Глава из недописанного. Вторая что ли

Твой брат – Икар,
Твои кузены чайки
Ты, как святыню, чтишь Мадагаскар
И склоны гор пологие Ямайки.

Ты с Джимом Хокинсом на челноке плывёшь,
Рискуя стать закуской для акулы,
В таверне с Бонсом ром и бренди пьёшь,
От крепости которых сводит скулы…

Из стихотворений Н. Ивелева.

Никита родился в самом конце семидесятых в маленьком северном городке. Уже потом, достигнув известного возраста, он вбил себе в голову, что время и место были выбраны провидением весьма неудачно. А тогда всё казалось таким безоблачным и милым, что маленький ротик не умолкал ни на минуту, а глазёнки широко и восторженно взирали на мир.

Выйдя из пелёнок, он, как все нормальные дети ломал игрушки, играл в песочке летом и катался на санках зимой. Никита не помнил, нравилось ли ему это, но ему определённо понравились книги, которые он рано научился читать. Вихрь занимательных историй закружил его и понёс в заоблачные выси. Там он парил в упоении, и возвращение на землю было мукой. Реальная жизнь казалась потухшим вулканом,  глубины которого уже не могли явить ничего интересного. Книги учили, что человек, могучий и совершенный, в состоянии изменить земной мир и приблизить его к своему идеалу, поэтому малолетний Ивелев грезил в ожидании того времени, когда придут силы и могущество. Он нисколько не сомневался, что став взрослым, проложит свою дорогу и всё устроит по собственному вкусу. А тогдашнее существование, делимое между школой и домом, Никита всерьёз считал невыразительной прелюдией к будущим победам.

Всё свободное время он проводил  в окружении бесплотных друзей, бороздивших моря и океаны, носившихся по земному шару в сутолоке благородных миссий и между делом щёлкавших по носу тупое и неповоротливое зло. По дороге в школу он пересекал широкий, усеянный строительным мусором и вывороченными валунами пустырь, который в его мечтах с лёгкостью превращался в кусочек неведомой земли, насквозь пропитанной тайнами. Валуны становились руинами древних крепостей, мусор  осколками  загадочной культуры, а сам он одиноким императором, который единственный знал о том, что здесь произошло. «Никитка, кем ты хочешь быть?», – заискивающе спрашивала учительница, рассматривая его пёстрые непонятные рисунки. «Путешественником», – доверчиво пыхтел Ивелев, готовый гостеприимно распахнуть перед ней двери своего царства. «А я думала космонавтом, – скучно улыбаясь, отвечала она. – Ты обязательно будешь путешественником. Учись на «отлично» и всё у тебя получится».
   
Он хорошо учился, в школе его любили, но называли «странным». Ровесники сторонились Ивелева по причине этой «странности», считая молчаливость и замкнутость проявлением холодной надменности. Он, впрочем, никогда не искал их компании, предпочитая общению с ними своё одиночество и  долгие прогулки на лоне природы. Упражняя воображение в немыслимых виражах, он не испытывал скуки и не понимал, что находят его одноклассники в шумных сборищах, диких играх и пошлых разговорах.

 Действительная сторона жизни до времени лишь наблюдала за ним, скрывая во тьме зубастую морду. Но он упорно не желал расставаться со своими иллюзиями, и она решила явиться ему.   Зло, такое гротескное и неумелое в его любимых книгах, внезапно предстало коварным и многоликим. Никита с содроганием отмечал его присутствие в самых обычных вещах: в равнодушии матери, когда он делился с ней своими сокровенными мыслями, в расширенных зрачках бешеного от ярости отца, застающего его за чтением в три часа ночи, в издевательской усмешке и тихом голосе физкультурника, спокойно наблюдающего бессильные потуги его висящего на турнике слабого тела. Шёпот и косые взгляды сверстников уже не казались досадными издержками скучной повседневности – за всем этим крылась холодная любопытная враждебность. И однажды Никита сполна ощутил её, когда в сочинениях на избитую тему о «лишних людях» большая часть ребят сравнила Ивелева с бездарными и апатичными персонажами русской литературы девятнадцатого века. Сочинения обсуждались на педсовете, и выдержки из них были продемонстрированы Никите классным руководителем в приватной беседе. Юные максималисты оттянулись на славу, заклеймив безобидного товарища двумя десятками убийственных характеристик. Он понял тогда, что поиски собственной истины за пределами общепринятого опыта не останутся безнаказанными, и выработал оригинальную линию защиты. Он усовершенствовал врождённую замкнутость до такой степени, что она включалась и выключалась по одному  желанию, плотной завесой оберегая его внутренний мир от чуждой среды. Происходящее в классе, на улице или дома интересовало Никиту лишь в той степени, в какой соответствовало его насущным потребностям и обязательствам.

