Глава пятая

Сориньи имел обычный невозмутимый вид, и трудно было понять, знает он или нет. Титус напряженно думал и мог, пожалуй, додуматься до чего-нибудь близкого легенде. Но Титус понимал, что раздражает публику. Он не нравился дамам, которые хотели, чтобы он помалкивал, а говорил Сережа. Сережа взглянул на девочку в очках слева от себя, которая что-то вычисляла, как будто решала математическую формулу. Видно было, что ей хотелось выиграть. В других местах она побед не добьется и даже вряд ли попадет в такие места, где ей по-настоящему будет весело. Ему вдруг стало жалко ее, и он медлил, ожидая, что она вспомнит или догадается.
- Ты что делаешь? – зашипела Тициана. – Ты ей хочешь уступить? Ее все равно не пропустят Сориньи!
- Что вы все посмотрели на господина Гончакова? - спросил ведущий. – Ждете, что он вас Гамлетом по-польски начнет пугать? Господин Гончаков! Вы говорите по-польски?
- Нет. Вшистско добже розумем. Но не размовлям.
- Переведите.
- Понимаю, но не говорю.
- Вы бывали в Кракове?
- Нет.
- Почему же вы не бывали в Кракове?
- У меня не было повода там быть. Это Галиция, Мазовецкое воеводство. А мы дальше Полтавы не ездили.
- Вы по-прежнему считаете, что история Польши – сплошное бедствие?
- Это Пушкин сказал.
- Пушкин не сказал, что поляки страдали бестолково и трагически.
- Одной своей ветвью Пушкин был эфиоп. И дальше Кишинева, по-моему, не ездил. Он не мог точно знать, что чувствуют поляки.
- А вы знаете поляков? Одной своей ветвью вы поляк?
- Нет. 
- Возможно, Пушкин их просто уважал. И потому не отзывался о них в пренебрежительном тоне.
- Я их тоже уважаю. Замечательная нация. Жесткая. Жестокая.
- Уважаете поляков по их национальным достоинствам? Или по атаману Богуну?
- Ваня Богун был казацкий полковник войска Хмельницкого и не был шляхтичем.
- А кем он был?
- Украинцем. В народе их называют хохлы.
- Тоже замечательная нация?
- По-своему – конечно.
- Так что там с Краковом?
- А что с Краковом?
- Каждый час, возвещая время, с высокой башни собора святой Марии раздается зов горна, который внезапно обрывается. ..
- Когда на Марьяцком костеле бьют часы, трубач четырежды играет марьяцкий хейнал – вроде гимна Кракова. На север, на юг, на запад и восток раздается красивая мелодия. И вдруг обрывается на высокой ноте. Это самая удивительная легенда Кракова. Когда татары подступили к городу, трубач, собиравший хейналом горожан на молитву, решил предупредить их о нашествии. Он заиграл хейнал, татарин выстрелил из лука, стрела вонзилась трубачу в горло и мелодия оборвалась. Теперь башня служит для пожарного дозора и каждый час зов горна символически напоминает горожанам об опасности.
- Засчитывается, - сказал ведущий  и взмахом молотка велел пройти вперед.
Ты получишь славу. Не наполеоновскую, а благодарную, как у трубача. Тебя узнает Франция и будет любить Патриция. Потому что ты для нее старался. Вон она плачет…
Будут говорить, что раз Лазаревы жили в Польше, я знаю польский быт и польские легенды, что я знаю польский язык, хотя я не знаю. Дима был в Кракове один раз на летних каникулах. И Сориньи ничего не писал об этом, - думал Сережа далее. Но выглядит так, будто он специально для меня придумал вопрос про марьяцкого трубача: чтобы я на него ответил.
Теперь перед ними были последняя ступень, на которой могла поместиться одна пара – они или Сориньи. Ему было грустно, и если бы можно было, он сошел бы с лесенки.
- Ажен. Департамент Лот-и-Гаронна. У города есть свой герб и девиз. Кем они дарованы и что собой представляют? - возвестил ведущий, и Сережа увидел, как старший Сориньи прижал бедром руку брата, чтобы тот не вздернул ее раньше Тицианы. Но тот вроде бы и не собирался ее вздергивать.
- "Если Бог не покровительствует городу, то напрасно бодрствует тот, кто его стережет", - ответила Тициана и запрыгала. - Герб ему подарил Наполеон, когда французы подходили к Москве! Виват, Король!
