Часть вторая. Глава девятая

Он рассказал о Шевардье: как тот вошел однажды без стука в его комнаты, увидел его сидящим на полу в гимнастерке Лазарева и сказал родителям, что он  сумасшедший.
Он ожидал от Элен подтверждения или опровержения его сумасшествия, и она сказала:
- Шевардье, видно, перегрелся на своем французском юге, если ставит психические диагнозы. Запомни раз и навсегда, что человек в своем доме, у себя в комнате вправе сидеть на полу, на люстре, на подоконнике – в любом месте, на котором ему  удобно, и в любой одежде, в которой ему уютно. При этом он вправе заниматься музицированием, ананизмом, сочинением куплетов, любовью с горничной. Он у себя дома. И никакой Шевардье,  и никакой подобный Шевардье остолоп не вправе входить к нему без стука. Не слушай его суждений о чьей-нибудь вменяемости. Он хирург. Здоровые и расстроенные рассудки находятся вне пределов его компетенции. 
- А у меня какой?
- У тебя здоровый.

Она спросила его о приятелях-французах. Он ответил, что есть два-три человека, с которыми нескучно.
- Газетчик – нет?
- Газетчик – нет. Он хороший человек, но он за сенсацию продаст.
- А граф?
- Де Бельфор?
- Конечно, - сказала она, и он почувствовал, что Гаспар для нее бесспорен. Вообще у него с самого начала было впечатление, что она все про него знает, как будто вместе с ним живет в Монпелье, а до этого жила вместе с ним в России. - У тебя нет ощущения, что он неслучайно оказался там, где в тебя стреляли.
- Он и Сориньи ездят верхом, чтобы не полнеть. У графа конь – горбоносый андалузец.
- А почему ты не ездишь с ними?
- Им надо соответствовать. Когда граф видит унылую физиономию, он страдает, а страдания для него невыносимы. Можно сказать - я не езжу с графом из милосердия. А газетчик из унылой физиономии немедленно сенсацию сделает.
-Они дружат?
- По-моему, во Франции нет такого понятия, как дружба. 
- Что-то же их связывает, помимо склонности к полноте.

- Это я сам хочу понять. С виду такие разные, а держатся вместе и даже неплохо ладят. Когда они услышали выстрелы и прискакали на шум… с ними был младший брат Эдмона – Титус, на янычара похож, маленький такой… маленького роста…как, знаете, у Леермонтова «злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал»… Я держал в руке кольт… Сориньи сказал: "Положи пистолет на землю". Подумал, что я свихнулся и всех перестреляю. А граф поднял кольт, спрятал в карман и ничуть не испугался. Вам нравится де Больфор?

- Мне нравилось, как он любил Нижинского. Нас с коллегой интересовал Нижинский. Гений… Глубоко больной человек… - Сережа опять заметил особую, мягкую интонацию, с какой она говорила о Нижинском. Не как Сориньи сказал ему: "Серж, положи пистолет на землю", а как Гаспар сообразил, что его нужно унести от гибели. – В то время было еще не принято говорить о его психической болезни. Болен-то он тогда уже был, но по-моему, он всегда был болен, - творчеству это не вредило. Его гениальность росла из его душевного надлома. И чем больше становился надлом, тем острей была гениальность. Поэтому неврастеник-Петрушка стал его лучшей ролью. Де Бельфор в балетной среде был человек  случайный. Но имя звонкое. 

- Он гомик?
- Нижинский? Или граф?
– Граф?
- Эстет.
- Это что значит?
- Любит все красивое.
- Нижинского?
- На сцене. Вне сцены Вацлав представлял довольно жалкую фигуру и едва ли интересовал Гаспара. Почему ты спросил?
- Я это в нем почувствовал.
- О Нижинском он с тобой говорил?
- Он спросил, видел ли я его в России. Я сказал, что был на его балетах, но запомнил только, что костюм был с манжетами. А Нижинский? Гомик?
- Нижинский хотел танцевать. На любых условиях. Дягилев создал ему условия.

Говорить о Нижинском оказалось интересно, и он стал с расспрашивать о нем, как вообще неглупые, психически здоровые люди любят спросить о чудачествах других. Чувствовал он себя хорошо и разговорился, от слабости путая слова и переставляя слоги. Был уже поздний вечер, когда ему показалось, что он ей надоел. Он осекся и неловко сказал ей: - Я вас замучил.
- Нет. Я думаю – что бы тебе такое съесть, чтобы понравилось твоему желудку. У себя дома ты на ночь ешь?
- Иногда.
- А что?
- Нянька варит братцу молочную рисовую кашу и дает половину мне.

