Канин

     Так легко истребить память... Так легко повернуть мнение людское вспять и чёрное сделать белым, белое - чёрным, стирая в пыль следы былых подвигов и свершений. Победы – превратить в поражения, поражения – в победы.
   Мнение толпы непостоянно и колышется на ветру пересудов то в одну, то в другую сторону. Что остается? Остается - жить. Просто и незатейливо, невзирая на злые языки, наветы и оговоры. Жить, имея в виду не крики толпы, а тихий голос своего сердца – голос совести, которая диктует тебе твой собственный путь; путь, который ты выбираешь или не выбираешь.
    Голос толпы и тех, кто подчиняется ему, лжив всегда. Голос сердца – истинен неизменно. Но, истинен не перед людьми, перед Богом. Прислушаемся к нему, и пойдём дальше.

    Боль. Когда она достаёт тебя изо дня в день и из ночи в ночь, ни на секунду не унимаясь, - она становится одной из составляющих твоего бытия, непременным его атрибутом, частью тебя самого. Рано или поздно ты привыкаешь к ней, как к старой подруге, и забываешь о её существовании. Вот и сейчас, услышав среди ночи имя своё, я не сразу вспомнил о ней – тонкой стальной струной буравящей моё сердце,  многие месяцы капля за каплей, исподволь, тихой сапой, вытягивающей из меня волю и энергию, наполняющей душу мою безысходной тоской и печалью.

     Ночная тишина, глубоким омутом окружавшая меня со всех сторон, то расступалась с шумом проезжающих машин за окном, то вновь смыкалась над головой. Дополняя это ощущение, по потолку, как сонные рыбы у поверхности воды, бродили жёлтые блики, лениво шевеля плавниками. Кто мог звать меня и откуда? Из каких неведомых мне пространств донесся до меня этот оклик?

     Полежав и покрутившись с бока на бок, убедившись в бесполезности уснуть вновь, я встал. Подошёл к столу. Зажег свечу. Ровное золотисто-жёлтое пламя её наполнило комнату мягкими углами и гранями. Вечная игра света и тени, - подумалось мне, -  бесконечный танец жизни, построенный на противоположениях. И  сердце, живое человеческое сердце, живущее между ними, вмещающее свет и тьму и примиряющее одно с другим.

      Я взглянул на часы, - без четверти четыре. Что ж, всё как обычно, точь в точь. Последнюю пару недель я так и просыпался – в одно и то же время, будто будил кто, но… Боль!.. На этот раз  она была иной, не такой как раньше.
    Подумав о ней, я тотчас же ощутил её: горячую, пульсирующую, огненно-красную; она то вспыхивала жарким цветком в груди, то свивалась в холодную острую спираль, подчиняясь неведомому ритму. Вцепившись одной рукой в край стола, морщась и стараясь превозмочь нестерпимую муку, я потянулся, было за телефоном, чтобы набрать номер "скорой", как вдруг… мир дрогнул, покачнулся и … полетел вверх тормашками.

      В бешеном вихре закружились вокруг меня стены, улицы и дома, лица знакомых и незнакомых мне людей. Сквозь всполохи света и вспышки ярких огней доносились до моего слуха какие-то странные звуки похожие то на шум дождя, то на барабанную дробь, то на отдалённые раскаты грома.
       Я очнулся, когда всё,  так же неожиданно, как и началось стихло. Глубокий всепоглощающий покой, тишина и умиротворение наполняли меня и все вокруг.  Кружение прекратилось, и я ощутил себя лёгким и невесомым. Будто пушинка я парил над землёй. Страха не было. Напротив, я наслаждался  незнакомым мне до сих пор ощущением свободы и полёта.
     Фантастические пейзажи менялись один за другим. Глубокие и мрачные каньоны,  горные ущелья с отвесными скалами и черными сверкающими антрацитом уступами уступали место зеленым долинам с нереально яркой сочной травой и  роскошью цветов. Из буйной кипени кустов и деревьев, то там то здесь выглядывали купола белых и красных храмов словно растущих из земли.
      Неожиданно мне захотелось приблизиться к одному из них, и в мгновение ока я оказался на его пороге. Без тени сомнения, влекомый одним  лишь любопытством, вошёл внутрь. Храм был  пуст. Белые стены его, залитые мягким светом, также были пусты, но, как живые, излучали из себя тепло. Я вдруг осознал, что в нем  меня ждали и ждали давно. И любят так безгранично и преданно, как не любил никто в моей земной жизни.

- Ты готов? -  услышал я восхитительный по красоте и тембру голос, льющийся  откуда-то сверху, из самой сердцевины ослепительно белого, яркого, что глазам было больно, света. Ни секунды не раздумывая, я, охваченный трепетной любовью к неведомому и невидимому мне вопрошателю,  потянулся к нему всем своим существом, с надеждой и  нескрываемой радостью воскликнул:
-Да, я готов!

