Убийство на улице Герцена
и недаром “Каиафа невольно пророчествует...”
(В.Н. Ильин “Война с красотой и власть тьмы”)
Черная жаркая ночь тропиков расточала удушливые ароматы. Запахи во сне - это необычно. А то, что все окружающее его сон, он знал наверное. И этот влажный, длинный, темно-зеленый лист - сон. И этот липкий, как пот, и, как пот, неосвежающий тропический дождь - сон! И эти желтые, как смерть, глаза зверя - тоже сон, сон! СОН!!!
Но какой ужасный.
Боже! Какой ужасный сон!
Запахи сна обволакивали и удушали его. Джунгли пахли прогорклым духом звериной шерсти и формалином, столь противно естественным для этой влажности обдуряющим запахом многолетней городской пыли и дезинфицирующим ядом хлорки, они пахли засаленной бумагой из-под колбасы, скипидаром, олифой, цементом, сигаретами “Прима”, бустилатом и потными носками, они пахли чьим-то злым и выжидающим дыханием, обманом, безвоздушием необратимого и сладким запахом убийства, они пахли орхидеями зла и фиалками невинной смерти.
В обычной жизни запахи не вызывают у нас страха: омерзение, гадливость, любое неприятное чувство, но - не страх. В этом его сне запахи были пропитаны страхом. Видения лишь вторили им. Видения эти были вовсе не похожи на сны шизофреников, как их обычно представляют, - цветные сюрреальные картинки. Да ведь он и не был шизофреником. Вот почему видения в его снах не были видениями яркими и захватывающими, а были смутными, едва различимыми, заставляющими вглядываться. Это были видения тропического леса. Киплинг. Но только без романтизма, а весь - ужас, весь - парализующий страх. Апофеозом этого страха было всегда одно и то же - горящие в ночи глаза, злые глаза человекообразной обезьяны...
***
Как это ни банально, но что поделаешь? Сны наши редко бывают хоть сколько-нибудь истинными, тем более - вещими. Обыкновенно даже самый убогий символизм в них смог бы разыскать лишь очень пристрастный фрейдист. Сны наши чаще всего унылое подобие яви. Это конечно не означает того, что сны должны обязательно иметь явь источником своих тем и образов. Просто я хотел сказать, что мир, в котором спит большинство наших современников, ничем не отличается от мира, в котором они ходят на работу. Он столь же убог, сколь неинтересен и сер, как чуть ли не каждый день этой жизни. Сколько его не украшай флажками и уличными громкоговорителями, серая фигура стража порядка никогда не исчезает с этой картины - будь она сонным видением или просто видом из окна.
Такое же впечатление производил и этот бесконечно повторяющийся сон моего героя (назовем его для определенности Вольдемаром). Он возвращался из этого сна, как с работы - с уставшими нервами и опухшими ногами. Поначалу-то он думал, что ноги к утру опухают от регулярных возлияний накануне, но его уверили, что от этого должно опухать лицо. Лицо же у Вольдемара не опухало. Оно оставалось всегда одинаково твердым, как будто вместо кожи оно было покрыто бетоном.
Прошаркав опухшими ногами в ванную, проснувшийся посмотрел в покрытое лишаями зеркало и потрогал пальцем свою щеку. Бриться он не собирался, т.к. не росла у него борода. Не росли у него и брови. И ресницы не росли. А волосы на голове выросли давно и теперь постепенно выпадали. Лицо в зеркале он повернул направо и налево, а желтый палец потрогал лоб, щеку и шею.
Художник (я забыл предупредить читателя - Вольдемар был художником) молча повернулся и ушел в свою комнату.
Это был послесонный туалет.
Но это не означает, что наш герой был чудовищем, эдаким монстром. Да, он был слегка опустившимся. Но не совсем. Нет, еще не совсем. Его глаза не были глазами подонка, а смотрели тихо. Отсутствие растительности, особенно ресниц, многих пугало в обращении с ним. Некоторые думали, что Вольдемар облученный и делали неправильные выводы о его половом бессилии. На самом деле именно в этом занятии он был хоть куда и даже обладал удивительной ловкостью. Впрочем, для нашего рассказа это не имеет значение, если конечно не обращать внимания на тот факт, что, не будучи евреем, он был обрезан.
