Всё равно тебе водить

Постскриптум, случившийся раньше скрипта.

Этот рассказ не повысит вам настроение, обещаю. Может быть, вас несколько утешит, если я скажу: это всё понарошку. Правда-правда. В жизни так не бывает.

***************************************

Ещё ветер этот, ветер, ветер, б...кий ветер, пыль прямо в глаза! Не было в апреле никогда такой жарищи и этих дурацких смерчей не было, И х… с ними, все они б...и, б...и, б...и, и каждая из них сдохнет!  И это всё не просто так, это всё сделает он, он сделает это, потому что может, потому что всё зависит только от него!

На Балканской площади, действительно, гуляли смерчи. Столбы мусора, вытряхнутого ветром из поваленных мусорных баков, извивались в каждой из арок-коридоров, соединявших  торговые центры в единый комплекс, ещё одна спираль – поменьше, поигривее, вздымала пыль и окурки под самый золотой нос бравого солдата Швейка. Сами баки с грохотом катались под ногами, и с ними вместе несколько вывернутых изломанных зонтиков, пара  сумок – тележек и длинный размотавшийся рулон чёрной плёнки для огородов. Люди бежали через площадь, прикрываясь газетами, сумками и воротниками одежды, а по сухому лилово-серому небу вычерчивали бесконечный танец короткие белые молнии. Раскаты и треск грома сливались со скрипом тормозов, хлопаньем не запертых дверей центра, скрежетом трамваев, которые, несмотря на то, что были ещё вчера закованы в колодки, раскачивались из стороны в сторону и грохотали железными колёсами о железные же рельсы.

Вода в Неве превысила уровень 1824 года. Каналы вышли из берегов, метро было закрыто по всему центру, наземный общественный транспорт не ходил, и только большегрузные машины, упрямые деловые люди да беспечные мотоциклисты мчались по улицам, доверившись своему чутью или удаче среди мигавших жёлтых огней светофоров и клубов пыли.
Порт был закрыт. Аэропорт был закрыт. Линии связи были порваны. Городская телеантенна была повреждена два дня назад во время страшной грозы, спалившей половину Юсуповского садика вместе с дворцом,  пять старых полурасселенных домов на Лиговке,  красные корпуса давно мёртвого «Красного треугольника» и пару-тройку голубей, облюбовавших в качестве насеста голову Ленина, стоящего у Финляндского вокзала (вместе с головой). И всё это сделал он! Он всё это сделал, потому что ему надоело быть водой, и он больше никогда не будет водить, никогда, никогда, никогда!

На углу Гашека и Малой Балканской он едва не налетел на высокую полногрудую девицу.
- Вот дура! - подумал он, - Безмозглая дырка! Что ей дома не сидится!  А намазана-то как: вся чёрная и красная, и ногти в дешёвом лаке и пахнет какой-то дрянью поддельной. Вон, побежала к стоянке, садится в … в красный Матисс, конечно, как её длинные ноги только и влезли туда и задница. Такая задница, а туда же – юбка задралась по самое не балуйся, трусики видны – красная кружевная фитюлька – и на ногах тоже красный дешёвый лак. И вся она дешёвка, как эти б-и, которым больше не жить. 

Как же описать человека, в голове которого без перерыва мелькали эти бессвязные злые мысли? Он был … нормален. Среднего роста, не блондин, не брюнет, пострижен аккуратно и неброско, с серыми невыразительными глазами, узким, но не чересчур ртом, не полный, но и не тощий, одетый в голубую с тонкой вишнёвой полоской рубашку и брюки от хорошего костюма, но без пиджака и галстука, в серую, наглухо застёгнутую ветровку (не из тех, что продают на рынках или в магазинах спортивной одежды), в хороших туфлях с острыми носками, тщательно отполированных перед выходом на улицу, но теперь покрытых слоем пыли и песка разнообразных оттенков, так что нельзя было сказать коричневого они цвета, чёрного или даже бежевого. Хотя вряд ли бежевого, потому что общие тона одежды сводились к серо-голубой благородной  гамме. Он шёл, засунув левую руку в карман и прикрывая правой глаза и нос, так что не мог никого видеть перед собой. Да и шёл не глядя, поминутно натыкаясь на столбы, деревья, заграждения от машин, на редких прохожих и матеря всех сухим злым баритоном.

Налетев в очередной раз на встречного человека у кинотеатра «Балканы», он вскинул голову и проорал с удовольствием:
- Куда лезешь, старый хрен! Улицы ему мало, сидел бы дома, сосал, - и осёкся.  Между ним и пожилым мужчиной встала невысокая стройная женщина – дочь, жена? Он совершенно не мог разглядеть, как выглядел мужчина, но чувствовал, что от него исходит волна спокойной уверенной мощи, которая пробудила детские полузабытые тревоги и надежды. Но страшным казался не старик, а эта женщина с красивым, спокойным лицом, в свободном летнем пальто-коконе из плотной набивной ткани с удивительным рисунком, в тончайших невероятно чистых для такой погоды золотистых чулках и красных изящных лодочках мягкой кожи на серебряных гнутых каблуках, которых тоже не коснулась грязь улиц.
- Ирина, друг мой, пойдёмте, - сказал тот, что был сзади, позволил ей мягко опереться на его локоть, и увёл в сторону от улицы, вглубь квартала.

Серо-синий нормальный мужчина проводил их взглядом, пока позволяла пыль, вздохнул и перевёл дыхание. Вот на кого он похож. На того, такого же неприметного, который тридцать лет назад отозвал его в сторону от других детей и сказал:
- Хочешь, мальчик, я научу тебя правильной считалке, и ты больше никогда не будешь водой?

**

Его звали тогда Серым, Серёжкой, мама называла Серёженькой,  а отец в серьёзных разговорах с непременным участием ремня – Сергеем. Отёц всегда был для него авторитетом: умный, образованный, верующий, с крепкими немецкими дворянскими корнями.

- Кто щадит ребёнка, тот губит его. – говорил он великие слова из Библии и добавлял, - Сегодня ты получил четыре по математике, Сергей. Это была бы неплохая оценка, если б ты учился в институте.  Приемлемая, если бы ты был старшеклассником. Но в шестом классе с твоим умом отметка «хорошо» - это преступление! Пять ударов, чтоб ты помнил, чего я жду от тебя.
И отец был прав, правоту его подтверждала мать, всегда стоявшая тут же в аккуратном белом фартуке с кружевной каёмочкой, с изящной стрижкой сессен, с чёлкой, падавшей продуманной блестящей волной на светлые брови, под которыми всегда спокойной лаской светились добрые серо-голубые глаза.  Нет, конечно, он не стал Лобачевским. Он даже не занял лидирующих позиций в своей области – программировании -  но это не из-за отсутствия способностей, это из-за него, вовлекшего двенадцатилетнего мальчишку в эту грязную игру, из-за того гнусного старикашки – хотя сейчас, размышляя трезво, он сомневался, да было ли тому незнакомцу хотя бы пятьдесят. Да, всё из-за проклятого мудака, из-за девчонок, вечно дразнивших его, вот проклятые дырки, и кто придумал эти сказки о девичьей стыдливости и чистоте! Все они б...и с младенчества до седых рыхлых жирных старух, которые требуют, чтобы к ним относились с уважением только потому, что они умудрились дожить до семидесяти лет, наплодив при этом пару (на большее они и не способны, скопище болезней) ублюдков  - алкоголиков и наркоманов, шляющихся около магазинов с потерянными лицами в ожидании, кто угостит или кого обобрать.  И он сам, конечно, хорош. Вместо того, чтобы учиться, вздумалось играть.