Она прикинула, если ли у нее продукты для молочной каши, и ушла готовить. Каша сварилась быстро, и они вместе ее съели. В ней были яйца, которые нянька не вбивала в кашу его брата, и корица, которая не была входу в их доме. От разговоров у него кружилась голова и хотелось лечь. Хотелось спать, но он забыл, как это бывает.
- Ложись и спи. Здесь тихо, никто чужой не ходит. Переодевайся и спи.
- Я не умею, - с сожалением возразил Сережа.
- Прекрасно умеешь. Глазки закроешь и уснешь.

Она поискала  в гардеробе и вынула полосатую пижаму брата, потрепанную, но чистую, с запахом лаванды.
- Она – маленькая.
- Не капризничай. Переодевайся. Я постелю пока.
- Здесь?
- Наверху. Там спокойнее.
Сережа переоделся в узкую и тесную пижаму ее брата с прожженной на колене дырой. Вид дыры его успокоил. Он представил, как брат Элен, которого он никогда не видел, ворошил в камине дрова и прожег штаны.

Он вышел в пижаме на крыльцо и постоял, вдыхая легкий холодный воздух. Шел крупный, искрящийся в свете фонарей снег. Он посмотрел на фонарь, на спящий городочек вокруг себя и ощутил, что счастлив. И Париж, и Сакре-Кер, и детское нетерпеливое ожидание праздника, который чуть не проскочил мимо, возможность путешествий, и то, что он благополучно жил в Европе, и знал, что Бакланов работает таксистом в Праге, переполнили его непривычной, несколько вороватой радостью, и он думал, что ничем не виноват перед Димой, ему хочется жить и хочется новых впечатлений. Он ни перед кем не был виноват.
Его слегка лихорадило, и хотелось забыть,  что он хорошо питается, а в России умирают от голода целые губернии. Это не я  устроил, думал он, глядя из-за высокой красивой ели на искрящийся спящий городок.

Вышла Элен и увела его в мансарду, где помещалась спальня. В то, что он способен уснуть, он не верил, но чувствовал себя обессиленным и почти разгромленным.
- Ложись и спи. Представь, что сейчас шесть часов утра, еще не рассвело, проливной дождь, грязно, холодно, а тебе нужно идти строить железную дорогу. Под такие мысли хорошо спится.
- Хуже всех было Петру, когда он хотел спать, а нужно было идти предавать Христа.

- В Евангелии есть красивое место: уже в конце Своего земного пути, незадолго до Голгофы, Иисус Христос взял трех своих учеников – Петра, Иакова и Иоанна, и возвел их на гору Фавор, покрытую богатой растительностью с подножия до самого верха. Пока Спаситель молился на вершине, ученики, уставшие от подъема, заснули, а когда проснулись, то увидели, что Иисус преобразился. Лицо Его просияло, как солнце, а одежды стали белыми, как снег, и светло блистали. В это время явились два пророка – Моисей и Илия, и стали говорить с Христом о предстоящих Его страданиях и смерти в Иерусалиме. «Господи! Хорошо нам здесь быть, - воскликнул Петр. – Если хочешь, сделаем здесь три кущи. Тебе одну, и Моисею одну, и одну Илии.» И пока он говорил это, светлое облако осенило всех, и услышали голос из облака: «Сей есть Сын Мой возлюбленный, в котором Мое благоволение; Его слушайте».

- Дима это любил, это праздник Преображения Господня, - сказал Сережа. – Ученики в страхе пали на землю и закрыли лица руками. Христос же подошел к ним, коснулся их и сказал: «Встаньте и не бойтесь». Они поднялись и увидели Его в обычном виде. В России этот праздник называют Яблочный Спас.
Снежинки шуршали о стекло, ночь была длинная, притихшая, и казалось удивительным, что неподалеку шумел и работал форум.

Он спокойно проспал всю ночь и когда рассвело, он спал. Она поднималась и сидела около него, глядя на спящее лицо. Дыхания  она не слышала.
В восемь, когда ей нужно было уезжать на работу, она позвонила коллеге, что задерживается.
 - Я нужен? – спросил Давид.
- Нет. Предупреди, что меня не будет.


***
Неосторожное высказывание Сережи по поводу склочных качеств характера Дювиля имело следствием цитату в газете и произвело эффект фейерверочной шутихи, взлетевшей с шипением  в небосвод и сыплющей искрами на головы. Оно стало репликой пятого дня работы форума. В тот день обидные для Дювиля слова "вперед ногами" произносили так часто и с одним и тем же парадоксальными комическим эффектом, что перед ним замаячила угроза привезти в Париж кличку «Дювиль – вперед ногами» в качестве горного трофея. Он занервничал.

