Рассказы из правого кармана

ГОЛОВА КОРОВЫ

Жарким июльским полуднем, когда еще нет даже намека на вечернюю прохладу, в маленьком дворике, огороженном старыми, утратившими цвет штукатурки, трехэтажными домами, в тени тополей, слоняются мальчики – Витя и Юра. Они одеты в шорты и майки, у Юры шорты голубые, у Вити – зеленые. Из карманов точат рогатки, мотки проволоки, и еще много чего.
Они слоняются по двору, пустынному в этот час. Они слоняются по двору, не зная чем заняться.
Во дворе тихо и неподвижно, двор мертв, как кладбище.
Из ближнего подъезда появляется мужчина в майке, габардиновых брюках и тапках на босу ногу. Он несет светло-желтый эмалированный таз. В тазу - половина головы коровы, разрубленной вдоль, и маленький топорик.
Он уверенно направляется к старому пню рядом с песочницей, что остался от срубленного давным-давно тополя, сметает с пня ладонью труху, смотрит на пень скептически:
То ли я вырос, то ли пенек меньше стал?
Приседает на корточки, ставит таз рядом, укладывает голову коровы на пень, примеривается топориком.
Мальчики подходят ближе. Им интересно и страшно.
Мужчина сидит на корточках, отчего его живот переваливается через пояс брюк и свисает этаким бурдюком. Ему трудно дышать, на лысине выступает бисер пота.
Наконец он выбирает линию, по которой будет рубить, на выдохе, с хрустом ударяет, и, не отрываясь от работы, спрашивает:
- Эй, мальцы, в каком классе учитесь?
- В пелвом, - отвечает Юра. Витя молчит.
- «Эр» плохо выговариваешь, - заключает мужчина, озабоченно рассматривая надрубленную кость. – Мой тоже, в детстве, «эр» не выговаривал. Теперь выскакивает, как из пушки.
Невесть откуда слетелись мухи, и кружат и садятся на разможженую кость, на мертвый, открытый круглый глаз головы коровы.
-Ты скажи матери, чтоб она тебя в логопедический кабинет сводила, там тебе «эр» живо поправят…
Через двор идет пожилая женщина в халате, с помойным ведром.
- Эй, Макаровна, купил вот полголовы коровы, на холодец.
- Свинина или говядина? – кричит Макаровна, направляясь к мусорному баку.
- Говядина, говядина…
Мальчики стоят рядом, устремив взгляд на коровий оскал, и кажется, что время остановилось.
Ноги у мальчиков худые и загорелые, и этот легкий, прозрачный загар совсем не похож на загар на плечах мужчины – кирпично-красный, тяжелый.
Мужчина еще раз, сильно, на выдохе, бьет топориком поперек челюсти, и осколки кости и зубы летят в разные стороны.
Один зуб долетает к ногам мальчиков, и Витя прячет его в карман.
- Молодая коровка, - улыбается довольно мужчина, - хорошие зубы, не гнилые.
У него самого половина зубов мерцает холодным никелированным блеском.
Он рубит голову коровы, отделяет узкие почерневшие куски мяса, с которых капает черная жидкость, и на эти капли сразу садятся мухи. Лица у них бронзовые, а крылья отливают голубым.
- Эй, малец, ну-ка, помоги!
Юра подходит ближе, стараясь не наступить на кусочки раскрошенной кости, протягивает руку, и осторожно берет двумя пальцами полоску мяса.
Я слышу, как бьется его сердце.
Витя стоит поодаль, ему страшно.
- Вот так, вот так, - бормочет мужчина, долбя топором коровий череп.
Его работа закончена, Он складывает куски в таз, на дне которого собралась мутная грязная лужица, кладет топорик, с трудом, кряхтя, поднимается с корточек, и уходит в темноту подъезда.
Юра вытирает пальцы о шорты, и на светло-голубых шортах остаются черные следы. Мальчики смотрят друг на друга круглыми глазами, в которых отражается небо.
А мужчина, отдуваясь, поднимается по скрипящей деревянной лестнице на площадку второго этажа, густо пропахшую борщом, толкает ногой незапертую дверь и входит в квартиру.
На кухне худая высокая женщина в летнем легком платье, и также в тапках на босу ногу, а нога у нее сорок второго размера, хлопочет у плиты.
Мужчина ставит на обеденный стол таз с разрубленной на части головой коровы, косится на женщину, она склонилась над раковиной, и ее костистые бедра проступили под тканью.
Он подходит ближе, кладет ей на бедро руку и говорит:
- Пойдем, что ли, побалуемся.
- Скажешь тоже, - отвечает она, слегка упираясь, убирая со лба прядь жидких, выцветших от солнца волос, но упирается притворно, как бы нехотя.
Они уходят в комнату, где панцирная кровать, а солнце уже опустилось почти до низких крыш, и с кухни густо и неумолимо пахнет борщом.
Отдышавшись, и выкурив папиросу, он подходит к окну, где в желтом свете скорого вечера, два мальчика обломком доски, словно топором, рубят деревянную чурку на пне старого тополя, и в мертвой тишине пустынного двора детский голос тянет:
- Молодая коловка…

Поезд будущего гремит на стыках, набирает ход, чтобы забрать с собой этих мальчиков (и этот поезд не остановить), - чтобы забрать их туда, где они станут лысыми, и где они в габардиновых штанах будут рубить остро отточенным топором на пне оскаленную голову коровы, где будет борщ пополам с любовью, и где они будут выговаривать все буквы.
- Почему? – спрашиваю я Машиниста. – За что?
Молчит Машинист.
Нет ответа.