Порыв ветра швырнул колким гравием в лицо и рассек ему губу. Кровь потекла в рот, и одновременно слёзы хлынули из глаз, уставших от бесконечных атак сухого воздуха, песка и пыли. И вспомнились бесконечные лабиринты старых дворов на Лиговке, подъезды с двойными и тройными выходами, подвалы и чердаки, соединявшие иногда дома, которые выходили на совсем разные улицы в квартале друг от друга. Казаки-разбойники, прятки-догонялки, салки – все эти игры, в которых он неизменно оказывался среди тех, кто должен искать, догонять, ловить. Среди тех, кто ползает в пыли и паутине, среди крыс. Среди тех, кто больно расшибает лоб о низкие своды и арки, ссаживает кожу на коленях и разбивает нос в бесконечных падениях, набивает синяки на локтях и голенях. Среди тех, кого мама через день таскает тайком от отца в травму колоть уколы от  столбняка. Среди тех, кому нет покоя.
Это была суббота, 8 сентября. Только-только вернулся в школу, померялся ростом со всеми одноклассниками, убедился, что опять будет стоять в конце линейки перед долговязой Олькой, на уровне её бесстыже выпятившихся за лето грудей. Накануне он придумал безошибочный способ, как сказать считалку так, чтобы не быть снова водой в прятках. Он тыкал пятернёй в груди парней, собравшихся в кружок, и торжественно считал:
Вышел месяц из тумана,
Вынул ножик из кармана
Буду резать, буду бить.
Всё равно тебе водить.

Раз за разом выбывали другие ребята и торжествующе убегали прятаться, а он всё продолжал считать в соответствии с выработанным алгоритмом (числа Фибоначчи не могут подвести!) И только когда их осталось двое: он и наглый рыжий Колька, понял, в чём ошибся. Это была такая дурацкая глупая ошибка, он ведь столько раз перекладывал спички и из расчёта, что ребят будет восемь, и что семь, и что шесть! Он знал, что в этот раз считать его очередь, поэтому так готовился, так старался и забыл про самого себя. Алгоритм не мог сработать верно, а по закону Мэрфи (отец вечером полушёпотом читал маме и ему эти законы, распечатанные на тонкой папиросной бумаге, четвёртая копия под копирку, осторожно держа полустёртые листочки за два края – верхний левый и нижний правый тонкими благородными пальцами), конечно же, он остался последним. И так это было обидно, так ныло сердце и досадовал разум, что стоя в углу,  упершись лбом в грязный угол проходной арки, он заплакал, когда досчитал до «Семьдесят восемь - милости просим».

И тогда услышал мягкий добрый голос, словно излучавший тепло и умиротворение:
- Хочешь, мальчик, я научу тебя правильной считалке, и ты больше никогда не будешь водой?

Он поднял лицо и увидел, как ему показалось, старика. А вся его старость заключалась в давно немодном обтрёпанном по подолу пальто, фетровой мягкой шляпе и огромных роговых очках, скрывавших пол-лица, с уродливыми толстыми стёклами, увеличивавшими глаза раза в два, как ему показалось.

- По-моему, мальчик, ты сможешь запомнить мою считалку с первого раза. Я вижу, ты умный и ловкий. Пойдём-ка, проверим, так ли ты много можешь, как кажется? Хотя сначала познакомимся. Меня Андрей Ильич зовут, а тебя?
- Сергей, - и он пошёл за чужаком в тёмную пустую внутренность вестибюля дома, расселённого полгода назад под снос.

***

Домой  он в тот день вернулся тихий, тихо вымылся, как всегда тщательно очищая ушные раковины и ногти, тихо поужинал, тихо показал отцу дневник за первую неделю учебного года, в котором стояли две пятёрки: по алгебре и по географии, - тихо выслушал «молодец», тихо принял ласковый поцелуй матери и пошёл к себе, сказав, что устал. Он действительно очень устал: сделал несколько упражнений с гантелями, разобрал постель, выключил свет, лёг и стал смотреть на узкую полоску света, пробивающуюся  через дверную щель и падающую узким углом на потолок. И вдруг на него накатило. Так бывало и раньше: накатывало страшное неотвратимое ощущение беды и беспомощности перед этой бедой, и непонятные картинки мелькали перед глазами, и он закрывал глаза, но образы и звуки не отступали, он забирался с головой под одеяло и зажимал уши подушкой, но яркое сияющее облако окутывало его, сдавливало и грохотало в висках, покуда он не терял сознание. Потому он и привык ложиться спать с чуть приоткрытой дверью. Хотя знал, что не поможет, но надеялся, что если проклятое облако задушит его, папа увидит в щёлку, что что-то неладно и спасёт.

А тут вдруг случилось по-другому. Накрыло облаком, и стиснуло, и грохнуло в самые уши, так что глазам стало больно, но вдруг увидел он ясно и понял, что всё то тайное и страшное, чему научил его незнакомец, и есть его судьба. И он будет нести эту судьбу всю жизнь, как и было ему сказано. Никаких друзей. Ни семьи, ни жены, ни детей. Всегда молчать. «И даже папе?» «Особенно папе. Никому ни слова. Пройдёт время… Я не знаю, сколько времени пройдёт, но ты будешь взрослым, Сергей. Совсем большим, умным мужчиной. И ты встретишь других, таких же, как мы…»

Нет, так не годится. Если он хочет довести всё до конца, надо действовать верно. А верно так: вспоминать методично, по порядку, каждое действие, каждое слово.

Они вошли в вестибюль, открыв дверь, которая казалась заколоченной, но которую уже давно, играя в казаков-разбойников, выломали окрестные мальчишки, мужчина аккуратно притворил за собой дверь, поманил Сергея за собой  и стал подниматься наверх по мраморной выщербленной лестнице, ловко маневрируя между строительного мусора, досок, старых дверей, ломаных перил. Остановился на площадке между вторым и третьим этажом, куда пробивался серый пыльный свет сквозь немытое оплывшее от времени окно, внимательно всмотрелся в его глаза, потом отвёл вспотевшие мальчишечьи волосы в сторону и осматривал уже всего,  минуту-другую, улыбаясь и потирая широкой загорелой ладонью свой подбородок.