На порог отрочества он ступил, испытывая растерянное чувство странника на привале, обнаружившего, что вся вкусная снедь, заботливо уложенная в заплечный мешок, перемешалась, облипла крошками и сплющилась в лепёшку. Глупые детские книги пылились на самой верхней полке книжного шкафа, и очень редко его равнодушный взор останавливался на их потрёпанных корешках. Они сделали своё дело, отравив его душу сладким ядом недостижимого, но их наивное представление жизни было ложью. Взращённая ими иная реальность была теперь для Никиты единственной отрадой, когда он уставал биться головой о стену непонимания. Он с алчной ненасытностью искал пищу для воображения повсюду, где его глаза и уши встречали прекрасное и необычное. Всё, что имело для него какую-то ценность, скрывалось в труднодоступных закоулках сознания и расцветало там пышным неземным цветом. Блуждая  в галереях собственного «я», он придавал своим грёзам такую яркую зрительную силу, что всё остальное на время переставало существовать. Картины чётко и последовательно сопровождали колебания его воображения, и видеть их было счастьем.

Забросив детские книги, он не мог обходится без чтения и много времени проводил в компании толстых литературных журналов, выписываемых матерью. Это чтение по большей мере было случайным и бессознательным, но как много он открыл для себя о том загадочном и страшном внешнем мире, который однажды показал ему зубы! Герои журнальных романов все как один стремились к справедливости и зачастую вели свою борьбу в одиночку, барахтаясь в необозримых просторах равнодушия и жестокости. Они упорно стремились привести мир в соответствие со своими идеалами, разменивая жизнь в поисках кончика, за который нужно потянуть, чтобы всё привести в движение. В неравном противоборстве их ожидало поражение. И дело здесь было не только в могуществе зла. Было что-то ещё, мелкое и вездесущее. Эта неведомая сила не подчинялась никаким законам, она встревала в самый неподходящий момент, давила, разрушала, загоняла в тупик. Иногда она действовала молниеносно, в одну секунду превращая в пыль самые радужные надежды, но чаще заволакивала жизнь плотным беспросветным туманом, в густых клубах которого тонули отчаянные вопли. То были обстоятельства, вечно диктующие человеку свою непостижимую волю.

Никита не помнил точно, о чём было его первое стихотворение. Какая-то чепуха о ночном небе и одиноком страдальце, с упорством маньяка уговаривающего космические глубины изложить ему суть божественного замысла. Его взволновало тогда не содержание этого первого стиха, а сам факт того, что он что-то написал. Рано или поздно это должно было случиться. Он чувствовал, что мир внутри него больше не может существовать сам в себе и ищет выхода. Клубок смутных фантазий жаждал смысла и формы, и Никита, нащупав неверную прерывистую тропку, слабым шёпотом позвал их за собой.
          
Он тщательно скрывал новое увлечение и относился к своим стихам скептически. И всё же они были дороги ему, как осязаемое воплощение несбыточных грёз. В стихах он находил надежду, они укрепляли его решимость оставаться самим собой. Никита с головой погружался в пучину вдохновенных поисков, не жалея черпал из недр своего воображения и просеивал тьму пустых и мёртвых слов в поисках истинного золотого блеска. Он часами сидел, уставившись в одну точку, рождая в сознании фантастические картины, в которых  гористая суша острыми зубьями вклинивалась в необозримые океанские просторы, таившими в себе душу планеты. Они сверкали на солнце и услаждали взор прекрасных обитателей  запредельных земель, доблестных героев, чьи гордые профили Никита различал совершенно  ясно. Он с завидной настойчивостью шлифовал мельчайшие детали возводимого им мира и осторожно переносил увиденное на шершавые клетчатые листы, безжалостно вырванные из тетради по алгебре. Медленно и трудно ложились корявые буквы на бумажную поверхность, но поток его мыслей не мог остановить даже визгливый голос математички. Потом он перечитывал написанное, часто испытывая горькое понимание того, что пока не знает слов, способных с достаточной ясностью передать его чувства.

