Глава тринадцатая

Глава тринадцатая

Актрисы опять начали визжать. Одна из них обтерла несвежим полотенцем его мокрое лицо и голову. Граф усадил его около себя, напоил из горлышка вином и стал обмахивать шляпой его все в испарине лицо. Сережин пышный парик висел на спинке стула. Над кружевным декольте в обшлагах кителя и Екатерининским шифром, который он пристегнул на место, странно и даже дико торчала мужская голова с породистым лицом. Сережа пил вино, не мог перевести дух и, вытягивая шею, смотрел на дверь.
Актрисы обсудили, что он довольно поздно для своих лет потерял невинность.
- Раньше я только об этом слышал, - сказал он графу.
- Я рад. Это от души.
- От души! – подтвердил Сережа.
- А теперь угадайте, кто это? 50 франков! – сказал Гаспар.
Ни одна не угадала.
- Русский мальчик, сын кудрявого князя, что тут гадать, – вернувшись из чулана, сказала тетушка Роле. – Давай 50 франков.
У Сережи заполыхали уши.
- Я дам, – сказал он графу.
- Обидишь. Она это от души.
- Так и я от души!
Граф протянул бутылку. Сережа отпил вина, поперхнулся, и граф рассказал, как при первой встрече он облил его шампанским. Затем вскочил, надел перед зеркалом парик и начал поторапливать.
- Будь здоровенький. Приходи, если будет нужно, - великодушно пригласила тетушка Роле.
- А можно? - серьезно спросил Сережа. – Погоди, Гаспар, мне здесь понравилось! - сказал он Гаспару, который тащил его из гримерной.
- Сюда ты еще попадешь. Пошли к своим.
- Приводи его, Гаспар, - сказала Мадлен Роле. – Надо же и ребеночку удовольствие доставить.
- А какому ребеночку?
- Тебе, - сказал Гаспар.
- А почему ребеночку?
- Она, наверное, думает, что лишила тебя невинности.
- Почему я не могу дать ей денег?
- Обидится. Она это от души.
- Так и я от души. Погоди, Гаспар. Можно ей принести еды хотя бы?
- Голодной она не выглядит.
- А ты видел, что у них на столе? Кислая капуста и лук.
- Дышала на тебя луком?
- Мне это не противно. Я в России привык есть лук.
- Ну, что, сам с тарелками будешь бегать?
- Давай официанта пришлем.
- Ну, знаешь, мы здесь не главные. Нам не позволят разорять стол. Идем в зал.
- Что мы там будем делать?
- Танцевать.
- Вместе?
- С дамами.
- По-моему, с актрисами веселее.
- Я рад, что тебе понравилось. Выпей еще вина.
Сережа выпил еще вина и много танцевал с другими дамами. Оказалось, в непривычных для него танцах ничего страшного в самом деле нет. Два из них он освоил в тот же вечер; Гаспар с партнершами держался около него и все время его подучивал. И дамы подсказывали тоже. Они оказались неплохи, хотя он немножко скучал по тетушке Роле. Ни одна из них не относилась к нему так хорошо, как незнакомая толстая актриса. После шелковых чулок и корсета он чувствовал себя комфортно в прекрасно пошитом платье графа, ему даже показалось, что он на Родине, дед его жив, и у них есть крепостные.
- Гаспар! Как тебе в фильдеперсовых чулках? – дразнил он графа.
- Пропадаю!
- Мне нравится твоя жена. Такая спокойная.
- Моя жена – Франческа, и она очень беспокойная. Ты, наверное, Анемон имеешь в виду. Анемон – моя золовка.
- Ее Анемон зовут?
- С которой ты сейчас танцевал?
- Я думал, это твоя жена.
- Жена – вон та. Подвести тебя к ней? Или лучше пока не надо? Когда она захочет с тобой встречаться, ты от нее не спрячешься.
- Встречаться зачем? – спросил Сережа.
- Зачем встречаться? Она тебе объяснит, зачем встречаться.
- Сокол-сапсан с бубенчиком.
- Что?
- Сокол-сапсан с бубенчиком. На перчатке сидит, - сказал Сережа.
- Серж, давай оперу писать!
- Какую оперу?
- «Леди из Шалотта».
- Я не умею, - ответил Сережа с сожалением.