- Поклялся бы я, да не припомню чем нынче принято клясться, это что-то особенное! Так значит, Сергей твоё имя. Мне, собственно говоря, и не надобно было его спрашивать. Хорошо, что оно так обыденно, так просто и предсказуемо, как первая полоса «Ленинградской правды» или программа «Время» в первый день очередного Пленума ЦК КПСС. Что бы я стал делать, называйся ты одним из благородных, но нестерпимо редких имён, само существование которых чуждо Всевластной Повседневности?

Он почувствовал обиду за своё имя: это было имя отца, имя, которое из поколения в поколение передавали в роду старшему сыну, и отец не раз указывал ему, как  это прекрасно, что и он, Сергей Сергеевич, сможет продолжить семейную традицию.
- Как будто Андрей – редкое имя – зло и коротко буркнул он, и тут же почувствовал, как уши, щёки и лоб заполыхали от нахлынувшего стыда, досады за стыд, желания забрать слова обратно и стыда за это желание.
- Нередкое, - усмехнувшись, согласился незнакомец. – Да не бычься ты так, Помидор Помидорыч! Я, видишь ли, насмешник в душе, - хотя редко сам шучу шутки. Скорее, дивлюсь на шутки судьбы.  Бродил я по этому старому саду камней и занимался сравнительным изучением искусства бусидо и правил игры в салки, а тут появился ты. Такой как есть. Не любишь искать, любишь прятаться?
- Угу, - всё ещё красный, как рак, прошептал он.
- А сегодня пытался сжулить, да ошибся. Хотя вчера долгонько тренировался ночью с фонариком под одеялом. На спичках
- А вы откуда знаете?
- Да уж знаю, - сказал Андрей Ильич и вдруг быстро, совсем юношеским движением, запрыгнул на подоконник. – Иди-ка сюда. – и вот уже Сергей стоял рядом, отряхивая неприятную жирную пыль с ладоней.
- Смотри – видишь, какое кривое стало стекло от времени, здесь посмотреть: двор как на ладони, а тут – он уже далеко-далеко, а если ещё сюда, так вообще к верх ногами перевернётся. Знаешь, почему?
- А то. Изменение угла падения света влечёт…
- Ох ты, гляди-ка юный физик попался. Вот, Сергей, также можно и время искривить. Я смотрю на тебя сегодня, в четыре часа пополудни, а вижу тебя же вчера в десять вечера. Кривовато немного вижу, но в целом приемлемо.
- А меня завтра увидеть можете?
- Могу и так. Только будет очень криво, да ещё и вверх ногами. Ну, ты уже догадался, видимо, смышлёный мальчик, что я  - самый главный волшебник.

****
Сергей перепугался. Пустынный двор в десяти метрах внизу, от которого его отделяла только одинарная ветхая рама, все друзья попрятались неизвестно где, странные слова незнакомца со сверкающими (уж не сумасшедший ли?) глазами, его нелепое слишком широкое и длинное пальто – что он прячет за ним, почему засунул руки в карманы? Двинься сейчас Андрей Ильич в его сторону, или вынь руку из кармана, и мальчишка бы помчался, прыгая через две ступеньки и крича от страха во всё горло. Но тот стоял ровно, как статуя, и всё так же мягко смотрел в окно.

- М-да. Самое время сказать, что тебе нечего меня бояться и что мне хочется поговорить с тобой по душам. Только вот печально что: не верю я в существование души, – сказал он, не меняя позы, не поворачивая головы.
- Душа есть, - уверенно сказал Сергей, - и она бессмертна.
Тут Андрей Ильич повернулся всем телом, смерил мальчишку неожиданно посерьёзневшим взглядом и произнёс очень тихо, но отчётливо:
- «Невольное ожидание прекрасной блаженной судьбы»… Как жаль, что я уже так давно сочинительствую, что этот сюжет не кажется мне ни славным, ни занимательным, ни выгодным. И самое печальное, он не кажется мне настоящим.
- Ну-ка, - сказал он неожиданно наклонившись и упершись лбом в лоб Сергея. – Ну-ка слушай меня внимательно, парень. Я давно уже живу в этом городе. Я люблю его, люблю те сказки, что он рассказывает, люблю те песни, что он мурлычет. Но это страшные сказки и невесёлые песни. И я уже давно живу, я пожил  в разных городах и странах, и скажу тебе, так повсюду. А слова – это не просто знаки и звуки. Слова – это инструмент. И есть люди, такие люди, как я и ты, которые могут пользоваться этим инструментом так же легко, как хозяйка пользуется венчиком и сковородкой. Это не волшебство. Это просто резонанс, если использовать термины физики, так любимой тобою.
Ты качаешь головой, ты не веришь и пытаешься возразить, но не можешь. Потому что слова мои кажутся тебе словами безумца, а страшно возражать безумцу. Но послушай, я расскажу тебе правду. Такую правду, как миф.
Жил не так далеко отсюда, да и не так давно, чтоб называть это «когда-то» исландский воин и поэт Эгиль. И владел он мечом безупречно, а словом ещё лучше. Но был дурного нрава и часто со всеми ссорился. Так и рассорился со шведской королевой. Она была неплохая женщина, но чересчур впечатлительная. Как-то на пиру разозлил он её своими непристойными намёками и злыми песенками так, что она залезла в бабушкин сундук и достала оттуда склянку с сильнейшим восточным ядом. Растворила яд в браге, налила брагу в драгоценный кубок из моржовой кости, оправленный в золото, украшенный тонкой резьбой и с поклоном поднесла Эгилю. «Вот», - сказала она, - «доблестный воин, наш сладкогласный скальд, тебе в подарок этот кубок и милость шведской королевы». И будь на месте хитрого скальда кто другой, тут бы и помер он. Потому что, друг мой Серый, даже если знаешь, что дело нечисто и могут дать яду, от даров, предложенных королевами, не отказываются. Но Эгиль только благодарно улыбнулся, принял кубок и начертал на нём пару рун. Разное говорят про то, что то были за руны, да всё неправда. А правда вот что: кубок немедленно лопнул на множество частей, и вся брага пролилась на землю.
Потому что, серый друг мой, слова сильнее кости, сильнее металла и сильнее яда. И даже иногда сильнее камней и растений.
- Это миф, - сказал Сергей, дрожа от волнения, - так не бывает.
- Это было, уверяю тебя, и именно так.
- Тогда он, наверное, был сильный, и так сдавил кубок рукой, что тот лопнул.
- Хорошая версия. Но, видишь ли, пьян он к тому моменту был уже достаточно для того, чтобы ослабли все мышцы, хотя мысли его оставались сильными. Да всё это пустое. Ответь мне, Сергей, хочешь ли ты получить такую силу, чувствуешь ли ты, что сможешь владеть ей и не дать ей завладеть тобой?