Семнадцатая весна поставила Никиту перед необходимостью выбора своего дальнейшего жизненного пути. Одноклассники носились с возбуждённо-безумными лицами, раздираемые между подготовкой к выпускным экзаменам и поисками того единственного учебного заведения, в котором с одинаковым пониманием отнесутся к их честолюбивым устремлениям и скромным способностям. Этот бешеный ажиотаж захватил и Никиту. Он, подобно многим, решил продолжить образование. И было бы лучше, чтобы место его учёбы находилось подальше от дома. Маленький городок с его однообразной вялотекущей жизнью питал к начинающим поэтам полнейшее равнодушие. Ивелев исправно платил ему той же монетой, без всякого сожаления лелея мысль о возможном отъезде.

Решимость Никиты уехать, сами того не ведая, усиливали родители. Несколько лет назад они словно пробудились от спячки, и всё это время проявляли настойчивую «воспитательную деятельность». Им казалось ненормальным, что их сын большую часть времени проводит наедине с собой, «наплевательски» относится к учёбе и совершенно не думает о будущем. Папаша, до сей поры испытывавший интерес лишь к собственной работе и компании собутыльников, вдруг вспомнил молодость и посвящал ей длинные рассказы. При этом его единственный отпрыск должен был сидеть рядом и, затаив дыхание, внимать каждому слову. Отец недвусмысленно давал понять, что сын просто обязан пойти по его стопам: окончить техникум и посвятить всю дальнейшую жизнь созданию металлоконструкций. Мать не имела на этот счёт собственного мнения, но её вполне удовлетворяло то, что в семье уже есть один «металлоконструктор». Все свои надежды и требования к сыну она вкладывала в многократно повторяемое выражение «выйти в люди». Это было очень неопределённо, и Никита терялся в догадках, что же именно она подразумевает. В одном оба родителя были единодушны: занятия, которым посвящает свободное время их сын, глупы, смешны и не приведут ни к чему хорошему.

Никита сообщил им, что собирается поступать на один из гуманитарных факультетов. Отец презрительно фыркнул и не найдя нужных слов вышёл в соседнюю комнату. Мать, несостоявшаяся переводчица, восприняла решение Никиты благосклонно. Вероятно, учёба на гуманитарном факультете и «выход в люди» были вещами в чём-то родственными.
Ивелеву предстояло выбрать между литературой, которой он увлекался с жаром неискушённого книгочея, и историей. Казалось бы, всё говорило в пользу филологического. Но стылый пудинг, которым под видом литературы их пичкали в школе, был совершенно не тем блюдом, которое хочется пробовать бесконечно. К тому же его коробила сама мысль, что произведения, созданные в муках и предназначенные будить живые чувства, придётся изучать с лупой в руке, выискивая подтверждение своим научным измышлениям.
Оставалась история. Он всегда любил этот предмет. Идеализируя прошлое, Никита относился к истории как к увлекательному повествованию, которое было тем увлекательней, что мало походило на бледное настоящее. История представлялась огромным котлом, бурлящим раскалёнными страстями и потрясающими судьбами. Ему нравилось перемешивать это густое варево, с интересом разглядывая всё, что показывалось на поверхности. Никита жаждал подробностей, но школьная программа обходила их гробовым молчанием. Ему хотелось понять истоки несправедливости и причины слабости человека, и он надеялся приблизиться к истине, проследив весь длинный путь из пещерной тьмы к атомной бомбе.

Осенью он уехал. В нагрудном кармане лежало сложенное вчетверо извещение о его поступлении. Он беспрестанно трогал его рукой, бессмысленно улыбался и глядел в мутное окно плацкартного вагона. Всё прошло очень быстро и гладко. Экзамены оказались лёгкими, и скоро в областном городе, куда он направлялся, станет одним студентом больше. Осознание того, что никто больше не будет оспаривать его образ жизни, доставляло Никите спокойное удовольствие, а о трудностях он даже не помышлял. Его мысли робко и осторожно ощупывали плотную завесу, за которой смутно угадывались неясные очертания будущего, но страха при этом не было. Никита задумчиво водил пальцем по стеклу и бесстрастно провожал глазами пробегающие мимо деревья.

