоит. Вообще, Серж, по моему глубокому убеждению, тебе пора начинать жить здесь. Тем более, что там, как ты говоришь, все кончилось. А здесь только начинается. Твой папа это как-то назвал по-русски, будто бы это ваша национальная черта, но я не верю, что она успела в тебе глубоко укорениться.
- Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам?
- Да.
- Но это действительно наша национальная черта. Может быть, это лучшее, что в нас есть.
Попрощавшись с ней, он постоял у открытого окна, послушал лягушек – и почувствовал, что одиночество невыносимо. Открыл дверь и посвистел черному терьеру  по кличке Сгон. Пришел сонный Сгон, сунулся осмысленной мордой ему в колени, втянул в себя его запах и с силой выдохнул через нос.
Сережа лег и закинул руки за голову. Сгон улегся сбоку, почесался, длинно повздыхал и уснул.
Он вынул тетрадь из-за подушки, пристроил на груди так, чтобы не вываливались вложенные в нее листки и фантики, и долго разглядывал грязную обложку. Боль одиночества тупо била ему в виски. Он открыл ее там, где она открылась, и осторожно коснулся глазами текста. Текст оказался французским, с характерными для Димы ошибками в употреблении Z и H. Французский текст удивил его: Дима не писал по-французски. Собственно, французской в тетрадке была одна-единственная фраза, по-французски же услышанная: "Принимайте странников, ибо под видом странника может сойти к вам Ангел".
Все другие записи были на русском языке.
"1919, декабря 17. Все время старался представить, какой он стал. Осталось ли в нем спокойное сознание: я – Гончаков, которое так нравилось всем в корпусе, и прочие признаки породы. Все осталось. Это почувствовал в нем Иван Андреич, когда не стал расспрашивать, почему он хочет поступить в полк и сочувствует ли казачьему движению. Вечером собрал круг, и ему прокричали "любо". Видимо, все то, что понимаю в нем я, понимает и Баклан. Сережа носит свою гвардейскую форму. Под мундир надевает шерстяную рубашку. Мундир тесноват, распахнут на манер гусарского ментика. Никакой он, конечно, не казак. Казачьей формы у него нет, сшить ее негде, а предложить ему форму после погибшего Осмоловского не посмели.
Заносчивый, высокомерный, аристократ – и со всеми в прекрасных отношениях.
1919, декабря 25. Его словами "здоровая брезгливость" легко объясняются ужас перед пытками и отвращение к любви продажных женщин".
Он опустил тетрадь на грудь, снова закинул руки за голову и пытался представить, что бы на его месте делал Лазарев. Видимо, тосковал бы и не знал, куда себя деть, но проделывал это весело. Вошел бы в дела Сергея Сергеича, ездил бы с ним в командировки. И что-нибудь уже написал бы подходящее по случаю, в духе "Женитьбы Фигаро". Когда он тосковал или был серьезным, у него всегда получался "Фигаро".
Утром он поехал к Патриции на улицу де Вентейль.
Было уже тепло и даже жарко, давно отцвели сирень, жасмин и пионы, а он все носил охотничью кожаную куртку, которая днем раскисала от жары, и никто не мог уговорить его ее снять. Ему нужна была дополнительная защита от мира, наполненного светлячками, запахами, ветрами, которые дули со всех сторон и каждый имел название (упорядоченность французской жизни, прежде восхищавшая и его, и Лазарева).
Ему нравилась прохладная комната Патриции с высокими окнами и видом на опорную стену. Она была неправильной, ромбовидной формы и самая уютная в доме. Весь дом на улице де Вентейль - стоящий посреди  на зеленой лужайке под старыми хвойными деревьями, с которых дрозды и сойки сыпали шишки, похожие формой на камелии, был очень уютный, и если бы ему пришлось выбирать, где жить, он выбрал бы дом мэра на улице де Вентейль, с высокими окнами и балкончиками из кованого кружева, оплетенный глицинией с перевитым стволом, цветущей нежно-лиловым облаком. Сквозь листву видны были ее перевитые стволы, и выглядела она неплохо во все сезоны.
В комнате Патриции всегда был зеленый полумрак и плохо росли комнатные цветы, которые она не старалась разводить, так как прямо под ее окнами были разросшиеся гортензии, над гортензиями – виноградная беседка, а за беседкой – опорная стена, за которой помещался старый неухоженный сад ле Шателье. За опорной стеной росли несколько буков, с которых свисали длинные плети ежевики. Комната имела пять стен, и на всех стенах были выступы и ниши. В одной нише стояла низкая кушетка, на которой спала Патриция. Кушетка была покрыта ярким клетчатым пледом, на пледе лежали пунцовые подушки, чехлы которых были вышиты золотистым шелком и изображали тропинку, горбатый мостик, кривые японские деревья и идущих по мостику японок со спицами в прическах, а за мостиком виднелась деревня с низкими домами.
Ему нравилась, что комната скромная, почти бедная. Нравилось смотреть, как Патриция работает за своим столом. Они иногда спорили о воспитании детей. Он говорил, что детей ничему учить не нужно, не нужно даже учить читать: придет пора – и они все узнают сами. А она утверждала, что если детей не учить, они выродятся и начнут ходить, опираясь на кулаки, как обезьяны. Убеждение, что ребенок все постигнет сам, шло в нем оттого, что он помнил, как они с Димой писали на физике романсы; физику, как, впрочем, и все точные науки, Сережа не знал и терпеть не мог; Дима же знал прекрасно – при  том, что почти не читал учебники. И никто не учил их рифмовать "тот, кто" с "тот, кто" и "будет тот", а они рифмовали, и у них это получалось. Такова же была и Тициана: не учила уроки, а историю и географию знала лучше всех, рассуждала о королях и знала, где Дюма-отец написал правду, а где соврал. Ну, а Патриция говорила, что детей не только нужно всему учить, но нужно стараться делать это как можно лучше. Она говорила: чем больше ребенок будет знать, тем он скорей поймет, чем  заниматься на уроках: постигать законы физики или писать романсы. Сережа отвечал, что некоторых детей лучше вообще освободить от школы: без нее они разовьются лучше. Никто никого не убедил, но им было интересно вместе. Ему почти всегда было с нею хорошо – лучше, чем с Соланж, другой ее сестрой, которая очень скоро, можно сказать, против его воли (Соланж ему не нравилась), вынудила его стать ее любовником. Когда она бывала достаточно настойчивой, он уступал, хотя нисколько не дорожил их любовной связью.
Дом ле Шателье был милый и славный дом. В комнатах девиц сидели куклы, похожие на самих девиц. У Патриции была кукла, одетая в старинные кружевные юбки, со спокойным, открытым выражением Патриции. Они были похожи как сестры. Такие куклы стоили очень дорого, их делал немецкий мастер Франц Шмидт и отливал на затылке у каждой номер. У них в Прейсьясе куклы Лили были похожи на Лилю –белокурые, цветущие, с пышными челками и с бантами в волосах. По сравнению с хорошо одетыми куклами сестры куклы ле Шателье были замарашки, - правда, в дорогих кружевах. Но кружева старятся от времени, их следует мыть, а потом менять. Ничего этого сестры ле Шателье не делали: две старшие сестры были слишком взрослые, а младшая – Тициана – любила уроки фехтования и верховой езды. А Лиля делала. Ее куклы выглядели как принцессы, а куклы с улицы де Вентейль были дорогие, но безнадежно старомодные в пыльных туалетах.