Правильность ответа никто не стал перепроверять, зал зашумел, задвигался, де Бельфор, предоставив оркестру играть, как вздумается, направился к ним, и старший Сориньи, повернувшись к Сереже, аккуратно, стараясь не причинить боли, обнял его за талию. Гаспар его тоже обнял, и почти все, кто был в зале и участвовал в игре – так ему показалось, по крайней мере. Было очень приятно, радостно и вдруг отчего-то грустно переходить из рук в руки и чувствовать на голове непривычную тяжесть треуголки. Звуки фанфар, барабанный бой и даже барабанщицы в нарядных зеленых ментиках и белых юбочках казались ему отчего-то немного грустными, но обниматься с ними и смотреть на них было приятнее всех. Он то вдруг как будто глох, то в уши с шипением врывался внезапный шум, его то лихорадило, то бросало в жар. Он прорывался к рыжеволосой помощнице ведущего, которая при награждении подарила ему цветы и поцеловала прохладными свежими губами, искал ее глазами, когда фотографировались, и хотел, чтобы она стояла рядом с ним, но этого отчего-то не позволили; его сняли рядом с ведущим, в обнимку с Гаспаром, в обнимку с губернатором, в обнимку с толстой любимой губернаторшей, в обнимку с мэром; и в обнимку с какой-то дамой, которой он не знал, но которая сама обняла его. Было очень весело, и в наивысший момент веселья, когда участники конкурса делали круг почета, он поднял Тициану, которая в пике триумфа оказалась вдруг никому не неинтересна, себе на плечи и понес по залу. Вынырнувший Марк осторожно снял ее с плеча и пересадил на свое. После круга почета и заключительного сигнала фанфар страсти поутихли, публика стала охорашиваться и в ожидании банкета прохаживаться и бегать по залу и широким рекреациям университета.
Кто-то из фотографов, видимо, не самый удачливый, собрал опять всех вместе, чтобы сделать фотографию, и пока созывали финалистов, Гаспара, барабанщиц, представителей власти и расставляли всех по местам, а его в треуголке – в центре, между губернатором и Гаспаром, он почувствовал себя странно, как будто куда-то улетел, осознал, что некоторое время спустя окажется в другом месте и не почувствует себя вообще никак, отступил назад, сказал обернувшемуся Гаспару "мне нужно уйти" и быстрыми шагами вышел из зала, оставив за собою толпу и шум. Лицо его онемело, он отчего-то не мог дышать и старался идти как можно скорее, чтобы не упасть на глазах у всех. Он сорвал бабочку, но ему не хватало воздуха, хотя лицо обдувало ледяным ветром. Треуголку он снял и нес под мышкой. Тициана со статуэткой и букетом метнулась следом. Граф, которого испугала внезапная страшная бледность его лица, вышел за ними и догонял прилично скорыми шагами, не отвлекаясь на знакомых, которые окликали его и шутили с ним. Оба врача, все время находившиеся поблизости, заметив что-то необыкновенное, протолкались сквозь возбужденную толпу. Он шел в направлении оркестровой комнаты, вошел в нее, и те, кто оставался снаружи, услышали треск падающих пюпитров и шум грузного падения. Когда Гаспар зажег свет, он лежал ничком, с треуголкой под рукой, между поваленных пюпитров.
Марк перевернул его на спину, пощупал горло и сказал: -  Пульса нет. Совсем.
Оба врача, раскидав пюпитры и опустившись на колени, стали делать искусственное дыхание. Оцепеневшие, неподвижные Тициана и граф, которых не догадались выгнать, поскольку не обратили на них внимания, впервые присутствовали при такой странной вещи и ничего в ней не понимали, кроме очевидного ужаса того, что происходило на их глазах. Они не могли постичь, как могут так внезапно триумф, блеск и поцелуи смениться посиневшими губами и отрывистыми фразами, которыми перебрасывались мэтры: Ребра ломай! – А рана? – Да к черту рану!
Марк распорядился открыть окно, граф с грохотом поднял обе рамы. Пропитанный дождем воздух с улицы окутал их сырым покрывалом. Тициана испуганно посмотрела на окно.
- Есть, - сказал Марк, сдернул с арфы выцветший бархатный чехол, скомкал и подложил Сереже под голову. – Ничего нет сердечного? – обратился он к Гаспару.