- Для гигиеничности, - важно повторял Вольдемар любимое словечко своего папы-покойника.
Вообще-то художник отличался меланхоличностью, но в голове его была неуравновешенность. Бывало, что что-то соскакивало у него в мозгу, и тогда он становился, как испуганное животное, - бешено сопротивлялся жизни. Однако в обычное время он был вполне хороший человек, тем более, что работал он в музее. В Зоологический музей его устроил сосед - чучельник. Так вот квартира и стала зоологической. Виктор Афанасьевич был чучельник, тетя Настя - уборщица, а Вольдемар - художник.
Правда последнее время основные экспозиции музея были закрыты - в музее шел ремонт. Но от этого работы всем только прибавилось. Так что и Афанасич, и Вова бывало днями и ночами пропадали в музее. Один латал подъеденные молью и жучком шкуры человекообразных, а другой - рисовал новые панно, на которых эти человекообразные, ловко орудуя палками, превращались в человека. Вольдемар с какой-то почти патологической тщательностью рисовал лица, покрытые волосами. В каждом зрачке он ставил маленькую желтую точку. Афанасьевич удовлетворенно хмыкал и потирал волосатую грудь. А тетя Настя, открыв рот, долго, долго вглядывалась в глаза горилл, и тряпка вываливалась из ее слабеющей руки.
Тетя Настя - третья жиличка в квартире на Герцена (а именно там проживали все наши герои) работала в музее по ночам (так ей было удобно), а днями - возилась на кухне, стирала, стояла в очереди на Столешникове. Нам бы не хотелось, чтобы у читателя сложилось впечатление, что автор пишет только об алкоголиках: один встал с перепоя, друга, - целыми днями простаивает в очереди в винный магазин и т.п., - нет, тетя Настя вовсе не была алкоголичкой. Более того, она даже не была пьющей, даже выпивающей. И на свадьбе-то своей полвека назад, когда выпивка была не чета нашей, а закуска - просто мечта, тетя Настя не выпила ни грамма, а только понюхала. Нюхать она любила. Может и права была тетка, говоря: “Профукала ты жизнь свою, Настя, жизнь - она не одеколон, ее не нюхать, а зубами рвать надо!”
От мужа Настиного остался лишь кисет со слабым запахом махорки, доступным только тете Насте. Вот и все.
Настя не вспоминала мужа. Да и вообще, думы ее не носили характер воспоминаний. Ум ее был похож на запах полевых цветов в конце лета: чуть горьковатый, пыльный и совершенно без названия. Этот впитавший в себя все запахи лета букет мог замечаться или не замечаться, мог стоять на дачной веранде на старой потемневшей и рассохшейся этажерке, быть одновременно и элементом интерьера и деталью пейзажа. Его запах сливался с запахом темного дерева дома, а цвет неуловим, потому, что сама мысль о его цвете никому не приходила в голову. Словом, можно было бы сказать, что не мы, осуетившиеся, занятые огородом, телевизором, красотой неба или самоконтролем, не мы, а он - этот макет несуществующей жизни, он - незаметная, но такая красивая вечность смотрит на нас и недоумевает: для чего мы так старательно меняемся?
Недоумение охватило душу тети Насти, и она совсем забывала слова. Как ребенок, она могла часами смотреть телевизор: не мигая и приоткрыв рот. И если бы вы спросили ее: “Настасья Павловна, чем привлекла вас передача “Человек и Закон” законом или человеком?” - Она бы лишь вздохнула и выронила из рук половую тряпку, которую она имела обыкновение таскать с собой повсюду. Наблюдатель, знакомый с классикой, по праву мог бы сравнить восприятие тети Насти с гоголевским Петрушкой: он видел в тексте лишь буквы, а она - на экране телевизора лишь маленькие светящиеся точки. Так ли это на самом деле, проверить конечно невозможно. Но то, что маленькие яркие точки завораживали тетю Настю, можно было понять из того, как застывала она перед глазами вольдемаровских горилл, с их желтыми огоньками в зрачках.