    В тот же миг у меня перед глазами, со скоростью киноплёнки, прокрученной в ускоренном режиме, пронеслась вся моя жизнь. Пустая, беспутная, беспощадная. Словно прочитав мои мысли о суетности и бесполезности моего земного пребывания, тот же голос, сама суть которого, казалось, были любовь и сострадание ко мне, тихо и проникновенно, но так, что каждое слово пламенем обжигало мою душу, сказал:
-  Ты призван к служению. Возвращайся и выполни то, к чему призван.
- К служению? Где? Кому? –  отчаянно, будто в одно мгновение рушились только что обретённые мною мир и покой, крикнул я вверх, в  слепящую бездну света. 
 -  Вернись к истоку! – было мне ответом.

    Теперь я не парил в свободном и блаженном полёте, а падал, кувыркаясь в кромешной темноте, не видя ничего вокруг.  Спустя мгновение, я ощутил себя   распластанным на полу, посреди комнаты, с мокрыми от слёз глазами. Яркость,мощь и необычность только что пережитого мной были таковы, что я лежал  теперь в полном изнеможении, не  в силах пошевелить и пальцем. Смешанные чувства переполняли сердце. Снова и снова  я вспоминал мельчайшие подробности того, что произошло со мной в эту удивительную ночь.

     Свеча давно прогорела и погасла. Светало. В предрассветной мгле за окном уже давно, как драгоценные жемчужины в вине, одна за другой растворились и погасли звёзды. Начинался новый день моей новой жизни.



   Как часто в своих воспоминаниях я уносился в далёкое детство. Они вновь и вновь возвращали меня в невинное, безоблачное состояние радости, покоя, надмирности всего происходящего со мной и вокруг. Вся вселенная была моим домом, я знал всё, что происходило в ней, не выучившись даже читать и писать. Язык растений, птиц, животных я понимал как свой собственный. Наблюдая беззвучный танец бабочек над диковинными цветами, стремительные полёты стрекоз в знойном  и густом от ароматов вечернем воздухе, медленное шевеление рыб у самой поверхности воды в золотых от солнца дворцовых каналах, я мог бы рассказать всё, о чём говорили они мне на своём языке.

    Часто меня можно было застать молчаливо стоящим и созерцающим это нескончаемое движение всех форм Жизни в огромном безбрежном как океан мире. Я был частицей мироздания, и каждая букашка, каждая травинка, каждая птица в бескрайнем небе были моими братьями по крови и по духу. Мир пронизывал меня мириадами невидимых нитей и бесчисленными токами живой энергии соединял со всем в нём находящимся: от далёкой звезды над головой до мельчайшей песчинки под ногами. Этот живой искрящийся и переливающийся всеми цветами радуги, ослепительный по красоте и восхитительный по порядку и гармонии царящим в нём, мир моего детства я хранил через все перипетии своей жизни. Он, именно он, служил для меня источником любви и вдохновения в те минуты, когда силы хаоса и разъединения ополчались против всего, что было свято и дорого для меня. И когда я, в очередной раз, застывал на краю бездны, он наделял меня крыльями для полёта над пропастью и возносил на новую вершину, вчера ещё казавшуюся недоступной и недостижимой как мираж.

    И теперь, лишь стоит закрыть глаза, память уносит меня к далёким берегам моей родины - Ариды,  в страну моего детства, которой нет уже ни на одной современной карте мира, канувшую в бездну Вечности и полного забвения людского.


     Я проснулся от промозглой сырости и холода, сковавшего всё моё тело, пронизывающего до самых костей. Сырой прибрежный песок забрал, казалось, последнее моё тепло, и неуёмная дрожь колотила и била меня как в лихоманке.

    На Волге едва рассвело. По гладкому зеркалу воды, тёмному, как воронёная сталь, то здесь, то там плавали бесформенные клочья тумана похожие на привидения. Откуда-то набежал ветер и, зацепившись за воду, словно играя, заштриховал её тонкими бороздками, блестящими как серебро. Солнце медлило за горизонтом, бросало слабые отсветы на серовато-жёлтые, будто старинные свитки, облака над рекой; нехотя просыпалось.

    Я, лязгая от холода зубами, слегка приподнявшись, огляделся. Аравушка расположилась тут же на берегу, в живописнейшем беспорядке. Три десятка загорелых до черноты и почти слившихся с землёй лямочников спали сном праведников, кто на рогоже, а большей частью просто на песке, подложив под голову огромные натруженные руки. Грубые лица бурлаков в этот миг были по-детски безмятежны, чисты и наивны, выражая всем видом своим полное бесчувствие к холоду.