Сережа пошарил руками по груди, согнул одну ногу и потянулся к стене. Его посадили и уперли затылком в стену. На уровне лица он видел сваленные пюпитры и ножки мебели. Он посмотрел на перепуганное лицо Тицианы и сказал ей: - Вот ты и королева.
- Привет, Луи Буонапарте, - ответила она.
- Больше в это не лезь. Не сбивай эффект. Просверкнула – всё.
-.Я поняла.
- Как невеста на выданье: показалась на балу – понравилась – вышла замуж. Всё!
- Я поняла, - повторила Тициана.
- У губернаторши что-нибудь есть. Она апоплексичная. Сбегай к тете Миллисент, попроси что-нибудь от сердца, – подтолкнув к двери Тициану, распорядился Шевардье.
- Вот она сука-жизнь: веселился, прыгал, упал и умер, - сказал Марк, поднял с пола треуголку, отряхнул с нее пыль и паутину и помахал ею у сережиного лица. Поднялся с пола и захлопнул окно.
Тициана принесла таблетки и ландышевые капли; Шевардье накапал в стакан и дал Сереже выпить. А после накапал себе и Марку.
- Вот так, герой. Можешь идти изображать прокураторского пса.
- А что было? – спросил Сережа.
- Ой, что тут было! Тут такое было! Была остановка сердца и клиническая смерть.
Сережа помолчал и пощупал сердце.
- Бьется? – спросил Шевардье.
- Болит.
- Это мышца. Надавили.
- Принеси коньяку, - попросил Шевардье Гаспара. Граф держал дверь, в которую рвались оркестранты. Он впустил Сергея Сергеича, который вошел с беспечным видом, огляделся, разволновался и спросил, что происходит.
- Сынка твоего приводим в чувство!
- А что с ним?
- Понервничал немного. Кто-нибудь может мне сказать, кто придумал ехать на бал и изображать собаку?
- Я придумала, - виновато созналась Тициана. – Еще на Рождественских каникулах.
- А после Рождественских каникул не произошло ничего такого, вследствие чего следовало отменить участие?
- Не произошло, - сказал Сережа.
- Хамоватый у тебя парень, Серж. Непочтительный.
Стало слышно, что их ищут в коридорах. Без Гаспара и Сережи нельзя было начинать банкет.
- Нужно ехать, - сказал доктор Шевардье.
- Я в клинику не поеду, - сказал Сережа.
- Это сколько угодно! С Богом! Поезжай домой и умирай дома.
Сережа понял, что препираться бесполезно. Граф, которому нужно было идти в зал, подпирал дверь, в которую стучали. Вид его обязывал. Сережа сообразил, что должен появиться перед народом, что без него не начнут банкет, и что их с Тицианой и графа ищут и сбились с ног. Нужно было появиться и выпить бокал шампанского. А после этого окончательно умереть или вернуться в клинику. Он подумал, что если будет в состоянии встать с пола, то вернется в зал. Правда, он никогда еще не чувствовал себя таким ни на что не годным, древний старик, древний, как земля, как эта южная провинция. Пересел на стул и стал тихо советоваться с графом. Граф сказал, можно не ходить: все поймут, почему он уехал. Но он довольно твердо держался на ногах и чувствовал желание взглянуть на народ, который веселился и не знал, что такое клиническая смерть. Когда он поднялся, у него как будто судорогой немножко свело виски и в лицо плеснуло ледяным ветром, но он решительно отстранил от себя отца, который хотел поддержать его, и сказал Шевардье, что хочет пойти начать банкет.
- Иди начни банкет! Упади еще там, на глазах у всех.
- Я на минуту. Я себя чувствую нормально.
Белый пижонский смокинг был испорчен, в нем нельзя было появиться в зале: спина и рукава были очень грязны, в хлопьях паутины. Марк оборвал все пуговицы с его рубашки и измял рубашку. Бабочку он потерял в коридоре. В конце концов, поскольку Шевардье формально разрешил ему показаться публике, граф снял с себя и надел на него свой длинный белый камзол с золотыми пуговицами и повязал свой нарядный шарф, а Шевардье, который всегда был изысканно одет, одолжил графу свой пиджак.
- Сделай веселое лицо, – сказал он Тициане, за руку выходя с ней из оркестровой комнаты. – Если такая впечатлительная, то сиди дома возле мамы.
Но Тициана была напугана и не сделала веселого лица, а молча почесала нос о его ладонь.