***
Зная безропотность тети Насти, Вольдемар часто использовал ее как натурщицу, заставляя переодеваться в тренировочный костюм Афанасича и принимать странные позы, свойственные, по мнению Вольдемара, диким приматам. Вот и сегодня он решил сделать несколько набросков. На довольно просторной кухне сумел разместиться и Вольдемар со своим картоном, и застывшая в пугающей горильей позе Анастасия Павловна. Виктор Афанасьевич попивал в углу чаек и с удовлетворением поглядывал на Настю.
- Нет, вот ты, Настасья Пална, не правильно стоишь. Ты руки-то пониже, пониже опусти. Вот. И спину, спину круглее. Вот.
- Ты слушай, слушай, тетя Настя, он знает как гориллы стоят.
- Да я то стараюсь. Да нешто может человек-то как горилла?
- Не только может, но вобщем-то должен.
- Так зачем же должен? То ведь все-таки зверь.
- Зверь, говоришь, а мы то кто, не звери разве? Звери и есть, только умные. Ну и конечно на вид благообразнее. Это-то все эволюция и сделала.
- Да не уж то и это все революция?
- Да не революция, а эволюция. Революция - это когда сразу всего достигают, а эволюция - когда постепенно. Сначала были обезьяны, потом - человекообразные обезьяны появились, ну и наконец - человек. И все это долго продолжалось. Может миллионы лет. А революция - сразу сделалась.
- Да как же сразу, ежели до сих пор идет?
- Ну это уже эволюция революции.
- Нет, что-то я не очень понимаю... а у обезьян тоже сначала революция была?
- А кто ее знает. Может и была...
- То есть и мы до революции вроде как обезьяны были, а теперь - человеки?
- Ну, вроде так.
- Но ведь это получается, что обезьянами тоже вроде как неплохо быть?
- Да даже лучше, чем людьми-то. Вот я и говорю - ты давай старайся, может и станешь как горилла! Обезьяны, они ведь человека куда ловчее. Да и сил у них больше.
- И то верно, до эволюции-то народ добрее был, хотя может и обезьяны. Ну или как сказать - человекообразные.
- Это ты, тетя Насть, верно говоришь. Только ты не вертись. Стой смирно.
- Я вот только одного не пойму: как же ты с меня обезьяну нарисуешь, ведь вовсе не похожа я?
- На все, тетя Насть, есть художественное воображение. Мне главное структуру скелета уловить...
- Ну и здесь ты не прав, Вовик, скелет у гориллы другой. Это я тебе как профессионал говорю. Горилла, она всеж-таки к земле ближе была, и потому позвоночник у нее согбенный.
- А причем тут ближе к земле? Вот мой дед был ближе к земле, а спина была прямая, как доска.
- Ну, дед твой всеж-таки не горилла был, а человекообразный!
- А как же нам, Виктор Афанасич, вновь ближе к земле стать? Сгибаться иль нет?
- Сгибайся, Пална, сгибайся...
***
Сегодня не впервые беседуют на кухне жители зоологической квартиры. Вольдемар рисовал с тети Насти уже четвертое панно, и с самого начала Афанасич комментировал его работу. Его комментарий разрабатывал три темы: о том, что звери лучше людей, о том, что нужно быть ближе к земле и о том, что раньше было лучше, чем сейчас.