- В прежние времена я вызвал бы твоего отпрыска на дуэль и проколол шпагой, - сказал Дювиль, хотя никаких «прежних времен», когда входу были поединки, не застал и судил о них только по романам Дюма.
- Он фехтует как дьявол, а ты толстый. На что ты стал бы рассчитывать? На милость Божию? – спросил князь, который, хотя в последние 30 лет не читал Дюма, но обучил сына фехтованию.
- Я хотел бы рассчитывать на его почтительность. На правила хорошего тона, которые ты ему не привил, к несчастью.

Дювиль обиделся. Хуже того, он дулся. О Сереже он говорил с раздражением и холодной злобой, которая просочилась в прессу.
- По поводу попадания на тот свет вперед или вверх ногами я в свое время проконсультируюсь с младшим Гончаковым, - сказал он. – В него столько раз стреляли и попадали, и он сам отправил столько народу в Царствие Небесное, что его опыт в таких вопросах может оказаться весьма полезен. Я советовал бы ему пойти в провидцы, когда ему наскучит бряцать благоприобретенным орденом и последний утратит блеск в глазах у непостоянной прессы. Популярность подогревается различными способами. Манера судить больших политиков – один из них.

После этой реплики Гончаков-отец перестал с ним целоваться. Он простил бы щелчок в своей адрес. Но за сына, которому дали взрослого пинка, он обиделся и не стал даже откровенничать с прессой, хотя репортеры были на его стороне и сочувствовали. Пресса, впрочем, сама откомментировала ответную реплику Дювиля как чересчур желчную и мрачную, попеняв Дювилю на то, что нельзя публично сечь детей. Сережа был в это время в такой степени популярности, какую давно миновал, если когда-нибудь знал Дювиль.

Коллеги, находившие Дювиля излишне, болезненно горячим, говорили: "Ну, что уж он – воевать с мальчишкой!" Младший Гончаков, в ореоле славы, с новеньким, еще не полученным даже орденом, располагал государственных мужей заботиться о его благополучии.

Едва дождавшись перерыва на ланч, князь взял такси, затолкал в него Сильвию и поехал к Элен. История, в которую угодил  Сережа, чрезвычайно ему не нравилась. Врачей, особенно врачей, имевших дело с психикой, он считал шарлатанами, и ехал к Элен, от которой за ночь отвык и которой перестал доверять, в крайней степени нетерпения и раздражения, чтобы забрать у нее Сережу. Оттого, что Сильвия держала его под руку и уговаривала, как маленького, что Элен – хороший врач, он сердился и на Сильвию и жалел, что связался с нею. Настроен он был решительно.

Когда подъехали к дому Элен, она вышла им навстречу и сказала Сильвии: - Уезжай домой.
Сильвия слегка коснулась рукава князя, но он как будто не замечал ее, и, разобиженная им, она  вернулась в такси.
Князь остался. Стоял и смотрел на Элен.
- «Вконец отощавший кот
- одну ячменную кашу ест.
А еще и любовь»,  - сказала Элен.

- Какой кот?
- Я думала – Гончаковы все смышленые. Оказывается – не все. Через одного.
- А что за кот?
- С вами трудно разговаривать. Не ловите налету. Парень ваш в этом смысле – волшебник Мерлин.
- Я вам не нравлюсь?
- А собственно, почему вы должны мне нравиться? Вы чужой муж и чужой отец. Как вас угораздило завести любовницу на глазах у сына?
- Я? Завел любовницу? – удивился князь. Лицо его поглупело.
- А это кто? – кивнула она вслед уехавшей машине.
- Сына мне моего вы когда вернете?
- Заберете, когда проснется.
- А разбудить нельзя?
- Разбудить нельзя.

Решительность князя натолкнулась на ответную решительность. Он подумал: а может быть, она ничего. Может быть, рассказать ей все? Сережа наверняка много чего ей рассказал.

Недовольство слабело, сменяясь какой-то нерассуждающей покорностью: точно, раз связавшись с врачами, он  понял, что это навсегда и нужно привыкнуть их терпеть – с их гонорарами, обидчивостью и малопонятными диагнозами, которые раз от раза будут страшнее и страшнее. Элен ему показалась неопасной. Она была невысокого роста, с лицом славянского типа, светлая. Женщина-врач явление в жизни князя было новое, и он разглядывал ее, определяя, с какой стороны ему укреплять позиции. Одета она была странно - знакомые князю женщины так не одевались. На ней была расстегнутая мужская рубашка, под рубашкой – потрепанный свитер домашней вязки, видимо, с того же существа мужского пола; брюки и незашнурованные горные ботинки: шнурки были заправлены внутрь. Ботинки были дорогие, ее собственные. Все вместе выглядело миролюбиво; судя по расшнурованным ботинкам, она выскочила из дома, как только увидела такси. Странная и совсем не похожа не врача, но физиономия умная, вид независимый и во взгляде заметна ясность. Князь таких любил.