     Наконец, сверкнули огнём первые лучи восходящего солнца, и вместе с ними неожиданно, а потому оглушающе громко раздался голос Архипыча, бывшего на нашем судне водоливом и отличавшегося средь нас своим низким и зычным, как у дьякона, гласом.
- Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас! - троекратно прогремел он словно труба Иерихона. Услышав молитву, черная масса бурлаков зашевелилась. Медленно, растирая закоченевшие руки и ноги, ватажники охали в ответ: «Аминь» и тут же чертыхались, на чём свет стоит, морщась и стеная от боли : Ишь, чёрт бы тя побрал, раззевался  старый хрен. Ишшо и солнце в закут, а он, тут как тут…
Архипыч же не унимался, трубил нараспев беззлобно и раскатисто басом:
- Вставай, робяты, встава-ай, мать вашу! Подходь к отвально-ой!

    Около приказчика Фрола, уже стоящего на берегу с четвертной водки и стаканом в руках, мало-помалу выстраивалась вереница вставших с холодного песка бурлаков. Перекрестившись и наскоро сотворив Иисусову молитву, выпивали по кругу, закусывая хлебом. Тут же на берегу запивали волжской водицей, промывали глаза. Приятное тепло расползалось по жилам, оживляло мозг и тело.

     Лодка с посудины подвезла бечеву и, приняв взамен её нехитрые бурлацкие пожитки и рогожи, ушла обратно вместе с приказчиком и водоливом. Ватага столпилась около прикола, на котором был намотан конец бечевы, тонкой струной поднимавшейся к вершине мачты расшивы. В наступившей минутной тишине я  произнёс коротко:
-Молимся Богу, православные!
 И вся ватага, скинув с голов картузы и шапки и обратившись к восходу солнца, стройным хором голосов стала молиться.

    Бог мой! Как я люблю эти короткие минуты общей молитвы на берегу родной до сердечной боли, великой русской реки! Всё на ней дышит волей, и куда ни кинь взгляд – всё по душе, и  простор её, и даль необозримая, сливающаяся с небом, и отражение облаков в синеве её вод.  На берегу этой вольной дороги легко думается о вечности и преходящести, и здесь, в одно мгновение, можно постичь истину – древнюю, как мир – «Все - суета сует, и это пройдёт».

      - И Бог нам на помочь, - дружно закончили бурлаки свою молитву. С расшивы донесся  голос Архипыча:
-Хомутайсь,  родимые! Якорные, залогу!
 Якорные подъехали на лодке к буйку, выбрали канаты. А мы тем временем уже приноравливались к лямкам, захлёстывали на бечеве лямочные чебурки, впрягались и становились по ходу судна, вминая бахилами песок бичевника.
     -Отдава-ай!..
 Якорь глухо стукнул по борту расшивы блестящими иссиня чёрными рогами. Судно сдвинулось, поползло по течению,  и белая от соли кожа лямки привычно врезалась в плечи.
       -Ходу, робя, ходу! Наддай! – заревел медведем лоцман, стоявший на носу расшивы вместе с водоливом.
      Арава потопталась, будто примериваясь, покачалась и пошла вперёд, переваливаясь из стороны в сторону, шаг в шаг, молча и сосредоточенно. Пронзительно будто плача, заскрипело в утренней тишине дерево мачты. Натянутая бечева, подрагивая от напряжения, резала воздух и при порывах ветра подпевала тихонько. Расшива мало помалу подвигалась навстречу выкатившемуся, наконец, на небосвод красному, будто пасхальное яйцо, солнцу.

     Так начался день, и всё бы ничего, но, ближе к завтраку, встречь нам захилил верховой ветер. Налетевший вдруг, вскоре он, нагуляв силёнок, начал  дуть уже не на шутку. И как мы не пыжились, как не налегали на свои лямки, перекинув их  уже с груди на спину и почти ложась на них при его порывах, всё было напрасно. Судно то и дело тянуло назад, мы пятились, изо всей мочи упираясь ногами в прибрежный песок и камни, но не могли порой сделать шага более четверти аршин. К этой напасти вскоре пришлась ещё одна. Бичевник сменился такими горами, что нам приходилось взбираться наверх выше мачты. Бечева, задранная к небу, при сильных порывах ветра,  трубила и звенела как струна,  то и дело грозя скинуть всю ватагу с высокой  глинистой кручи и расшибить насмерть. Снизу с  рыскающей то вправо, то влево расшивы  время от времени доносились прерываемые шумом ветра и  давно ставшие бесполезными крики кормовых:
   - Держи корму! Братцы, родимые, не выдай! Наддай, робя! Ещё надда-ай!, - смешанные с отборной бранью Архипыча.