С последними двумя тезисами все жильцы единодушно соглашались, а вот первый - вызывал ожесточенные споры. Вольдемар грубо высмеивал Виктора Афанасьевича, а тетя Настя колебалась и постоянно путала революцию с эволюцией, интересовалась - как же быть ближе к земле, как сгибаться и вытягивать руки вниз, как выдвигать вперед челюсть, как блестеть глазами... Вобщем - колеблется тетя Настя. Зверем ей конечно становиться не хочется, но хочется, чтобы было хорошо, все хорошо - как раньше. Назад хочет тетя Настя повернуть эту самую эволюцию, или революцию - никак не запомнить... Вот Афанасич говорит, что надо спину гнуть - будет гнуть спину Настасья Пална, и руки отвешивать и зубами скрипеть, зато потом будет ходить, как папаня ее Павел Гаврилович Супраков хаживали. Помнит она своею нутряною, бессловесной памятью, как жили они в теплом родительском доме, как напевно и внятно читал отец молитвы, а потом клал на голову свою теплую руку, как на Пасху стояли в жаркой церкви и разговлялись яичком. Помнит тетя Настя книжки с удивительными картинками, и то, как мать напевала “Свете Тихий”. И вновь хотелось Анастасии стать человекообразной, вновь пережить радость детского праздника, вновь замереть перед огоньком лампадки.
Подружка Настина, Агафья, ходила в церковь и все звала туда Настасью. Та даже пару раз с ней сходила. Но не смогла удержаться там: все ей казалось, что не такая она, не годится для места этого, что-то в ней потеряно очень важное, и, чтобы восполнить потерю, нужно ей самой, Насте, сделать что-то важное, как-то измениться, что-то вспомнить, чему-то вновь научиться...
Вот почему так внимательно вслушивалась Настя в слова Виктора Афанасьевича: искала она в них разгадку своего спасения. Про Бога, правда, тот ничего хорошего не говорил - и это настораживало тетю Настю, но зато много говорил он о доброте, о нравственности, о том, что природа сделала нас хорошими. Она видела, что Вольдемар, он хоть и выпивает иногда и нет в нем умственного стержня, а лишь какая-то необыкновенная легкость, - все это видела тетя Настя, хотя может быть и не могла это как-то связно объяснить. Однако, чувствовала Настасья Павловна, что не забыт ни Вольдемар, ни Афанасьевич, что есть на всех печать высшей памяти и даже любви. Вот и то, что сама Настасья помнила их и жалела, говорило ей о том, что есть в них эта жалеемая душа, пусть и спрятана она далеко в груди.
***
С детства любимым чтивом Вольдемара была иллюстрированная “Жизнь животных”. Он долго бродил глазами по очертаниям амеб и ребрам древних рыб, морские звезды заставляли его замирать в оцепенении, а когда мальчиком он впервые был приведен в Зоологический музей и вблизи увидел страшную рожу крокодила, ему показалось, что мир людей - это жалкая суета призраков, лишенных не только плоти, но и того характера, который в этой плоти выражается. Может быть такая злая сила и такая мертвенная жестокость в существе, не имеющем твердой, как камень кожи с изысканным узором? Может ли быть такой взгляд желтой свободы в звере, когти которого не спрятаны в мягкие подушечки? Сколько бы ни говорили Володе, что все это есть в душе человеческой, он всерьез не верил в это. Конечно он не стал бы отрицать, что человек может быть кровожаден, как крокодил, свободолюбив, как пантера, или бесстрашен, как кобра. Но это все лишь “как”. Человек представлялся ему жалким актеришком, который сам не в состоянии справиться с собственным воображением. Да воображай ты что хочешь, все равно - был ты беленьким безволосым червячком - им и останешься. Более всего раздражало Вольдемара учение об “образе Божием в человеке”. Это он услышал от одного случайного собеседника, с соседом которого по коммуналке он одно время был весьма близок.
Под “образом Божием” Вольдемар понял разум. Вот, мол, умнее человек всех зверей, а потому он - Бог природы. Ну, что тут возразишь? А возразить Вольдемару хотелось. Ох, как хотелось! Не желал он, чтобы человек был сильным. Ведь Бог - это сила. Следовательно, Бог - это природа. Вот где сила! Вот, где бесконечные возможности! Конечно, человек может быть и способен убить крокодила, тигра или змею. Но это лишь дети Земли. Земля же - это само огромное и непобедимое живое существо. Его человеку не убить никогда! Даже эта пресловутая атомная бомба может напугать лишь самого человека, но не Землю.