- Умеешь. Я про тебя читал. Вы с приятелем написали много опер.
- Это была шалость, а не оперы. Граф, я, честное слово, не умею оперы писать.
- Писали же!
- Ну, так… музыкальные спектакли.
- Ну, что, будешь выезжать? Или опять затворишься?
- Буду, - пообещал Сережа.
- Приезжай ко мне.
- И ты ко мне.
Он чувствовал, что пьян, и граф его опекает. Хотелось лечь. Хотелось спросить, когда они опять пойдут к тетушке Роле, но было неловко: граф знал, зачем нужна тетушка Роле; неудобно было так открываться графу. Он увидел Патрицию с Сориньи и подумал: смешно. Патриция с Сориньи, старые любовники. Он не протанцевал с ней ни одного танца, вообще к ней не подходил. У него был граф, который водил его к тетушке Роле, а Патриция ни о чем таком даже и не знает. Патриция была будни. Гаспар был праздник. Он хотел пойти рассказать Патриции, что с ним сделала тетушка Роле, чтобы и в ее жизнь вошел праздник, но Гаспар его не пускал и за ужином усадил между золовкой Анемон и другой золовкой по имени Лукреция. Обе следили, чтобы он как следует поужинал. Патриция сидела далеко, Сережа ее не видел. Был пятый час, он так устал, что видел быстрые, летучие сны и ел то, что Анемон совала ему в рот. После ужина что-то опять шумели, и он удивился, что шумит громче всех, хотя в то же время спит. Что-то он с графом пел, бил почему-то в барабан и рвался к тетушке. Гаспар его не пускал, и он вроде хотел его побить, а потом целовал и говорил, что граф – его лучший друг. Потом его вроде бы тошнило, он сидел на лафете пушки, и незнакомые дамы обмахивали ему веерами потное лицо. Когда ему стало лучше, он лег на прохладный, плавный пушечный ствол и объявил дамам, что знает, как сделать, чтоб пушка выстрелила и разнесла все к черту. Тотчас после этого пушка куда-то делась, а сам он оказался лежащим головой на коленях дамы. Еще позже – это было совсем уже как во сне, - откуда-то взялся конь, и он вроде бы ездил верхом по аллее освещенного фейерверком сада и хотел въехать в зал, но в зал его не пустили, поэтому он въехал в бассейн и объявил себя конной статуей. Его оттуда выманивали озабоченные конюхи и золовки Гаспара из рода Борджиа. Затем он помнил, что объявил, что он тоже Борджиа, и ему сказали: ну вот и ладно. Когда пора было уезжать, было уже светло, половина гостей разъехалась, и княгинин шофер на руках отнес его в машину, не позволив Патриции увезти его к себе. С Гаспаром они не разменялись, уехали, кто в чем был.
В свете сложилось мнение, что он азартный, очень смешной, и прекрасно, что он сошелся с графом.
Когда он очнулся – то первое что увидел, был нарядный графский камзол и длинный жилет на пуговках, аккуратно повешенные на спинке стула. «Черт, Моцарт… - подумал он. - И тетушка Роле… твою мать, граф.
Ему было приятно, что у него есть графский камзол и следовательно, необходимость встретиться с де Бельфором, чтобы вернуть костюм. Не переслать с шофером, а встретиться и поехать опять к тетушке Роле, взять вина, пошуметь в гримерной.
- Шанфлери! – позвал он и от ударившей в глаза боли схватился за голову. – Где, черт, его штаны?
- Что изволите?
- Пропади ты пропадом!
Камердинер поднял с пола и молча развернул перед ним испачканные землей и сажей белые графские лосины. – Вы об этих?
- Об этих. Отстираются?
- Не извольте сомневаться.
- Иди! – сказал Сережа, заваливаясь опять в постель.
Камердинер дал ему выпить из стаканчика и с приличным видом унес лосины.
Газета… колонии… что, к черту, за газета? И я, как дурак, чуть не связался. Прекрасно можно жить. Женщины любят, не страдают, что с ними поступают, как им не хочется, а сами берут и любят, - думал он, с легким содроганием вспоминая сильную спину и неряшливо подобранные волосы тетушки Роле. – Ну и сиди в Париже. А я без тебя проживу прекрасно. Будем веселы, пока мы молоды.