Сильвия рассказала, что она написала штук двадцать книжек из медицинской серии. Он подумал: интересно, что такая способна написать? Она вдруг ему понадобилась. Ему показалось – она знает что-то, чего не знают ни Шевардье, ни Малкович. Не говоря о том, что Сережа под страхом смерти не переночевал бы в доме ни одного из них.
- Я вас раньше не видел?
- Видели.
- Где?
- В Сорбонне.
- Вы у меня учились?
- Я училась в Геттингене, а в Сорбонну ездила посмотреть на вас.
- Сына мне моего вы когда вернете?
- Когда проснется. Вы приехали ругаться? Ругайтесь, пока он спит.
- С чего вы взяли, что я приехал ругаться?
- А вы так выглядите.
- Мадам… ммм… пани… Кшетусская?
Она улыбнулась: - Мимо!
- Вишневецкая!
- Шиманская.
- Простите, мы здесь будем разговаривать? Не пойдем в дом?
- Пойдем, если  вы не будете шуметь и топать.
- А с чего вы взяли, что я буду шуметь и топать?
 - Как все мужчины. Ладно. Пойдемте в дом. Ведите себя, ради Бога, тихо.
Когда она привела его в дом, он был тихий. Даже как будто грустный. На вешалке в прихожей, как цветок, висела сережина альпийская куртка с белым шарфом, и когда он, обласкав ее взглядом, помял рукав, она поняла, что он очень хороший человек, любит сына, и Сильвия для него ничего не значит. Он, вероятно, и сам не знал, зачем он связался с нею. Легкая добыча, которая упала в руки.

Она привела его в кухню, и он совершенно в сережиной манере, как в седло, сел на стул, сложил руки и задумался.
- Паранойи у него нет, - сказала она, чтобы его не мучить. Он вскинул голову и стал на нее смотреть.
- А что есть?
- Невроз. Но это лечится. Выспится. Отдохнет. Покатается на лыжах.

Он повозился и протянул ей листок с медицинским заключением Малковича. Диагноз был, правду сказать, ужасный. Он содержал довольно подробный пересказ наблюдений за пациентом, который не допускал к себе и отказывался отвечать на вопросы.

- Я эту штуку оставлю у себя. Во сколько она вам обошлась? – спросила Элен.
- Что вы скажете?
- Что впредь, когда у мэтра Шевардье возникнет желание назвать вашего сына странным и произнести на его счет фантастический диагноз, вам следует поднять кулак и прицелиться ему между глаз. Для него это будет формальным поводом перейти на другую тему. А на словах вы можете ему передать, что привычка входить без стука в чужие комнаты свидетельствует о невоспитанности, а не о том, что хозяин – странный. Парень у вас - НОРМАЛЬНЫЙ. Со склонностью к хандре, это да, но для этого есть объективные причины. От чего собирались его лечить? От незаурядности? Давайте вылечим. Станет заурядным. Что касается его головы, то она у него работает. Нервы ему истрепали, но это лечится.

Он смотрел молча, с открытым ртом. Выражение было остолбенелым, хотя можно было ожидать, что он обрадуется. Она привыкла ко всяким выражениям лиц родителей, когда дело касалось их детей. Родители обычно верят всему, что скажешь, и чем парадоксальней диагноз – тем легче верят.
- Я не хочу сказать, что парень вполне здоров. Объективно у него неострая форма невроза, отягощенная состоянием аномальной зависимости от обстоятельств. Другими словами: упорная привязанность к своей стране, повлекшая нарушение сердечной деятельности и вегетативные расстройства…
- Вы, пожалуйста, разговаривайте со мной нормально. Я не понимаю ваших терминов. Они меня пугают.
- Вегетативные расстройства означают расстройство сна, легкую степень аутизма, склонность к депрессии, сосудистую дистонию и тахикардию на фоне низкого давления. Нарушение душевной гармонии: мысли путаются, ценности смяты, а то и сметены. Но это внешнее, так сказать, воздействие: потеря привычных духовных ценностей и больших земель не бывает безболезненной. Это лечится, если не запущено. Благодаря вам у него здоровая наследственность. Вы вложили в него крепкую нервную систему. Еще один плюс - алкоголиком он не станет. Он, по-моему, даже и не курит.

- Нет, - сказал он и тут его нервы сдали. Он расплакался. Сидел и всхлипывал, - эффект, прямо противоположный тому, которого можно было ожидать, и который говорил о том, как сильно он заморочен и запуган.
Он был выше Сережи и плотнее. Сережа был тонкий, легкий, волосы у него почти не вились, а были как будто растрепаны и немножко вздыблены.
- Справится. Мальчик крепкий, организм сильный. Проснется сразу здоровым.
- Этого, которого к нам приставили, я не знаю и, черти б его задрали! Но Шевардье я поверил. Поверил, что они все возвращаются с войны такими. А тут еще и с проигранной войны!
- Я думаю, Шевардье влез в это «по-товарищески» - как он это понимает. В надежде не прозевать рецидив, если он обозначится. Война действительно такая штука, что с нее возвращаются с искалеченными нервами.
- Вы, пожалуйста, выражайтесь попонятнее. Я хочу знать правду.

