Мой роман с Осинским
"Лучшего друга не сыскать", – твердил Андрей Осинский Инне Угнич в ответ на ее расспросы: да кто такой этот Аркаша? да почему ты уходишь под утро гулять с ним по берегу нашей речушки, а меня не будишь, и я просыпаюсь одна, как дура?
Аркаша – молодой протеже двадцатисемилетнего Осинского – был на редкость чудаковатым фантазером. Подхватив в шестнадцать лет, как заразу, мысль о необходимости выдумывать мир заново, ибо он обветшал и зачах, каждый день Аркаша открывал и придумывал, воссоздавал и правил нашу с вами реальность.
"Ох, уж эта моложежь! – вздыхал Осинский время от времени, напуская на себя вид маэстро. – Она глупа – вот ее главное свойство... Аркаша? Он тоже глуп, как и все молодые!" – И хохотал заразительно и изящно, молодой соблазнитель, Иннкина забота и волнение, вечный провокатор на ее, Инны, ревность.
И все-таки он любил Аркашу, даже вот так внешне его недооценивая, любил страстно, до головокружения, поняв это поздно, а нырнув в это чувство внезапно. Любил больше, чем Инну, хотя и твердил себе, что чувство это потому так горячо, что быстротечно. Недолговечна такая страсть, кивал он своему отражению в зеркале, но все-таки перемахивал через перила балкона (второй этаж! Инна бы умерла, если бы увидела это), когда слышал хруст гравийной дорожки его сада под башмаками Аркаши, и шел с ним гулять по берегу реки, приплясывая слегка от холода, с наслаждением глядя на рассветное солнце и – подолгу – на мощную журчащую воду. Нирвана, думал Осинский, вот она, нирвана, и не нужно недовольно бурчать на меня с самого утра: почему ушел? – а вот просыпаться надо рано, до звезды, и выходить тогда же на прогулку. Твоя вина, Инночка, думал Осинский и морщился. Аркаша, отвлекаясь от воды, как из гипноза выныривая или из сна – так же тяжело и обновленным, – и видя, что Андрей морщится, обнимал его, грел своим телом и шептал какую-то ласковую чепуху о том, что не так уж все плохо уже потому, что они могут быть вместе и – важно! – наедине хотя бы три часа каждое утро. "Мой", – шептал он под занавес, и Осинский гладил его по затылку, невесомо, не касаясь черепа.
Потом они возвращались – быстрее, чем шли туда, к своей реке, и Осинский входил в дом как хозяин (а вымахиваю я из него, как вор-домушник, думал каждый раз Осинский) и отправлялся прямо на кухню заваривать чай и дышать ровнее, хотя получалось так себе. Инна спускалась уже из душа, в халате, с распущенными волосами, прекрасная, как сказка. "Очаровательная", – говорил Осинский, целуя ее, а она отвечала: "Я знаю это прекрасно". И в Инне было столько позитива, разнеженности, но вместе с тем и грации и силы, и, наконец... жизни! – что Андрей клялся мысленно и в воображении своем бил себя в грудь, заявляя с неопровержимой уверенностью, что недаром решил жить с хорошенькой и мозговитой Угнич. И он вспоминал мокрый вечер с зеркальным от буйствовавшего ливня асфальтом, такси и нессчетное число поцелуев на заднем сиденье, а потом – его бывшая квартира, балкон, на котором они курили анашу и целовались пуще прежнего. И когда он проснулся утром с ее головой под мышкой – а какие сны ему показывала ночь! – то понял, что хочет такую жизнь – с Инной. Ну, может быть, без анаши. А Инна не протестовала – еще бы! И вот теперь появился Аркаша.
"Понимает ли этот красавчик, что он мою жизнь налаженную и счастливую вообще-то ломает и перестраивает?!" – пробовал яриться про себя Осинский, оставаясь один на кухне, когда Инна поднималась одеться и не нужно было контролировать мышцы лица и было возможным расхаживать, буквально меряя шагами площадь, по кухне взад и вперед. Но далее Андрей говорил себе, что еще нужно сказать спасибо Аркаше за то, что он перестраивает его жизнь, а не разрушает до основания и выжигает еще дотла то, что было нажито, что все-таки предлагает что-то взамен, что-то новое, что-то почти живое по сравнению с прежним домом, если аллегоризировать его с Угнич отношения. И Осинский плавился, поддавался, склонял голову, вынося на своей шее свою нынешнюю, такую "некстатишную" – по всем показателям, – любовь. Потом отпивал чая и улыбался, оборачивался на зов Инны уже готовым: уравновешенным, успешным, спокойным, галантным, любящим, наконец. И неважно, что не одну Инну – и Инну тоже! У Осинского было большое сердце, его хватало на всех (хотя бы в первой половине дня). И они шли в гости или к заказчику – Инны ли, Андрея, какая разница: Угнич и Осинский интересовались работой друг друга очень остро, – а там был, конечно и как назло, Аркаша, и контроль над мимикой и излучением теплоты глазами Андрей усиливал, но походка, становившаяся более пластичной и привлекательной, выдавала его с головой людям знающим, коих, к счастью, было немного: их число уместилось бы на пальцах одной руки. Почему же "к счастью" их было немного? Да потому, что не хочется мне Осинского знать уязвимым, а в состоянии влюбленности человек уязвимей всего по отношению к своему постоянному, можно сказать, родному, социуму.