Вобщем, разум раздражал Вольдемара. Никак ведь не обойти этот факт, ну что тут поделаешь. Странно, что при всей своей нелюбви к разуму, Вольдемар любил поумничать. В этом плане его нелюбовь выражалась в том, что он не переваривал умствования других. Всех. Кроме Виктора Афанасьевича.
Виктор Афанасьевич в воображении Вовы представлялся чем-то вроде жреца. Конечно, Вольдемар вовсе этого так не формулировал. Но его почитание Афанасича иначе объяснить было нельзя. Из всего сказанного выше может показаться, что Вольдемар был эдаким любителем природы, стихийным экологом, который и мухи не обидит. На деле было не так. Он не только не трепетал перед красотой цветочков и тем более не защищал их от человека, наоборот, он, обоготворяя природу, уважал в ней лишь сильное, а слабое ненавидел и презирал. Со священным трепетом разглядывая у Брема яростного носорога, он с той же, почти религиозной сладострастностью, мучил котенка и с презрением плевал в клетку льва, этого неудачливого властелина саванны. Как понять это отношение Вольдемара? Я бы дерзнул объяснить это так: Вольдемар чтил не саму природу, а ту невидимую, но страшную силу, которая порой проступает за природными феноменами - будь то извержение вулкана, цунами, акула-убийца или бешеный волк. Дикие животные, все эти крокодилы, гиены, змеи были лишь “иконами” этой силы, ее ипостазированными изображениями. Вот почему, им даже не нужно было быть живыми. Нужно быть похожими на тех живых, которые способны разорвать, загрызть, задавить.
Последовательно развитая эта теория привела бы любого человека к поклонению совершенным орудиям силы - оружию. Но Вольдемар, плохо учившийся в школе и всегда робеющий перед техникой, сознательно ограничил свои интересы животными миром. Еще со школы он научился срисовывать животных, что дало ему возможность, даже не имея художественного образования, конечно не без протекции Афанасича, устроиться в музей.
Но не следует думать, что речь идет о жалком копировальщике. Вольдемар чувствовал в себе истинного художника. В своих рисунках он создавал “иконы” живой силы. Но его всегда восхищало искусство Афанасича. Тот создавал их из самой природы. Сочетание изображения силы с мертвостью самого изображения казалось Вольдемару мистической загадкой. Несущая смерть сила жизни, побежденная смертью -не таинственно ли это?
Виктор Афанасьевич был истинным художником смерти. Он воплощал ее в образах диких зверей, и от их стеклянных взглядов цепенела душа Вольдемара.
По правде сказать, его, как человека начитанного, не очень-то соблазняли бессвязные разглагольствования старика об эволюции, гориллах и т.п. ерунде. Он поклонялся таланту Афанасича, относясь в то же время презрительно к нему самому. Нравилось ему, однако, пугать тетю Настю грядущим вымиранием человечества.
***
Но вот сеанс на кухне закончен, и обитатели квартиры расползлись по своим квартирам. К 2 часам Настасья Павловна отправилась за водкой для Афанасича и Вольдемара, а те улеглись спать, т.к. в ночь решили идти в музей. Нужно было смонтировать экспозицию: новое панно Вольдемара и группу приматов Афанасича.
Вольдемара вновь мучил страшный сон, и когда, уже вечером, он продрал глаза, то, в освещенной уличными фонарями комнате, почудилась ему огромная тень гориллы, уносящаяся куда-то сквозь стену, и ее душный злой запах.