   От нечеловеческого напряжения, непрекращающегося ни на миг, кровь приливала к голове, стучала в висках. Солёный пот разъедал глаза. Дыхание сбивалось в хрип и   сдавленное звериное рычание. Дрожащим от натуги голосом я захрипел через силу:
                Ох, матушка – Волга,
                Широка и долга
                Укачала, уваляла,-
                У нас силушки не стало…
  И ватага, выстраивая дыхание и ритм, с готовностью подхватила: О-ох!...

     Так бились и канителились до полудня, но после него ход бечевой сделался ещё хуже. Верховой ветер не перестал, а лишь переменил направление. К вечеру все небо обложилось облаками, пошел сильный ненастный дождь,  вмиг вымочивший нас до нитки. Из-за того, что глинистая почва пудовым грузом налипала на лапти, которые, не давая упора, скользили при каждом шаге, идти стало совершенно невмочь.  Я приказал ошабашить. Скатившись вниз, подвели судно к берегу, бросили становой якорь. Подав на берег чалку и, для надёжности, обвязав её за ближайший осокорь, мы распряглись, помолились  Николаю святителю об избавлении от напасти и,  тут же, вконец обессиленные, повалились наземь.

   Между тем, разбаловавшийся не на шутку ветер сначала зыбил, затем начал задирать волну, и вскоре по серой морщинистой  речной ряби пошёл гулять страшный беляк. Яростные седые волны всё чаще и сильнее подступали к нашим ногам и, ударившись о берег, осыпали нас с ног до головы мелкими брызгами.
 
    Вдруг послышался страшный шум, потом треск упавшего от ветра дерева.
-Ядрёна корень, расшиву уносит!- заорал кто-то диким голосом. И я, вскочив на ноги,    заметил, как посудину нашу, тащит от берега всё дальше и дальше. Бурлаки с криком кинулись к  упавшему осокорю, но было поздно. Якорь сорвало, и теперь одна надежда была, что он все-таки сядет на ближайшей отмели. Вглядываясь в  зарывающуюся в волны  и удаляющуюся от берега расшиву,  други мои, и без того,  измотанные и уставшие, приуныли.  Что и говорить:  ведь вместе с расшивой  уплывала в глубину ночного мрака  и  удачная путина, а значит и  весь наш заработок. Я же, в глубине души  уверенный, что всё обойдётся и на этот раз, как мог, утешал своих товарищей и призывал их положиться на божью милость.

     А разгневанная и возмущенная Волга, перепираясь с вихрем, уже ревела, становила на попа серо-зелёные волны, огромные как горы, кипела и клокотала в дикой необузданности своей и силе. Волны рождали и снедали одна другую; главы их, увенчанные белоснежными шапками пены, всплёскивались на палубу расшивы, и она то появлялась, то исчезала  из виду, теряясь в волнах, как в необъятной пасти безжалостного страшного чудовища.

- Каково сейчас на судне,- подумалось мне. И, как будто прочитав мои мысли, Митяй Шамра, мой подшишечный, который сидел рядом, прокричал мне почти в ухо:
- Да, что Архипычу, он  и не в таких переделках бывал. А вот Фрол слабоват, и в нашем промысле ни хрена не дюжит.
     С Митяем мы прошли уже не одну путину, но я так и не свыкся с его умением без труда читать мысли других людей.
    Говорить не хотелось, и я не ответил. Растянутые жилы и мышцы ног нещадно болели, грудь ломило, глаза, залитые кровью, едва различали свет костра, разведённый поодаль среди камней – подальше от ветра и дождя.
 
   Артель наша сложилась не вдруг, и с каждым в ней мы нахлебались волжской водицы сполна. Фрол же был из другого рода-племени, а потому и судить его, по нашим бурлацким меркам,  было бы несправедливо. Тщедушный не только телом, но и духом, он, между тем, был правой рукой хозяина, а потому, его надлежало слушаться и хочешь - не хочешь подчиняться, как, впрочем, и прописано было договором. К тому же он был сейчас на судне, а мы, пусть промокшие до костей, изнемогшие в борьбе с ветром и течением – на твердом берегу.
 
