Часть вторая, глава первая

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

В тот день, когда она поняла, что он не так себе мужчина, а мужчина, способный стать главным мужчиной ее жизни, что за ним большой дом, конюшня, полная кровных лошадей, финансовая империя его отца, возможность ездить и доступность кругосветного путешествия; что он именно такой мужчина, под кровом и защитой которого приятно и безопасно жить, а потом вместе с ним состариться; что более достойного мужчину она едва ли найдет, он пережил событие, потрясшее и русскую общину, и французов, которые научились произносить его фамилию. В тот день, когда она поняла, что он способен вырвать ее из нищеты, а некоторое время спустя принести еженедельник, осиянный его фамилией, на него наехал "казачий разъезд" – зловредная, несговорчивая штука, которой опасались небедные русские эмигранты. Составляли их такие же эмигранты, как те, которых они трясли, - частью из бывших офицеров, частью из разночинцев и их подросших сыновей, не способных заработать законным образом и собирающих дань вопреки гражданским законам и уложениям Уголовного Кодекса. Их гоняли. Их ловили и отдавали под суд, и суд изолировал их на некоторое время. Иногда они гибли в перестрелках. Летучие бригады распадались, крошились, частично или полностью меняли состав – и возникали снова. Что-то в них было испоконвечное, татаро-монгольское. Они были быстры, зловещи и неистребимы, как неистребимо зло. Они и прежде, до сережиной эмиграции, наведывались к князю, пытаясь обложить его налогом. Визиты завершалась тем, что князь им ничего не платил, а жандармы, которые за него вступались, выгоняли их за пределы департамента. Те из намеченных жертв, которые чтили Конституцию, обычно обращались к жандармам: справиться с "разъездом" своими силами не хватало ни умения, ни ловкости. Разница внутри "казачьих бригад" заключалась в том, что одни из них состояли из матерых уголовников, которые чуть ли не с даты своего появления во Франции были в розыске, а были люди случайные – из шпаны или новичков, которые только думали о себе, что они способны нагонять страх, - с этими правоохранительные органы справлялись быстро и украшали ими сводки. Фамилии были не так чтобы очень звонкие. Но иные украшали.
Те, что явились требовать денег у Сережи, когда он ездил верхом и грезил о Париже, могли украсить полицейскую сводку только по национальному составу (по этому признаку они чуть позже попали во все французские газеты), но не именами. Имена оказались так себе: один из членов бригады числился в розыске и еще один привлекался за мошенничество. В составе "разъезда" были немец, русский и бельгиец. Но сам по себе "разъезд" был неудалой, плохо подготовленный, ибо в какую умную голову придет идея требовать пусть даже незначительной суммы у человека, который верхом ездит по холмам. С другой стороны, может быть, у них и была программа и в этой программе было намечено продолжение беседы в другом месте и в другой день. Возможно, были даже далеко идущие планы: в случае, если Гончаковы не сумеют от них отбиться, попугать дополнительными мерами. Так или иначе, идея и далеко идущие планы были сосредоточены в одной голове, и эту единственную голову Сережа снес. А два подручных ничего не объяснили ни следствию, ни потом суду: видимо, тот, кто генерировал идеи, использовал их для устрашения и не раскрывал далеко идущих планов.
Тот, кто заговорил с Сережей, объяснялся на хорошем, даже аристократическом русском языке, и если бы Сережа его дослушал, он донес бы до него информацию о честолюбивых намерениях "разъезда". Вокруг них не было ни живой души, в канавах  вздрагивали черные лужи и только дрозды бегали между лозами жухлой ежевики. И дождь не то чтобы шел, а только готовился посыпаться. Учитывая сережину праздность, у них было много времени, и те трое, что прервали его уединение, рассчитывали, что он их выслушает и вместе с ними обсудит, вручить ли им требуемую сумму или упереться, ничего не дать и вследствие этого опасаться за здоровье всех домашних.
Так поступали все, к кому они обращались: выслушивали, а затем принимали меры. Когда они увидели его из своей машины, он спускался верхом с холма; а когда вышли из машины и пошли к нему по зимней мертвой траве, он стоял сбоку от коня и подтягивал подпругу. Для них было лучше, что он не на коне – вровень с ними ему было лучше слышать. Тот, кого они полагали духовным лидером, открыто и честно объяснил ему цель визита и назвал сумму, которую они полагали справедливой. Сумма, даже если разделить ее на три неравные части, была внушительной, но и Гончаков был небедным и привык к значительным суммам. Парень оказался смышленый, но что еще хуже – нервный: свернул монолог, как только понял, чего от него хотят, не ответил ни да ни нет, выхватил из-под куртки кольт, который оказался неожиданностью для данной летучей группы, и пока они, причитывая "ой, бля!" и "ах ты, сука", вынимали свое оружие, у кого какое было, разрядил обойму. Убил их духовного вождя и ранил обоих его неудачливых собратьев; одного касательно, в мягкую ткань ноги, и тот, не ожидая, пока его прикончат, заковылял к оставленной на шоссе машине, а двое других остались на границе земель Сориньи и Альбарелло. Если б Сережа мог, он бы оттащил их на Авиньонское шоссе, чтобы звучные фамилии двух его соседей не упоминались в сводках.