ТРИ СЕМЕРКИ

Солнце клонилось к закату - неустойчивое равновесие между дневной изнуряющей жарой и приближением вечерней прохлады, когда дневные запахи слабеют, а вечерние еще не набрали силу.
Они присели на лавочку в тени, под шелест фонтана обсуждая проходящих мимо, и четверка бронзовых лошадей на крыше театра никак не могла спуститься вниз чтобы напиться.
- Сидим, как Берлиоз с Бездомным, - сказал один, - не хватает только иностранца… хромого, с пером…
- Я в понедельник уезжаю в командировку, - сказал невпопад другой, - надоело, третий год одни обещания…
- Хорошее здесь местечко. Я раньше сюда часто приходил. Пятнадцать лет назад…
- Пятнадцать лет назад хоть что-то обещали реальное, а сейчас? Я им сразу сказал - я ждать не могу. Разве это честные люди? Сволочи. Хуже всего неясность. Надоело.
- Нет, чудесное все-таки время было… Тихо, особенно вечером. Публика собиралась интересная. Шпана. Помнишь?
- Я то помню. А что?
- Ну, те времена. Как раз, в такой же теплый вечер, я так же сидел на этой лавочке. И вот, представь, из кустов сирени появился небритый малый с двумя бутылками портвейна "777" в руках. Сел рядом, поерзал, нерешительно оглядываясь, и сказал: "Слушай, парень, мне отойти надо. Постереги, а?" Поставил бутылки темного стекла на асфальт у моих ног, ушел не оглядываясь. И не вернулся. Я часа два здесь сидел.
- Его, наверное, в милицию забрали. Или под машину попал… Под самосвал. А портвейн ты куда дел?
- Как куда? Мы же с тобой его и выпили!
- Ну да? Не помню. Может быть. Слушай, у тебя в автосервисе надежного мастера нет? Мотор барахлит…
- Я вчера видел сон, будто я читаю книгу, в которой все написано, все, что было, есть и будет. Только прочесть ничего не смог - буквы расплываются, и страницы склеены намертво.
-Три семерки, три семерки… Сейчас бы коньячку… Еще билет надо купить. А там очередь… - он безнадежно махнул рукой.
Небрежно помахивая красной сумочкой у ним подошла сильно накрашенная молодая женщина.
- Молодые люди скучают? Не желаете расслабиться? - спросила игриво, но без энтузиазма, даже как-то механически.
- Гуляй, гуляй, нам спид ни к чему.
- Козлы… - выдохнула сквозь зубы та, и исчезла, оставив облако запаха неизвестных духов.
- Шкура…
Из кустов сирени появился небритый мужчина с граненым стаканом в руке. Он огляделся. Отряхнул приставший к брюкам мусор, подошел ближе.
- Мужики, парня здесь не видели? Патлатый, в круглых очках? Я ему две бутылки портвейна оставил на сохранение. Неужели убег? Чего молчите, а? Верь после этого людям …
Он с размаху швырнул стакан об асфальт, и стакан разлетелся на тысячу блестящих осколков, хлестнув по ногам мелким дождем.
- Мать его так!.. - ругнулся напоследок и ушел.
Посидели, помолчали.
- Ну, мне пора…
- Пока…
Он разошлись в разные стороны, и если бы они оглянулись, то увидели бы четверку бронзовых коней, жадно пьющих из фонтана.