Отвез ей больше десяти написанных Лазаревым писем. Когда Диме в руки попадал приличный листок, Дима писал письмо Патриции. Грязные, пожелтевшие бумажки для этого не годились. Содержание писем Сережа тоже примерно знал. И только когда понял, что Патриция не отдаст  их назад, пожалел, что не прочел ни одного из них. В письмах была связь с Родиной.
Была суббота, занятия в лицее, где Патриция преподавала английский язык, заканчивались рано.
- В тот день, когда он взорвался, мы с ним обсуждали авантюрный роман под названием "Еврей с профилем, или граф анфас". Название само по себе ничего не значило, как почти все названия ничего не значат. А фабула была такова: французская девушка без титула выходит замуж за полоумного графа де NN, из России приезжает молодой офицер, и далее в том же духе. Его оставалось только записать. На это не было времени и бумаги.
- Он тебе снится?
- Нет.
Он пожалел, что привез ей письма, о которых она не знала.
- Позже… я дам тебе почитать, - пообещала она с видимым желанием, чтобы он поскорей уехал.
Черта с два ты дашь, думал он, возвращаясь в замок. В голове его выстраивались обвинения, которые он выскажет Патриции. "Ты не принимала его всерьез. Это понятно, ты была взрослая, когда он был еще подросток. Писала ему дружелюбные письма учительницы, а любила взрослых мужчин. Что ты теперь в него вцепилась? Зачем он тебе теперь?"
Он думал о том, что Дима не имел женщин. Робел даже совсем молодых девчонок. В этом было что-то хорошее, чистое: не было женщин – значит, не было и постыдных воспоминаний о полковничьей дочке, с которой Сережа проявлял чудеса неловкости.

Что же касается любовника Патриции, то Патриция рассталась с ним почти тотчас по приезде Сережи, хотя крутила с ним два последних года. Это был великодушный, заслуживающий уважения шаг, так как любовник был 33-летний усатый Эдмон Лансере-Сориньи, политический обозреватель Специализация такая в прессе уже была, но так ли называлась должность, не уверена из "Монпелье-Экспресс", старинного дворянского рода. Он был женат, имел двух детей и любил семью, но Патрицию он тоже любил, и когда она, не объяснив причины, порвала с ним, он с профессиональной выучкой Лучше сноровкой, выучка — нечто вроде дрессировки узнал причину разрыва у других. А узнав, задумался.
В то первое лето эмиграции Сережа редко показывался в городе и не выходил к гостям, когда те наведывались в замок. Узнав, что политобоз Уж такого слова точно не было в то время из "М-Э" хочет с ним поговорить, он велел передать, чтоб приехал после,Такого не могло быть. Хамство. Он мог сказать, что не принимает, или назначить время  и продолжал лежать на диване, ходить с братцем на руках и с сестрою на конюшню, ездил верхом и любил, когда Злата приносили утром к нему в постель.Все это вместе он не мог проделывать одновременно в тот момент, когда  отказался принять журналиста Мальчик просыпался в седьмом часу. Сережа требовал его к себе. Когда приносили малыша, приходил Сергей Сергеич.
Последний из детей Гончаковых был похож на отца, и хотя был светлокожим, имел черные отцовские глаза, четко очерченные бровки, и ему, как всем Гончаковым, шло определение Адамийко "сильно много за себя знает". По-французски дитя не говорило, несмотря на гувернантку-француженку, как бы в подтверждение того, что оно и впрямь много за себя знает. Детей Сергей Сергеич любил и гордился тем, что смог создать для них достойную, безбедную жизнь. Он и Францию, строго говоря, обустраивал прежде всего для них, поскольку здесь им предстояло расти и жить. Это понимал и Сережа, и даже братец, который любил шлепать отца и брата ладошками по лицу и грызть новенькими зубками.


Рецензии