Но он ничего не мог. Тот, которого он полагал духовным лидером, рыжий, с козьим лицом, в шинели, с армейской выправкой боевого офицера, когда Сережа, раздосадованный тем, что прервали его уединение и грезы о пунцовой пижаме в парижском люксе, не дослушал, чего от него хотят, и стал стрелять, начиная с лидера, во всех по очереди, в порядке самозащиты (а не для устрашения, как после подумал следователь), выстрелил ему в грудь и прострелил навылет. Сережа воспринял пулю как мощный удар, прожегший его насквозь, а затем почувствовал болезненное онемение в верхней части тела. Из проделанной выстрелом дыры вяло и медленно засочилась кровь. Его отбросило на куст желтодеревника. Породистая лошадка Индеец Джо несколько раз переступил, толкая Сережу в бок. Куст держал его на весу. Парень, который смог убежать, сел в машину и уехал, другой отползал к Авиньонскому шоссе: видно, воспринимал Гончакова как опасность, в то время, как Сережа, разрядивший обойму, был абсолютно безопасен и сам подвергался большой опасности, не имея сил сесть в седло и уехать с этого ставшего страшным места. С такой дырой, какая была у него в груди, не вставали и не ходили, а тем более не садились верхом на лошадь. Скорее всего, он тут и останется, если кто-нибудь не придет взять его отсюда. Пижама ему уже не грезилась. Обильнее, чем кровь из раны, по лицу тек пот. Он не мог понять, отчего вспотел: утро было холодное, он дрожал как в лихорадке, но при этом почему-то потел. В последнее время с ним происходили удивительные вещи, и эта последняя была самой удивительной. Упираясь спиною в куст и держась за стремя, он раздумывал, не лучше ли ему лечь и умереть. Но умирать не хотелось. Хотелось жить. Хотелось в свою постель, чтобы онемение отпустило и он мог привычно распоряжаться своими членами.
Какая гадость смерть. Отвратительная штука, думал он.

***
В тот день граф де Бельфор давал вечер, и Сережа обещал быть. Гаспар прислал приглашение, а потом позвонил по телефону, и Сережа подтвердил, что приедет. Ни Патриции, ни ее придурковатого мужа не будет, сказал граф. Их приглашали почти во все дома, но де Бельфоры держались и к себе никогда не звали. Все, что касалось «noblesse oblige», Гаспар понимал прекрасно. Нельзя смешивать сословия, иначе получится бардак. Сережа сказал, что это можно написать на двери, как приветствие незванным. Разговор, хотя и коротенький, напомнил графу, как приятно с ним общаться. Получив подтверждение, что он приедет, Гаспар тотчас позвонил на кухню и велел повару приготовить буженину. Собираться должны были к восьми.
После второго завтрака граф собирался выехать верхом с Сориньи. Оба были склонны к полноте и боролись с ней двумя доступными им способами: летом далеко и подолгу плавали, а в другое время, если не было дождя, ездили верхом.
- Я буду в тех местах. Встретимся, - сказал Сережа.
По случаю неучебного дня – субботы - с ними увязался пятнадцатилетний Титус, самый младший из четырех братьев Сориньи. Графский Дункан брал все время в галоп и был как стрела нацелен на границу владений Сориньи и Альбарелло. Сориньи хотели ехать на виноградники. Но так как граф горячился и спорить с ним было бесполезно, поехали туда, куда гнало нетерпение Гаспара. Солнца не было абсолютно, небо падало на голову и было ощущение, что сейчас все рухнет. Поездка с самого начала казалась неудачной, а присутствие пятнадцатилетнего Титуса не позволяло разговаривать о предметах привычных и приятных. Развлекло только то, что от холма на меже, разбрасывая звонкое приятное эхо, беспорядочно зазвучали выстрелы, как будто двое-трое детей, играя в войну, палили из игрушечных пугачей. Выстрелы и звучное, раскатистое эхо звучали весьма солидно: на слух это был не пугач и даже не охотничье ружье.
- Опа! – весело сказал продрогший Титус.
- Что там? Какого черта? – с досадой произнес старший Сориньи. Выстрелы звучали хоть и на границе владений, но все-таки на его земле: как землевладельцу ему это не понравилось.
- Кто-то бьет диких голубей!
Граф подумал, что неприсоединившийся к ним Сережа от скуки палил из револьвера.
Выстрелы прогремели и смолкли; вызванное ими эхо, потолкавшись между холмами, угомонилось и больше ничто не нарушало тишины, только какой-то человек, сильно хромая, доковылял до оставленной у обочины машины, запустил мотор и уехал.
- Гончаков собирался сегодня ездить? – спросил Эдмон.
- По-моему, собирался, - сказал Гаспар, обижаясь на то, что Сережа не ездил с ними, а кружил один по полям, одинокий волк.
Но они, все трое, уже увидели его, и судя по тому, что творилось вокруг его фигуры, он забыл, что он не в России и что Франция не находится в состоянии войны. Вокруг него была война и пахло пороховою гарью. Один человек лежал в нескольких метрах от него и этот человек был уже покойник; второй, в канаве, был жив, но не мог подняться. Он сам, с пистолетом в праздно опущенной руки и щеголеватых ботфортах, восхищавших Гаспара небрежным шиком, с каким он их носил, зловещим символом возвышался над учиненным им хаосом и производил впечатление персонажа, случайно выжившего в финале шекспировской трагедии, представитель другого мира, им неведомого. Что касается Сориньи, то он принял его за сумасшедшего и почувствовал непреодолимое желание отправить подальше от него брата и Гаспара, во всяком случае, велел им остановиться, слез с коня и, подходя к нему, делал обеими руками плавные жесты вниз и терпеливо, как не разговаривают с людьми, отмеченными здоровой психикой, попросил его: - Серж! Положи пистолет на землю.