Граф хорош для праздника. С ним нельзя разговаривать, чтобы не отпугнуть его; он бы силился понять и страдал от этого, но все равно ничего не понял, как Сережа не понял, для чего нужна газета, и это очень хорошо, не нужно, чтоб понимал, потому что нужен праздник.
- Патриция ле Шателье. Будете разговаривать? – спросил Шанфлери.
- Ты совсем дурак? Передай, что я сплю.
- И верно. Что за манера названивать молодому человеку.
- Если де Бельфор позвонит – я дома.
- Граф не позвонит. До вечера будет спать.
- А сколько сейчас? – спросил Сережа.
- Четыре.
- Завтрак неси, - потребовал он, садясь в постели.
- Булочки, что ль, на завтрак?
- Шанфлери, ну какие булочки? Жареное мясо неси!
- И в постель!
- В постель, – подтвердил Сережа. Впереди камердинера вошла княгиня и спросила, с каких пор он стал есть в постели.
- Будем веселы, пока мы молоды!
- Да уж веселы. Надрался  с графом. Сам не знал, что потом творил. Фейерверки взрывал. Песни орал с Гаспаром. С галереи на руки к дамам прыгал. Если б не поймали – убился бы. Хорошо себя показал, ничего не скажешь. К тому привыкли, а ты-то что? Дружка себе нашел, в обнимку с ним весь вечер ходил.
- Сестрицы в трауре?
- В трауре им не с чего быть, а ты попридержи лошадей. Подумают, что буйный – не станут пускать в хорошие дома. Заявил себя, нечего сказать.
В восьмом часу позвонил Гаспар. Голос у него был сонный, видно, что только что проснулся, и говорил он в основном только «да» и «да-да», но разговаривать с ним было приятно.
- Матушка на меня налетела, говорит: неприлично себя вел, - сказал Сережа.
- Какая матушка?
- Матушка моя!
- Да-да.
- Говорит – неприлично себя вел.
- А что такое?
- В хорошие дома  не будут пускать, сказала.
- Да? Да-да. А что с домами?
- Пускать, говорит, не будут.
- Я все переживаю: какая хорошая была женщина. Лучше бы я не видел.
- Какая женщина?
- Леди Гамильтон. Чудеснейшая женщина.
- Я что-то пропустил?
- Что пропустил?
- Женщину… не помню.
- Господи, Серж! Я твой маскарадный костюм имел в виду.
- Что вы, граф! Мало вам живых женщин?
- Каких женщин?
- Всяких. В том числе хороших.
- Покажи хоть одну хорошую.
- Тетушка Роле.
- Да-да. Какая тетушка?
- Тетушка Роле.
- Да-да. Ты имеешь в виду Мадлен Роле?
- Она кто?
- Певичка.
- Можно будет опять пойти?
- Да-да. Я уж подумал: поедем в лес. Под деревья, в лес. В полях под снегом и дождем. Ты когда-нибудь был с женщиной в лесу?
- Женщины не любят делать это в лесу. Им там грязно.
- Смотря какие женщины.
- Гаспар, у тебя что, нет женщины?
- Есть. Но все не то.
- А что – то?
- Не знаю. То одно, то другое. А чтобы все вместе – редко. Может, и бывает. Но те сидят около мужей. Ты к Россету едешь?
- Когда?
- Сейчас! Едем, Серж, он тебя зовет.
- Я его не знаю. Зачем я к нему поеду?
- Ты опять собираешься запереться дома?
- Гаспар, я так часто не могу.
- Кто тебя просит часто? На Рождестве все ездят друг к другу в гости. Одевайся, едем!
- Гаспар, у нас два датских принца в гостях. Их нужно занимать.
- Бери с собой.
- Нельзя. Один – маленький еще. И они никого не знают.
- Ну, да. Да, - подтвердил Гаспар.
Вечером привезли газету. Сережа сидел за столом, ожидая ужина. Датские братцы и Лиля были в музыкальном театре.