Комната Вольдемара была высокая и длинная, как пенал. Обстановка ее состояла из продавленного дивана с шатающейся спинкой, фанерного шкапа, под названием “ши-фанер”, стола и сундука. Вместо стульев были две табуретки. В глубине комнаты над дверью сооружены антресоли, где, как большие плоские книги, стояли холсты - работы Вольдемара. Он ведь не был лишь иллюстратором жизни животных. Он был известным среди богемы художником. Конечно, со стороны было видно, что товарищи по “худ. цеху” побаивались безбрового, считая его шизофреником (не в респектабельном смысле нонконформистов, а в самом настоящем, прямом). Однако и изгнать его из своей среды не решались: уж больно цепок и вредоносен был Вольдемар в минуты обиды. Картины Вольдемара никому не нравились. Его друзья художники делали все, чтобы не брать их на выставки, и лишь соседи - Афанасич и тетя Настя - хвалили Вольдемара: один с фанатичным восторгом, а другая - вынуждено и испуганно. На полотнах зоологического художника в разных видах воспроизводилась одна и та же тема: голая, в непотребных позах женщина. Фигура эта обставлялась разными предметами, писалась всеми цветами палитры - от ультрамарина до крапп-лака, но всегда оставалась тяжелой, опасной и темной. Вольдемар гордился своей “женской темой” не меньше, чем своим анимализмом, который, в отличии от “женщин авангарда” исполнялся в почти гиперреалистичной манере: искусно сделанные чучела расставлялись на фоне пластикового пейзажа. Что касается женщин, то он знал по имени все свои модели, хотя лица разглядеть на полотнах не было никакой возможности. Все они обладали (по крайне мере на своих “портретах”) примерно одинаковой фигурой, характерной слоновостью ног и сильным рожистым воспалением кожи. И все же, Вольдемар называл их по имени, чем немало смущал своих знакомых, т.к. все это были имена их жен и подруг.
Впрочем, я уделил столь много времени описанию творчества Вольдемара с одной целью -дать читателю возможность представить, в какую обстановку проснулся Вольдемар от своего ночного кошмара. Фонарь на улице, как это обычно и бывает, висел прямо перед окном и только что не раскачивался (сейчас фонари не раскачиваются). Его белый слепой свет люминировал комнату, деля ее оконным переплетом на область света (почти лунного) и область тьмы (совершенно беззвездной). В светлых квадратах по серым стенам ползли фиолетовые женщины - сверхлюди и сверхъобезьяны, а в темных квадратах тихо и зловеще поджидали жертву их тени.
Со сна и кошмара Вольдемару стало не по себе. Он провел рукой по лицу, чтобы отогнать наваждение, но стало еще хуже: он вдруг вспомнил, что у него на лице нет никакой растительности. Все пугались этого, а он сам для себя придумал миф о новом типе человека. Никто ведь не будет отрицать, что волосатость - это атавизм. Следовательно, безволосый человек - новая форма приматов. Форма будущего! Вольдемар давно продумал это и даже собирался сбрить остатки волос с головы, и сделал бы это, если бы не его боязнь бритвы, безжалостной тонкой полоски металла. Но сейчас, вспомнив это, Вольдемар почувствовал себя одиноким и жалким червячком среди людей и зверей. Даже такие же, как он, безволосые женщины по стенам не утешали, а пугали его. Он вскочил и, не зажигая свет, выскочил в коридор.
Виктор Афанасьевич еще спал. Спал он всегда с зажженным светом и запертой на ключ дверью. Вольдемар постучал раз, еще раз. Афанасич заворчал, послышались его плоские шаги, и дверь отворилась.
- Ну, пора что-ль?
- Пора, Афанасич.
- А Настя взяла чего, иль нет?
- Не знаю, надо посмотреть.
- Самой нету?
- Нету.
Два полуночника выползли на кухню, где высоко, под позеленевшим, как в бане, потолком висела тусклая, засиженная мухами лампочка. На столе стояли 4 бутылки водки. Афанасич потер сухие и шустрые руки, то ли от удовольствия, то ли разминая пальцы. Мгновение, и голова одной бутылки свернута, а жидкость течет в стаканы. Распив бутылку и покурив, работники зоомузея стали собираться на работу.
***
Душа тети Насти страдала от ночного времени. И кто это ее заставлял работать по ночам? - она и сама не знала. И все же, оставив на кухне столешниковскую добычу, она взяла тряпку и неслышно пошла в музей. Тяжелые двери закрылись за тетей Настей, высокие холодные стены обступили ее, и она захотела вернуться и не делать этого.