Сережа разжал пальцы, и пистолет упал в рыжую траву, а Гаспар, который не боялся Сережи, поднял его и положил к себе в карман. Сумасшедшим Сережа не выглядел. В нем не было ни лихорадочного возбуждения фанатиков, ни застывшей маски параноиков после сильной встряски. Лицо его было зеленым, и ему не нравилось то, что происходило вокруг него. Было видно, что он это не сам придумал и участвовал крайне неохотно. Что-то в нем было, конечно, необычное, но граф не отнес эту необычность за счет того, что он внезапно (или постепенно) сошел с ума. Он нравился графу весь, с головы до ног, этой своею необычностью, которую легко было принять за припадок, что впечатлительный Сориньи, искавший всюду сенсации, собственно говоря, и сделал.
И когда граф позже об этом думал, ему было удивительно, что Сориньи не стыдится перед Сережей за то, что попросил положить пистолет на землю и разговаривал с ним, как с опасным сумасшедшим, и Сережа сделал, как он просил. На месте газетчика граф стыдился бы. Это бы легло между ними пропастью. Но поскольку он нисколько не сомневался в полной сережиной вменяемости, то он чувствовал себя около него спокойно: ни тогда, ни позже, ни много позже, когда они сошлись, сережины припадки не сумасшествия, но хандры, не оставлявшей его до самой смерти, не имели для графа принципиального значения. Он пережидал или, если хотел, переживал их вместе с Сережей, и как мог, помогал выходить из них. Не по легкомыслию, а от широты души Гаспар никогда не искал и не находил в нем признаков безумия. А другие искали. Особенно Сориньи, который ценил всякие сенсации.
В тот день они по-разному все чувствовали. Сориньи бывал на фронтах и видел всякое. Граф же впервые ступил на поле, хотя не усеянное трупами, но отчасти напоминающее зону военных действий. Для него это было новое и сильное впечатление, и на безучастного Сережу в ботфортах он смотрел как на местного масштаба Наполеона, которому готов был присягнуть только потому, что тот по-императорски выглядел в своих сапогах и с необычным, отчужденным выражением зеленого лица. Гаспар подумал, что у него в душе гремит финал трагедии, и не хотел отвлекать его приветствиями.
И тут Титус, который держался отдельно и заехал с другого боку, чем взрослые приятели, деловито сказал: – Опа! У него в спине дыра.
Воспаривший в мыслях граф тотчас слетел на землю. Дыра в спине означала смерть.
Такая же дыра, диаметром поменьше, оказалась спереди, и Сориньи произнес: - Сквозное!
- Господи, ну, что ты, - возразил Гаспар, испытывая большое желание причитать и даже расплакаться навзрыд, но строгое, отчужденное выражение зеленого лица Сережи удержало его от эмоциональных всплесков.
- Я к маме хочу, Гаспар, - сказал Сережа, полагая, что граф более братьев Сориньи способен понять его желание ехать к маме.
- К маме так к маме. Хотя мама не лечит сквозных ранений. Гиблое место, никто не ездит, - сказал Сориньи, безнадежно оглядев пустынный в этом месте участок Авиньонской дороги. – Дай свой шарф, - сказал он Гаспару. – А ты езжай пригони машину, - велел он брату. – И отгони коней.
- Моего Индейца возьми, - попросил Сережа. Маленький Титус собрал поводья и с тремя верховыми лошадьми в поводу поскакал домой.
Сориньи перетянул сережины грудь и спину с помощью графского шелкового шарфа и носовых платков.
- Что это было?
- Казачий разъезд.
- Ты попер один против казачьего разъезда? Какой ты все-таки странный, парень! Почему ты нас не позвал? Ты же знал, что мы близко ездим.
Сережа промолчал; выражение чуть дрогнувших бровей сказало обоим: особенно графа нужно было звать. Но это было длинно, а ему трудно было говорить, трудно выживать, и он прохрипел: - Победителей не судят.
- Победителей? Каких победителей, Сергей, - заразившись его терпением, и также почти без интонаций спросил Эдмон. И вдруг, сорвавшись с высоты терпения, выкрикнул, как будто хлестнул наотмашь: - О каких победителях ты говоришь? Они же тебя уби-ли!