И он ответил «да». Потом Андрей Ильич стал ему рассказывать уже особое: о том, как сплетаются звуки, и как надо уметь читать знаки, как находить места, где слово подуманное обретёт силу, а произнесённое  станет реальностью, и как правильным жестом придать мысли направление, как руками вырисовать контур желаемого события. Сергей слушал, повторял слова и жесты, сбивался, сам понимал свою ошибку и снова повторял, и не заметил, как пролетели три часа.

- Однако, - сказал Андрей Ильич, - друзья твои уж, верно, решили, что ты пропал совсем или сбежал, как распоследний трус. Да и дома влетит, если я задержу тебя подольше. Но есть у меня ещё пять минут, чтоб сказать тебе последнее слово. Не знаю, встретимся ли мы снова. Сердце моё хотело бы этой встречи, потому что мало я тебе передал, и слишком многому тебе придётся учиться самому. Нехорошо это – быть самоучкой. Наплетёшь ты петлей там, где простым узлом обойтись можно… - Вгляделся ему в испуганные глаза, смягчился лицом и добавил, -  Только помни, как бы тяжко ни было, не говори никому.
- И даже папе?
- Особенно папе. Никому ни слова. Пройдёт время… Я не знаю, сколько времени пройдёт, но ты будешь взрослым, Сергей. Совсем большим, умным мужчиной. И ты встретишь других, таких же, как мы. Этот день запомниться тебе надолго. Ты поймёшь, что такое единство мыслей, подуманных синхронно, и созвучие слов, произнесённых вместе. Никаких алых галеонов не обещаю тебе, да и то сказать, пройдя здешними каналами, побуреет любой шёлк и запачкается любая мечта. И будут у тебя в жизни слёзы, и печаль будет, и звёзды не спустятся к тебе с небес… Хотя,  кто знает, может быть, одну счастливую звезду ты и поймаешь. Ладно, беги себе, Серый, и тренируйся на бегу!

И Сергей побежал, сочиняя на бегу свою первую считалку – такую, чтобы всегда выпадала на того, кого он захочет.

*****

Тут серо-синий человек остановился, потому что дошёл до точки наивысшего приложения сил. Он уже давно её рассчитал – ещё лет двадцать назад, когда здесь пустырь был, полузаболоченный, ещё когда был наивным мальчишкой. Таким, как все эти тупые примитивные личности вокруг, у которых нет ни интеллекта, ни души, одни жалкие гипертрофированные инстинкты и глупые претензии. Для них эта старая история из его детства – всего лишь рассказ, как взрослый  добрый дядя, наверное, пьяненький,  пошутил с  доверчивым мальчиком. Для него – непрекращающаяся боль, незаживающая рана. Даже сейчас, когда уже всё решено и близко к осуществлению, он не мог успокоиться и всё повторял про себя, сжимая слова в кулак, надеясь нагнать, дотянуться и ударить – «Лжец! Лжец! Лжец!»

Впрочем, в самом главном этот чёртов Андрей Ильич не солгал: сила у него была, и силу эту можно было превратить в умение. И ещё в увлечение на всю жизнь. Слова складывались в картинки, как мозаика, и если первые два года у Сережки ушли на то, чтоб сделать эту мозаику крепкой, несокрушимой конструкцией, всю дальнейшую жизнь он занимался приданием ей красоты. Сначала через знаки, создавая всё более и более изысканные орнаменты, а потом и через звуки, переходя в трёхмерное пространство и вплетая колебания вселенной в свои считалки. Он никогда не называл их заклинаньями, никогда не называл себя волшебником. Скорее мыслил себя математиком речи. И ещё – хранителем. Хранителем тайного знания, хранителем  своего города, а теперь уже знал точно, что на самом деле он является хранителем структуры мироздания. Ну, или её разрушителем, если всё удастся.

Хитрая ложь, который был оплетён маленький Серёжа, заключалась в том, что, во-первых, кто-то придёт и поможет (а никто не пришёл и не помог!); во-вторых, что самоучкой быть плохо (и ничего подобного, он всего добился в жизни сам, всё узнал, всё умеет); в-третьих, что слово всесильно … А самого-то главного этим словом и не сделаешь. Узнал это Серёжка в девятом классе, когда влюбился в маленькую чёрноглазую Оленьку, которая пришла к ним в спецшколу из обычной восьмилетки. Она была такой хрупкой, беззащитной и тихой, от волнения постоянно путалась в задачах, даже когда понимала алгоритм решения, и Серёже почти сразу захотелось её защитить, научить, помочь. А потом однажды, когда перед уроком он показывал её простейший способ построения сечений, и она, наклонив по близорукости голову близко к тетрадке, старательно вычерчивала хитрый пятиугольник, секущий призму на равновеликие части, он увидел тонкие кудрявые тёмно-каштановые волоски, выбивавшиеся из под заколотых кос,  и неожиданно потянулся к ним пальцами и погладил мягкую впадинку на затылке, она вдруг подняла голову, взглянула на него насмешливо и сказала «Что, нравлюсь?». Он пробурчал что-то невнятно, а Оленька сказала: «У меня парень есть, ещё со старой школы. Он сейчас в техникуме учится. Но если хочешь… Ты вообще-то ничего, умный». Он вскочил, никаких сил не было усидеть на месте, забежал в туалет и сунул голову под кран с холодной водой. Когда поднял глаза, испугался: из зеркала на него смотрело бледное лицо, покрытое бурыми пятнами, с огненно-красными ушами в белую точечку, со светлыми, облепившими кривой череп волосами, с мокрым воротничком, бессильное, жалкое, уродливое…

И Сергей принялся сочинять считалку. Сначала он хотел сделать так, что он был красавцем. Не вышло. Потом, чтоб все считали его красавцем. Опять осечка. Потом, чтоб Олька в него влюбилась. Никакого результата. Он мог словами разрушить кирпичную стену. Он мог вызвать дождь. Он мог поправить сгоревшую лампу в телевизоре или зачинить дыру на брюках. Но над людьми слова были не властны. Продумав ночь и день, Серёжка решился на эксперимент: заперся вечером в ванной комнате, полоснул через ладонь лезвием, зажал рану и стал читать заранее сочинённые слова. Не помогла ни считалка, направленная на остановку крови, ни та, что была придумана для излечения, ни облегчающая боль. А шрам на руке остался на всю жизнь.
Через месяц, когда пальцы стали снова слушаться, он оторвал от растущего в горшке цветка лист и попробовал его приживить. Безрезультатно. Попытался вырастить из почки новый. Нет. Раскрыть набухший бутон цветка. Невозможно. Попытался внушить маме, что растение зацвело. Та приняла всё за шутку. Слова не действовали на живой мир никак: ни объективно, ни субъективно. Серёжка вздохнул и от огорчения вызвал жуткий буран. А назавтра их всем классом вызвали в школу, несмотря на каникулы, и устроили комсомольское мероприятие – заставили чистить дорожки у школы и районных детсадов.

