Дед Матвей

ДЕД  МАТВЕЙ  (страшная сказка, для маленькой Людочки)

Навалилось Одиночество
                пустотой темной, щемящей.
Не спрятаться от него, не стряхнуть с плеч;
И во сне не уйдет  -  беспросветное…
Взял бы, кажется, убежал  -  далёконько!
Только ноги не те  -  не ходкие…
Висят годы на них путами тяжкими,
Не пускают и до околицы.
Сидит дед Матвей на завалинке,
Старость греет свою окаянную,
Думы думает неутешные,
С Одиночеством разговор ведет:
- Отступилось бы ты, постылое.
Что ж как сила была, не знавал тебя?!

Но молчит неуёмное, ухмыляется,
Лишь посмотрит змеёй немигаючи,
Лишь плотнее прижмется – холодное…
Вместе с ним и Тоска подбирается –
                безысходная, равнодушная…
Голос сонный ее тычет сердце иглой:
- Никуда ты от нас, привыкай, дед Матвей,
Вместе ждать будем Гостью Мрачную…

Недалёко уж та.  Что ни ночь, ближе все –
запах смрадный…  листья прелые…
Да она ли то?!  Осень дышит так!
Сколько было их?   Не упомнится…
Не опавшей листвой счет годам ведут…


Последние теплые денечки отсчитывало на дворе Бабье лето.  Заворожило все тихой грустью, очаровало красотой необыкновенной, убаюкало шёпотом листьев.  Каждое утро убегали мы в согру повидаться с ним.  Ложились там под берёзками и смотрели на чудо это, на сказку осеннюю.
Грачи галдят на макушках деревьев, ругают гостей непрошенных – хлопоты у них предотлетные, некогда, не до нас, - скачут с ветки на ветку, жалуются, потом сорвутся и – в синь поднебесную! Там сольются в живое облачко и парят над полями – прощаются.  Во всем этом какая-то сладкая, томительная тревога.  Совсем скоро полетят они за тридевять земель, увидят дальние страны!..
Ах, как мечталось тогда в той пахучей траве!  Какими красивыми были березы!  Раскачиваются в удивительном танце, бросают листвой…

Мы вспоминали о том, что лес – это не только птицы, грибы и все остальные радости деревенской жизни лишь поздно вечером на завалинке у деда Матвея, местного знахаря и немножечко колдуна, и, слушая его, со страхом осознавали, что в очередной раз были за полшага от встречи с неизведанным миром – обителью лешиев и русалок, кикимор да перевертышей.  Правда, страх тот нестрашный был, даже желанный; только разговорить деда на «лесные истории» - ох, непросто бывало…
- Дед, ну дед, а сейчас-то ведьмы бывают? – пытаем мы деда Матвея.  Молчит старик, сопит в просмоленные усы, думает свою думушку.  Что ж поделать, гнездимся рядышком, к осаде готовимся длительной; не впервой, подождем, коли так.
Вот очнулся колдун, встрепенулся, подозревая заговор, недоверчиво нас оглядел, посомневался еще для порядка и, наконец, снизошел:
- Не-е, щас-то нету, поди.  Потому – перевелись оне.  А раньше бывали.  Как же, раньше всякое существовало, - будто с сожалением выдавил он из себя, закряхтел и полез в свой бездонный карман за кисетом.  Это был добрый знак.  По телу побежали волны какого-то особенного нетерпёжного зуда.  Такое случается, если вечером остаешься один: в доме темно, ветер в трубе – жуть!  А стукнет входная дверь, и жалеешь о чем-то: кажется, с тишиной твою тайну спугнули.
Но уж мы то не хлопнем.  Знаем, как с дедом Матвеем.  Все должно идти своим чередом: сейчас свернет он длиннющую «козью ножку», раскачегарит ее не спеша, окутается клубами ароматного махорочного дыма, потом покашляет…  Только не подгонять!  Суеты дед не переносил; а людей заполошных, ярким представителем которых считал, к примеру, соседку свою, тетку Меланью, мягко говоря, недолюбливал и почтеньем особым не пользовал. 
Ну, смеху-то было подсматривать за ними!  Не пройдет тетка мимо деда, чтоб его не поддеть:
- Чё, соседушка, здоровье-то как?  Скрипишь помаленьку?  Ну-ну.  Это ведь у людей только хоть что-нибудь да болит; а Кощей, он и есть Кощей.
Или так еще:
- Не обженился , женишок?  Так-так.  Рано тебе.  Погуляй ишо.