- О как! - сказал отец и хлопнул его газетой по лбу. Это можно было принять как шутку, но это была не шутка - в присутствии горничных бить газетой по лбу. Горничные сделали вид, что не заметили, но стали передвигаться совсем неслышно. Сережа взял у отца газету и в самом центре увидел себя и графа, одетым сначала Адмиральшей, затем в камзоле графа, летящего над толпой, и верхом на белой лошади. Выхватил глазами свою фамилию и прочел подробное, совсем не злое по тону описание своей особы. Он с нетерпением и робостью ожидал этой газеты. Он надеялся, в случае, если поместят его фотографию, отправить ее графине Натали вместе с Рождественской открыткой. Это нужно было сделать, потому что графиня просила написать, какое впечатление произведут костюмы. Тане он не собирался отправлять газету почтой: знал, что и так прочтет. Правда, она читала только политические статьи и обозрения, а маскарад не имел политической окраски, на нем даже не было благотворительного базара в пользу голодных негров, но раз она собиралась на нем быть и раз на нем побывал Сережа, должна была заинтересоваться и прочесть. Описание было лучше не придумаешь: подробнее, чем он сам бы написал Натали, а уж писать о том, как он украсил маскарад и какое прекрасное впечатление произвел на всех, он бы не посмел. Газета была комплиментом и подарком, но подарком чересчур дорогим и незаслуженным. Он засомневался, стоит ли посылать ее Натали, не скажет ли она: "А вы обнаглели, князь". К тому же в сшитом ею наряде он был снят только один раз и с испуганным лицом, а на трех других снимках он был в графском камзоле и веселый. Если он собирался послать газету, этот нюанс нужно было объяснить, чтобы не обидеть и не запутать графиню Натали. В тексте указали на то, что в середине маскарада он и граф де Бельфор поменялись костюмами, и что именно после этого он повеселел, почувствовал себя свободнее в графском платье и до конца бала был неразлучен с графом. На такой комментарий графиня могла обидеться. Но, в конце концов, она должна была понимать, что кружевное неглиже стеснительно для молодого человека, и, сменив его на сукно, он непременно должен повеселеть, вследствие чего захочет летать и махать руками. К тому же граф де Бельфор заказывал костюмы в ее салоне и понравился. Значит, в обмене костюмами не было ничего для нее обидного. Решив вопрос с графиней, он стал думать о Тане. Утреннее его воодушевление, когда ему показалось, что он сможет без нее жить, миновало, и он по ней скучал. Он не знал, почему она отказалась приехать в Монпелье, и когда он увидит ее опять. Можно было, пользуясь праздничной суетой, съездить к ней в Париж, но он понимал, что явиться к ней без газеты глупо. Она рассчитывает именно на такой рождественский подарок, и если ждет его, то с газетой. Она ему говорила много раз, что вопрос с редакцией нужно решить быстро, чтобы газета начала выходить весной, потому что летом, с наступлением жары, интерес к прессе резко падает. Нужно успеть заинтересовать собой до лета, чтобы желание покупать именно эту газету вошло в привычку. А он его не решал никак, ездил на балы и менялся костюмами с Гаспаром. Таким образом, путь в Париж, равно как и доступ к ее душе, был для него закрыт. О тетушке Роле он уже не вспоминал и не собирался к ней: не может нормальный человек в будний день ездить к тетушке Роле.
- Патриция была на балу? Кем она была? – спросил князь.
- Беременным мушкетером, - не подумав, ответил ему Сережа.
- Ты перестал понимать по-русски? Я спросил: с кем она была? – рявкнул князь.
- С матерью и сестрой, - сказал Сережа, для которого было очевидно, что в первый раз отец не употребил частицу "с". Это значило, что отношения между ними натянулись: ему не понравилось, как Сережа вел себя на балу. А другим понравилось. Газета оказалась добрей, чем его отец, и если бы у него была возможность, он бы немедленно стал издавать еще одну милосердную газету.
Гончаковы отмечали православное Рождество, но поскольку в гостях были лютеране, дома в их честь был устроен праздничный ужин с вручением подарков, а на другой день Сережа повез их смотреть южные провинции. В поездке они провели четыре дня. Погода была прекрасная, в садах уже цвели цикламены и плотной щетиной лезли из земли жонкили. Сережа томился. Ему было больно, немножко страшно и очень грустно. Всякий раз, как он видел набухающие почки и то здесь, то там отцветающие розы, он с большим трудом вспоминал, что сейчас не апрель, а кончается декабрь и до наступления настоящего тепла и цветения предстоит пережить бесснежную, дождливую, ветренную зиму. Трюфели были очень дешевы, и они много ели их в ту поездку. Лиля ездила с ними: фарфоровая, ярко-голубоглазая, с пушистой светлой косой. Ей было 17 лет, она еще училась и в июне заканчивала лицей Святой Женевьевы, но была уже помолвлена и в сентябре должна была выйти замуж – за датчанина, с которым общалась на вежливом немецком. Это был ее добровольный выбор. Она ожидала, пока он окончит Оксфорд.