     Поужинав и кое-как обсушившись у костра, аравушка  стала готовиться к ночлегу. Я, взглянув на почти чёрное от низко нависших туч небо, вновь готовое в любое мгновение разродиться дождём, наказал товарищам своим соорудить шалаши. Сам же, несмотря на сбивавший с ног ветер, решил пройти по-над берегом, оглядеться да осмотреться. Место, куда мы пристали, было мне знакомым по прежним путинам. В здешних оврагах да в прибрежных лесках ютилось немало всякого тёмного люда, готового поживиться за чужой счёт, и промышлявших разбоями по ночам. Не меньшую, а может и большую опасность, представляли для нас местные жители крохотной деревушки расположенной в версте от берега, то и дело, чинившие бурлакам и судовщикам всякие неудобства и притеснения. Взобравшись на крутой берег, я не заметил ничего подозрительного. Деревня уже мирно спала, потушив огни. И лишь дворовые собаки лениво брехали в темноте.

   Вернувшись, я застал ватагу крепко спящей. К полуночи ветер стих, вместе с ним, натешившись и нагулявшись вволю, утихомирилась и улеглась на сон река. Где ещё недавно холмились гневные воды её, теперь расстилалась неподвижная чёрная гладь утомлённых бурею вод. Стояла мёртвая тишина. Помолившись, я лёг под ближайшим деревом и с наслаждением растянулся на тёплой, податливой земле. В мурье, в душной атмосфере судового трюма, как бы там ни было тепло и сухо, не расслабишься, а значит, и не отдохнёшь так, как на вольном воздухе. Тяжкая же наша работа требует или железного терпения или полного тупого и почти скотского безразличия ко всему, чтобы исполнять её изо дня в день целыми месяцами, не отдыхая, как следует и ночью.  Краткий, как мгновенье, сон, больше похожий на забытьё, не успевает подкрепить силы бурлака,  день за днём копя в нём усталость, раздражение и  дикую злобу.
 
    Отец и мой первый наставник в бурлацком промысле учил меня расслаблять свои тело и ум простым упражнением.
    Ляг, - говаривал он, - на землю. Прочувствуй её всем телом своим. Ощути живое её тепло, и представь, что каждая частица тела твоего в почву врастает и как будто корни в неё пускает. Растворись, слейся с ней всем существом своим и стань с ней одним. Как корни деревьев и трав земных соками земли, силушкой её напитайся.
 
    Погляди, - сказывал он мне,- на зверьё. Их жизненная сила оттого, что ходят и спят оне, к земле расстилаясь. Сила же духовная, присущая человеку в том, что он как трава и деревья, стоя на земле, верхушкой своей к небу устремлён. Так и ты, пока стоишь, или идёшь в тяге, в молитве своей безмолвной к небу устремляйся; ложишься, чтобы отдых телу своему дать, - питайся земным теплом….

     Отец, отец.…  Где могила твоя? До восьмидесяти лет ходил он гусаком в бурлацкой артели, и преставился не от болезни, ибо силы и здоровья до конца дней своих был немерянной. Забрала его Волга, как и большинство из нас – коренных, как плату за вольное бурлацкое житьё. По весне, когда судовщики торопятся скорее отправиться в путь, чтобы не пропустить большую воду, расшива с бурлаками столкнулась с невесть откуда-то появившейся льдиной и затонула. Не спасся тогда только он один, выручая из беды своих товарищей. Матери своей я не помнил. Отец никогда не говорил о ней, и даже пьяным, когда у всех развязываются языки, уходил от моих настойчивых вопросов, мыча в ответ что-то невразумительное, смахивая украдкой скупые слезы. Отец был для меня всем с самого рождения. Отец да Волга вскормили меня. Артель воспитала, и не было теперь никого в целом свете у меня роднее и ближе её.

   За этими думами я и не заметил, как уснул, будто провалился в черную бездну. А когда проснулся и открыл глаза,  то не сразу понял, где я нахожусь. Вокруг стояла глубокая, торжественная тишина, гулкая, чуткая, звоном комариным звенящая. Тучи, недавно нависавшие над Волгой, разошлись, и огромным куполом богородичного храма застыло надо мной небо: живое, подрагивающее огоньками звезд, будто говорящее со мной на каком - то неведомом мне языке, манящее в свои бездонные глубины и дали. Тело, отдохнувшее за несколько часов хорошего сна, вновь было полно силой и бодростью. Я сел, огляделся. Товарищи мои спали. Спала и река, и на её густой, как масло поблёскивающей поверхности, в глубине ночного мрака качалась убаюканная ветром и волнами расшива. Я встал, потянулся и решил, было, пройти вдоль бечевника, размять кости да оглядеться вокруг, как вдруг, примерно за версту от того места, где  находился, я увидел слабый свет. Это не было похоже на свет от костра. Он подрагивал и колебался из стороны в сторону, будто кто-то нес перед собой горящий факел или фонарь. Свет приближался. Растолкав Митяя и наказав ему быть настороже, я двинулся встречь, не зная и не догадываясь о том, что, вернее кто, меня ожидает.
                ***
   Бурлацкий базар был в самом разгаре. Саратов гудел как потревоженный улей. Все улицы и улочки, прилегающие к Волге, были до отказа забиты бурлацкой массой. Ватаги, в ожидании ряды, которая вот-вот должна была начаться, стояли плотно, не протолкнуться. Сговорившись о нижней цене, ниже которой подрядчик, выбранный из своих же артельщиков и выступающий в переговорах от лица всей ватаги теперь опуститься не мог, бурлаки напряжённо ждали, сбившись в артельный круг и глухо переговариваясь меж собой.