Надо сказать, «теткой» дедову соседку величали так просто, шутки ради.  На самом же деле была она едва ли самого деда не старше.  Вот только обстоятельство такое знахаря ничуть не смущало, и он - как все - с удовольствием  обзывал бабку теткой; что, понятное дело, раздражало последнюю.  Думается, потому и заводила она свои разговорчики, рассчитывая тем деду Матвею досадить и нарушить его внутреннее равновесие.  Да только не припомнится случая, когда бы дед попался на удочку и удостоил провокаторшу хоть каким-то ответом.  Лишь безграничное презрение сквозило в его глазах к ней, а в ее лице и ко всему предательскому бабьему роду.  Уж так нам казалось тогда…
Гордым был дед Матвей.  Не каждому открывал свою древнюю душу.  Но если уж повезло кому, выпало такое счастье – упаси тебя Боже, перебивать!  Напрочь забудет, о чем говорил.  Жди тогда…  И самое главное – должен был верить ты ему безоговорочно, безусловно, как себе самому!  Любые сомнения расценивались им, как личное оскорбление и преступление, сравнимое по тяжести разве с изменой Отечеству!
Никто в деревне не знал, сколько деду Матвею лет.  Все были уверены, что был он всегда: как речка, как согра за околицей…  Даже старожилы, и те помнили его не иначе как стариком, и пользовался он у них - непререкаемым авторитетом!  Не в пример прочим, что помоложе, которые дедову мудрость фактом очевидным признавать не желали и «слухать» его - не «слухали».  Оттого и сам дед считал молодежь элементом со всех сторон глупым и для серьезного восприятия – непригодным.
- Ишь ты, слухать оне не хотят, - ворчал он, - носом оне воротют.  Сами-то чего могут?!  Рази пузыри энтим носом пускать…
Вспоминается, и разговаривал-то дед только с нами: уж мы понимали его…  Да и в отношении молодежи, опять же, сходилось у нас.

- Оно, конечно, могли остаться которые, - степенно вынырнул из облака дед, накашляв положенное для такого случая время.  – Только - куды там?! - не могут оне.  Сила в их не та, чтоб как раньше.  Ну, порчу какую-никакую наведут (дело нехитрое), а чтоб, скажем, чего заковыристей? - нет...  Вот лешие, те убереглись, и сила в их сохранилась.  Однако встренуть их – в редкость, а уж добром разминуться – за редкое счастье.  Мутят, язви их в душу… 

Старик снова задумался и надолго замолчал.  Оборот такой нас никак не устраивал; но сидели мы тихо, как мыши, боясь спугнуть ветхую стариковскую мысль.
Быстро темнело.  Презлющие деревенские комары, понимая, что время бежит против них, теряли последний страх и налетали уже не по одиночке, а целыми стаями.  По всем правилам военной науки, одни из них отвлекали мозоля глаза, другие же набрасывались стыла, и без счету пили нашу полезную кровь, густо разбавленную парным молоком и вкусно пахнущую парным молоком, травой и груздями.  Но все бы это можно терпеть, знай мы, что про нас еще вспомнят; однако опыт наш шептал об обратном… 
Мой друг не выдержал (кабы не друг – прибил бы его!):
- А ты сам-то видал хоть лешиев этих?!  Может и нет их вовсе?  (Пропал вечер!  Да еще каким тоном!  Будто сомневается, гад!  Из колдуна теперь слова не вытянешь!)
Но – удивительное дело! – против всяких правил, дед не только не ушел в себя, выказав таким образом нам полный отлуп, а, совсем наоборот, вдруг нахохлился, запыхтел и даже засветился весь от возмущения и благородного гнева.
- Да как тебя сейчас, сапленыш мокроштанный!  До сих пор, поди, снится чудище, в бок ему коромысло!

Надо отдать деду должное, матом он никогда не ругался, и это «в бок ему коромысло», в отличие от «язви ее», «яп-понский ты бог»  или  «будьте любезны», употреблявшиеся им просто так, всегда выражало крайнюю степень негодования.  Знать и впрямь промелькнуло что-то особое в бессмертной его голове.
- Видал ли я лешего? – пробурчал он с горькой обидой, чуть поостыв. – Ладно, слухайте, коли так.  Спросите кого постарше, хошь у тетки Меланьи: дед Матвей ипокон при лошадках был!  Потому понимаю я в их – ну, как люди оне; уж будьте любезны…

И тут знахаря нашего понесло!  Мы с беспокойством поглядывали на исчезающее вечернее зарево, на звездочки, отвоевавшие для себя уже больше полнеба; а он все несся и несся по поводу  «наилучших из тварей»: о повадках, болезнях, о том, скольких их них вытянул он «почитай с того свету»…  Мы уже перестали надеяться, когда старик снова выправил на нужную нам колею:
- Эхе –хе…  Кажись, дальше некуда – все про их знаю!  Ан нет.  В том годе цыганы у нас за речкой стояли.  Племя вороватое, буйное.  Чего там, своя у их жись, - перекатная она.  Вот, повадился ко мне один из табора ихнего.  Все вынюхивал да выспрашивал – «что?» да «дак?».  Думал я: примеряет, варнак, мыслит, как ловчей коня умыкнуть!  Только ошибочка вышла, прости меня, Господе.  Ходить-то ходил, высматривать-то высматривал, да не умыкнул – сам привел!  Привел да ни в ноги чуть: «Вылечи, дед, друга моего. (Так и сказал!)  Пропадает из-за болезни особой.  Нету спаса от нее проклятущей.  А ты управишься, - с уваженьем ко мне, - всякому, - мол, - умение твое по этой части известно; да и сам теперь знаю.  А как вылечишь, - еще говорит, - пусть с тобой и останется», - ему, дескать, не судьба...
Взглянул я на бродягу, а там слезы в глазах.  Веришь - нет: от сердца отрывал, цыганская его душа!  Что и сказать, конь красавец был писаный, а умом – куда прочим из нас?!  Посмотрит только, а будто поговорил ты с ним.  Шибко понимал я цыгана.
Оно, конечно, внешностью своей животное вполне несуразное по отношению к человеку, да только в другом остальном не в пример лучше будет – в ём подлость отсутствует, чистое оно.  Вот и ищешь другой-то раз, чего в самом тебе нет, а найдешь – так прикипит!
Однако ушел цыган.  А наутро уж и табору ихнего не было.