- Ты думала, что короны налету достаются: пришел и взял. Кровью всё, девочка, берется. Кровью.
- Я поняла.
Они вошли в зал, оркестр сыграл увертюру из «Леди Гамильтон», и соскучившийся зал приветствовал их, только Сориньи держался настороженно и видимо, что-то понял по перемене их костюмов. Тотчас открыли шампанское и произнесли первый тост. Сережа поблагодарил всех, сказал, что всех любит.
- Господа! Доктор Шевардье настаивает, чтобы я вернулся домой. Он очень строгий. Можно мне уехать?
Его отпустили с легкостью. В коридоре он вернул Гаспару камзол и шарф; отец завернул его в свой широкий плащ и отвез в клинику. О том, чтобы взять его домой, он не хотел слышать: видимо, Шевардье его запугал. Поэтому с бала Сережа попал не в свою широкую и теплую, а в надоевшую ему жесткую постель, в вены ему вогнали две иглы, поставили сбоку штативы с большими банками и посадили княгиню его стеречь. Бал шел еще полным ходом, а он уже и не вспоминал, как хорошо, как весело было на балу.
Перед тем, как ехать домой, расстроенная Тициана подошла попрощаться с графом. Он поцеловал ее в щеку и сказал ей: - Я сражен, Жозефина. Ты лучше всех.
Она заплакала.
- Ты победила. И видела подлинное мужество. Две таких колоссальных вещи в один день. – В отсутствие Сережи он говорил как Сережа, и она должна была это оценить.
- Я его ногами пинала. А он в это время умирал.
- Не умер же! И никогда не умрет. Как этот мальчик писал: Сережа никогда не умрет.
- Он писал: - а мы с Сережей никогда не умрем.

***
Утром отец попросил его недели две полежать без фокусов и во всем слушаться врачей.
Приехал Сориньи, привез фотографии и дал понять, что знает о клинической смерти. Сказал, что Сереже дорого стоил приз, и процитировал Иммануила Канта. "Смерти меньше всего боятся те люди, чья жизнь имеет наибольшую ценность". Сережа осознал, что завтра может прочесть это в газете.
- Можешь ты раз в жизни взять и не написать?
- Я должен дать подробный отчет о конкурсе.
- Вот и пиши о конкурсе!
Эдмон пообещал. Статью, которую он уже подготовил к публикации, ему очень хотелось озаглавить репликой Бакланова "А этот негодяй аж звенит от радости". Но этого нельзя было сделать ни потому, что реплика мало соответствовала духу интеллектуального бала, ни потому, что так нельзя было озаглавить статью в газете, ни потому, что Сережа "не звенел".
Затем пришла Тициана с трагическим лицом. Он лежал на спине, усмиренный и неподвижный, и заметил ее, только когда она сказала: - Этот конкурс мы выиграли честно.
Треуголка, которую он уронил, упав на пол, была в пыли, и она не особенно ее очистила, когда вернулась домой: слегка встряхнула и надела на столбик своей кровати. Собиралась отдать ему, когда он выйдет из клиники. Дома мать отстегала ее ремнем, и теперь она чувствовала себя почти такой же больной, как он. Раненое тело и пыльная треуголка объединили ее с Сережей.
- От кого Сориньи узнал? – спросил Сережа.
- Что узнал?
- Не придуряйся.
- Ну как это от кого? - подумав, ответила она.
После нее пришел граф с бананами. Сережа взглянул на бананы и устало подумал: граф. Все, кто при этом был, уехали, остались Тициана и граф, но Тициана, как опытный подпольщик, держит язык за зубами, сколько нужно, а впечатлительный граф, переживший шок, ни о чем другом, наверное, не говорил. Что узнает публика, зависело теперь от порядочности газетчика. От его журналистского азарта. Если перевесит порядочность, публика прочитает про конкурс и не узнает, что было после конкурса в оркестровой комнате. Если пересилит азарт, все обо всем узнают. Сереже казалось, что это очень стыдно. Такое знание о нем было ни к чему.
Граф попробовал убедить его съесть банан, но ни желудок, ни расстроенные нервы Сережи не смирились с бананом. Он не стал его есть. Даже смотреть не стал.