- В нем действительно есть трещина, которая образовалась еще в России, и будет понемногу увеличиваться. Но она не приведет к сумасшествию. Я думаю, что раза два в год его будет накрывать депрессия. Хандра. У него она будет усугублена тем, что он будет вынужденно жить в эмиграции и скучать по дому. Что касается эмиграции, то вы можете быть уверены, что дома было бы то же самое. У него творческая натура, он остро чувствует…

- В кого? У нас в роду не было никаких творцов, - с брезгливым выражением открестился князь.
- В самого себя. Ко всему он апрельский и тут против вас, извините, играет гороскоп. К этому можно относиться как угодно, но с этим вам придется считаться. Апрельские дети очень противные, очень трудные в общении. Они подозрительны, вспыльчивы, обидчивы. Ни лечением, ни воспитанием это не поправишь. Баран – он и есть баран. Упрется и будет шуметь и скандалить, пока не выдохнется и сам не поймет, что он неправ.
- Это уже из разряда мистики, - произнес он разочарованно.
- Можете считать это мистикой, но когда живой, не чужой вам парень преподносит вам свойства именно апрельского знака, то о чем тут говорить.
- Но какая сволочь Шевардье!

- Он не сволочь. Он хотел вас предостеречь по дружбе. Есть такое понятие как гипердиагноз. Это когда преувеличивают тяжесть заболевания – предполагают худшее, чтобы иметь возможность предотвратить развитие. Смысл  в том, чтобы не прозевать болезнь. Когда он увидел мальчика на полу, в гимнастерке, он заподозрил душевную болезнь. Душа у него действительно страдает – только не в том смысле, какой предположил Шевардье. Тут не психические, а моральные страдания. Из дружбы к вам он начал к нему присматриваться. Он хирург. Раз он знает про взрыв и про то, что Сергея накрыло взрывной волной, он предположил черепно-мозговую травму. А это вещь коварная, и если не лечить, оборачивается большими неприятностями. Он стал наблюдать и замечал в нем всякие странности, считая их следствием контузии.

- Контузия была или нет?
- Не шумите. Контузия была, но, надеюсь, легкая, без сотрясения мозга. Присутствует общий стресс на дела в России. Есть свидетельства, что после октябрьского переворота в парках Петергофа не расцвела сирень и императорские сады перестали плодоносить, а вы хотите, чтобы живой мальчик остался безучастным! Последствия стресса ваш мэтр распознал: длительное расстройство сна, которое привело к тахикардии с пароксизмами. Это то, что мы имеем. А то, что он не захотел разговаривать ни с "разъездом", ни с Малковичем, ни с самим Шевардье, - это свойство натуры. Апрельские ребята не разговаривают, если не хотят. В этом смысле они схожи с сумасшедшими. Либо любят, либо ненавидят. Такие чувства, как любовь или нелюбовь, у них очень четко обозначены. То, что нравится всем, их раздражает. У них свои кумиры, которых они страстно любят и быстро забывают. Они не будут читать какие попало книги и не будут с кем попало водить компанию… Малкович это разглядел. А дальше зависит от врача: можно решить в пользу пациента, - он такой, потому что он такой, и менять его бесполезно, значит, таким он и останется. А можно – против: индивидуальность, избалованность, изнеженность объявить ранней стадией шизофрении и начать кормить лекарствами, от которых тот распухнет и станет дураком.

- И что нам делать?
- Вылечить ранение. Укрепить нервы. Всё!
- Беретесь нас лечить?
- Собственно, я уже лечу, если вы заметили.
- А с Малковичем что делать?
- Малковича хорошо бы устранить. Даже если он больше никому не навредил, этот диагноз прощать нельзя, Шевардье должен принять меры.
- Какие меры?
- Да выгнать к черту!
- А вы… не могли бы поехать с нами? 
- Зачем? Ему не нужна постоянная опека.
- А если нужна?
- Я уже взяла его. И буду его вести.