   Из дворов Тулупного переулка воздух доносил запах кислой овчины и дублёной кожи, но самих тулупников не было видно. Попрятались от греха подальше, как и саратовские мещане, обыкновенно всегда дерзкие и нахальные, но в эти дни, памятуя о поговорке «собака, не тронь бурлака, бурлак – сам собака» предпочитавшие отсиживаться по домам.

   Вот, наконец, показались первые покупатели. И торг пошёл. За нашу артель, по обыкновению, выступал Митяй Шамра, без малого уже десяток лет ходивший у меня в подшишечных. Огромный как медведь и острый на язык, - он был первым задирой и забиякой в бурлацких стычках и непревзойдённым мастером в кулачных боях, которые время от времени устраивались на улицах Саратова на потеху местным жителям. Несмотря на буйный нрав, в переговорах ему не было равных. Сторговавшись о сорока рублях серебром за путину, отдав паспорта, и получив задаток, товарищи мои готовились отметить удачную сделку выпивкой. Я же, по опыту зная, чем этот непреложный бурлацкий обычай заканчивается и не охочий до драк и выпивки, решил отойти от своих, да поискать соляной обоз идущий через Аристово. Близ него, в раскольничьем скиту я обретался от путины до путины, переселившись туда вскоре после смерти жены. Обратный путь предстоял неблизкий, но обозы с солью всю зиму ходили исправно, и я не волновался.

   Валовая, на которой чаще всего происходили кулачные бои горожан с бурлаками и видевшая на своём веку немало кровавых битв, сплошь обставленная кабаками, домами терпимости и прочими притонами народа пьяного и буйного, сегодня была особенно шумной. То и дело, разгулявшиеся не на шутку ватаги принимались выяснять отношения между собой, оглашая морозный воздух криками и нестройным хором пьяных голосов. Крики, шум, топот, мелькание чёрных бурлацких чепанов в дверях притонов – всё это вместе создавало атмосферу всеобщего разгула и какой-то пьяной радости – «Ну, теперича, заживём!» Проталкиваясь между двумя разгорячёнными от выпитого и уже стоящими друг против друга ватагами, я ненароком задел кого-то в них локтём, и сейчас же, как будто тот только того и ждал, услышал за спиной хриплый голос:
-Куды прёшь, гнида горчишная!

   Толпа в предвкушении забавы затаила дыхание. Я вспыхнул как порох. Кровь прилила к вискам, в глазах потемнело. До боли сжав кулаки, я развернулся к обидчику, становясь в стойку кулачного бойца. Но, в то же мгновение, совсем рядом, тихо, но твёрдо кто-то произнёс:
-Мудрости достигает лишь тот, кто столь же глубоко постиг свою тёмную сторону.

   Услыхав этот голос, всё моё нутро вздрогнуло и пошатнулось, как от удара. Птицей в руках затрепетало сердце, ликуя от нахлынувшей радости. И из глубины души, из тех закоулков памяти, о которых я и не подозревал, донеслась весть: Он! Подступили к глазам неожиданные слёзы. Бурным потоком, сметающим на пути все сомнения и страх ошибиться, понеслись воспоминания. Я медленно, будто во сне обернулся. Передо мной стоял он – мой Старец. Переполненный чувствами, я, уже ничего не видя вокруг кроме этого лица, незнакомого и в то же время родного и близкого, раздвигая собой плотно обступившую нас толпу, приблизился к нему. Припал на колени. Не в силах сказать ни слова уткнул мокрое от слёз, счастливое лицо в складки грубого домотканого рубища.
- Встань! Встань, сын мой! – услышал я над собой строгое и ласковое одновременно, - Не путай служителя с Господином!

Силой подняв меня с колен, Старец, с милой улыбкой обнял меня, троекратно расцеловав:
- Здравствуй, Сергий! Кажется, так теперь тебя зовут?!
Двадцать один день, до самого начала путины я приходил к Старцу в маленький домик на окраине Саратова, но ощущение времени исчезало, как только я вступал на порог его жилья, больше похожего на келью. Мир раздвигал свои границы, и необозримые просторы  его открывались моему внутреннему взору. И я вспомнил всё.