Да, Андрей держал себя в руках, и я горжусь им, горжусь тем, что он сумел удержать себя от скачков вперед, от песен-импровизаций под гитару (вылитый был бы Бенедикт), хотя они и наплывали на него каждые пять минут, и этот прозаик чуть не стал поэтом, спокойно подгоняющим строчки по длине и по мелодии, которая тогда же рождалась у него, неспокойного, в голове. Он превосходно сдерживал себя, так превосходно, что им гордился и Аркаша, хотя его голова временами взрывалась яростью: он что, не любит меня? почему он так спокоен и открыт?!! почему же я тогда дергаюсь от звука его голоса? и от голоса Инны?
Инна, кстати, очень быстро пересеклась с Аркашей и устроила себе с ним знакомство. Он ей понравился; а она ему была безразлична, а может, это он лукавил, недолюбливая (и это мягко сказано!) ни в чем не повинную девушку. Может, причина лукавства была в осознании Аркашей своей уязвленности по причине юных лет? Как бы там ни было, к Угнич он относился прохладно как минимум и никак не среагировал на достаточно привлекательную внешность Инны и ее обворожительность в обращении с людьми. Тут контакты прервались, клеммы не сработали: было нарушение в системе передачи благожелательности-тока по имени Андрей Осинский. Да и смешно-то как было бы: любовник любовника к любовнице расположен! Ну не абсурд?
И Аркаша предпочитал вырывать Осинского из объятий Морфея в несусветную рань, чтобы тот, не захватив куртки, прыгал почти на руки к нему, а потом греть его, закоченевшего, своим не остывавшим ни при каких условиях телом, а вот днем не встречаться, ибо там рядом – Инна, и вечером обрекать Андрея на мечтания почти непрерывные о нем, Аркаше (хотя кто сказал, что это не обоюдоострый процесс?). И так мучился Осинский, редко-редко когда забываясь сном или беспричинным покоем рядом с Инной.
Инна, конечно, не понимала, но, прожив в общей сложности с Андреем четыре года (они ссорились и расходились два раза, а однажды даже решили, что расстанутся, сообща и мирно), предпочла ни о чем не расспрашивать, и только удерживала себя и его от поползновений к заветной полке, уставленной бургундскими винами, а еще держалась вечно настороже: не забыт ли где-нибудь подозрительный сверток, не осталась ли загадочно белая пыль на журнальном столике или на полочке в ванной? Такая вот шиза овладела Инной Угнич. И самым интересным было, разумеется, то, что она по-прежнему не просыпалась раньше одиннадцати, а то и полудня, когда Осинский, уже благополучно добравшись до родной (хотя в его утренних обстоятельствах это определение сомнительно) кухни, пил свежий чай. А еще она выходила из спальни, гремя дверью, принимала душ, одевалась, причесывалась, искала тапочки, допустим, разбросанные по углам комнаты вчера по неизвестной нам причине, – что вот это за цирк? что это за театр одного актера / юного зрителя (хотя Андрею – двадцать семь, Аркаше – двадцать, а богеме – от шестнадцати до тридцати)? что это за подачка, что это за милостыня нервному Осинскому?.. Так, вероятно, Угнич – великая женщина.
Ничего, ничего... через три года, Инна, это пройдет. Ничего, крошка, ничего; терпи пока: три года – что это за срок для великой женщины? Тысяча девяносто пять дней – нет, это не срок, родная, маленькая, у тебя огромное сердце, и, кроме того, именно тебе предсказано жить с Осинским до самой его смерти – ой какой нескорой, хочу заметить. Три года тебе терпеть – да, нагар и накипь внутри будет (на легких, на ребрах, а еще на грудине – и там будет саднить в минуты его, Осинского, нежности), но он ее излечит – будь уверена и спокойна – со временем, и ты его хотя и не простишь, но мозги твои так замечательно устроены, что никогда Андрей не услышит в процессе скандала упрек в этом его романе с Аркашей. И хотя сердце твое постареет прежде времени и износится (нет амортизации для этой странной машинки), ты Осинского переживешь (а в момент своей смерти Андрей будет жаться к твоим рукам и ждать твоей улыбки, бесконечно испуганный), и дети будут у тебя, и внуки, и правнука ты увидишь на своих коленях – несмотря даже на то, что злоупотребляла в молодости анашой. Разве этого мало? Тогда прости Андрею этот глупый, внезапный, страстный роман.