Шквал новых впечатлений захлестнул его своей ужасающей мощью. Он часами бродил по длинным проспектам, изучал вывески и слушал городские звуки. Здесь многое было для него новым, и он безустанно постигал эту новизну, меряя длинными шагами неизвестные скверы и улицы. Реальная жизнь впервые показалась ему заслуживающей внимания. Всё свежее и необычное, звучавшее в лихорадочной пульсации этого города, гнало прочь его равнодушие и будило отклик в душе. Он с удовольствием ходил на лекции, чувствуя собственную значимость и причастность к каким-то уникальным событиям. В казённой строгости аудиторий Никита встречал разношёрстное сборище таких же, как и он сам, студентов-первокурсников, беспечных и шальных.  Эта галдящая ватага весело и беззаботно упивалась всеми преимуществами открывшейся перед ними студенческой вольницы. Выйдя из школьных застенков, где каждый их шаг направлялся и контролировался десятком нехитрых, но действенных способов, они воспринимали своё теперешнее положение не иначе как длительный и приятный отдых, чуть разбавленный скучной необходимостью посещения научной библиотеки. Впрочем, скоро именно библиотека превратилась в своеобразный клуб, который собирал самых отъявленных ветрогонов из однокурсников Никиты. Они сидели, обложившись внушительного вида томами, но их истинной целью было обсуждение футбольных матчей, упражнения в остроумии и чтение спортивных газет. Строгие профессора и злопамятные доценты в юбках вызывали страх лишь у самых слабонервных – все остальные воспринимали их как нечто абстрактное и несущественное. Неудивительно, что к началу второго семестра курс изрядно поредел.

Никита с интересом следил за жизнью своих однокурсников.  Поначалу его глубоко тронуло их безудержное легкомыслие, которое делало отношение к жизни игривым и непосредственным. Они как будто обладали какой-то странной и чудесной силой, лишающей власти все невзгоды и неприятности. Юная энергия пёрла через край, волнами растекаясь по тёмным коридорам и пропахшим мелом аудиториям. Чего только не слышали ветхие стены и покрытые мелкой сеткой трещин потолки. Витающий здесь дух прогорклого педантизма и постной академичности, десятилетиями убаюкиваемый монотонными голосами лекторов, с бесцеремонным святотатством будили громогласные вопли, дикий хохот и девичий визг, испускаемые сворой зелёных юнцов. Необузданная орда, пришедшая под эти своды, как казалось Никите, горела живым и свободным огнём, и это разительно отличало её от смиренно-безликой серой массы, которая вышагивала в ногу по городским тротуарам, словно заведённая каким-то неведомым ключом. Эта непохожесть главным образом и привлекала в них Никиту. Но влиться в  развесёлую компанию, стать таким же «ветрогоном» и безоговорочно принять простой и легкомысленный взгляд на вещи он не мог. Ему мешала избранная с детства роль стороннего наблюдателя и любовь к своему одиночеству, которое привило ходу его бесконечных размышлений дотошный и неуклюжий характер. Мимолётность и легковесность манили и дразнили его, но против них восставала вся созерцательная и неповоротливая часть его натуры. Она ревниво и подозрительно оберегала рубежи  выпестованного годами внутреннего мира, не позволяя миру внешнему обрести в жизни Ивелева сколько-нибудь значительное место. Незримый хранитель его грёз, словно убелённый сединами опытный визирь, нашёптывающий в розовое ушко молодого, склонного к переменам султана, советовал беспристрастно взглянуть на ценность и основательность тех качеств его нового окружения, которые внушают столь пламенную симпатию. Каким придирчивым и строгим становился он тогда! Глубокая нора, из которой опасливо и неуверенно Никита изредка высовывал свой нос, превращалась в величественный белокаменный оплот. С недосягаемых вершин надменно и иронично взирал он вниз. Что тебе это пустое веселье, слепая энергии и беззубо-сопливый оптимизм? Всё фантом и мишура. Нет никакого особого отношения к жизни. Их мнимая сила быстротечна и изменчива, как воды ручья, звонко журчащего и извивающего свои серебристые струи в стремительных и неожиданных переплетениях. Со временем ручеёк перебесится и устанет галопом мчаться по камешкам, шарахаясь из стороны в сторону. Его затянет и растворит в равномерном токе гигантской реки, несущей свои однородные массы плавно и неторопливо. Уже не поскачешь и не порезвишься, не выпрыгнешь на волю – всё в этом степенном движении подчинено жёстким границам пробитого в скальной породе вековечного русла.