Вышло очень грубо. Если это была та убедительность, которой добивался Эдмон, то он во всем убедил обоих, но именно потому, что это было так убедительно и грубо, граф сказал: - А ну-ка! вскинул Сережу себе на спину и бодро зашагал по жестким кочкам пожухлой травы к дороге, унося его от опасности и смерти. Он был человек глубоко гражданский и никогда не носил ничего тяжелого. Он понятия не имел, сколько весит взрослый мужчина и способен ли другой взрослый мужчина нести его на своих плечах. Но тут он сообразил, что и как нужно делать, и понял, что делать нужно быстро. Ему помогла случайно виденная им неэстетичная картинка, которая учила, как транспортировать в одиночку раненого без помощи носилок. Он нес его согласно инструкции, и благодарно чувствовал, как тощее сережино тело ловко растеклось по его спине. Вместе с благодарностью пришло воодушевление. Если бы графа спросили еще вчера, он утверждал бы, что вес взрослого мужчины представляет тяжесть, которую другой мужчина не способен удержать на весу даже некоторое время. А теперь он не только его держал, но шагал довольно легко и быстро и испытывал при этом восторг. В своем воодушевлении он считал, что и висящий на нем Сережа должен испытывать восторг, но Сережа ничем не показывал восторга и кряхтел от боли. Его руки праздно и беспомощно болтались вдоль торса графа.
- Не слушай его. Он газетчик. Они все с поврежденными мозгами, - говорил Гаспар. Про поврежденные мозги он слышал от самого Сориньи и сказано это было о фронтовиках: фронтовики, мол, все с поврежденными мозгами. Он не знал, слышал Сережа или нет. Должен был слышать: его голова находилась недалеко от лица Гаспара, и его стоны и дыхание граф слышал очень хорошо. И если его фраза прорвалась в ошпаренные болью мозги Сережи, он ее услышал.
Сориньи догнал и зашагал рядом, а спустя некоторое время его сменил. Потом они поменялись еще раз: ставили Сережу на ноги, и очередной вскидывал его на плечи. От скачков Гаспара по кочкам, а затем от перемен и раскачивания чужой спины Сережа был чуть живой, и они старались меняться реже. Но и граф, и Сориньи оба любили вспоминать, что в то время им было хорошо. Их взбодрила и сплотила такая неожиданная в условиях мира вещь, как огнестрельное ранение, кровь, страдания и его спасение (что бы он стал делать один так далеко от жилья), разгромленный казачий разъезд, и то, что он был их друг и продолжал жить, несмотря на заявление Сориньи, что его убили, несмотря на кровь, которая пачкала их камзолы для верховой езды.
Они прошли километра два, прежде чем Титус, наконец, подогнал машину, Сориньи велел Гаспару сесть сзади и загрузил Сережу.
- Заткни ему дырки пальцами и вези к Шевардье! Не к маме, Гаспар, а к Шевардье! В противном случае он истечет кровью и маме ты привезешь труп. Я в жандармское управление. Там нужно подготовить.
Ноги Сережи перевесились через дверцу машины и торчали наружу. Как только первый встретившийся им в городе жандарм изумленно и свирепо посмотрел на эти ноги, Сережа их подобрал и согнутыми держал на дверце. Это было нарушение, но в их случае это было допустимо.
Одна раз, когда машина ерзала по неровной брусчатке предместья, он открыл глаза и сказал графу: - Пистолет.
- У меня, - успокоительно шепнул граф.
- На предохранитель поставь, - сказал Сережа.
- Я не умею, - виновато сознался граф и протянул ему кольт на развернутой ладони. Сережа поставил на предохранитель. Он не знал, что в обойме нет патронов.
– Никому не отдавай. Не вернут.
Потом, уже вблизи клиники, опять открыл глаза и сказал ему: - Возьмешь в письменном столе... папка с перепутанными листками. Про Шекспира на том свете. И еще.
"Еще" был музыкальный спектакль "Леди Гамильтон", но произносить это было длинно.
Граф нагнулся, и он сказал: - Дневники ему не давай. Там увидишь. Всё.
Титус притормозил и обернулся, держа руки на руле: - Умер?
- Умер, - сказал Гаспар.
- Ну и куда теперь?
- Я не знаю.
- Не к маме же, - сказал Титус, перегнулся через спинку своего сиденья и пощупал Сереже горло: – Он живой, Гаспар. У него есть пульс. – И поехал в клинику.
Санитары с носилками увезли Сережу в двери, за которые их не допустили, и вдруг оказалось, что Гаспару и Титусу нечего делать в клинике. Они отправились к Шевардье. Он отпоил графа коньяком и спросил: не могли бы они поехать сказать княгине? И позвонить отцу в Париж.
Титус спросил: почему вы не идете его спасать?
- Для этого у меня есть Дейтон, - ответил Шевардье и сказал, чтобы оба ехали домой.
Но домой им не хотелось. Они тихонько сидели в коридоре и видели, как щеголеватая медсестра пронесла мимо них скомканную, очень белую, всю в крови рубашку; как приехала княгиня и заметалась, как подстреленная. Они посочувствовали ей, посадили между собой и рассказали, как нашли Сережу в поле.
Чувствительная княгиня, которой испачканные сережиной кровью камзол и белые бриджи Гаспара терзали душу, плакала, обцеловывала обоим французам головы, называла обоих «милые мои» и жаловалась, что князь, как на грех, в Париже. Титус принес ей воды, которой она не стала пить, а машинально выпил Гаспар, выжигаемый изнутри небывалым душевным подъемом и растроганностью. Если б он умел писать оперы, он бы написал оперу, но опер он писать не умел и надеялся найти что-то дельное в бумагах Сережи, к которым он был допущен. Он хотел, чтобы подобный душевный подъем испытывала княгиня, но та, судя по всему, никакого подъема не испытывала и очень боялась, что сын умрет. Не умрет, возразил ей граф, который не мог представить, чтобы кто-то мог умереть после того, как он нес его на себе по полю, и он не умер, вез по грязной дороге в машине, и он опять не умер, а в чистой, дорогой клинике, в руках специалистов, вдруг взял и умер. Он был совершенно уверен, что Сережа выживет, и сознание, что он причастен к тому, что Сережа жив, делало особенно острым и счастливым его душевный подъем, так что временами ему трудно было дышать и оставаться в кресле, а не двигаться и рассказывать всем, как он спас Сережу, совершив, вероятно, главный и единственный подвиг своей жизни.