МЫ СИДЕЛИ И ЖДАЛИ АВТОБУС

Мы сидели и ждали автобус. Носатый, Митяй и я. Моросил мелкий противный дождь, и мы прятались от него на автобусной остановке, сложенной и бетонных плит - три плиты стены, четвертая - крыша, и курили «Беломор». Автобуса все не было. Носатый дергался и щурился на желтую табличку, присобаченную к железному штырю, что торчал из бетона, и Носатому приходилось высовываться из-под крыши прямо под дождь и он возвращался, и ругался, потому что все равно там ничего нельзя было разглядеть, да и потом, дороги так раскисли от дождя, что автобус мог где-то застрять.
Мы ждали автобус, и никого не было вокруг, все сидели по домам и, наверное, жрали мясо, а мы не ели с утра, и автобуса все не было.
Потом дождь перестал и мы играли в "очко", только мы с Носатым все время проигрывали. Митяй выиграл у нас уже сто двадцать рублей, а что толку? Денег все равно нет.
Мы сидели и ждали автобус, и к нам подошел дед с канистрой. От канистры воняло керосином. Он стал называть нас уродами и говном. Выпил, наверное, маленько. Митяй встал и ударил его один раз, и когда дед упал, пнул его в лицо ногой, так что пошла кровь. Потом Митяй сел и выиграл у нас с Носатым еще три рубля. Снова пошел дождь, и мы увидели, как к нам по улице бегут два мужика с дрынами.
- Пора сматываться,- сказал Носатый, а Митяй достал из кармана ножик.
Мужики подбежали ближе и остановились, и кричали и называли нас уродами и говном. А мы сидели молчали. Они покричали, покричали, и ушли, пообещав нас еще подловить. Автобуса все не было.
- Чекнутый, а Чекнутый,- сказал мне Митяй,- сгоняй в магазин, возьми буханку "черного". Вот тебе двадцать копеек.
Мне не хотелось идти под дождем в магазин, но есть я хотел, и я пошел.
Магазин был в самом конце деревни. В магазине была только продавщица. Она мне сказала:
- Откуда такой молоденький?
Я сказал, что мне нужна буханка хлеба. Она повела меня в подсобку, и в коридоре, где темно, прижала к стене и стала щекотать и расстегивать на мне штаны. Только она не успела, потому что из магазина стали кричать:
- Клава, Клава! Где ты, зараза!
И она вытолкнула меня с заднего хода, сунула в руку пачку печенья, а денег не взяла. И я пошел под дождем обратно.
Носатый уже проиграл Митяю двести рублей. Мы съели печенье и Митяй сказал, что я дурак, потому что вместо хлеба взял печенье, - деньги те же, а весу меньше.
Мы сидели и ждали автобус, и тогда пришел тот самый дед. Мы думали, он снова будет нас обзывать, но он сказал, что мы хорошие ребята, и дал нам бутылку самогона и один стакан. Сказал еще, что на Митяя он не в обиде, и выпил с нами. От самогона стало тепло. Только закусывать было не чем, потому что печенье мы уже съели. А дед сел рядом с нами и уснул.
Проглянуло солнышко, автобуса все не было. Я проиграл Митяю еще двадцать рублей, а Носатый счищал с сапог грязь щепкой, и говорил, что поступит в техникум на кондитера, и будет каждый день жрать шоколад. И еще, что в техникуме полно баб, и там-то он маху не даст.
Мимо остановки пробежала собака в ошейнике, и где-то далеко радио сказало, что сейчас «московское время четырнадцать часов» и запело песню «Широка страна моя родная».
Носатый дочистил сапоги и стал у меня выспрашивать, что еще есть в магазине, и почему я так быстро вернулся.
Митяй проверил карманы дедовой телогрейки, но ничего, кроме прошлогодней лотереи ДОСААФ не нашел. От разочарования он столкнул деда с лавки на землю, и тот спал дальше на земле.
Снова пробежала собака, но уже в другую сторону, и уже без ошейника. А может, это была другая собака? Кто ее знает…
От холода дед проснулся, сел и опять начал ругаться и кричать, что он не за то кровь проливал, и не за то устанавливал советскую власть, чтобы всякие твари тут сидели.
Потом он вдруг вскочил и изо всей силы ударил Носатого, так, что Носатый отлетел в сторону.
-А-а-а! – закричал дед, - фашисты проклятые, уроды, говно!
И размахнулся, чтобы ударить Митяя, а я сидел дальше. Только он не успел, потому что Митяй ударил его ножиком в бок, и дед сразу захрипел и повалился на землю. Изо рта у него сразу пошла кровь и пена пузырями. Он подергался, подергался и затих.
Потом из соседних домов сразу прибежали люди, много людей, и стали кричать, что мы убийцы. Потом приехала милиция, нас покидали в «газик» и привезли в КПЗ. Мы договорились рассказывать, что он первый начал.
Меня привели к лейтенанту, и он стал записывать все, что я говорил:
- Мы сидели и ждали автобус…


НЕ ТРОГАЙТЕ МЕНЯ!