Вилфред был очень высокий, очень тонкий, белобрысый молодой человек. Бог весть, любила ли она его, но он ей нравился, она по нему скучала, и нравилась Дания, в которой ей предстояло жить. Сережа думал, что если бы ему опять пришлось поменять страну, он был бы крайне несчастлив, может быть, даже сошел с ума. С будущим зятем они были ровесники, но общаться с ним ему было тяжело. Его привычная замкнутость на фоне открытости датчанина выглядела неприличной. Ему приходилось ломать характер, чтобы в разговорах и выражении его лица было спокойное дружелюбие, ибо присутствие этого молодого человека не вызывало в нем никаких чувств, кроме желания сесть и как следует подумать, как это вышло, что он сам стал таким, и как ему быть дальше со своей спаленной душой. Самыми лучшими были вечера, когда они приезжали в гостиницу, снимали 3 номера и ужинали, а после братцы с его сестрой шли потанцевать, а он поднимался в номер, ложился и ему казалось, что спит, но около полуночи, когда снизу еще была слышна музыка и на улице шумели, понимал, что не спит и не будет спать до утра. Он слушал, как успокаивается город, терпеливо пережидал ночь и думал, что хорошо бы завести друга, перед которым не нужно делать веселого лица. О том, чтобы рассказать кому-нибудь о своей тоске, он и мечтать не мог. Его устроил бы и такой, который не стал бы спрашивать, отчего он невеселый, а мирился с его лицом. Таким был Дима. Патриция умела слушать и переживала даже больше него, но именно степень сострадания и готовность принять любое настроение, которые вначале сблизили его с ней, со временем стали вызывать в нем бешенство, замешанное на желании мстить и причинять боль. Что-то было в ее глазах, великодушное по сути, что его оскорбляло и отталкивало. Ему не нужна была очень большая степень сострадания. Даже малая не нужна была. Ему нужно было, чтобы она умела слушать, не впадая в отчаяние от того, что он говорил. А она впадала. За такое искреннее отношение к себе он ее ненавидел. Но и заменить ее было некем: он остался один и выживал в одиночку, как умел. Влюбился даже. В женщину, которой безразлично, что он чувствует.
Южные провинции датчанам не понравились – за исключением замков на Луаре и напичканной трюфелями французской кухни. Дни были солнечные, провинции бедные, Рождественское настроение в них не чувствовалось; а может быть, общество Сережи действовало гостям на нервы, и за его дружелюбием они чувствовали неискренность, только, не проездив и пяти дней, братья решили вернуться в Монпелье, а из Монпелье поехать в Париж развлечься. Это был подарок судьбы. Он не знал, когда и как попал бы опять в Париж, если бы не Олсоны. По Тане он скучал особенно сильно в эти дни, беспокоился, какого покровителя она способна найти и как он захочет ее использовать. В Париж ему нужно было позарез, он сказал братьям, что едет с ними и запоздало пожалел, что держался замкнуто. После того, как решено было на несколько дней поехать в Париж, а из Парижа один должен был вернуться в Копенгаген, а другой – в Оксфорд, он повеселел и, свернув путешествие посреди дороги, развернулся и повез братьев в Монпелье.
Езжай, только не дури, сказал ему отец. Он знал, что он не нужен в Париже Олсонам. Но еще меньше ему нужны были Олсоны в Париже. Он ехал к Тане.