Она коротко взглянула ему в лицо, определяя, стоит ли сказать ему то, что она давно почувствовала и что после разговора с Сережей оформилось в убеждение. Что сережина беспокойная натура принесет много хлопот родителям и муниципалитету Монпелье. Что выстрелы на пустыре были не последние и, несмотря на вызванные физические страдания, убедили его, что можно так поступать и впредь. Что он рад, что нашел приключение на спокойном французском Юге. Что он знает теперь, что и на Юге Франции можно жить шумно и скандально. Что пройденная война и этот последний случай внушили ему, что он бессмертен и ему ничего не сделается до тех пор, пока он естественным порядком не состарится и не умрет в собственной постели. Что все эти вещи, которые он для себя открыл, как только он окрепнет физически и забудет боль и неудобства от проделанной в нем дыры, захватят его настолько, что он начнет по собственному усмотрению разнообразить жизнь, и если не ввяжется в чужую войну, в которой  не обязан участвовать, то найдет способ воевать у себя дома: с теми из соседей, которые ему неприятны, и с собственной неуживчивой натурой. Она размышляла, стоит ли рассказать это отцу - после того, как она заставила поверить, что его мальчик психически здоров, или оставить пока, как есть, и удерживать в рамках, которые не приведут за решетку. Это только предположения, подумала она. Хотя какие предположения? Ему необходимо гнать в кровь адреналин и с той же регулярностью, с какою им будет овладевать хандра, на него будет накатывать непреодолимое желание попробовать свернуть себе шею и посмотреть, что из этого получится. На таких условиях он согласится жить во Франции и в промежутках между припадками воинственности будет светским молодым человеком, но припадки воинственности, более шумной, чем социально-опасной, будут будоражить его, и чем жестче будет над ним надзор, тем головоломнее будут его трюки. С другой стороны – совсем без надзора – ему будет скучно фокусничать наедине с собой и желание гнать в кровь адреналин сменится в нем неодолимой скукой, а скука повлечет за собой хандру… Посмотрим, подумала она, пожалела Гончакова и сказала только, что если Сергей захочет стрелять – он будет стрелять. Это князь знал и без нее.

- А как у вас с финансами?
- Вам сколько нужно? – обрадовался князь.
- Я вот что думаю: может быть, он захочет имение в Швейцарии? Вы можете себе это позволить?
- Я могу скупить всю Швейцарию, если он захочет. Только он не хочет. Я уговаривал его купить виллу на Ривьере. Уперся, как баран. Не выносит курорты. Это нервное?
- Думаю, просто непривычка к побережью. А насчет этих мест нужно его поспрашивать. Если он привык иметь много своей земли… и его пугает, что ничего не стало, новое имение может отвлечь его от тоски по тем местам. Не вполне, но все-таки… Собственность обязывает о ней заботиться.
- Я куплю два дома!
- Достаточно пока одного.
- Один – для вас.
- У меня уже есть.
- Значит, будет два! Хотите тот замок? – показал он в окно на монументальный, в несколько строений, замок Габсбургов.
- Князь, я не принимаю в подарок замки. Меня устраивает мой дом. Если хотите заплатить - мой сеанс стоит 70 франков.
- Французских франков?
- То есть почему же французских? Мы в Швейцарии.
- Давайте разбудим его и спросим, хочет ли он имение.
- Об этом даже не думайте!
- А потом пусть спит!
- Я вам сказала, что нельзя. В некоторых случаях родителей нужно держать в другой стране, пока занимаешься их детьми: от них гораздо больше вреда, чем пользы!
- Вы такая замечательная!

Он взял ее руку, высвободил кисть из-под потрепанной манжеты и несколько раз поцеловал, вследствие чего ей стало неловко за свой странноватый вид.
- Мне хотелось бы поговорить с Шевардье, - сказала она, потихоньку выдергивая руку.
- Поехали!
- Я не могу бросить все и ехать к Шевардье. Вот что… У нас тут совсем близко телеграф…
- Сходите, а я покараулю.
- Вы наверняка пойдете наверх, разбудите и начнете спрашивать, хочет ли он имение в Швейцарии!
- Могу пока не ходить.
- Я вам не доверяю. Идемте со мной звонить!
- А что я должен ему сказать? Что морду ему набью, когда приеду?
- Вы ничего не будете говорить. Подождете меня на улице.
- Для чего ж вы меня берете?
- Чтобы вы не совались к сыну!
- Вы его собираетесь вернуть? Или нет!
- Конечно, собираюсь! Интересно, что бы я стала делать с чужим здоровым мальчиком?
- А Филиппу вы что собираетесь сказать?
- Филипп – это кто?
- Филипп – это Шевардье.
- Не знаю пока. Что-нибудь скажу.

Перед тем, как выйти из дому и увести из него отца (она надеялась уговорить его не возвращаться, он ей надоел и она думала – они обо всем переговорили; он утомлял ее шумной бестолковостью – в житейских делах человек совершенно непрактичный), она поднялась в мансарду и постояла около спящего Сережи, размышляя, насколько он собраннее, строже и душевно-опрятнее своего знаменитого папаши. Она пощупала пульс на шее. Пульс частил, и она подержала руку на его лбу.

Отец стоял в расстегнутой куртке, и, задрав голову, смотрел вверх.
- Меня не пускаете, а сами ходите! – сказал он.
- Я не беспокою.
- А я?
- Уверена, что проснется и рассердится.