Явился Шевардье и увел княгиню с собой, а им повторил, чтобы ехали домой и не сидели в его приемном покое перепачканные кровью. Граф, который испытывал счастливое воодушевление, полагал, что его должна испытывать княгиня и Шевардье, который отправлял их домой переодеться. Ничего подобного ни княгиня, ни Шевардье, видимо, не чувствовали, хотя княгиня показала себя большей патриоткой тем, что целовала и благодарила обоих мальчиков, а Шевардье никак не показал благодарности и выгонял домой. Никто не может понять, как надо, сказал он Титусу.
- А как надо? – озадаченно спросил Титус, который был пришиблен чужой трагедией и тоже не чувствовал душевного подъема.
Граф затруднился ему ответить. Пришлось ехать домой, тем более, что назначенную у Бельфоров вечеринку никто не отменял, а пропитанная сережиной кровью рубашка заскорузла и царапала тело, отчего непривычный к несвежему белью граф чесался. У себя дома он улегся на диване, пил коньяк и мысленно разговаривал с Сережей:
- Я опять приготовил буженину. И опять ты ее не съешь. С некоторыми господами лучше не иметь дела.

Сережу прооперировал и был назначен его лечащим врачем хирург Марк Дейтон, о чем не сочли нужным известить Тициану, полагая, что ее вообще не должно интересовать, кто и как лечит Гончакова. Она считала, что раз клиника носит имя Шевардье и принадлежит Шевардье, то он все делает в ней сам: вправляет кости, вынимает пули и принимает роды, если какой-нибудь женщине придет охота родить у него ребенка. Другие врачи не только не интересовали ее, но их как будто и вовсе не было, а Шевардье – был, он бывал у них в доме, назывался «дядя Филипп» и отзывался о ней, как незаурядной девочке.
Сережа еще не пришел в себя, когда она вошла в кабинет Шевардье, ведя за собой, как ломового коня на поводу, огромного мрачного цыгана. Увидев цыгана, мэтр встал между ними.
- Это цыган, - объяснила Тициана. – Я заплатила ему четыре франка и обещала сорок, если он согласится со мной пойти. Возьмите у него немного крови. Не бойся, - сказала она цыгану. – Это не больно. За кровь я тебе заплачу отдельно.
- Что ты придумала? – удивился Шевардье. – Ступай! – велел он цыгану, и тот молча пошел к двери. Тициана уперлась в дверь спиной.
- Дядя Филипп! У цыган есть солнце в крови, я про это читала, их кровь каждому подходит. Если вы возьмете у него кровь и вольете Сержу…
- То Серж засветится? Ты это хочешь сказать?
- Он поправится. Я читала, что у цыган солнечная кровь!
Шевардье оттащил ее от двери, распахнул ее и сурово велел:  ступай!
Цыган помедлил, вынул из кармана несколько монет и протянул ей.
- Погоди, не отдавай. Ты еще понадобишься!
- Ступай, - в третий раз сказал Шевардье, закрыл дверь и усадил ее в кресло. – Где ты его взяла? Он тебе ничего не сделал?
- Он и вам ничего не сделал. Вы ему не дали!
- Где ты его взяла?
- На рынке!
- Ай-я-яй, Тициана, ай-я-яй. Скажи пожалуйста, он прилично себя вел? Ты не оставалась с ним наедине? И что на тебе за платье?
На ней была красная охотничья куртка, башмаки армейского образца и короткое летнее платьице с оборками.
- У цыган здоровая кровь, они только с виду страшные. А кровь-то у них хорошая. В ней процент золота больше, чем у нас.
- Не распоряжайся, здесь я хозяин.
- Я советую.
- Будешь советовать, когда закончишь медицинский факультет и придешь ко мне проходить интернатуру. Тогда я с почтением выслушаю твои советы. Почему ты бродишь одна по городу?
- Это мой город. Имею право.
- Нет, не имеешь. Воспитанные девочки не ловят цыган, а учатся в лицее. Эту затею с цыганом выбрось из головы. У нас достаточно крови. Очень хорошей крови.
- В ней мало солнца.
- Зато нет сифилиса.
В седьмом часу вечера домой явилась Франческа, поинтересовалась, что там у них на кухне, кто звонил с отказом и между делом спросила у мужа: - Ты Гончакова ждешь?
- А что?
- Не жди. Его расстреляли утром.
Если бы она только это и сказала, прозвучало бы солидно, почтенно – именно так, как нужно говорить о такой необыкновенной вещи. Ни о каких расстрелах ни в городе, ни на Авиньонском шоссе со времен войны никто не слышал. Но женщинам не дано умения приносить такие вести. Они умеют вовремя начать фразу, но почти ни одна не способна достойно ее закончить. Тем, что она продолжала говорить, когда нужно было замолчать, она сбила эффект. Нужен был мужчина – с мозгами. В духе Лансере-Сориньи и самого Сережи, у которого могло получиться лучше всех, если бы он вдруг позвонил и сказал: - Отменяй буженину, граф. Меня убили.