Он поселился в номере отеля "Ритц", забронированном за князем, который, приезжая в Париж, останавливался всегда в одном и том же люксе, с братцами по соседству, и встретился с нею в тот же день в прекрасных и тихих сумерках. У него не хватило духу пригласить ее в отель. Она была ослепительной, в душистой шубке из сибирской лисы, и когда он поцеловал ее холодное яркое лицо, то едва устоял на ногах и неслышно расплакался: так ему было больно, нестерпимо и счастливо. Он прожил в Париже четыре мучительных и счастливых дня, ежедневно встречаясь с нею. Она поднималась к нему в номер, продрогшая, свежая, прекрасная, и позволяла любить себя. Позволила купить две красивые пижамы, и войдя с улицы, переодевалась в одну из них, темно-красного атласа с проблесками, как будто забрызганную кровью. Номер был роскошный, всегда освещенный солнцем, он покупал вино, ростбиф, фрукты и пирожные и старался удержать ее как можно дольше, но дольше двух-трех часов она не оставалась. Или ей становилось скучно, и она предлагала пойти посидеть в кафе, или торопилась домой. В том и другом случае он спускался вместе с ней в вестибюль, брал такси и, если она ехала домой, провожал ее. Она не хотела, чтобы он видел ее дом, выходила всегда у овощного магазина на улице Порт`д Иври и быстро проходила вперед. Он смотрел ей вслед, и даже по линии ее спины мог судить, что она боится, что он выследит ее и станет прогуливаться у нее под окнами. Держалась она мило, но строго и его страсть держала в жестких границах: ему не позволялось более одного раза любить ее, когда они поднимались в номер, хотя от одного раза он только воспламенялся и зверел, При встрече и расставании дарила ему небрежные, короткие поцелуи, а его попытки целовать дольше принимала с молчаливым и яростным укором: точно электрический заряд ударял в его нетерпеливые губы. Он отстранялся еще более жадный и голодный, чем до того, как поцеловать ее. Все четыре парижских дня он мучительно выгорал от сжигавшего его страстного желания. До того, как ей придти, и во время встречи, и после того, как, проводив ее домой, он отпускал такси и пешком возвращался в центр, у него болел живот, болел каждый нерв, болела несчастная, жадная душа. Если бы она показала ему свой дом, он простаивал бы ночи, глядя в ее темное окно. Но дома ее он так и не узнал; возвращался в гостиницу, падал лицом в брошенную ею пижаму и пережидал ночь до утренней встречи с нею. Любовь ее так мало напоминала любовь, что он задыхался от отчаяния. Он не имел опыта семейных отношений, поэтому не считал ее слишком строгой; уважал ее сдержанность, ее небрежное отношение к "постельным сценам", как она называла их любовь. Она дала понять, что дома ей приходится терпеть мужа и что очень трудно иметь сразу двух мужчин. Она по-прежнему любила говорить с ним о газете, (теперь это был 16-полосный еженедельник, который она любила, как матери любят нерожденных детей), о штате сотрудников, "золотых перьях", корреспондентах, командировках, тираже и оборудовании. Те деньги, что он сэкономил на праздниках и собрал со своих не арестованных счетов, он ей отдал в конверте, боясь, что она их не возьмет. Она взяла их с достоинством, так как ей нужны были деньги. Он не сказал ей, что отец наложил вето на его право распоряжаться своей частью капитала, оставив на расходы символическую сумму, и что виной этому – ее желание издавать газету.
Чего бы он ни сделал ради ее худеньких лопаточек, как крылышки неудавшегося ангела, ради белой тонкой шеи, но, во-первых, он и думать не смел о том, чтобы брать кредит у французов, о чем она почти ежедневно его просила, (он никогда не имел долгов и никому не одалживал, унаследовав это свойство от отца), во-вторых, если б он взял кредит в каком-нибудь банке или у частного лиц, он не знал бы, когда и как он смог бы его вернуть. О возможности заработать газетой не было и речи. Она и сама знала, что издание будет убыточным, и придумывала способы сделать его жизнеспособным. Условием живучести могло стать популярное Сережино имя. Условие, которое очень нравилось ей и не нравилось Сереже – было ее желание печатать дневники. На интересе к Лазареву газета могла получить читателей. А Сережа чего бы не сделал, если б мог. Но, к несчастию, он ничего не мог. Она догадалась, что у него совсем нет или очень мало денег.