Иногда Никита приказывал своему внутреннему голосу заткнуться и очертя голову предавался волнительным и безрассудным удовольствиям. В среде иногородних студентов, живущих в общежитии, бесшабашная удаль, ничем не сдерживаемая, принимала  более очерченные формы, выливаясь в неистовый разгул и головокружительные эротические приключения, поражавшие воображение не качеством, но количеством. Глотая едкую дурманящую жижу, подливаемую со всех сторон и из самых разнообразных сосудов, Никита обрастал знакомствами и незаметным для себя образом кое-как вписался в коллектив. Он сделался «своим» в кругу, где взаимовыручка и солидарность значили очень многое, будучи единственным способом существования в этой странной, имеющей свою романтическую прелесть, но от того не менее тесной клетке, в которой его величество режим, хроническое безденежье, вахтёры, коменданты и прочее воинство напирали отовсюду. Свобода и чувство локтя в  мире Ивелева значили многое, поэтому он отодвинул границы и позволил втянуться в водоворот обычных человеческих отношений, бесхитростных и неподдельных. В размытой иерархии молодых людей,  случайным образом собранных под одной крышей, Никита занимал скромное место и изо всех сил старался быть незаметным. Он вёл обычную для иногороднего студента жизнь и пока присматривался, не решаясь назвать единомышленником никого из знакомых. Лишь однажды, беседуя на кухне со студентом-филологом, живущим в соседней комнате, он пошёл на откровенность и заговорил о том, что его тогда волновало: о свободном образе жизни, о ветрогонах-сокурсниках и его неумении понять их. Оба были изрядно выпивши и курили у открытой форточки. Филолог слушал его сбивчивую речь и усмехался.

- Беззаботные, говоришь? – перебил он Никиту. – А какие у них могут быть заботы? Они же все городские. На моём курсе всё то же самое. Щебечут как птички, изображая из себя озорных школяров, а копни их поглубже, так внутри и нет ничего. Большая половина сидит и ковыряется на семинарах в носу, не понимая, каким ветром их туда занесло. Другие целыми днями просиживают задницы в библиотеке и исписывают талмуды конспектов, не вникая в суть и думая лишь о плюсике в журнале. Иногда они приходят сюда, взглянуть на здешнюю экзотику, выпивают в нашей компании и уходят довольные к родителям, уверенные что приобщились к великому студенческому братству. Мы здесь конечно тоже не ахти, но последний человек в этой общаге стоит десяти таких как они.
 
- А что же ты сам? – недоверчиво спросил Никита.

- Я? Я наверно тоже, как ты говоришь, ветрогон. Только, может быть, из другого теста. – Его собеседник щелчком запустил окурок в мусорный бак и ушёл.

Возможностей для стихов не было совершенно. Учёба оказалась удивительно нудной и засасывающей штукой, прожорливо глотающей время и силы. Бывали минуты, когда Ивелев клял всё на свете, но вырваться из гущи событий, куда швырнула его жизнь, было уже невозможно. Изредка выпадался свободный выходной и Никита торопливо, боясь, что его заманит пить пиво шумная орава, устремлялся в областную библиотеку. Там он находил укромный уголок в отдалённом дремучем отделе, вежливо кланялся престарелому кандидату наук, единственному на его памяти посетителю, кроме него самого, садился в глубокое кресло и доставал свой блокнот. Иногда удавалось написать несколько строф, но чаще он выкуривал пачку сигарет в тесной курилке, холодно прощался с кандидатом и не солоно хлебавши выходил на улицу. Такие бесплодные походы неизменно приводили его в дурное расположение духа, и Никита, как когда-то в детстве, искал уединения в древесной глуши пустынных парков и безлюдных скверах. И порой именно там нисходило просветление, взор замирал на какой-нибудь уродливой коряге, и он принимался что-то быстро строчить, пристроив блокнот на коленке.

Дни то медленно плелись, кряхтя и спотыкаясь, то стремглав неслись семимильными шагами. Сутки погоняли недели, недели – месяцы, и всё это сумасбродное движение происходило без видимой цели и смысла, скрываясь в неведомой чёрной дыре. Отгремело несколько сессий, из которых Ивелев выбрался помятым, но без потерь. Ветрогоны поутихли и остепенились, каждый разглядел впереди уготованное судьбой тёплое стойло, и из последних сил полз к финишной черте, протягивая скрюченные пальцы к заветной синей книжечке. Общага по-прежнему гудела, но уже вяло и с какой-то ленцой. Филолог за стенкой сошёл с ума. Он перестал мыться, отрастил кошмарные космы и всё маячил по коридорам, шёпотом считая половицы, а потом и вовсе слёг. Его увезли тихим морозным утром, и никто никогда не узнал, что с ним случилось.