- Я ужасные вещи слышала. Говорят, что пуля влетела в глаз, все в крови, разнесло половину головы…
Граф, который видел совсем другие признаки ранения, забеспокоился, что Сережу добили в клинике, не дослушал жену и ушел звонить по телефону. В клинике сказали, что Гончаков жив и отдыхает после операции.
- Представь себе, я вчера там проезжала. А если б ехала сегодня, в меня бы могли попасть. Из-за этих иностранцев скоро никуда нельзя будет ездить. Как раз угодишь под пулю. Хорошо, что не у нас в доме. Вообще некстати этот скандал сегодня. Не рассказывай, что ты его звал. Тем более, что он и не собирался ехать.
- Собирался. Я звонил ему утром, и он обещал приехать. Я был на Авиньонской дороге и нес его на себе. И будь я проклят, если буду говорить, что его не знаю.
- Ты от него ошалел, я вижу, - сказала она с досадой.
Он встал с дивана и стал смотреть в окно на мокрую брусчатку. В свете фонаря мокрые ветви старой ивы как шары: один в другом – больше-больше-больше, и все совершенной формы. "Вот и приглашай тебя" – думал он, вспоминая его в костюме леди Гамильтон. У него такие были глаза, такое нежное, немужское еще лицо, что Гаспар не шутя подумал – женщина, не такая, как все, не станет глупости говорить, будет молча слушать: под деревьями, на траве, на воздухе. Хорошие были глаза. В них сквозило одиночество. С этим выражением, неуместным на балу, ее впору было пожалеть. А он поверил… Поверил, что можно спрятать ее от всех. Оказалось – мужчина. Азартный, если взбодрить. Разговаривать умел как никто: как будто на воздушном шаре летишь, и не в корзине, а так, уцепившись за веревку. Прострелили на Авиньонской дороге грудь. Успел испугаться или нет? Такой не испугается. И к жандармам не пойдет. Ожидал, по крайней мере? Кольт возил с собой. А до этого поговорил очень мило. "Я приеду, если не будет никакого форс-мажора". 
Знал, что нападут? Но "разъезды" нападают всегда внезапно, иначе какой же дурак поедет.
- Какого форс-мажора? – спросил Гаспар.
- Форс-мажор – это обстоятельства непреодолимой силы, как-то: пожар, забастовка, наводнение, стихийное бедствие любого характера, война, - ответил он, как будто диктовал непутевой секретарше.
Мило разговаривал, находясь в состоянии войны. Где он теперь, в каком открытом пламени?
Он заметил, что плачет. Молча. Удивленно отер ладонями мокрое лицо, торопливо оделся и ушел. На улице был тот же эффект от голой ивы: блестящие ветки, световые шары один в другом, серебристые стрелы редкого дождя. Постоял, пооглядывался, дошел до угла и около собора свернул на тихую де Вентейль. Через час начнут собираться гости.
Ле Шателье должны знать, как все получилось. Мэру наверняка доложили, а мэрша любит Сержа больше своих трех дочек. Летом это был единственный дом, куда он ездил. Потом перестал. Нельзя смешивать сословия, иначе получится бардак. Вот и не смешивал. Пользовался, но не женился. За что в него стреляли? Не захотел дать денег? Не там проявил азарт?
Дом ле Шателье стоял темный, без огней; только в двух окнах наверху горел свет. Он стал перед ним, вспоминая, зачем он ему понадобился, и сверху его увидели. На кружевной обтрепанный балкончик вышла Тициана и позвала его: - Мсье Гаспар, это вы? Ловите!
Перешагнула через чугунные завитки перил и прыгнула с высоты метра три, не меньше. Он поймал. Удержал ее.
- Пошли! – распорядилась она, уводя его от дома. - Правда, что вы несли Сержа?
- Как он?
- Жив. Только ранен сильно. Сквозная дырка. Плюс два покойника. Те – да, тех он уже пристроил.
- А кто? За что? – спросил он, останавливаясь, чтобы видеть ее лицо. Она схватила его за рукав и потащила дальше. Подальше от дома, где ее заперли, и откуда она сбежала.
- Деньги хотели получить. Сказали: раз ты богатый – делиться нужно. Придумали какой-то союз спасения или освобождения России. Но это липа. Они все так говорят, а никого ни от чего не спасают. И наехали в общем не на него, а на отца. А отец в Париже. Он бы к нему и не пустил, сказал: и папа вам ничего не даст, потому что жадный. А они сказали: если он жадный, будем трясти тебя. Он ответил: я тоже жадный. Только и это липа, мсье де Бельфор. Я думаю, это придумал адвокат или Сориньи, чтобы было что написать в газете. А он вообще не разговаривал. Вынул кольт и начал стрелять.
- Ты откуда знаешь?
- Не забывайте, в каком я доме живу. Не переживайте о нем, господин граф. Я думаю, ему это нужно: пострелять, кое-кого по местам расставить.
- Не до сквозной же дыры! Жандармов нельзя было взять?
- Нельзя. Он свои дела сам решает.