                ***

   Я не знал, как выпутаться из этой беды. Служа верой и правдой своему Отечеству на протяжении сотен лет, я верил в проведение и Рок. Я мог привести тому в подтверждение сотни случаев из своей и чужих жизней. Но, сейчас…. Сейчас было другое. Среди людей близких и дальних, своих и чужих я был словно под колпаком с выкачанным из-под него воздухом. Я действительно не знал, что делать. В уши влетали  чужие слова и фразы о бесцельности моего существования здесь на земле, о том, что так не живут, что я занят не тем, чем должно и провожу свои дни не так.  Влетали и тут же разлетались, как испуганные ветром птицы. Ибо на самом деле, никто из укоряющих меня не знал главного. Как прожить мою, не их, а мою жизнь. Прожить ярко, азартно, достойно Того, Кто послал её мне, Кто выбрал мне именно эту стезю, не похожую на все остальные. Только Он знал всё наперёд. Только Он, как никто другой, знал и видел все мои взлёты и падения, победы и поражения. И направляя меня на путь Истины, оставлял мне самому выбирать инструменты её постижения. В Его сути не было и нет осуждения. Судим себя мы сами.  Порой, - бессмысленно и жестоко. Но лишь Он, Единый, знает, что Человек неподсуден никаким судам в мире, ибо свобода выбора, которая дана ему от века, и жажда познания, направляющая его к постижению всё новых и новых аспектов Истины о себе, о мироздании, о Вселенной, дают ему право идти своим единственно правильным и неповторимым путём через века и тысячелетия. И на путях земных суды человеческие являются олицетворением несовершенства человеческого мироустройства. Мы судим себя и друг друга, будучи далеко несовершенными перед Богом, который один праведен и благ и который всегда готов спросить: «А что ты сам выбираешь?» И только этот глас, слышимый не ушами, нет, а собственным духом, ведёт нас путями земными и небесными….

   Но, сейчас. Сейчас передо мной была пропасть. Я стоял на краю. А в спину толкали взятые мной обязательства, долги и обещания. И не было крыльев, чтобы взлететь. Было тело, которое, по уверениям моего разума, не способно летать. И был тоненький лучик Веры, тонкий как струна, натянутый над пропастью и уходящий вверх, в Неизвестность.
И я сделал шаг.
                ***

    Пройдя версты три вдоль бичевника, я заметил, что с каждым  моим шагом свет становился все ближе и ближе, но, странное дело, не увеличивался, а, казалось, наоборот, все уменьшался в своих размерах пока не превратился в крохотную звездочку. И тогда я увидел, другие звёзды вокруг, горящие и сверкающие в темноте, словно искры от костра. Я в замешательстве остановился, вглядываясь в этот хоровод живых огоньков. Что это?
      
      Мы заночевали почти у подножия Жигулей, о которых исстари слыла средь бурлаков недобрая слава. Здесь случалось всякое, и, исходивши Волгу вдоль и поперёк, я не знаю мест таинственней и страшнее, для всякого, кто попал сюда не по своей воле. Судовщики опасались этих мест большей частью из-за разбойничьих ватаг, которыми кишели эти горы и чащобы. Мы же бурлаки, сами часто жившие не в ладах с законом, не воровского люда  боялись, а самих этих мест, пустынных и диких, где и сёл-то, раз-два и обчёлся, а и те, что есть, всё какие–то колдовские поселения с диковинными жителями, молящимися неизвестно кому и как. В сношения с ними мы  входили лишь в случае крайней нужды. Нам же они доставляли одни неприятности, и не раз бывало, пропадали бурлаки целыми ватагами, едва вступив в пределы Жигулевских гор.
      
      Вглядываясь в сияние звезд вокруг меня, отчего и темнота делалась почти осязаемой, я вдруг заметил за ними темные фигуры, молчаливо описывающие руками с горящими огоньками в них какие–то сложные узоры. Я стоял в самом центре некоего действа, творившегося вокруг меня, и как мне показалось, волей неволей, становился его участником. Моя роль в этом таинственном обряде заключалась в опасливом озирании вокруг себя, в полной готовности дать отпор всякой неожиданности.
     Между тем, мелькание огней в полной тишине  завораживало, и, неожиданно, когда настороженность моя сменилась любопытством, а затем простым любованием, ко мне пришло понимание того, что происходило перед моими глазами. Я осознал вдруг, что все мы живущие под этим небом – звезды, затерянные в бездонной глубине неба, разделённые огромным океаном темноты и неведения и соединяемые лишь осознанием того, что все мы – искры одного вселенского огня, несущие в себе отсвет единой истины о себе самих и о мире вокруг нас. На ум пришла фраза одного из апостолов – Бог наш, есть огнь поядающий, и вслед за этой мыслью другая, что Бог наш есть ничто иное, как Свет, поедающий тьму разобщения. Так же неожиданно, каким было появление огней перед моими глазами,  эти живые светляки почти одновременно   погасли, и тьма ещё более густая, нежели прежде, обступила меня со всех сторон. Я словно ослеп на мгновенье, и в тот же миг ощутил близко-близко чьё то присутствие.
  -Ступай за мной, - услышал я негромкий приказ почти у самого уха, и, оглянувшись, заметил рядом с собой  человека.
 -Кто ты? – пересохшим от волнения голосом спросил я.
 -Друг, – ответил он, и, чуть погодя повторил - Иди за мной.
Я подчинился.
 