Открытие, конечно, было неудобным. Зато другое открытие, сделанное в тот день, когда Сергею исполнилось семнадцать, искупило всё. В этот день он услышал музыку мироздания, и понял, как всё живое вплетено в неё. Он понял, что может изменять эту музыку. Конечно, легко, нежно, осторожно. Кое-что поправлять, делать крепче, лучше. Он понял, что может сделать мир лучше. Он ощутил себя соавтором Бога. И, наверное, он бы и стал им, если б не эти б...ди.

Женщины были для него проклятьем. Сначала это дурацкое юношеское состояние, которое глупые дырки смеясь называют «спермотоксикозом». Потом не менее глупое состояние, называемое любовью. Её звали Таня, она была на два года старше, они познакомились на дискотеке и сразу вспыхнули. Когда было можно, они прогуливали лекции (Таня училась в университете, на филфаке) вдвоём, а уж после занятий старались вовсе не разлучаться. Отец, мудрейший человек, предупреждал его, конечно, особенно указывал, что девушка иногородняя и имеет материальный интерес, но он ничего не слушал. А потом внесли изменения в законы, и его с третьего курса призвали в армию. Таня плакала, обещала ждать и писала нежные длинные письма. Потом замолчала и не отвечала на его призывы.. А когда он вернулся через год с небольшим (В законы опять внесли изменения, и его дембельнули раньше срока, даже в дедах не пришлось побыть), то первым делом помчался к ней в общагу, где узнал, что Танька вышла замуж за курсанта, с которым давно уже крутит, что женились они «по залёту», что она перевелась на заочное, уехала с ним в гарнизон, и что у неё уже полугодовалый сын. «Посмотри», - сказала одна из Танькиных соседок и протянула ему фото, на котором прыщавый длинный парень в лейтенантской форме, прижимал к себе какую-то малознакомую болезненную женщину в цветастом странно висящем на теле платье с кульком на руках. – «Это он из роддома её забирает».
- А как они познакомились? – спросил он,  бессознательно отмечая знакомые черты в этом исхудавшем оплывшем лице с огромными синяками под глазами.
- Да они со школы знакомы, с Витебска ещё.

Он вернулся домой, собрал все подарки, письма и вещицы, оставшиеся от Тани, сложил в ванну и сказал два слова. Взметнувшееся пламя достигло потолка и опалило ему брови. Он загасил его движеньем руки, уничтожил копоть на потолке, и трещинки в эмали, смыл пепел и пошёл к себе в комнату, не отвечая на взволнованные расспросы матери: составлять план жизни на ближайшие двадцать лет. План, в котором не было места женщинам.

******
Если б он тогда обладал достаточной силой воли, он бы следовал составленному плану и не допустил сучек в свою жизнь. Но он был ещё слишком наивен, к тому же хитрые твари всегда знают, когда мужчина слабее, и норовят напасть именно в этот момент. Как раз была самая удачная пора в его жизни: все вокруг сколачивали состояния, и то же делал он. Но в отличие от серых жадных торгашей, он знал, не только на чём можно сделать деньги, но и как при этом выжить. Он делился. Делился щедро, и всегда с теми, кто оставался у дел надолго. Иногда ему приходилось прибегать к недостойным фокусам вроде отказавших тормозов или  неожиданно пустой шахты лифта, но очень редко: он не любил окончательных решений. Он был гибок в деловых вопросах и считал, что нет ничего страшного в том, чтобы носить жуткий малиновый пиджак и цепь в палец толщиной, даже если нравятся совсем другие цвета и металлы. Он шёл в гору. И отец тоже весьма удачно вписался в новый мир. А вот мама не смогла.

Всегда хрупкая, тихая, изнеженная заботой мужа и сына блондинка, не могла выдержать той дряни, которая лилась на неё с экрана телевизора, из радиоприёмника, из газет, с улицы, от соседок, отовсюду. Однажды вечером после очередного громкого покушения, она сказала мужу:
- Что-то, Серёжа, я устала сегодня слишком. Пойду, лягу пораньше.

И когда через два часа отец , стараясь не шуметь, вошёл в комнату и коснулся плеча жены, оно уже было холодным. Врач сказал, что она умерла от обширного инфаркта, вызванного редкой инфекционной болезнью сердца. «Возможно», - добавил он, - «Если бы она обратилась раньше, мы могли бы чем-то помочь. Но она бы долго не прожила: уже развивался отёк лёгких». Мама была редкой женщиной, и умерла от редкой болезни. На похоронах светило солнце. Стоял сухой октябрьский день, Сергей стоял рядом с отцом и щурясь, выслушивал нескончаемые соболезнования и вздохи: «Такая молодая!», «Кто бы мог подумать!», «Крепитесь, молодой человек, крепитесь. Сергей Анатольевич, какая это потеря для всех», «Она была удивительной женщиной. Такая мягкая, с таким талантом любви и понимания. Мне очень будет её не хватать».

На эти слова Сергей поднял голову и увидел её. Ту, которую невозможно забыть. Ту, которая сделала всё, чтоб он не смог забыть. Невысокая, почти маленькая, невозможно хрупкая и в то же время не тощая, с удивительно тонкой талией и длинной шеей, с кожей, удивляющей чистотой и оливковой благородной смуглостью, с огромными почти чёрными глазами, выдающимися ресницами, изящными тонкими бровями, с коротко стриженными, как тогда было модно, и выкрашенными в огненно-красный цвет волосами… С глубоким, выразительным проникающим в душу голосом. Она была не женщина – ангел, он сразу это понял, несмотря на дикую вызывающую причёску фасона, который он всегда ненавидел.
На поминках они разговорились. Ольга, внучка испанских беженцев, работала в мамином институте переводчицей с романских языков и часто встречалась с мамой во время конференций, при подготовке статей и просто так, потому что мама всегда была рада хорошему знакомству. Они договорились встретится, потому что в бюро переводов осталась пара маминых статей. Потом, чтобы передать доверенность на получение маминой зарплаты. А потом стали встречаться уже без повода.