И все же, она должна попробовать и решить окончательно - правы Володя с Афанасичем, или все врут. С точки зрения просвещенного читателя, замысел тети Насти - чистый бред. Она ведь решила просто-напросто натянуть на себя шкуру гориллы, которую давеча выпотрошил Афанасич, приготовив к новой набивке. Что собственно хотела доказать тетя Настя? Или что уяснить для себя? Это трудно понять просвещенному читателю, да и сама тетя Настя никогда бы не смогла этого выразить. Вот почему, это должен попытаться сделать автор.
Тетя Настя, как мне кажется, до конца все же не верила в родство человека и обезьяны. Ни таблицы Вольдемара, ни рассуждения Афанасича не смогли убедить ее в этом окончательно. Но она стыдилась этого недоверия. Ей казалось, что по глупости своей и темности она никак не усвоит эту, столь необходимую для счастья, истину. И вот, стыдясь и краснея, тетя Настя решила потихоньку напялить на себя шкуру и самой убедиться: есть человек в обезьяне, или нет.
В этом замысле тети Насти видно безошибочное философское чутье. Только тот, кто сам побывал в шкуре другого, может его понять. И Настасья Павловна нисколько не сомневалась в успехе эксперимента. Сомневалась она только в двух вещах: в том, что влезет в эту шкуру, не порвав ее, и в том, что все это ей позволит проделать Виктор Афанасьевич. Второе сомнение разрешалось простым соблюдением тайны. А первое - лежало в плане сознательного риска. Вот почему, так тайно и тихо шла Настасья Павловна по темным сводчатым залам музея в мастерскую Виктора Афанасьевича. Она вполне надеялась, что купленные ею днем 4 водки станут надежным якорем для двух ее соседей. Но она ошиблась...
***
Уже порядком хватив и находясь в состоянии мистической аллертности, по темным залам музея двигались два человека. Они шли в мастерскую художника, которая представляла из себя закуток, отгороженный фанерой и старыми планшетами от помещения чучельника. В этих двух фигурах, временами выхватываемых из тьмы холодным свечением заоконных фонарей, легко угадывались Вольдемар и Виктор Афанасьевич. Первый о чем-то нервно рассказывал, почти шепотом. Расслышать можно было только отдельные слова: галлюцинация..., страшная обезьяна..., подсознание..., желтые глаза...
Когда спутники зашли в каморку художника, и Виктор Афанасьевич стал шарить по стене в поисках выключателя, Вольдемар, почему-то снова шепотом, сказал :
- Подожди, не включай. Вот смотри какой свет - точно, как у меня в комнате...
Художник взял в руку длинный, обитый на конце железом кий, превращенный в указку, и, тыкая им в нарисованных зверей, лихорадочно забормотал что-то, видимо очень важное, в ухо Афанасичу. Тот же, ничуть не изменившись в освещенном свинцовым светом лице, разливал водку. Они быстро выпили, и, как какой-то метроном их жизни, в пустом музее мертвых зверей пробили старинные часы. Бом... Бом... Бом...БАХ!
Последний звук не был звуком курантов. Это что-то тяжелое упало за перегородкой. Виктор Афанасьевич остолбенел и выпустил из рук стакан. ДЗИНЬ. Волосы Вольдемара поднялись дыбом... За стеной затаилось. Затаились и здесь. Афанасич тихо перехватил бутылку, а Вольдемар, весь дрожа, взял указку, как шпагу. Медленно текли мгновения. Послышалось какое-то ворчание. Осторожные шаги. И, вдруг, в черном проеме, среди фанерных щитов появилась тяжелая мохнатая фигура гориллы.
В разверстой пасти зверя белело. Слюна.
В то же мгновение острый железный конец кия вошел прямо в белый блеск. Он входил все глубже и глубже, пока не уперся в кость. Горилла дико завыла. Тряпка выпала из ее рук.
***
По-видимому, кий, пронзив глаз обезьяны, проник в ее мозг и убил страшного зверя навсегда.
Москва. 1988 г.
Следователь КГБ по особо важным делам Волков.
Опубликовано в альманахе "Злой Град"№1, Козельск 2002 г.
[фото: Зоологический музей МГУ на Большой Никитской (бывшая ул. Герцена)]
Свидетельство о публикации №209113000716