На этом дневные визиты прервались и только в сумерках состоялся еще один: к нему приехал ведущий, от кого-то что-то слышавший о его финале; в этот раз он ни к чему не придирался, похвалил его за мужество и сказал, что с ним приятно разговаривать. Сережа подумал, что его, наверно, пилили целый день, обвиняя в том, что довел его до приступа, но старик не чувствовал себя виноватым и подарил ему собственную книжечку литературной критики театральных пьес Бернарда Шоу и Оскара Уайльда.
Газету он получил на другой день утром. Репортаж, как любил Сориньи, располагался на целой полосе и имел много снимков и много текста, в котором Сережа ничего не нашел о своей болезни. Он ожидал, что Сориньи озаглавит его "Виват, Король!", но назывался он просто "Сир". Немножко сбоку от заглавия была сережина фотография в криво надетой треуголке и с растерянным выражением лица, в котором не было ничего торжественного. Но в нем было "алое зарево победы" – тем, видно, этот кадр и понравился, потому что наверняка были другие, на которых треуголка была надета как следует и общий вид был парадный. Сережа не нашел ничего про свою болезнь, Сориньи даже не жалел его за придирки ведущего и штрафные очки, которых он наполучал больше всех. Он почти успокоился и собрался позвонить ему по телефону поблагодарить за статью, которая наполовину была посвящена ему, когда заметил под текстом P.S. и в этом P.S. приписку: "В коротком промежутке между награждением и банкетом pr.Гончаков перенес остановку сердца и клиническую смерть. Такова была подлинная цена победы. "Смерти меньше всего боятся те люди, чья жизнь имеет наибольшую ценность".
Он прочел PS и зауважал Сориньи за профессионализм. Его удивило, как корректно и строго можно это сделать. Слова "остановка сердца" и "клиническая смерть" звучали так убедительно и веско, что от них невозможно было отмахнуться. Если бы Сориньи испытал, что они за собой несут, он знал бы, какая это дрянь, и не стал писать. Но профессионал пересилил. Постскриптум был жемчужиной. Без него нельзя было обойтись. Значит, теперь все в городе узнают, что, получив треуголку, он ушел подальше от всех и рухнул на пол. Если, конечно, осилив огромный объем статьи, захотят прочесть постскриптум. Прочтет один, а узнают все. Чья-нибудь жена от скуки прочтет и всем расскажет.
Он вышел в коридор и с сестринского поста позвонил Гаспару, который, пожив немного дома, вернулся в его кабинет и ночевал там.
- Можешь ко мне приехать?
- Я так и собирался.
- Сейчас. С одеждой. - (Собственные его вещи заперли, зная, что он захочет сбегать из клиники).
- Ты куда-то собираешься?
- Вот именно собираюсь, - сказал Сережа.
Приехал Гаспар и привез фланелевые брюки и свитер.
- Ты какими духами душишься? Я от них дурею! – быстро переодеваясь, сказал Сережа.
- Подарить?
- Ну, подари.
- Это арабский одеколон какой-то. Тебе лучше? А вчера прямо умирал.
- Я каждый день прямо умираю! Можно твою машину взять?
- Я тебя отвезу.
- Спасибо.
- Черт, я не взял плаща!
- Да не нужен мне твой плащ!
- Вообще-то нужен, - виновато сказал Гаспар. На улице шел дождь и было холодно, а машина, в которой приехал граф, была открытая.
- Куда едем, Серж?
- В "Розовый фламинго".
- Серж! Зачем тебе «Розовый фламинго»?
- Гаспар, поезжай уже, ради Бога! Холодно.
Граф затормозил у самого бордюра кафе, и Сереже пришлось через площадь скачками бежать в редакцию, которая располагалась напротив.
- Эй! Ты куда? – окликнул граф и зашагал следом.
В кабинете Сориньи шло совещание, а в общем, в нем всегда сидели три-четыре человека, ожидавшие новостей и сплетен, поэтому в нем всегда было накурено и грязно. Только стол Сориньи был массивный, дубовый, и все вещи на столе, включая портреты его детей, были дорогие и добротные.
Сережа подумал, что попадает в этот кабинет с одною целью – побить Сориньи, – и опять испытал к нему некоторое уважение за выдержанный тон статьи и приписки, за которую он приехал его побить. Что же делать, если он меня искушает? – подумал он. – У меня нет другого способа защититься от него. И он знает, что нет другого способа.