Старик был очень взволнован.  Казалось, не нам – цыгану рассказывает он через годы, будто в чем оправдаться торопится.  Никогда еще дед Матвей не раскрывался так перед нами.  Забыли мы в ту пору и про комаров, и про прутики, которыми обыкновенно разгоняли нас матери.  Другое было на уме – не замолчал бы дед, не закашлялся.  Но видно наш был тот вечер…
- Опущу о том, как конька выхаживал: сколько трав перебрал да росы ему выпоил.  Что ни делал, как ни старался, а понапрасну все.  Уж закралось змеюкой: мол, и мне, видать, не судьба…  Так вот сижу однажды в лесу, горюю, росы жду первые.  И болезный тут рядышком.  Никуда мы с ним друг без дружки.  Ночь-то кругом, а нам ничего: беседы беседуем, мирно так, тихонько.  Вдруг - как подменили животного: захрипел, глаза угольки, смотрит через меня, на месте не устоит!  Обернулся я – Мать Честная! – под осиной, рукой подать, - старик не старик, лохматый весь, одёжа будто из мха да листьев лежалых – страшилище!  Нечистый попутал!!
Оно хоть в голову и ударило, а сообразил, слава Господе, вспомнил слово.  Вскочил, плюнул через плечо, сказал положенное и жду стою – чему быть, того не миновать!  А чудище лапу-то поднял, и просветлело вокруг, будто сумерек возвернулся, пролопотал что-то, и конь присмирел.  Уж потом ко мне (голос скрипучий, чисто дерево на ветру): «Ты, дед, не бойся.  Знаю кручину твою.  Помочь пришел».
Э-э, думаю, с каких-то пор ты добреньким стал?  Коль пришел – жди беды.  А сам все обличье хочу разглядеть, а никак: рассыпается в свете заумогильном, ровно листьями ветер балует.  Тут опять он ко мне; ну, как в мысли глядит: «Не затем я здесь.  Цыган душу мне продал, потому хлопочу; а большего и знать тебе не положено.  Делай, как велю да помалкивай.  А то не увидишь конька своего.  Да и тебя никто не увидит…»
Так да эдак научил он меня, как болесь извести, и рассыпался будто не было.  Спохватился я: сон? не сон?  А ступить не могу – не несут меня ноженьки; не идут, как прикованы.  Так на пенечке и просидел.  Уж как солнышко поднялось, спали чары.

Тяжело вздохнув и прикрепив давно потухшую козью ножку к нижней губе, дед Матвей крайне предвзято оглядел нас на предмет возможных противоречий, не обнаружив таковых, крякнул победоносно и строго-настрого наперед пригрозил:
- Так-то вот, иппонский ты бог!  А то: «видал ли ты лешего», - и чуть погодя, уже по-доброму, но, кажется, совсем уже не для нас, тихо продолжил:
- А конька я отходил, уж будьте любезны; не обманул, лесное величество.  Долго он еще со мной землю мерил и помер смертью своей, как срок подошел.  Опосля и я от лошадок ушел, срока своего дожитаться.  Только я ведь секрет имею, вот и обходит меня Гостья Мрачная, старуха с косой.  Знаю, совсем-то не обмануть; так, хитрю помаленьку…

Дед снова замолчал.  Но это ничего уже было.  Знали мы, что завтра же выведаем дедовский секрет, а заодно и про старуху мрачную, и слова особые, что для лешего.  Пора по домам: прутики, выпавшие было из памяти, живо засвистели перед глазами.
Хорошо деду Матвею: за ним не следят, никто за ним с хворостиной не бегает…

*  *  *

А деду, и правда, куда спешить?  Один он, только думы остались.  Ох, ты память недобрая!  Побольней норовит, погорше.  Навалится!..

- Все сидишь?  И не спится тебе?  Поди, за день-то зад отсидел?  (Меланья это.  Проведать пришла.  Тоже ведь одна одинешенька…)
- Листву бы пожег, Кощеюшка.  Берлога уж, а не двор.  Людей постыдись.  На вот, Жучка моя нащенила.  Воспитывай.  Хошь какая, а польза с тебя.  Зайду завтра, пол поскребу.  Свалился ведь на мою-то головушку…

1997 г.


Рецензии