Если долго смотреть на обои, или на рисунок диванной обивки, распятой прямо перед глазами, вникая в переплетение линий, бордюрных цветов и безумных растений, мало-помалу они сложатся в обдуманный рисунок, получив смысл, потаенное значение, и скоро эта картина начинает разрастаться, захватывая окружающее пространство, и вот перед глазами уже не чей-то вымученный профиль, не пятиногая собака с рогами, а целое живописное полотно какого-то безумца, замаскировавшего свое гениальное творение в диванной обивке или обойном рисунке. Чужие криптограммы вызывают странные ассоциации, возвращают к мыслям о собственных делах и заботах, и с неуклонностью приводят к тому, чего пытался избежать, что пытался забыть, притворившись отвлечением. Лениво и постепенно всплывают в памяти слова и лица, и чьи-то (я-то знаю чьи!) губы, говорящие - "Мы ждем Вас к обеду!"
Но если нет желания вставать, одеваться, идти, чтобы увидеть не только эти губы, но и все лицо, и вновь испытывать мучительное чувство неловкости, фальши, невсамоделишности, притворства, которое пройдет вовсе не сразу - нужно время и определенные усилия, долгое кружение вокруг, бесконечное повторение ритуальных фраз, не ведущих никуда, чтобы потом постепенно возникло (а может, наоборот, - исчезло?) - тепло и взаимопонимание, смешанное с удивлением, - что же мешало вот так, сразу, заговорить о понятном, близком, не раздражающем? Нет, еще раз нет! Может быть, минут через двадцать... собраться с силами... да и потом, я уже опоздал, и каждая секунда падает в копилку опоздания, - зачем же тогда вставать?..
С каждой секундой растет ком неловкости, что будет в груди, когда рука прикоснется к дверному звонку, и за дверью замурлыкает звонок, и послышатся шаги, и придется муторно объяснять причину задержки, и что-то врать и глупо улыбаться...
Чтобы преодолеть неловкость, гадкий привкус вранья, шероховатость чужих взглядов, нужно потратить массу душевных сил, и это так мучительно! Лежать без движения, осознавая, что каждый миг увеличивает опоздание и ведет к еще большим душевным потерям, доводит до тихого отчаяния, но сил подняться нет.
Нет, все это ни к чему. Бессмыслица это, чушь. Ну, зачем мне идти через весь город в чужой дом, где меня будут кормить куриным супом, который не лезет мне в горло? И, что странно, в любом другом месте, куриный суп мне вполне по вкусу, но в доме Басмановых мне все время кажется, что в супе - перья, и я едва сдерживаю судорогу, когда это, без сомненья - гипотетическое, перо щекочет мне гортань и вызывает рвотный рефлекс, с которым приходится бороться чуть ли не до потери сознания. А эти их голубцы? Я могу взять их в рот, но проглотить не могу. Не способен. И чай отдает тряпкой.
Вот повод лечь поудобнее на спину, среди мягких подушек, смотреть в потолок, где среди пятен скоро появится нечто, пока скрытое, и думать, в чем же причина, отчего мне не по вкусу обеды Натальи Петровны? Если бы Наталья Петровна была эмансипированной дамой, читающей на диване французский детектив, роняя пепел на ковер и сдувая перхоть со страниц, если бы она была полна жеманства или цинизма, может быть тогда я смог бы объяснить свою антипатию, но она - милая женщина, полная, с ямочками на щеках, она любит скрестить руки на пышной груди и рассматривать меня, улыбаясь и всячески пытаясь ободрить меня, в чем я вовсе не нуждаюсь.
Дочь совсем не походит на мать, даже учитывая разницу в тридцать лет. Дочь явно пошла в отца. Когда я впервые увидел отца Маши, я даже вздрогнул. Он вовсе не женоподобен, и Маша отнюдь не напоминает мужчину, но их разительное сходство испугало меня, хотя потом я привык, и научился их различать. И все же ощущение жутковатое.
Воскресные обеды в качестве официального жениха?
Официальные обеды в качестве воскресного жениха?
Да нет же!.. Я никуда не пойду! Я заболел?.. Эта слякотная московская осень, промозглая и гнетущая. Стылый ветер, серость и грязь. Чего ради, должен я вставать и идти под дождем, через двор, перекресток, пресекать трамвайные пути, мимо обрывков афиш, предвыборных листовок, газетного киоска, булочной, аптеки, сквера, здания - памятника, охраняемого государством, дома номер тридцать семь дробь двенадцать, очереди за вином, мусорных баков, пересекать трамвайные пути, переходить лужу по доске, взбираться на пятый этаж без лифта, и нажимать кнопку, и за дверью замурлыкает звонок, и послышатся шаги, и мне будет нестерпимо стыдно объяснять, почему задержался, и что-то врать в свое оправдание и глупо улыбаться?..
Для чего все это? Если бы кто-то смог объяснить мне, привести разумные доводы, ради чего я должен делать то, чего не хочу, то, что мне неприятно, может быть тогда я нашарил бы под диваном тапочки, прошаркал в ванную, где выскреб бритвою щеки, надел свежую рубашку, костюм, потратил бы пару минут, выбирая галстук, и вышел из дома и терпел бы все те, неприятные мне вещи, что ждут меня в доме Басмановых, но пока нет такого объяснения, я продолжаю лежать на диване, заложив руки за голову, разглядывая пятно на потолке, какое я никогда в жизни бы не увидел, если бы не смотрел так долго в потолок...
Конечно, Маша - мила, в ней есть очарование и свежесть молодости, какое исчезает в зрелых женщинах. Пожалуй, все, или почти все, девушки в ее возрасте милы, и мне даже кажется, что я люблю ее. Да, мне приятно быть с ней рядом, такое легкое волнение... И эта вьющаяся прядка у виска... Маша, Маша, Маша, Маша... Может, мне и в правду жениться? Но этот куриный суп...
Хорошо ли, что Виктор Сергеевич имеет усы? Иногда, целуя Машу, я вздрагиваю от налетающего предчувствия, что вот-вот уколюсь об усы. Это мгновение проходит, но ощущение не из приятных. Но, если бы у него не было усов, отец и дочь походили бы друг на друга до тошноты. Он постоянно ищет тему для разговора, по его мнению, интересную для меня. А что интересно мне? Я не знаю. Я подарил ему зажигалку, и теперь он постоянно вертит ее в руках, стоит мне придти, и хвалит подарок, пока мне не становится дурно!..
И в подъезде их дома отвратительный запах. То ли псиной, то ли кошками ... Нет, положительно, я никуда не пойду!
В конце концов, я предложения не делал. Ну, бывал... Обеды... Прямо по Чехову!.. Нет, эти обои доведут меня до сумасшествия! Обойная фабрика имени Роршаха... Лучше глядеть на что-нибудь предметное. Эстамп покосился. Надо встать и поправить. Чуть-чуть. Левый нижний угол. Э-э-э, надо, конечно, но - ... Если вставать, надо тогда уж идти бриться и одеваться. Все равно опоздал. Что, интересно, они там сейчас делают? Ждут меня? Какая гадость все-таки. А впрочем, все равно. Я больше не пойду к Басмановым. Не пойду и все. С другой стороны, придется избегать случайных встреч, иначе я не сдержусь, начну извиняться, придумывать какие-то фантастические причины, запутаюсь, и как же мне будет тошно!..
Зачем они портят мне жизнь? Ведь так все было хорошо, спокойно, нет - надо же было случайно познакомиться на курорте! Какое там было небо... Небо и море... Предложения не делал, а все же что-то держит, что-то мерзкое, гадкое. Хорошо бы напиться. Да, позвонить другу, взять водки, спокойный мужской разговор... А если у нее будет ребенок? О-о-о! Закрыть глаза, спрятать голову под подушку и на мгновение все исчезает, вокруг лишь тьма. Из тьмы голоса: "Позор! Позор!"
Я опоздал уже на час. А вдруг она подумает, что я заболел, и придет? Позвонит, и будет стоять под дверью, пока я на цыпочках, проклиная скрипящие половицы, буду красться к глазку, чтобы воровским движением отвести задвижку, прижаться к круглому стеклышку и увидеть искаженное, деформированное лицо безусого Виктора Сергеевича! И красться обратно, проклиная все на свете. Прятаться, прислушиваясь к шорохам на лестничной клетке, ожидая ее ухода. Нет, я не встану с дивана. Пусть звонит, меня нет дома, я уехал, уехал в командировку. На две недели. На месяц. На год.
Глупо! Глупо!
А хорошо бы уехать куда-нибудь, где никто не знает, и жить спокойно, новые люди, новые впечатления...
Придти сейчас, было бы хуже, чем не придти вовсе. Да я и не собирался. Мне и так хорошо. Я никуда не пойду.
Я умру здесь. Не трогайте меня...