Когда он вошел в кабинет, репортеры нестройно загомонили "Сир!.." и попытались его поймать. Только Сориньи не обрадовался – понял, для чего он пришел, для чего он ходит в редакцию; поводил рукой по столу, счищая невидимую пыль, и сказал ему: - Серж! Я призываю тебя к благоразумию.
- Я тебя просил! Я просил тебя не писать! Почему ты не слушаешь, когда тебя просят по-хорошему? – бессильно спросил Сережа, низко нагнувшись к газетчику и уперевшись обеими руками в стол. Он вдруг понял, что не может, не хочет его бить, даже ругаться – не хочет и взглядом с очень близкого расстояния прожигал мигающие припухшие глаза газетчика. Впечатление взгляда было то же, что в первый раз: журналист перешагнул  возраст, когда его можно бить. Сориньи подтвердил это впечатление тем, покраснел, шея у него надулась и он начал задыхаться.
- Жиреешь, Эдмон, - с сожалением произнес Сережа. - Извините, господа! - и вышел.
Сориньи ослабил галстук и помотал головой.
- Ну, что? Поймать и морду ему набить? – спросил фоторепортер ММ
- Он ранен. И он недолечился.
- Он никогда не долечится.
- Вообще этот парень странный.
- Эдмон, перестань о нем писать. Увидишь, он испугается и будет бегать клянчить у всех, чтобы о нем напечатали заметочку! Он выдергивается, потому что думает, что всех интересует. Хочешь, чтоб он занервничал - бойкотируй его к черту!
- А де Бельфор при нем копьеносцем, что ли?
- Я заметил, что они давно… братаются, переодеваются. 
- Кстати, он и сейчас в джемпере де Бельфора. Нескучно проводит время.
- А что он сделал? – с любопытством спросил Гаспар, направляясь с Сережей к выходу.
- Ты лучше помолчи. Я уверен, это ты ему разболтал, что у меня был приступ.
- Не приступ. Шевардье сказал, что ты умер, а они тебя спасли.
- И ты так прямо, этими словами, рассказал газетчику! А он так прямо, этими словами, написал в газете! Уйди от меня, Гаспар! Я не Полишинель и не позволю, чтоб надо мной смеялись!
- А что, кто-нибудь смеется?
- Уйди, Гаспар! Уйди и не искушай меня.
Настроен он был воинственно и шагал по тротуару под проливным дождем, между тем как Гаспар, стараясь не обгонять его, ехал у кромки, раздражая дорожную полицию.
- На твоем месте я бы все-таки сел в машину. Ты же не собираешься через весь город тащиться в клинику? Не капризничай, Серж, садись!
- Насточертили французы. А ты больше всех, Гаспар!
- Хорошо, не люби французов, только возьми мой плащ.
- И плащ я твой не возьму – французский!
- Он английский. Пожалуйста, сядь в машину.
- Скажи, пожалуйста, Гаспар, какого хрена у тебя в такой день открытая машина? Куда ты нормальную дел? С шофером?
- Жена уехала на ней в Перпиньян… или в направлении Перпиньяна… Серж, садись в машину.
- В Перпиньян? Зачем? Что в Перпиньяне может привлечь твою жену? Это где вообще?
- Да черт его знает. Думаю, там какой-нибудь мужчина. 
- Перестань меня преследовать, найди себе женщину и вези ее в Лион.
- Почему в Лион?
- Если твоя жена с мужчиной в Перпиньяне, значит, ты должен быть с женщиной в Лионе. Для сатисфакции. Такие вещи надо уравновешивать, Гаспар.
- Пожалуйста, сядь в машину.
- Да не сяду я в твою вонючую машину!
- Это почему же она вонючая? Получишь воспаление легких и умрешь.
- Значит, Сориньи опять будет, о чем написать в постскриптуме! Что ты меня преследуешь? Хочешь назад свой джемпер?
- Не нужен мне сейчас джемпер.
Они прошли половину города, когда Сережа почувствовал, что продрог, и согласился сесть в машину. Гаспар привез его в клинику, его растерли спиртом, переодели в пижаму, закутали в одеяло, дали снотворное и уложили в постель.
Снотворное его не взяло. Он лежал под двумя одеялами и препирался с матерью, уговаривая взять его из клиники. Она же, хотя больше него хотела, чтобы он вернулся домой, находилась под очевидным влиянием мэтра Шевардье и говорила, что нужно полежать в клинике. Что ему, мол, и здесь неплохо.