*******
Ольга обладала удивительным качеством: она не демонстрировала свои достоинства, она словно источала их медленно, привязывала незаметно, заполняла собой мысли, душу и сердце неявно, так что невозможно определить, когда и как она стала для  Сергея всем. И почему она стала для него всем, тоже было непонятно. Нельзя было назвать её красавицей, особенно, когда она хохотала и показывала огромные неровные верхние зубы. Но ей достаточно было нетерпеливо взмахнуть кистью руки, мелькали тонкие пальчики, звучало короткое «Баста!», смех умолкал, и снова из –под тёмных густых ресниц струилось тепло, в которое хотелось погрузиться навсегда. И ничего в её глазах, кроме формы и цвета, не напоминало о мстительном суровом нраве её предков. Когда они стали жить вместе, она оказалась такой же ловкой и умелой хозяйкой, какой была мама. Ни шума, ни суеты, ни особых стараний заметно не было, но в доме поселились уют, мир и мягкий запах чистоты. Она казалась ангелом. А была, конечно, как и все они, просто лживой ссучившейся бабой.

И ведь судьба стучала ему в темечко, подавала знаки: и звали-то её Ольгой, как первую неудачную любовь, и была она филологиней, как проклятая Танька,  - да глазищи чёрные, ведьмины, запутали его.  К тому же отец, как с ума сошёл, через полгода привёл в дом двадцатитрёхлетнюю секс-бомбу,  Сергей, обидевшись за память матери, разорвал с ним всякую связь, и наставить его на путь истинный было некому. 

Мало-помалу, впрочем, у него открывались глаза: то Оленька плохо спала по ночам, металась и стонала, то говорила с кем-то полушёпотом в ванной по радиотелефону, то убегала среди ночи на чьи-то тревожные пейджерные писки. А он не спрашивал. Он оставался добрым, мягким, понятливым и наблюдал. Вот она попросила у него пятьсот тысяч рублей, торопливой скороговоркой пояснив: «Понимаешь, надо маме туфли купить к лету, а у меня нет сейчас совсем. Я верну, верну», а назавтра, вернувшись с работы в десятом часу, также скороговоркой пробормотав  «Ой, Серёженька, не сейчас, я так устала: был срочный перевод», заперлась в ванной, пустила воду и тихо плакала там.  Он разрывался от боли и недоумения: ей было плохо с ним, она обманывала его, но почему, почему! Ответ был таким невозможно очевидным и таким очевидно невозможным, что он несколько месяцев боялся сказать самому себе: у Ольги был другой мужчина. От её подружек, из подслушанных разговоров, из отрывочных фраз, которые  она шептала во сне,  он понял, что это её бывший. Но он не торопился – серо-синий человек довольно усмехнулся, припоминая, каким смышлёным показал себя наконец, - следил, и однажды, когда она опять разговаривала, закрывшись в ванной, осторожными пасами приоткрыл чуть-чуть дверь и услышал достаточно, чтобы всё понять. А говорила она вот что:

- Нет, Андрей, завтра я не смогу. Надо ещё денег достать, я понимаю. Я достану, у Сергея возьму или как-нибудь ещё. Да, конечно, я перезвоню.

Потом всхлипнула, набрала другой номер и:
- Мама, это я, – вот проклятая стерва! Так он и знал, что без маминых советов не обошлось, -  Он опять звонил… Ну, мама, он обещал, что в последний раз… Нет, я так не могу. Ему помочь надо… Нет, Сергей не знает ни о чём. А, может, рассказать ему?.. Да, про ребёнка я тоже не сказала. Чуть позже, когда время будет подходящее…

Дальше слушать он уже не мог. Распахнул дверь, отвесил пощёчину , с удивлением отметив, как от удара развернуло её всю, и из отлетевшей в сторону руки выпала трубка, прямо в ванну, на две трети наполненную водой, выпала. Кричал что-то, требовал объяснений, слышал её лепет о том, что это её бывший, который очень болен, «он зависим, Серёженька, понимаешь? Я не могу его бросить пропадать так. Я должна ему помочь», неожиданно стих, дослушал её нелепый жалкий бред, рассчитанный на тупоумного идиота, и спросил сурово и отчётливо:
- Так ты мне ещё ублюдка наркоманского подсунуть хотела? Вон из моего дома, б..! – А она перестала плакать, умылась, вытерла руки насухо, переменила домашнюю рубашку на свитер, взяла сумочку и вышла. И даже за вещами своими не прислала. И работу сменила. Всё-таки была гордая, редко такая встречается среди сучек.

И потекло всё у Сергея  с тех пор гладко и удобно. Он пользовал потаскух, растил бизнес, похоронил отца, которого рано хватил удар от непривычных излишеств, с удовольствием затаскал мачеху по судам и оставил ей немногим больше того, с чем она заявилась к ним в семью, быдло Воронежское.  Он привычно поддерживал порядок в мире, наслаждаясь своей тайной значительностью. Он был счастлив. Ещё неделю назад он считал себя самым умным и удачливым человеком в мире. А потом всё полетело в тартарары.

********
Между тем пожилой мужчина и его красивая спутница довольно спорым шагом пересекли квартал, вышли к улице Олеко Дундича, перешли её и миновали недавно выстроенный полузаселённый жилой комплекс с громким названием вроде «Южного бриза» или «Изумрудной гавани». Они не разговаривали. Женщина как будто ни о чём и не думала, а вот мужчина грезил не без приятности, грезил давним прошлым.

Май в том году был длинный и холодный,  даже, кажется, к концу его и снег выпал. Потому неудивительно, что, хотя и ясный вечер, и зелёная травка под окном, и деревья запотянулись листвой, а печь всё-таки топится в полную силу, и камин этот, в болотно-зелёных голландских изразцах, чудо заморское, весь день грелся и только сейчас начал тепло отдавать. Хорошо, что устроились в кабинете, а не в гостиной. Хорошо, что можно по-стариковски укутаться добрым пледом. Хорошо, что масляно-блестящая янтарная жидкость в бокале тоже греет, хотя, если б не Яков, он бы беленькой гораздо охотнее согрелся. Ах, Яков-Яков! Как он, шельмец,  разбил его много дней лелеемую в мыслях, несокрушимую, как казалось, оборону! И вот теперь, чтобы сохранить остатки чести и попытаться выйти на ничью, тянет он время, то потягивая коньяк, то грея руки  на груди под пледом. Недостойно, нелепо, прямо скажем, смехотворно ведёт себя в своём же доме!