 
ПИСЬМА МАРИИ


ПИСЬМО ПЕРВОЕ
начало февраля
Странное занятие - писать письма, которых никто не прочтет. Я пишу это письмо и абсолютно уверен, что ты, Маша, никогда не прочтешь ни строчки. Зачем же тогда я заполняю строки словами? Я не знаю.
Когда я впервые осознал, что люблю тебя, я не спал ночь, меня переполнял идиотский восторг, чувство шизофренической радости. Действительно, влюбленность - это болезнь. Ты никогда не узнаешь, какую безумную радость я ощущаю, слыша твой голос в телефонной трубке или из коробки автоответчика. Но мне гораздо легче говорить с тобой по телефону или во сне. Да, я видел сон, мы лежали в постели. Я чувствовал твою голову на моем плече. Ты улыбалась мне. Твоя улыбка сводит меня с ума. Я не способен описать тот свет, что излучает твоя улыбка. Я ни на что не способен, когда барахтаюсь в сетях твоих глаз.
Влюбленный мужчина - постыдное зрелище. Я деревенею, глупею и не способен думать, когда я рядом с тобой. Но как же мне понравиться тебе? Я никогда не стоял на горных лыжах, единственное седло в моей жизни было велосипедным, я не яхтсмен. Словом, у меня нет ничего, что близко тебе, что составляет радость твоей жизни. Все, что я могу - писать слова, делать из слов истории, оставляя в историях часть своей жизни.
Я ненавижу время. Время разделяет нас. Одно утешение - разница в нашем возрасте никогда не станет больше. Все те же пятнадцать лет. Что проку бросаться на стену, биться о стену головой, если я никогда не стану моложе.
Я ненавижу время, а время ненавидит меня. Мы пялимся друг на друга с разных сторон зеркального стекла, бессильные что-то изменить.
Тебе двадцать семь. Чарующая смесь девочки и женщины.
Меня пугает твоя уверенность в себе и в своих силах, но это меня и влечет. Мне нужна сильная женщина. Я хотел бы прожить жизнь с тобой, ради тебя. Тогда жизнь обретет утраченный смысл.
Я боюсь, что как-нибудь, спьяну, пошлю тебе эти письма электронной почтой...