Они вошли в маленькое здание почты с вечным запахом горячего сургуча и рождественских открыток, половину которого занимал телеграф с загородками для двух телефонных аппаратов. Князь не захотел ждать на улице, протиснулся в душную кабину и стал потеть. 

Мэтр оказался на месте и когда она назвалась, величаво ответил: - Здравствуйте, мадмуазель! Очень рад вас слышать.
- Ко мне обратился мой давний знакомый – князь Гончаков-отец. Я думаю, если бы вы знали, что мы знакомы, вы были бы осторожнее с диагнозами.
- Я не совсем понял, какие диагнозы вы имеете в виду? По поводу огнестрельного ранения?
- Князь-отец дал мне прочесть очень занимательный текст, который будто бы имеет отношение к психическому состоянию Сережи. Вы понимаете, о чем я говорю?
- Думаю, что да.
- Если да, то вы, может быть, расскажете, какая больная голова пришла к этим диким выводам? И как вообще случилось, что в вашей клинике раненного мальчика объявили сумасшедшим с эволюционным психозом в шизофрению? И как вы отнесетесь к тому, что я опубликую фальшивку с вашими печатями в "Медицинском вестнике" и Альманахе корпорации, а параллельно ей помещу заключение, которое будет коренным образом отличаться от заключения вашего ученого протеже, и в котором не будет ни «эмоциональных перепадов от болезненного восторга и лихорадочной активности к полной апатии и параличу воли", ни свидетельства о маниакально-деспрессивном психозе, которых я не обнаружила у Гончакова-младшего?
- Тут я вас не понял!
- Это хорошо, что вы перестали понимать и судить о том, в чем не разбираетесь.
- Давайте теперь сначала. С самого начала.
- Давайте теперь с начала. Я полагаю, вы не станете подвергать сомнению мои выводы относительно Сережи?
- Вы обследовали его? Что вы нашли?
- Я нашла у него невроз в сочетании с нарушением сердечного ритма.
- И все?
- Нет, не все. Я имею основания полагать, что невроз происходит от того, что в клинике, где он лечил огнестрельное ранение, ему внушили, что у него развивается душевная болезнь. Он попал ко мне с сердечным приступом и сказал мне: "У меня паранойя". Я спросила: с чего он взял. Он ответил, что ему так сказали в клинике. В вашей клинике.
- Если все так, как вы говорите, и действительно нет патологии, то я больше всех этому рад. Гончаковы мои друзья.
- Поэтому вы объявили одного из них дураком и завизировали диагноз Малковича?
- Не надо иронизировать. Никто не объявлял его дураком. Хотя держится он, согласитесь, странновато.
- Вы не сделали выводов из того, что я сказала?
- Нет, почему же. Я сделал выводы. Я склоняюсь к мысли уволить одного из моих сотрудников. Простите, вы хорошо его обследовали? Парнишка дерганный, если вы заметили, и не любит разговаривать с врачами.
- Прекрасно разговаривает. На любую тему. Он обратился ко мне с сердечным приступом. А приступ случился оттого, что он как от чумы бежал из вашей клиники и недолеченным уехал в Швейцарию – подальше от умозаключений вашего венгра с криминальными мозгами. Прецедент, что ни говорите.
- Я его не отпускал! Он беспокойный мальчик и не хотел лечиться. Все время хотел домой.
- Этот беспокойный мальчик попал ко мне с давлением 70 на 40!
- Вот как!
- Он прекрасно лежал бы в клинике, если бы вы не напустили на него господина Малковича, который начал его запугивать.
- Если я скажу, что Малкович у меня больше не работает, вы перестанете на меня кричать?
- Думаю, что не перестану. Как может уважаемая клиника делать такие вещи? Вам не кажется, что в своих подозрениях вы чересчур далеко зашли? Все еще не кажется?
- Дайте мне сказать! Когда я звал вас работать, вы не пошли. Заявили, что не хотите оставить любимую Швейцарию. А когда я взял специалиста с приличными рекомендациями, вы на меня кричите.
- Я не просто на вас кричу. Я напишу в газету, как у вас третируют пациентов и каким образом ставятся диагнозы.
- Вот этого не надо. Малкович у меня больше не работает! Место его свободно. Не хотите его занять? Подумайте. И любимые вами Гончаковы будут рядом!
- Я думаю, нам станет легче разговаривать, если вы усвоите, наконец, что любимые мною Гончаковы не нуждаются в опеке.

В продолжение разговора они окончательно рассорились, затем слегка примирились, и она заговорила почти спокойно и даже весело, вследствие чего мэтр счел возможным шутливо напомнить ей, что психиатры не кричат: они контролируют эмоции. Но его, видимо, устраивало, что она кричит. Покричит и, может быть, передумает писать в газету. Он опять пригласил ее к себе.