   Идя вслед своему немногословному вожатому, я дивился тому, с какой легкостью он двигается в полной темноте.  Я едва поспевал за его огромной фигурой впереди, и порой лишь белизна его одежды служила мне ориентиром. Прошагав с версту по-над берегом, мы углубились в лес и долго шли по узкой тропе, пока не уткнулись в отвесную стену горы, в которой зияло отверстие пещеры, освещенное слабым светом изнутри. У самого порога ее мы были встречены седобородым старцем в белом одеянии, который, заметив меня за спиной провожатого, рассмеялся:
-  Уморил ты нашего гостя, Ставр, - и, уже обращаясь ко мне, произнес радушно:
-  Добро пожаловать, Сергий. Мы тебя ждем. Проходи.

   Войдя внутрь, я на мгновенье застыл на пороге, удивленный  количеству людей  стоявших двумя рядами вдоль стен пещеры со свечами в руках. Подрагивающий свет свечей уходящих в дальнюю даль, теряющийся где-то в глубине ее, свет лиц, торжественных и строгих, и в то же время,  внимательных, понимающих и любящих, молча и с надеждой взирающих на меня,  с каждым шагом внутрь открывали во мне мой собственный источник света;  и по мере того, как я углублялся все дальше и дальше, мой внутренний свет, чувства ответной любви и благодарности ко всем окружающим меня людям, сияли  все ярче и сильнее, пока не заполонили меня целиком. В самом конце этого, как мне казалось, нескончаемого коридора человеческого света, тепла и участия стоял мой Старец с милой сияющей улыбкой своей. Обняв меня, растроганного и взволнованного всем происходящим, он тихо и проникновенно, но так, что каждое слово его огненными каплями падало прямо в душу, спросил:
- Здравствуй, воя и  брат. Готов ли ты принять ответственность за судьбу мира? Готов ли ты принять все, что выпадет на твою долю как должное? Готов ли ты быть светом в окружении тьмы? Готов ли ты к служению высшему?
И услышав мое – Да, готов! – сказал:
-  Мы рады, что на один светлый дух в нашем воинстве стало больше. Да будет так! А теперь, возвращайся в свой мир, чтобы светить и зажигать своим светом новые звезды.
Он проводил меня до выхода и благословил на прощанье:
-  Мы уже не увидимся в этом мире, но где бы ты ни был, всегда помни, что связи между людьми, единожды возникнув, никогда не прерываются. Великая иллюзия самости говорит об обратном. Ты же знай, все люди связаны друг с другом узами высшей любви. Стремись к ней всегда, и все остальное приложится. Чем выше подымешься, тем больше объемлешь. С тем и живи.

   Я вернулся к ватаге перед самым рассветом. Митяй, встревоженный моим долгим отсутствием,  уже собирался расталкивать спавших мертвецким сном бурлаков, но, увидев меня, напустился было с расспросами, да быстро отстал. К тому времени подошла лодка с Архипычем и с Фролом, у которого с  лица не сошел еще испуг от всего пережитого, и все внимание переключилось на них и их ночное приключение.

    По неписанным законам бурлацким никто не имел права расспрашивать человека: кто он и откуда, и какого рода-племени, покуда он сам того не объявит. Но и скрыть себя в жизни, в которой каждый миг был борьбой, перед лицом целой ватаги, было невозможно. Уже первый день в лямке говорил о том, кто ты есть таков; и бывало, ещё до первой перемены новичку приходилось выслушивать суровый приговор артели: не сподручно нам с тобой в тяге идти, отстань. И уходил не солоно хлебавши, не получив паспорта, с одними задаточными деньгами, которые обязаны были возместить его поручители. Наша артель не отличавшаяся с виду от тысяч других на реке разнилась от них лишь в одном. Всех нас соединил в одно целое случай, произошедший почти десять лет назад. До того дня все мы ходили в разных ватагах, не зная и не ведая о существовании друг друга.


Рецензии