ПИСЬМО ВТОРОЕ
18 Февраля 2001 г., воскресенье
Здравствуй, очень скучаю по тебе.
Милая Маша, вчера ты уехала, и все пошло наперекосяк. Все стало плохо. Словно ты держала уголок мешка с несчастиями, и стоило тебе его отпустить, как все эти несчастья - большие и маленькие, посыпались мне на голову. Они, может быть и маленькие, но когда их много - тяжело.
Ты вернешься через две недели, и я не знаю, будешь ли ты рада мне?
Будешь ли ты думать обо мне эти две долгие недели?
Наверное - нет.
Что такое любовь? Это игра. Это попытка услышать голос с небес, который утешит и подтвердит, что Он тебя любит.
Любая азартная игра, это проверка благоволения фортуны, удачи, подтверждение, что Кто-то там, наверху, любит нас.
Наверное, я люблю тебя, и что из этого?
Я соберу все письма, что пишу тебе, положу их в ящик электронной почты, и буду каждый месяц отодвигать срок отсылки.
Если я умру, через месяц ты прочтешь все мои письма, которые я никогда не отправлял.
Ты будешь получать мои письма, они будут приходить с идиотским постоянством одно за другим. Они будут падать в твой компьютер с грохотом, как комья мерзлой глины на крышку гроба, неловко обтянутого материей, которая суть театральный занавес между темным, как яма, залом мертвецов и суетящимися, выкрикивающими монологи и реплики актерами, которые думают, что они живы.
Но каково это - получать письма мертвеца?