В первую встречу с нею он сделал ей предложение стать его женой. Он был как в лихорадке и не надеялся, что она примет это предложение. Она приняла его с достоинством, как до этого приняла конверт. Ему показалось, что у них появилась прекрасная, интересная для обоих тема, которую можно обсуждать бесконечно. Но ей самой, хотя она согласилась стать его женой, надевала купленную им пижаму и разрешала целовать худенькие плечи, тема не казалась прекрасной. Ей больше нравилось обсуждать газету, чем развод с мужем, свадьбу, состав гостей и где они будут жить. Жить она собиралась в Париже и о Монпелье не хотела слышать. Монпелье интересовал ее только потому, что в нем была "Монпелье-экспресс" со стабильно высоким рейтингом, и она хотела бы постажироваться в ней. В газетном бизнесе она была новичком, а столичные издания, с которыми она сотрудничала, ценили ее невысоко и своей кухни перед ней не открывали.
Отдав ей почти все деньги, Сережа оказался так беден, что не имел возможности купить обручальное кольцо. Она этого либо не заметила, либо не придала значения.
Он сознавал, что совершил ту самую дурь, о которой предупреждал отец. Провожая его в Париж, князь Сергей Сергеич сказал ему: ты можешь ее употреблять. Но не вздумай на ней жениться!
Он знал, как боялись этого брака его родители, как они против того, чтобы он перебрался в Париж и жил отдельно. Он знал, что, женившись, должен будет переехать в Париж, найти деньги и стать мужем редактора, мужем, который для других ничего не будет значить. Если отец вернет ему доступ к его части капитала, для ее круга он будет денежный мешок, и все, кто захочет, станут просить взаймы под свои прожекты. Она будет просить за них, и он не посмеет ей отказывать. Жить они будут, надо полагать, впроголодь, в районе Серсель, где она живет сейчас. Для тех, у кого есть мозги и кто не будет нуждаться в его деньгах, он будет пария, в глазах отца и мамы - опасный сумасшедший. Они будут убеждены, что жизнь его разбита, и что эта женщина принесла ему несчастье. Своего имени на сомнительном издании князь не допустит, даже если это будет лояльная к правительству газета, с самыми добрыми намерениями. Он потеряет Прейсьяс и Монпелье, к которому он привык. То, что он сделал, предложив Тане стать его женой, было очень страшно. Он знал, что это страшно, и хотя был счастлив тем, что не позже лета (в зависимости от того, как пройдет ее развод) они поженятся, он нервничал и думал не о том, как счастливо – в Монпелье или Париже - будет жить, а о том, что нужно поскорее покончить с этим ужасом. Покончить можно было одним способом – убив себя (мысли об этом он не допускал, дорожа фамилией, которая будет опозорена), или если бы кто-то убил его. Это последнее было бы очень кстати и мысленно он стал подыскивать человека и повод, по которому этот человек согласился бы выстрелить в него.
Тяжелей всего было то, что он никому не мог рассказать об этом.
Он похудел, побледнел и вернулся в Монпелье с виду совершенно больным. Испуганная Ольга Юрьевна стала его расспрашивать и делала это достаточно настойчиво. Доверяя ей и любя ее, он подумал: рассказать? Рассказать ей об ужасе с газетой… об этой женщине? Но чего я добьюсь? Только напугаю ее. Она поймет безвыходность моего положения. Хотя, по ее мнению, выход есть. Он в том, чтобы не жениться. Но если я не могу? Если мне легче умереть, чем не видеть ее и пропадать в южном захолустье? Пусть газета и Париж, но с нею.
Все это, торопливо и сбивчиво, он поведал матери под честное слово, что она не перескажет отцу. Княгиня с ужасом заглянула в пропасть, которая разверзлась у их ног, и хотя дала честное слово не говорить отцу, той же ночью рассказала, плача и называя Татьяну "этой мерзавкой".
- Значит, он не унялся, - с досадой сказал Сергей Сергеич, но из опасения, что сын вышел из-под власти и окончательно уедет в Париж, обещал его не притеснять. Несколько дней он молча наблюдал и утвердился в мысли, что мальчик болен. Он был болен не мифической болезнью: маниакально-депрессивный психоз, которой пугал их Шевардье. Он был болен женщиной, которая была замужем и не любила его, но согласилась стать его женой, рассчитывая изменить этим свою жизнь. Князь знал побуждения, по которым она соглашалась стать женой Сережи: эти побуждения были ему противны. Но сына нельзя было упрекать и бесполезно было искать в нем здравый смысл. Здравого смысла в нем не было ни грамма, а были оголенные нервы, которые били током. Его можно было поместить в клинику и попробовать полечить у психиатра, но это казалось князю еще противнее: он согласен был скорее на брак с Бородиной, чем готов был признать, что Шевардье прав, и Сережа болен.