В сумерках, когда княгиня уехала домой, приехал Гаспар – узнать, как он себя чувствует. В палате в это время был доктор Малкович, который попросил графа подождать за дверью. Сережа велел Гаспару войти и дождаться, пока уйдет Малкович, хотя, с другой стороны, боялся, как бы тот не стал выставлять его перед графом ненормальным.
- Как может чувствовать себя человек, который целый день лежит на спине? – сердито ответил он на вопрос Гаспара.
- Уж меньше вас никто здесь на спине не лежит, - вмешался Малкович.
- Ваше сиятельство!
- Что такое?
- Обращайтесь, пожалуйста, по форме, - сказал Сережа, раздраженный тем, что "иезуит" держится развязно в присутствии двух сиятельных господ. - Не знаю, чем вы вечно недовольны. Я делаю все, как вы хотите.
- Вы все делаете для того, чтобы как можно позже отсюда выйти. И при этом не лечитесь. То, чем вы тут занимаетесь - бардак, а не лечение.
- В бардаке женщины всегда. А тут три доктора, и все три – с претензией.
- Да, у меня претензии. Потому что это у вас не пульс. Вот пульс! Для сравнения пощупайте.
Сережа пощупал пульс Гаспара, не заметил принципиальной разницы, но расстроился. Как только иезуит ушел, он шепотом спросил, не знает ли Гаспар, в чем дело. Граф ответил, что не знает.
- Нужно выбираться отсюда, вот что.
- Я могу увезти тебя к себе в дом, а няня будет за тобой ухаживать.
- За мной не надо ухаживать.
- Можно взять твоего Шанфлери.
- Я не хочу в чужой дом! Я хочу отсюда выйти!
- Когда ты хочешь?
- С первого дня. Все время.
- Так давай!
- Давай! – прошептал Сережа.
В это время решительными шагами вошел князь Сергей Сергеич и от двери спросил: - Сергей! Ты что опять наделал? С ума сошел?
- А что я опять наделал?
- Зачем ты ездил в редакцию? Скандалить?
- Я не скандалил. Я просил их про меня не писать.
- Добиваешься, чтобы тебя отсюда перевели в психушку?
- Забери меня отсюда!
- Зачем ты ездил в редакцию? Бить газетчика?
- Он написал, что я умер за кулисами.
- А ты такой впечатлительный, что тебя это расстроило. Обо мне не такое пишут. Однако я никого не бью.
Пришел Марк, утомленный, как будто спал и не доволен, что проснулся.
- Вы обещали приходить вместе с иезуитом. А я один оборону против него держал.
- Извини, я оперировал. Мы договорились, что он без меня заходить не будет. Он был у тебя сейчас?
- Да, был. Сказал, что у меня не пульс, а у Гаспара – пульс.
Марк послушал пульс.
- Он прав, это действительно не пульс. Ты загоняешь сердце.
- Ну, не знаю. Я делаю все, чтобы вам понравиться.
- Бегаешь. Дерешься.
- Он написал в своей газете, что я умер. Все прочтут и начнут расстраиваться: написали, что умер, а не умер. Голову всем морочит.
- Не выдумывай. Когда пишут – это хорошо. Плохо, когда не пишут.
***
- Город в претензии на то, что Гаспар под твоим влиянием почувствовал склонность к уединению, нигде не бывает и без него скучно, - сказал Сориньи, когда приехал мириться с ним. – Никому не нужен думающий Гаспар, рассуждающий о предметах, в которых он ничего не смыслит. Всем нужен Гаспар естественный.
- Так повлияй на него обратно!
- Я не умею влиять обратно на Гаспара. Если Китай цивилизовать, его уже не децивилизуешь.
- – Город сердится на меня за то, что ты уединяешься и о чем-то думаешь, - сказал Сережа, когда после Сориньи со сладким вином и пармезаном приехал Гаспар. –. О чем тут думать, Гаспар? Всё давно придумано.
- Они хотят шута из меня сделать? – рассердился Гаспар.
- Я не знаю. Но если ты станешь скучным, скажут, это я виноват.
- Это не я скучный! Это мне с ними скучно, с идиотами!
- Никакие они не идиоты. Просто публика. Такая же, как везде. Только лучше пахнет.