ПИСЬМО ТРЕТЬЕ
20 февраля 2001 года, ночь.
Здравствуй, Машенька!
Решил написать тебе новое письмо, хотя ты, дрянь эдакая, не отвечаешь мне абсолютно. Отчего бы тебе не догадаться, и не написать мне? Я прямолинейно намекал, что мечтаю об открытке, но на самом деле я просто хотел, чтобы ты помнила обо мне, хотя бы из-за этой дурацкой открытки, на которую мне было бы наплевать с высокой горки, если бы на ней не было следа твоей руки. Я не знаю твоего почерка! Вот ведь бред! Я люблю женщину, даже не зная ее почерка!
Вот возьму, и разлюблю тебя! Будешь тогда знать!
Я предчувствую безнадежность происходящего, вернее того, что должно произойти. Что-то подобное со мною было много лет назад.
Кажется, я был студентом, и на первом курсе заметил девушку, в которую влюбился стремительно и безнадежно. Почему безнадежно? Просто я увидел где-то на факультетском стенде ее фотографию, несколько снимков со свадьбы. Она была невероятно красива на этой фотографии. И вот, спустя пять лет, когда прошла уже защита диплома, я набрался смелости и подошел к ней.
Я достал билеты в театр на Таганке, для чего пришлось провести ночь в билетной очереди.
Я сказал, что хочу пригласить ее на спектакль, "Мертвые души" Гоголя. Она согласилась. И тогда я узнал, что я видел фотографии не ее свадьбы, а свадьбы подруги! Она уехала к себе в Киев, и я больше никогда ее не видел.
То есть, мы встретились еще один раз - через год я нашел ее в Киеве. Что-то изменилось в ней. Хотя улыбка осталась прежней. Словно она все время думает о чем-то или о ком-то, отсутствующем. Она гуляла вечерами, с каким то другом детства. Его фамилия, кажется, Кизеев. Что за мерзкая фамилия - Кизеев!
Так вот, я вижу в твоей улыбке отсвет той, ее улыбки. И она не сулит мне ничего хорошего. Ты ускользаешь как вода из ладоней, ты неуловима, как забытый мотив, что вертится в памяти, вертится, проклятый, и не дается. Никак не дается. Я не могу вспомнить мелодию, лишь какой-то обрывок, который пропадает, едва я успеваю ухватить его начало.
Но ты предупредила меня, что ты - не меломан. И даже рассказала, печально глядя в пустоту, что из-за этого однажды не вышла замуж. Тебя не устроило, что твой вероятный супруг любит музыку, и пытается заставить тебя разделить с ним его пристрастия. Увы! Я - меломан. И меломан со стажем.
Музыка спасает меня от саморазрушения, Хотя, на самом деле, от саморазрушения не спасет ничто. Может быть - любовь.
Когда то, давно, я написал рассказ, который назвал "Исчезающий смысл". Ты будешь смеяться, но там я придумал историю о любви к девушке, которую зовут Маша, о том, что она похожа на отца, и еще об интравертном бегстве от действительности, подобно гоголевскому герою, сбежавшему от женитьбы. Это не о тебе. Хотя, может быть, - о тебе.
Обо всех женщинах, которые ушли. Или, от кого ушел я. Это одно и тоже. Не состоявшееся. Больше всего я боюсь несостоявшегося.
Несостоявшееся копится в большом чемодане, плывущем в воздухе надо мной, в метре или в двух, и этот чемодан никогда не исчезает. Он все время со мной - в городском транспорте, в ванной, в общественном туалете, когда я лгу и когда я говорю правду, когда я пьян или пишу тебе письмо, сидя за компьютером. И этот чемодан с каждым годом становится все тяжелее и тяжелее, - когда он рухнет на мою бедную голову - он превратит меня в лепешку.
Иногда я поднимаю глаза и рассматриваю его матовый бок и эти никелированные замки и петли, сверкающие, словно кто-то их постоянно чистит зеленой специальной пастой, они - как крошечные кривые зеркала комнаты смеха, отражающие мою непутевую жизнь.
Обидно, как скучно жизнь отражается в этих маленьких кусочках полированного металла, холодного и бесстрастного. Отражения бесцветны и стерильны. За ними холод операционной, и безнадежность реанимационного отделения, наполненного фантомами посленаркозного тумана.
Звуков нет, все предметы тягостно движутся в мучительном замедленном бессилии. И даже эта гадина, время, теряет свое всемогущество и не в силах скорчить мне рожу в мутном старом зеркале, что заключено в круглую пластмассовую рамку, и стоит на прикроватной тумбочке, рядом со стаканом воды и листком бумаги, на котором микроскопическими буквами, такими крошечными, что их никто не видит, написаны магические заклинания. Если кто-нибудь сможет прочесть эти таинственные письмена, произойдет одно из двух - или я стану жить вечно, или завтра утром будет дождь.
Но никто даже не пытается разглядеть таинственный шифр, от которого зависит моя жизнь, потому что никто даже и не предполагает, что на этом белом, в клеточку, листе, вырванном из ученической тетради, могут быть записаны столь невероятные вещи. Еще, там содержится вся история человечества, подробная и всеобъемлющая, она разделена на тематические разделы. Принцип разбиения все время ускользает от меня, мне кажется, все сведения разделены по цветам - от красного до фиолетового, и я, безусловно, ощущаю правомерность этого разбиения, я всем естеством принимаю верность такого подхода, в котором заключена справедливость высшей гармонии.
Но вот, из белесой пелены, выплывает белый же, накрахмаленный халат, и карминовые губы, губы в карминовой помаде, которые существуют отдельно от халата, и на грудном кармане вышиты затейливым вензелем инициалы, что переплетаются, перетекая друг в друга, перетекают, перетекают и никак не могут перетечь, и неприятный запах, и я хочу сказать, предупредить об опасности, которую представляет мой чемодан. Он висит угрожающе низко, он почти касается головы склонившейся надо мною медсестры, но мои пересохшие губы едва шевелятся, не издавая ни звука.
Сестра протирает мне губы влажной салфеткой, я хочу закричать, предупредить, чемодан все ближе и ближе, он наливается чугунной тяжестью, готовой расплющить все, что окажется под ним в ту секунду, когда этот сгусток несбывшегося рухнет вниз.