- Ну, Иван Платонович, - говорит Яков, поблёскивая цыганскими зубами и потряхивая богемными кудрями, - решайтесь уже. Жертвуйте мне свою ладью, и будет Вам мат в пять ходов. Ну, а коли пешку… Нет, только из одного уважения, я Вас в патовую ситуацию не допущу. Благородному дворянину не к лицу прибегать к таким детским уловкам, а другому благородному – м-м-м-м –  дворянину не к лицу потакать подобным слабостям.
- Ай, чёрт с тобой, чёртов сын! Бей, не жалей! – притворно горестно взмахивает он ладьей и стукает ею о доску.
- Не поминали б Вы его так громко, Иван Платонович, ибо услышит Марфуша, и будет нам с Вами знатная истерика заместо знатных щей. Хотя никогда не одобрял Вашей этой привычки к супам здешним варварским, но, должен признать, её весенние щи из молодого щавеля да ежели к ним пирожки с ливером и гречневой кашей  - редкая прелесть!
И когда успел, вроде так и остался стоять у камина, пальцем исследуя стыки между изразцами, а ладья уж съедена, и куда ни кинься…
- А сдаваться не хочется.
- Нет, не хочется. Хотя, правду сказать, Яков, я тебе не противник. Постыдился бы и играть со мной садиться, о стариком. С твоим-то опытом, да с твоими силами!
- Как старик старику позволю себе указать, что не я  тот в этой комнате, кто был замечен в использовании силы.
- Ах! – взмахнул рукой, позвонил в колокольчик, и вот прошуршала по коридору, вплыла в комнату розовощёкая дородная Марфуша – богобоязненная кухарка, вдовеющая уж шестой год.. – Подавай-ка, Марфа, ужин в кабинет, в столовой, я чай, холодно. – кивнула и уплыла пышной павою – в доме не принято было, чтоб прислуга говорила, а паче всего слышала лишнее.

Ещё два хода, и уж совершенно очевидно, как позорно будет поражение.
- Да, - с неохотой признаёт Иван Платонович,  - с тобой-таки мне не след схлёстываться в шахматы.
- А с Андереем Ильичом Вы разошлись.
- А с Андреем  я разошёлся. И уж не сойдусь никогда. Эти шутки его вечные, это легкомыслие преступное. Надоело мне за ним убирать, да-с
- Но славной вы были парой. Мне, одиночке, никогда не понять было уз товарищества. Да и любви тоже, - вздохнул, пожал плечами и взглянул в сторону Марфуши, вносящей дымящуюся супницу, в её сторону, но в сторону от неё, и глаз сделал томный, жалостливый. Ах, подлец! А дура эта толстомясая и зарделась! Отхлестать бы, негодницу, да времена не те.

И уже, когда всё съедено, и закушано, наконец-таки, настоящей беленькой на смородиновом листе, и тонкая коричневая сигарка, уже не первая, и не вторая даже, дотлевает в хрустальной пепельнице, найти повод подколоть и спросить у Якова:
- А признайся, шельмец, это ведь ты дон-жуаном-то по Гишпании полвека скакал? -  и взглянуть в непроницаемые чёрные глаза, полные холодного бессердечного веселья.

Ах, ну как же не хочется вырываться из того славного вечера даже на минутку и возвращаться в здешний бедлам и непорядок, а надо!
- Ирина, друг мой, а, пожалуй, Вы правы: вам следует вернуться к молодому человеку.

И  в ответ ни слова, ни взгляда, ни движения руки, просто исчезла, только лёгкий ветерок коснулся лица.

*********
Франкфурт. Утро. Зал ожидания. Позади переговоры и предварительное соглашение лежит в кейсе рядом с буком. Он волновался слегка, что скрывать! Настороже был, когда демонстрировал работу своей штучки, наготове, если вдруг откажет программа, вернуть всё к жизни правильными словами. Но не понадобились слова, всё сработало так, как должно было работать, так как он замыслил и исполнил.  И теперь уже можно расслабиться, снять с лица жизнерадостную уверенность, выкинуть из головы заботы на время и поподсматривать за людьми. Эх, какие же все вокруг банальные и предсказуемые! Толстые бюргеры с пиджаками, перекинутыми через локоть, с вечными мокрыми пятнами под мышками, а вон у того, в голубой рубашке, даже и на животе. Деловые женщины: сухопарые, высушенные тщательными тренировками и йогой, в брючных костюмах и туфлях на низком каблуке или в непростительно дорогих джинсах и обманчиво простых рубашках мужского кроя. Русские фифы – их ни с кем не спутаешь – в босоножках на шпильках, в шортиках и кружевных блузках, в полном боевом раскрасе, с волосами, тщательно вытянутыми и залитыми лаком на палец (это в полседьмого утра-то!), с сумочками, в которых могут поместиться разве что их куриные мозги. Дети, как всегда: шумные, надоедливые, кричащие, стучащие, падающие, орущие, опасно размахивающие мороженым и прилепляющие жвачку повсюду. Он бы запретил перелёты детям до восьми, нет, даже до десяти лет. А что до их легкомысленных родителей…

Нет, вы только посмотрите: вот малыш, в одной маечке и памперсе, месяцев десяти, что ли, сидит прямо на полу и ногу в рот засовывает!  А папаша рядом, поправляет заколки в волосах смуглой пампушке лет семи, у той волосы заплетены в два десятка жгутов и каждый перехватывает вишенка или жучок или клубничка. Ну а мать где? Вот дела: да она кормит второго, шнуровка бежевого свободного платья распущена, чёрные длинные волосы скрывают склонённое лицо, младенца и обнажённую грудь. Подумать только: притащиться в аэропорт с двойней! Латиносы, одно слово. А мать-то уж наверняка ещё и с примесью индейской крови, не иначе. Поправляет блузку, рассеяно оглядывается и кричит низким волнующим голосом. Смотри-ка, а он ещё что-то помнит из испанского:
- Пабло!  Иди сюда, помоги Рири, отец занят с Марией-Вероникой!
- Да, мама!

Он рассеяно проследил взглядом, откуда пришёл ответ, и перестал дышать: белобрысый сероглазый подросток смотрел прямо на него и был так знаком и так не знаком, как может быть только собственное лицо, которое видел когда-то в зеркале. Когда-то, лет двадцать пять лет назад. И он уже не мог оторвать взгляда, следил, как парень подбежал к  заползшему уже под скамейку малышу, протянул руки, сказал что-то вроде «дай-дай», осторожно поднял на руки, и ласково похлопал по золотистому пушку на темени.
- Иди сюда, мой масечка, сейчас мама тебя покормит… - Ох ты, господи, она! Дыхание вернулось, но сердце забилось так часто, что он предпочёл бы, чтоб остановилось вовсе. Она, те же тёплые глаза, те же тонкие пальцы, шея та же, такая стройная, гладкая, что пальцы болят от желания прикоснуться и узнать, такая же ли шёлковая.