К третьему курсу Ивелев выпросил у коменданта двухместную комнату и, произведя в ней некоторые изменения, зажил в своё удовольствие поэтизирующим сибаритом, редко и неохотно вспоминая о вселении того, кто разделит с ним жалкие метры отвоёванного у среды ареала.
Он появился меньше, чем через месяц. Приземистый и грузный, с массивной квадратной головой и бесцветным взором за толстыми линзами огромных очков. Его мятый спортивный костюм поблекшего окраса, разношенные кроссовки с пыльным налётом двух или трёх сезонов, гигантских размеров баул, тяжко осевший на скрипнувший пол, - всё в настороженном сознании застигнутого врасплох Никиты приобрело тревожные черты грубой и бесцеремонной оккупации. Пришелец с минуту вертел короткой шеей, осматриваясь, неодобрительно хмыкнул и воззрился на Ивелева, ожидая, по-видимому, слов приветствия. Но сидящий на кровати Ивелев лишь инстинктивно подобрал под себя ноги, подальше от этих мрачных, отвисших на коленках штанов, и многозначительно молчал, нервно колупая выпуклую неровность холодной стены. Гость понял его правильно, что-то проворчал и, повернувшись задом, принялся неспешно разбирать свои пожитки.

То, что возникло между ними было сродни ненависти, но ненависть эта была убогой и будничной, без зубовного скрежета и экзальтации чувств. Так бывает с людьми далёкими и чужими, которых случай свёл вместе на какое-то, зачастую очень продолжительное время. В равнодушном муравейнике города они не заметили бы друг друга, даже столкнувшись лбами где-нибудь в узком проходе, и пожалуй даже, каждый из них машинально потеснился бы, пропуская один другого. Но как только эти двое оказались нос к носу в тесном пространстве, вынужденные дышать одним воздухом и обедать за общим столом, началась тупая бессмысленная борьба, когда любая мелкая неприятность, исходящая от соперника, невыносимо режет глаза и становится поводом для столкновений.

Парамонов был математиком, человеком сосредоточенным, сдержанным и немногословным. Его стихией была осязаемая реальность, в которой внимательные близорукие глаза искали сквозь мощь диоптрий точку приложения известных ресурсов, в то время, как неутомимый разум прикидывал возможные издержки и вероятный результат. Он избегал извилистых тропинок и подвесных мостов, предпочитая всему этому добротную прочность асфальта и дорожные знаки, указующие сколько пройдено, сколько осталось и что ждёт за поворотом. Парамонов мыслил ясными категориями, возводя в ранг существенного лишь то, к чему можно приблизиться с набором готовых правил, формул и инструкций. У него имелись стандартные ответы на все вопросы, казалось, он готов был объяснить даже собственную тучность и неуклюжесть, приведя в доказательство китайские грамоты цифр, с графиками и диаграммами для любящих наглядность чудаков. Он слепо поклонялся идолу по имени Человеческий Опыт, высоко ценил людей вообще, и с гордостью сознавал свою принадлежность к их великому роду. Признаться, в его жизни бывали тяжёлые времена, когда люди, в особенности те из них, в чьей дружбе он был кровно заинтересован, относились к нему с брезгливой снисходительностью.
 
Парамонов стоически переносил прискорбное невнимание к собственной особе, справедливо полагая, что делу поможет нужная, пока не известная ему формула. И эта формула, вся суть которой заключалась в определённой модели поведения, была подсказана ему Карнеги, рекомендованного знакомым экспертом как «весьма полезное чтение». У Карнеги он нашёл целый кладезь чудодейственных уловок, многие из которых были приняты в разработку. Елейная открытость взора, лучезарная улыбка, ненавязчивая участливость и доброжелательное внимание – как мало нужно, чтобы прослыть забавным толстяком, скромным и дружелюбным. Длительная работа над собой принесла ощутимые плоды, и Парамонов, удовлетворённый этим научно выверенным успехом, испытывал самодовольные чувства. Приобретённое обаяние он использовал избирательно, не желая вхолостую расходовать свой арсенал. Смехотворная фигура Ивелева не говорила ему ровным счётом ничего, он казался полным нулём, и потому в отношении него Парамонов не стал прибегать к проверенным методам, переступив порог маленькой комнаты в привычном обличье.