Князю очень понравилось, что она не научилась контролировать эмоции. На обратном пути они зашли в бакалейный магазин, с бумажными пакетами перешли по мостику замерзшую речку и вернулись домой.

Князь, которого она попыталась выпроводить, наотрез отказался уезжать. Зажаривая для него в духовке утку, она беспокоилась, что чесночный запах утки, картофеля и яблок разбудит Сережу, и пожалела, что не догадалась приготовить что-нибудь без запаха. Усевшись обедать, он опять спросил ее – нельзя ли разбудить Сережу, чтоб он поел.

- Я же сказала, что нельзя, - ответила она и поднялась взглянуть. Он продолжал спать, правда, отвернулся к стене. Оттого, что она лечила и кормила Гончаковых, она чувствовала за них ответственность – в равной степени за отца и сына.

Вернувшись в кухню, она смешала сырое яйцо, молоко и малиновый сироп, взболтала в шейкере и вылила в высокий стакан. Поднялась в мансарду, просунула руку между подушкой и Сережиной головой, разжала краем стакана зубы и заставила выпить. Это было не то, что зажаренная в духовке утка, но, во всяком случае, это было калорийно.

Когда она спустилась, допивая оставшийся коктейль, Гончаков стоял у основания лестницы и должен был видеть, как она целовала Сережу в голову. Она почувствовала себя неловко, но поняла, что он не против: врач, который целует спящего пациента, совсем не то, что врач, который находит странности.

Он спросил про Сорбонну. Почему она сказала, что приезжала на него посмотреть. Она ответила, что ее брат Мартин учился в Сорбонне, когда князь там преподавал. Она ходила на лекции. Ей было интересно. Князь вспомнил Мартина. Он был бойкий, горбоносый, волосы у него были золотистые, прямые и торчали во все стороны. Из всех студентов князь считал его самым дельным и толковал с ним о том, как он окончит Сорбонну, вернется домой и откроет книжное издательство.
- Открыл? – спросил князь.
- Открыл.
Был восемнадцатый год, он очень беспокоился о Сереже, и был так издерган, что мог умереть от любого пустяка. Было бы справедливо предложить ему успокаивающие инъекции, но он наверняка отказался бы от них и, сидя на его лекциях, она понемногу его гипнотизировала – чтобы он был поспокойнее. Однажды они  вместе обедали, только он забыл.
- Не забыл, - ответил князь. – Я помню, что предложил ему денег. А он отказался. Сережу вы тоже гипнотизируете?
- Ему не нужно.

Они просидели до ночи, вспоминая Париж и как они ждали Сережу из России. Она поняла, что он не собирается уезжать, и около полуночи предложила ему ехать в Эспри и помириться с Сильвией.
- А при чем тут Сильвия? – удивился он. – Вы сами сказали…
- Я сказала, что вам не следовало затевать этот роман на глазах у сына. Но я не говорю, что вы должны теперь бросить ее на глазах у всех.  Это немилосердно, князь.
- При чем тут милосердие?
- Она живой человек.
- А у меня сын!
- Сыну без вас спокойнее. Он не хочет, чтобы вы видели его больным. И второе: он нервничает оттого, что должен работать в вашей корпорации, а он не знает специфики работы и морально не подготовлен ее начать. Вы хорошо сделаете, если не будете поторапливать его.
- Но корпорацию унаследует именно он.
- Не завтра. Вы проживете здоровым еще лет 30-40, и он унаследует ее, когда ему будет 50. За это время он поумнеет и юношеская романтика не будет отвлекать его от бизнеса. 
- Я действительно хочу, чтобы он побольше интересовался делами корпорации.
- У него иначе устроены мозги. Он – не финансист.
- Поэт. Я помню. Не знаю, в кого бы это.
- Вы мне надоели.
- Если я пообещаю не притеснять его и не загонять в свою контору, можно, я посижу еще?
- Лучше поклянитесь на Библии.
- На православной Библии?
- Вы хитрый!

Он и был хитрый, - здоровый мужчина с нормальными реакциями, и в нем звенело желание перестать с ней разговаривать и попробовать ее соблазнить. В успех он не верил, но чем менее он верил в успех, тем сильнее хотелось ему попробовать.

Когда она в очередной раз шла мимо, протискиваясь между ним и кухонным шкафом, он обхватил ее за талию, притянул к себе и уткнулся лицом в шершавую ткань свитера между полами рубашки – поступок смиренный, хотя и необоснованно интимный.

- Это что такое? – спросила она отчужденно-ласково, погладила его по спине и разжала руки. – Вам пора ехать. Оставить вас ночевать я не могу: у меня всего две постели.
Он внял ей и отправился к Сильвии мириться.


Рецензии