Неделю спустя, измучившись видеть каждый день угнетенное лицо с одним и тем же выражением крайнего отчаяния, он уехал в Париж. Сережу в этот раз он с собой не взял, но вместе с ним в Париж ехал Сориньи, который, помимо собственных дел, должен был встретиться с Бородиной, подробно расспросить о намерениях и попробовать убедить ее оставить затею с выпуском газеты.
Они встретились в люксе, куда она в течение четырех дней ездила к Сереже (две подаренные пижамы она увезла домой и князь, собственно, ничего не знал о ее визитах в "Ритц"). Для нее самой, с ее отношением к любовным сценам, знакомый Люкс, в котором Сережа познал все степени надежды и отчаяния, почти ничего не значил: это был очень хороший, очень удобный номер, в котором она мечтала пожить одна – без мужа, без сына, без любовника.
Сориньи заговорил с ней. Он был не тот, который убедил ее выкрасть у Гончаковых дневники. Он был дворянин и сибарит, который отвечает за то, что он советует. Они провели вместе несколько часов, в течение которых он убедил ее не связываться с собственным изданием, а после него князь Сергей Сергеич сказал ей, что она может стать его невесткой, к этому препятствий не будет, но а) она должна жить с Сережей в Прейсьясе; б) не должна проявлять инициативы; в) смириться с тем, что капитал будет контролировать отец и не допустит неразумных трат до тех пор, пока Сережа не научится зарабатывать деньги сам. (Не проявит признаков здравого ума, хотел он сказать, но и в той форме, в какой он высказал ей свое нерасположение, она прекрасно его почувствовала и, вспыхнув, сказала ему, не имеет никаких намерений в отношении Сережи). И тут князь, изо всех сил державший себя в руках, вышел из себя и заявил ей: - Я устал отбиваться от необходимости выпускать газету. Я не хочу ее выпускать. Почему-то не хочу! Я считаю неприличным в условиях эмиграции сбиваться в стаи, создавать политические группировки, истребительные батальоны и иметь свой печатный орган.
- А при чем тут вы?
- Или вы думаете, что Сергей за всю жизнь заработал хоть один рубль?
На этой последней фразе они окончательно рассорились. Уезжая из Парижа, он по телефону пригласил ее на обед (надеясь, впрочем, что она под благовидным предлогом откажется и поест где-нибудь сама. Так и оказалось) и, учитывая интересы Сережи, который сходил без нее с ума, повторил, что на предложенных им условиях она может развестись с мужем и выйти за Сережу. А Сориньи великодушно предложил ей сотрудничать с "Монпелье-экспресс", если она поселится на Юге.
Но без денег, без газеты, без возможности жить в Париже, Сережа ей был не нужен. Она была раздосадована и хотела все повернуть назад, но визиты к Сереже, две новые пижамы и то, что она призналась мужу в любовной связи, сыграли против нее: Бородин возбудил дело о разводе, имея на руках доказательства неверности, и отказывался содержать ее в дальнейшем. Газеты, с которыми она до сих пор сотрудничала, печатали ее репортажи, но ни одна из них не хотела брать в штат репортера-женщину. На гонорары невозможно было жить.
Она могла попытаться, как ее русские ровесницы, устроиться манекенщицей в салон или крупный магазин, но ни салоны, ни модные магазины ее не брали: она была невысокого росточка и очень тонкая. Ей указывали на нестандартный размер. Да она и сама не пошла бы в манекенщицы.
Хуже всего было то, что Сережа, приславший вместо себя отца, Сережа, проявивший характер тем, что сидел на Юге, не тот зависимый от нее Сережа, который готов был продать за ее расположение самого себя и дневник, был новый, незнакомый ей Сережа, и он ей нравился. Ей хотелось посмотреть, каков он новый; во мнении представителей русской общины, особенно девиц и мамаш, он был звездою первого ряда и мог взять любую девочку: препятствий к браку не могло быть ни со стороны очарованных им невест в возрасте от 15 и до 25, ни, тем более, мамаш.


Рецензии