Достаточно было лишь беглого осмотра нового жилища, чтобы осознать всю безнадёжность положения развенчанного здесь порядка. А порядку Парамонов, будучи человеком практичным, отводил в жизни определяющее значение. Ничто его так не бесило, как халатное небрежение элементарными нормами. Как можно жить, закрыв глаза на горы пыли и хаос разбросанных по всему периметру вещей?! О чём он только думает, этот Ивелев?  Что там ещё за бумажки, которыми он раздражающе шуршит, спрятавшись в тень? А ночная жизнь, утомительное шарканье подошв, звон чайного стакана, слепящий свет настольной лампы? Парамонов твёрдо решил положить конец вольготной жизни своего сумасбродного соседа и однажды вечером вкратце изложил ему  тот правильный взгляд на вещи, которого должен придерживается всякий нормальный человек. Он говорил резко и прямолинейно, оживлённо жестикулируя и энергично тряся покрытой кабаньим ворсом шеей. На Ивелева, в это время суток глубоко и надёжно застревающего в глубинах собственного микрокосма, выступление Парамонова не произвело должного впечатления. Он слушал его в пол-уха и раздражённо думал о том, как мерзко и напыщенно могут порой звучать самые простые слова. Голос Парамонова, полный смутно угадываемого негативного смысла, представал докучливым гулом, назойливо лез в уши и рождал какие-то глупые мысли о лампе, которая горела совсем не ярко, об осторожных ночных шорохах, могущих помещать разве что законченному неврастенику, и о том, что несмотря на  все предосторожности, Парамонов по ночам ворочался, как бегемот, кряхтел и сопел… а стихи не писались. Эта чушь каким-то образом оказалась у него на языке, он говорил всё это Парамонову, тот пытался слушать, перебивал, кричал и размахивал руками. В какой-то момент потное, искажённое недоумённой яростью лицо Парамонова приблизилось на опасное расстояние, и Никита с отвращением почувствовал прикосновение  толстого, мягкого живота, которым его прижали к незапертой двери. Он выпал наружу и больно ударился затылком. На шум прибежали старожилы и с трудом оторвали от Никиты взбешённого математика. Парамонов, получив раз и другой, поспешно убрался в комнату и закрылся на ключ. Что до Ивелева, то он коротал эту ночь у соседей.
 
Рано утром умытый и чисто выбритый Парамонов изменил обычному спортивному костюму и облачился  в новую полушерстяную пару. Решение пришло накануне, и он не особо ломал над ним голову. Ивелев живёт здесь не один год и успел завести приятелей, таких же полудурков как и он сам, поэтому бороться с ним напрямую по меньшей мере глупо. Что ж, так даже лучше. Привычнее иметь дело с серьёзными людьми. Он быстро найдёт к ним подход, и они поймут друг друга. На столе лежали исписанные красивым крупным почерком белые листы. Три экземпляра: один для коменданта, другой для проректора, а третий так, на всякий случай. Он ещё раз пробежался глазами по ровным строчкам. Сухо и деловито, так как и должно быть, одни лишь факты. Вот только фамилии его приятелей, как с ними быть? Впрочем, он знает номера комнат, откуда они выскочили. Парамонов открыл платяной шкаф и, осмотрев себя в зеркало, поправил воротник рубашки. Как будто всё нормально, достаточно респектабельный молодой человек. И если дело обернётся удачно, в чём он нисколько не сомневался, скоро эта маленькая комнатёнка будет принадлежать исключительно ему одному. Для двоих здесь слишком мало места. Аккуратно сложив бумаги в кожаную папку, Парамонов запер дверь и поспешил вниз по лестнице, откуда уже раздавался знакомый раскатистый голос коменданта, начавшей рабочий день.

Одного разговора с комендантом и проректором оказалось мало. Парамонову пришлось написать ещё парочку докладных и привлечь некоторых надёжных свидетелей, но в итоге его старания были вознаграждены. Через некоторое время уже Никита угрюмо возился с баулами, а с кровати, скрестив волосатые ноги, на него насмешливо смотрел Парамонов.


Рецензии