И тут уж ни сила воли не помогла, ни характер: ноги сами понесли туда, к ним.
- Ольга? Ты? Вы?
- Здравствуйте, Сергей. – И в голосе уже гортанные чужие нотки, а в глазах – лёд, лёд и ярость. Теперь-то он точно знает, что ярость, а не страх и не вину источали её глаза в тот давний вечер.
- Послушай.. те, нам надо поговорить.
- Мне от Вас ничего не надо.
- Но ведь это мой сын! – полузадушенным голосом.
- Ошибаетесь, - тихо, но ясно отвечает она, - Прежде Вы, помнится, назвали его наркоманским ублюдком и выгнали вместе со мной из своего дома. А отец его – вот он. Волдомиро, это мой старый знакомый по России. Какая удивительная встреча! Ведь мы лет тринадцать не виделись? А я уже давно в Чили живу. Замуж вышла, дети, работаю на дому: коммерческие переводы. У Вас, я вижу, тоже всё хорошо, - и оживлённый радостный взгляд скользит по пустому безымянному пальцу.
И он рад бы достать бумажник и показать фото жены, детей, да там только фотография Ассы – голубого сиамского кота, его единственного любимца.

Что можно было сделать? Улыбнуться в ответ, пожать руку этому Волдомиро, пожать руку сыну, повернуться и пойти к табло, чтобы увидеть, что посадку объявят только ещё через восемь минут. Войти в салон, осесть в широком кресле, попытаться напиться, и не смочь. И яростно кусать мизинец весь полёт, и  желать проклятой ведьме провалиться ко всем чертям, и мучится несколько дней,  и понять, что равновеликой мести придумать он не может, а потом решить: раз она с ним так, раз все они с ним так, так пусть летит к чертям этот гнусный мир, и этот гнусный город пусть летит к чертям первым!

**********
 
Это совсем несложно оказалось. Когда знаешь, что за что цепляется, и что во что впадает, всего-то и надо чуть-чуть покривить крючочки и чуть-чуть повернуть потоки. Вот только гармонии эти, такие хрупкие, но такие сильные, упругие, всё норовят вернуться на место, и надо продолжать немножко гнуть и поворачивать. Каждый день, каждый час, каждый миг. И теперь уже почти всё. Ещё подтолкнуть немножко, и зашатается, расползётся, рухнет. Не зря он и повторил про себя эти давние и недавние события, чтоб быть совершенно уверенным, чтоб всё сделать на совесть, так, как учил отец: «Если ты хочешь довести дело до конца, надо действовать верно. А верно так: делать методично, по порядку, каждое действие, каждое слово».

Вот он всё и вспомнил. Да только получилось совсем не так, как он ожидал. Он думал, что вскипит в нём гнев, и поможет, и подтолкнет, и устранит сомнения, заглушит совесть, выпустит последнюю страшную считалку, и всё. Больше ему уже никогда не быть водой. А вышло наоборот: он стоял посреди ветра и хохотал. Господи Боже, ну как же всё смешно! Не жизнь у него получилась, а латиноамериканский сериал какой-то! И сам он с банальной ревностью, которую не смог ни опознать, ни успокоить при всём своём громадном (вот болван-то!) уме, и Ольга с её жестокой беспечной местью, и отец со своей неожиданно поздней грудастой любовью, и даже эта, Мария-Вероника, с именем, словно из мылодрамы венесуэльской, и пропавший найденный сын, и  разрушение мира… Из-за чего? Из-за того, что где-то подросток ломающимся голосом называет «папой» другого мужчину? Да пусть живёт! Пусть все живут! И он сам ещё может жить, и жить, и жить! Свобода наполнила его, раздула счастьем, подняла над землёй и закружила, так что он закричал, перекрывая голосом ветер что-то нечленораздельное, но радостное.

- Да не волнуйтесь Вы так, миленький, - сказала красивая и добрая (и так похожая на маму) женщина, возникшая из пыльного облака рядом, потянувшаяся к нему, чтобы обнять и успокоить, - всё будет хорошо. – И вдруг оказалась высоко над ним. Взлетела тоже, что ли? Ах, нет, это у него отчего–то ноги подкосились, заболел, видно, жар. А вот и мама, встряхивает блестящий градусник, от него кончик откололся и ртуть разлетается яркими алыми (Почему алыми?) брызгами. И вовсе это не брызги, это паруса. Такие алые-алые, такие красивые, жалко, что у него жар, от которого в глазах темнеет и душно что-то.

***
Иван Платонович пробудился от воспоминаний, почувствовав, что ветер стих. Эх, Андрюша – Андрюша, старый друг, с его вечной верой в мудрость природы, в то, что опыт – лучший учитель, в естественность добра. Вот и бегай теперь, забросив куда как более важные дела, исправляй его ошибки и ошибки его крестников. Грязно, гадко, и на душе мерзко, а надо. Сами-то они никогда не останавливаются. Да, а окурков-то вокруг, Господи! И когда успел? Вот дурная привычка!

- Ирина, друг мой, у Вас на туфле кровь. – Совсем некстати эти буреющие пятна на гладком нежном лаке.
- Дождь смоет.
- Да, смоет. Будет ещё тот дождь. А потом будет занятия и дорожникам, и коммунальщикам: грязи-то накопилось, деревьев поваленных, да и канализация эта их хвалёная, небось, выйдет вся наружу. Эх, цивилизация!
- Ничего. Это их работа, - смотрит равнодушно, даже как будто скучает. Значит, надо поговорить.
- Печально и жалко. Большая в нём была сила, да без всякого смыслу истрачена. На детские игры. Знаете, Ирина, я всё чаще думаю, что мы это, то, что нам дано, силой называем по давней привычке. По оптимизму нашему неискоренимому. А следовало бы звать это – слабостью.

Смотрит внимательно, и в глазах у неё читается ясно «Я умру за тебя». Но он давно знает, на самом деле надо читать «Я убью за тебя». И так она и будет делать, как делали до неё другие: убивать, не задумываясь, того, на кого он укажет, спасать, не жалея себя, того, кого он велит. И думать при этом, что смерть – её сестра и подруга – уж точно не придёт за ней, покуда она сильна. Но, в конце концов, всем им приходится умереть за него или за что другое, всем, даже таким могучим и умелым, как Ирина.

Тучи, словно присяжные, пришедшие к согласию после долгого заседания, поспешно огласили вердикт, и крупные, частые капли неприятно защёлкали по носу, по очкам, по голове, даже за шиворот потекли. Иван Платонович привычно предложил спутнице руку, привычно подивился тому, как легка и тверда эта рука, и быстро пошёл по тротуару, упрекая себя за то, что так неосмотрительно оставил зонт дома.


Рецензии
Надо кажется что то написать?Ну так принято и вообще..писателю важно ,чтобы его ценили.Вот поэтому и пишу...потому что ценю.)))

Нврка   24.11.2009 10:57     Заявить о нарушении
Спасибо. Но мне важно именно мнение. Тем более, это первый связный рассказ для меня.

Анна Поршнева   24.11.2009 11:04   Заявить о нарушении
Мне понравилось.Очень.Пишите второй связный...а потом и третий...,вообще-пишите.

Нврка   24.11.2009 14:00   Заявить о нарушении