- Я научу тебя, как отсюда выйти, - сказал ему Марк на следующий день. - На будущей неделе твой отец собирается в Швейцарию, на Форум. Попроси, чтоб он взял тебя с собой. Долечиваться в Швейцарии всегда считалось хорошим тоном. Скажи ему… скажи всем, что едешь в хороший санаторий. Возразить против этого будет нечего.
- А без Швейцарии я никогда отсюда не выйду?
- Было бы прекрасно, если б ты действительно пожил в санатории. Но ведь ты этого не сделаешь?
- Конечно, нет!
- В этом случае в Швейцарии с тобой могут произойти неприятные казусы вроде того, что был на конкурсе. Нужно иметь это в виду.
- Я буду иметь в виду.
- Ты не должен участвовать в работе Форума и кататься на лыжах, а большую часть времени проводить в своей постели.
- Я так и сделаю!
- Это просто необходимо, Серж.
Дейтон поговорил с отцом, и отец обрадовался. Побежал к Шевардье, - думал, что тот обрадуется тоже. Шевардье вспылил и почти отменил Швейцарию: - Какая Швейцария? Он и тут на ногах не держится! Ты с ума сошел?
- Все порядочные люди ездят долечиваться в Швейцарию, - сказал Сережа. - Представь, что скажут в городе, если ты уедешь один. В городе скажут: что ж такое? Сам уехал в Швейцарию, а сына оставил лежать у Шевардье. Подумают, что у нас нет денег, чтобы поехать туда вдвоем.
- Что ты глупости говоришь? При чем тут деньги?
- Я говорю то, что скажет город. А город скажет, что ты сэкономил на билетах. Ты знаешь что: не советуйся с Шевардье, а поговори с Марком, он мой врач. Как Марк скажет, так и сделай.
Князь поговорил с Марком и, вернувшись к сыну, сказал ему: - Марк хочет, чтобы ты ехал в санаторий.
- Вот видишь, – сказал Сережа.
- Итак, решено, вы едете, - объявил Марк в четверг. – До субботы ты лечишься у нас, а в воскресенье вы уезжаете в Швейцарию. Мне бы очень хотелось, Серж, чтобы ты несколько недель провел в хорошем санатории. Я дал твоему отцу адреса нескольких очень хороших санаториев вокруг Эспри. Это отнюдь не больница, это дорогой пансион, где тебе назначат приятные процедуры вроде ванн. Ну, а так как я предполагаю, что в санаторий ты не пойдешь, то слушай теперь внимательно. В кантоне, куда вы едете, есть врач, к которому я сам бы пошел лечиться. Это женщина, она живет недалеко от Женевы, в городке Джелатти. Правда, она не кардиолог, но все, что связано с нервами, она лечит. Это твое дело, захочешь ты ей показаться или нет, но если… если ты вдруг неважно себя почувствуешь, - а от перемены климата это очень может быть, - имей ее в виду. Элен Шиманская из Джелатти.
Сережа заметил очень личный какой-то тон, с которым Марк сказал ему о враче. Марк о многих вещах говорил с хорошей интонацией, отчего Сережа ему доверял, хотя никто не причинил ему больше физической боли, чем хирург Марк Дейтон.
- Шиманская? Полька? – спросил Сережа.
- Я не знаю, на сколько процентов она полька. Она хороший врач. Два года назад она читала у нас спецкурс по психологии на медицинском факультете. Шевардье пригласил ее в клинику, но она отказалась.
- Я бы тоже отказался. Марк, ты считаешь, что у меня проблемы с психикой, раз мне нужна эта польская врачиха?
- Я заговорил о ней только потому, что Эспри находится недалеко от Джелатти, а ты сам знаешь, какой сейчас ненадежный моторчик – твое сердце. И второе, милый Серж: ты очень плохо спишь. Я могу понять, что неудобное положение и мышечная боль не располагают к спокойному длительному сну, но как-то все-таки надо спать. А ты, сколько я заметил, вообще не спишь.
- Нет, почему, я сплю. Когда никого нет, я сплю. Просто я не умею спать при всех.
- Вот ее телефон и адрес. Она не Малкович, и она не испугает. Элен Шиманская из Джелатти. Запомни на всякий случай.
- Я запомнил.
- Мне спокойнее, если неподалеку от тебя будет хороший врач.
Любовники, подумал Сережа, заинтригованный хорошей интонацией, с которой Марк говорил о польке Элен. – Ну, к ней-то я точно не пойду. Я и мужчин-врачей не терплю. А женщину тем более!


Рецензии