II
Он убрал ее из "друзей" в "Контакте" – такой предупредительный; а после, когда она, негодующая, отослала ему сообщение из тридцати четырех вопросительных знаков, предложил ей руку и сердце. Вот такая логика была у него – непостижимая; и Аллочка, перечитывая предназначенные для нее одной строки, думала про себя: "Тихим сапом... все мышью, мышью, а потом. И как предусмотрительно из друзей выгнал – не ровня он мне теперь, сам понимает. Больше никаких философствований поздним вечером и прогулок до утра", – поэтому, когда Аркаша предложил ей прогуляться по берегу часов в пять утра ("Я забегу за тобой, и мы отправимся".), она на том конце сети раскрыла глаза и поперхнулась.
Как все началось.
– Познакомь меня с ней, – уцепился Аркаша за Осинского пятого ноября, когда они снова стали друзьями, просто коллегами по перу, и все уже было спокойно, и они увидели на горизонте какую-то крохотную рыженькую.
– Новая жертва? – усмехнулся Осинский. – Это Аллочка, пойдем, раз уж... – и потрепал друга по затылку, где волосы были тоненькими, как паутинки – сколько раз Осинский зарывался в них носом, сколько раз тихонько наматывал их на палец (и ни разу не потянул, не сделал Аркаше больно), сколько раз вздрагивало сердце хрупкого, в принципе, Осинского в моменты, когда ветер легко трепал Аркашины волосики – льняные волокна.
– Вам, Аллочка, рекомендую... – промурлыкал он, пропел на низких нотах, подводя, поддерживая под лопатки Аркашу к крохотной рыженькой.
– Аркаша, – кивнул с достоинством (откуда он понабрался этого? от Осинского, больше не от кого, господа!) мальчик.
– Алла, – протянула ручку девица.
Конец начала.
Роман закрутился неожиданно страстный и стремительный. Ну, Аркаша – с ним все понятно, рьяный романтик, яростный кабальеро – действительно яростный, поверьте уж на слово, – но Аллочка! Вот уж кто не молод, а юн, вот уж кто хоть и легкомысленен, но консервативен, не зажат, но ленив и не любит крутых виражей! да что это с Аллочкой, нашей девочкой? Богема стонала: была дочкой полка, а теперь вот приватизирована талантливым молодчиком из своего же цеха. Плюс поглядывали на Осинского: не ревнует ли, хотя, по всем признакам, прошла любовь? – Не ревнует. Поглядывали на Инну: не торжествует ли откровенно, вопреки своим правилам раскрываясь перед презираемым ей социумом? – Если и торжествует, то, вероятно, дома – спускаясь ночью в кухню поразмышлять, когда не спится, или в д;ше. Все остальное место занято Осинским – или собственной литературной карьерой. Ничего не видно – какое несчастье... Впрочем, есть Аллочка, на лице которой опытный физиономист Гретхен Вальд, местный колючий прозаик, читала какие-то отрывки этого любовного текста вполне свободно. Так вот, на лице Аллочки, помимо безмятежного счастья возлюбленной молодого талантливого поэта (зря Аллочка так беззаботна; мне мама тысячу раз говорила: "Не заводи роман с поэтом – он на весь мир раструбит о своей любви!"), еще видела Гретхен Вальд простую, за три рубля, продажу Аркашей страстно любившего его Осинского в обмен на эту маленькую рыженькую бездарность, на "дочь полка". И еще – только моментами, когда Аркаша опаздывал к Аллочке, – Вальд наблюдала за тем, как лоб девочки морщится: недовольна глупенькая Аллочка Аркашиными метаниями (горе от ума, ей-богу) – но, сколько бы Вальд ни заглядывала в глаза "дочери полка", она, прозорливая, физиономистка, не могла увидеть и тени Аллочкиного подозрения на былой мужской роман. Скандала не намечалось.
III
Разумеется, Инны Угнич никогда на свете не существовало; во всяком случае, среди павлодарских Угничей, которые состояли в теснейшем родстве с Вертипороговыми (составляли одну из ветвей этого клана), ни одну девочку этим именем не нарекли, хотя их и родилось там целых две. Инна Угнич была целиком и полностью плодом фантазии одной внучки из вертипороговского клана – Алины Биякаевой, девушки с претензиями на писательские способности и приличным филологическим интеллектом.
Но вот Осинский был; был и Аркаша, хотя имена их изменены, как и возраст, впрочем. Осинский был первой серьезной любовью Биякаевой, которая и пишет сейчас эти слова о себе в третьем лице и по фамилии, а также слушает стародавнюю песню Maroon 5 и как бы пританцовывает, сидя перед ноутбуком. А Аркаша – он был очередным у Осинского, но важным, конечно, таким непохожим на всех предыдущих любовников Андрея, и у него действительно была Аллочка, такая бездарная, но рыженькая и крохотная, юная и прекрасная физически (не академик, в противоположность интеллектуалу Осинскому), заменившая для Аркаши, как ни странно, Осинского и подлечившая его, Аркаши, бедное сердце.
Конец.
Свидетельство о публикации №209112000814