Он молча посмотрел ей в лицо. Она была маленькая – ему по грудь, но ему почти все женщины были по грудь, он привык смотреть им в лица с такого расстояния. Правда, те были взрослые, и в их лицах ничего не читалось, кроме желания нравиться и усилий, которые они прилагали к этому. Она была меньше всех, осмысленная, с яркими глазами, не привыкшими врать по-крупному.
На ней была красная охотничья куртка и шелковое платьице, в которых она продрогла. Он притянул ее к себе и  запахнул плащем.
- Вы куда теперь?
- Я теперь домой. У меня вечер, - ответил он. – Я бы тебя пригласил, но ты маленькая. А ты куда?
- Я к себе домой.
Гости стали собираться раньше восьми часов: его друзья и друзья жены, и когда эти и те слились, стали обсуждать, как один из них попал в неприятную историю. Граф ожидал, будут ли делать друг перед другом вид, что его не знают. Хотя до статьи Лансере-Сориньи в газете никто не будет знать, как себя вести. Статья расставит всех на свои места. Тех он уже пристроил, думал он.
Стали собираться, чтобы послушать новости. Россильон, молодой Россетт, Жоэль, военный летчик де ля Вега. Приезжали, толком не зная, жив или убит. Слышали, что убит, и ни один не делал перед другими вид, что его не знает. Де ля Вега сказал: сказал бы мне, я бы с ним поехал. Значит, считали своим. А все-таки именно Гаспар знал больше всех.
Франческа подхватила флаг и объявила, что надо послать букет.
- Зачем ему букет? Ему нужна кровь, - сказал Жоэль.
- Какая кровь? – спросил Гаспар.
- Если большая потеря крови – вливают чужую, - объяснил Россетт.
- А где берут?
- У других, естественно.
- Какие вы ужасы говорите, - укорила Франческа.
- Ужасы или нет, а надо предложить.
Поехали вчетвером на машине Россильона. Дам не взяли, хотя дамы тоже хотели ехать. Посочувствовать.
К Сереже их не пустили и от крови отказались. Сказали: у них уже есть. Видеть князя сейчас нельзя: он отдыхает после операции. Граф поверил, что правда отдыхает, но де ля Вега со снисходительным смешком сказал: - Могу представить. – И кое-что рассказал о специфическом послеоперационном отдыхе.
Нужно было возвращаться домой. Те, что ездили в клинику, вернувшись на улицу ле Бурже, пересели в свои машины и разъехались. Граф заглянул в гостиную, посмотрел на гостей и вышел опять под дождь. Дошел до открытого всю ночь грязноватого кафе, в котором после двенадцати часов грелись проститутки, сел за стол, заказал графин коньяку, положил руки на несвежую скатерку в крошках и, сгорбившись, просидел всю ночь, слушая, как проститутки передают его по команде. Историю его знали, хотя он никому ее не рассказывал. Душевного подъема, чтобы ее поведать, он больше не испытывал. Напротив, ему было очень тяжко и хотелось жаловаться. Но жаловаться проституткам он не был приспособлен, сидел за столом один и наблюдал нехитрую, тихую жизнь кафе. Какая-то из милосердных девиц прислала ему мисочку лукового супа.

Под утро он уснул, склонив голову на руки. В шесть утра, когда стали закрывать кафе, его разбудили и попросили идти домой. Он вышел на улицу и стал нелюдимо озираться. Вид у него был потерянный. Все волосы свесились на лоб. Из темноты вышла Тициана и сказала ему: привет.
- Привет, - ответил он, разглядывая ее спущенные чулки. – Ты в школу?
- Я бы лучше поехала к Шевардье. Посмотреть, как там Серж, не умер.
- Поехали к Шевардье, - согласился он и взял такси. - Я на него рассчитывал. Удивительный человек. Всегда на него рассчитываешь – и всегда он подводит. Такое впечатление, что не принимает нас всерьез.
- Значит, ему еще мало дали.
Граф боялся увидеть Сережу в таком положении, что лучше бы ему умереть. А в общем, не верил, что их пропустят, поскольку вчера очень строго попросили не ездить несколько дней. И даже не присылать никакой еды: все равно он ее не съест.
- Тихо себя веди, - сказал Гаспар. – Его нельзя сейчас обнимать и волновать.
- Я не собираюсь его обнимать и волновать. Может, если бы в него влили цыганской крови, он бы засиял, как наполеондор. А может, и правда, сифилис. Катрина из тридцать шестого дома сказала - вся улица была залита его кровью, - и как это он не умер!
- Дура твоя Катрина!
- Я не понимаю! Он ведь у нас один! Почему о нем не беспокоятся?
- Беспокоятся. Видишь, сержанта посадили, - сказал Гаспар.
У сережиной двери действительно спал сержант. Сережа уже не спал. Или не спал всю ночь. Сидел, подпертый белыми подушками, бледный, немного изможденный, но в общем почти обычный. Одет он был в расстегнутую на груди рубашку, точно гусар на пьянке. Под рубашкой был белый бинт. Ни видимых страданий, ни крови, - так прилично, что Гаспар удивился, как прилично выглядит огнестрельное ранение. Приподнял правую руку и держал ее на весу, как бы заслоняясь от них, чтоб не подходили. Они и не стали подходить.
- Тебя ищут, - сказал он Тициане.
- Не говори, что видел.
- А что ты собираешься делать? Дружить с графом?
- Я графа обожаю! Не говори, что нас видел. Найдут и отправят в школу.
- А ты чересчур умная для школы? Где ты провела ночь?
- А ты никому не скажешь?
- Нет.
- На рю дэ ля Пэ!
- Ну и как? Понравилось?
- Понравилось. "Было темно, весь дом спал, кроме четырех котов, которые бежали к заднему крыльцу штурмовым порядком." – процитировала она по памяти. - Экономка у вас противная. Все время спрашивала, когда я уйду домой. И холодно было. Я замерзла.
- Она что, не топит?
- Я не умею спать в чужом доме.
- И не приучайся.
- Мужчинам лучше. Выпил две бутылки коньяка и задрых. И в школу с утра идти не надо.
- Помолчи теперь. Не приучайся трещать, - попросил Гаспар.
- Молчу, - коротко сказала она и села тихонько в уголочке. 
- Больно? – спросил Гаспар.
- Опять я тебе пообещал и не пришел.
- Я сам там не был.
- У себя дома?
- У жены дома, - сказал Гаспар. Между ними установилась та степень понимания, какая была на маскараде. Чувствовал он себя не лучше Сережи – больным, невыспавшимся, и никогда не вставал так рано.
- Хочешь – поживи на рю дэ ля Пэ, - предложил Сережа. – Я скажу, чтоб о тебе заботились.
Гаспар посмотрел на Тициану.
- Ей самой это для чего-то нужно, - сказал Сережа.
- Женщина. Готовая. Достанется дураку, который научит врать.
- Я за Сержа выйду!
- Я тебе пока ничего не предлагаю.
Она подошла и прислонилась щекой к высокой спинке его кровати.
- Я понял, что если тебя ждешь в гости, нельзя готовить буженину. Ты наверняка не съешь, - сказал Гаспар.
- Почему? Буженину я люблю.
- Любишь – приезжай ешь. Без форс-мажора.
Сережа хотел вздохнуть, но вместо этого застонал и выдохнул.
Перед тем, как уйти, оба осторожно поцеловали его, и когда вышли в коридор, им было грустно. В приемном покое помещалась маленькая, в три столика, кофейня. Граф заказал себе кофе, Тициане – шоколад, потом еще коньяку, и когда пил коньяк, спросил:
- Хотела бы, чтобы он был твой брат? - прощупывая, что Тициана об этом знает.
- Хотела бы. Обеих сестер отдала. И мамашу свою в придачу.
- А мамашу зачем?
- Затем.
Не знает, подумал он.
- Черт, домой не хочется.
- Вы больше не пейте, мсье де Бельфор. А то я немножко вас боюсь.
- Это ты зря. Я таких маленьких не трогаю.
- Вдруг вы буйный. Я на всякий случай боюсь.
- Не убегай. Скучно одному. Когда вырастешь и выйдешь замуж, постарайся, чтобы муж любил дом. Чтобы всегда, из любого места, хотел попасть домой. Чтобы ему в нем было хорошо. Чтобы он не имел привычки спать в кабинете на диване, если вы поссоритесь. Не изменяй ему.
- Хорошо.
- Вы все говорите – хорошо, а потом превращаете жизнь в сплошное бл-во.
- Я правда постараюсь.
- Постарайся. Может быть, кому-то и вправду повезет. У тебя получится, если постараешься, - сказал он и уснул, привалившись тяжелой головой к ее плечу.
Она угорела от запаха коньяка и совсем выбилась из сил, держа его, когда сверху, из кабинета Шавердье, спустилась княгиня Ольга Юрьевна, увидела их и сказала  Тицианочка!
- Он домой не хочет ехать.
- Господи, Гаспар! Поедем со мной, у нас поспишь!
Тициану посадили в машину и отвезли домой. Княгиня сказала: если нужно, она объяснится с матерью.
- Я сама, - возразила девочка. Княгиня поверила, что у нее получится лучше: не потому, что она лучше знает свою мамашу, а потому, что умеет себя вести. Женщина, зевая сказал Гаспар. Достанется дураку и дурак ее испортит.
Город спал, кроме мусорщиков, графа, Ольги Юрьевны и Тицианы, которой сейчас попадет от матери. Сережа – и тот засыпал  на их глазах. Но держался мужественно. В городе царило мнение, что он не светский, поскольку он ни к кому не ездил, а оказалось, что очень светский: поговорил с ними, не ныл, не жаловался. Другой бы на его месте совсем раскис. Если не в этом светскость, то в чем еще? Граф был тронут. Вернее сказать, граф был потрясен именно этой светскостью. Ему случалось видеть больных, в которых все было противно: их вид, их запах, не говоря об угрозе заразиться. Гончаков был другой. Не заразный, ничем не пах. Подтвердил впечатление от бала, когда граф разглядел в нем не французское, не здешнее, - не мессия, конечно, но что-то большое, светлое, чем хотелось дорожить.
Княгиня привезла его в Прейсьяс и велела камердинеру поселить не в гостевой комнате, а в кабинете Сережи. Шанфлери принес ему глинтвейн, пижаму и халат, перестелил постель и уложил спать. Оказавшись в постели, граф с удовольствием вытянулся, заложил за голову руки и долго беседовал с ним о прежних господах, к сыну которых он в юности ездил в гости.


Рецензии