Сестра произносит слова, слова звучат гулко, с эхом и раскатами, но смысла мне не уловить. Она уходит, и я вздыхаю с облегчением, видя, как мой чемодан висит под потолком, слегка колеблемый чуть живым сквознячком.
Я впадаю в забытье, ибо только человек, впадающий в забытье, может построить такую банальную и шаблонную фразу - я впадаю в забытье. Я медленно погружаюсь и медленно всплываю, не удивляясь, что в палате темно, потому что уже ночь, и я говорю, хотя моего голоса не слышно, и я снова не удивляюсь, потому что я уверен - так и должно быть. Слова звучат в моей голове, и буквы бегут перед глазами слева направо, как бегущая светящаяся строка, с небольшим запаздыванием, и это меня сбивает, мысли двоятся.
Я говорю моему чемодану, который почти не виден в полумраке, но я то знаю, что он здесь, прямо надо мной, я говорю ему, уверенно и чеканно:
- Ну и чего ты добился? Ты думаешь, я боюсь тебя? Мне наплевать на тебя и твои сияющие замки! Я смеюсь над твоими потертыми боками, и меня не пугает тяжесть несбывшегося, что распирает твое чемоданное брюхо! Одно лишь, чего я боюсь, это если Маша не полюбит меня. Это действительно будет очень и очень плохо. А что можешь сделать мне ты? Убить? Так ведь это всего один раз. К тому же, Маша получит все мои письма. После этого все несбывшееся потеряет смысл и значение, и ты исчезнешь, как стеллерова корова, как призрак коммунизма, как последний рубль!
Ты растворишься в едком смоге, покрывающем Москву, как дог покрывает дворнягу, ты увидишь в мутном зеркале оскал времени, и тогда время достанет тебя. Оно выест твои внутренности, оно истончит твою кожу до толщины паутины, и разотрет тебя меж ладонями в труху! О, я знаю, что такое ладони времени! Поначалу они кажутся теплыми и ласковыми, они нежно гладят и ласкают, они пахнут мамой, но скоро ладони грубеют. Они черствеют, ладони времени. Мозолистая кожа больно ранит сердце. Они все жестче, жарче и крепче. И вот уже каждое их прикосновение доставляет невыносимую боль, каждый их взмах сдирает лоскуты кожи с тела, они мнут и крушат, ломают кости и ...
Ты понял чемодан, что ждет тебя?
Ты знаешь, что так и будет. Поэтому, помоги мне, помоги сделать так, чтобы Маша, милая Маша, чей голос для меня словно голоса всех одиссеевых сирен, чья улыбка для меня, как глоток кислорода в газовой камере, чьи глаза сияют мне, как Бискайский маяк, - чтобы она сказала мне, что любит меня. И тогда я спасу тебя, чемодан, от ладоней времени, у меня есть листок с магическими заклинаниями, у меня есть шифр, который сделает меня всемогущим.
Чемодан молчит. Он парит под потолком в раздумии. Он хочет понять, не пытаюсь ли я его обмануть? Он чувствует подвох, он ищет ловушку, он боится.
- Ты обманешь меня. - Его голос звучит у меня в голове, как запись с граммофонной пластинки, у которой плавает скорость, отчего тональность звука постоянно меняется, и к тому же, это чертовски старая пластинка! - Ты уже пытался умереть.
- Так ведь теперь - другое дело! Разве ты не видишь, фибровое твое брюхо, что я стал другим? Доктора забинтовали мои вены, они дали мне таблеток, они выкачали из меня всю дурь, и теперь я снова хочу жить! Приедет Маша, она улыбнется так, как умеет только она, она одна так улыбается, и все станет хорошо! Мы поженимся, у нас будет ребенок, я еще не знаю его имени, но он точно будет. Потому что от любви бывают дети, дети рожденные в любви - счастливые дети. Ты будешь жить у нас, я найду тебе место на антресоли, я буду смазывать твою кожу касторовым маслом и выносить тебя теплыми днями во двор. Или - вот! - послушай! - наш малыш будет первое время жить в чемодане! Разве это не здорово, что малыш будет жить в чемодане! Ты станешь солидным уважаемым местом багажа, ты проживешь с нами прекрасную, полную смысла жизнь, и тебе не придется убивать кого-то, обрушившись на беднягу всей тяжестью несбывшегося.
Чемодан задумчиво дрейфовал, медленно опускаясь вниз. Его смутили мои слова. Ему хотелось верить этим словам, он мечтал о теплых летних вечерах, о лежащем в чемодане карапузе, пускающем пузыри и лопочущем первые слова - мама, папа, чемодан...
Я осторожно опустил правую руку с забинтованным запястьем, чтобы нащупать круглое зеркало в пластмассовой оправе. Медленно и плавно я обхватил его пальцами, затем резко и вдруг ударил зеркалом о край тумбочки, отчего от него откололся край, оставив в моей руке большой осколок, угрожающе сияющий в слабом приглушенном свете настольной лампы, и я бросился всем телом, вытянув вперед руку со смертоносным серпом, чтобы распороть чемоданное брюхо, чтобы уничтожить несбывшееся!
Чемодан, в плену иллюзий и мареве мечты, почти упустил меня из виду. Или притворился, что упустил.
Я задел его едва-едва, лишь слегка оцарапав коричневую матовую кожу. Он взмыл вверх, да так, что ударился со всего размаху в потолок, подняв тучу пыли, и разбудив дремавшую сиделку.
Тут же он понесся обратно, слепым астероидом, горной лавиной, мутным селем, готовый уничтожить меня, размозжить в лепешку.
- Это еще что? - Голос сиделки звенел негодованием. - Опять вены резать?
Она вырвала из моей ослабевшей руки осколок зеркала, и...

ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ
Сентябрь, 2004 г.
Я пишу это письмо в надежде, что кто-то подберет его и перешлет по адресу – time_is_over@allmail.ru. Это очень важный листок. На нем есть тайный шифр. Шифр можно увидеть при очень большом увеличении - в сто миллионов раз. Оторвите себе часть листка с шифром, а письмо отправьте по электронной почте.

Здравствуй Маша, я давно тебя не видел. Как ты живешь? Я живу хорошо. У меня все есть. Мне здесь нравится. Даже решетки на окнах, потому что они защищают меня от чемодана. Чемодан прилетает ночью и бьется в решетки. Мне говорят, что это стучат ветви тополя, от ветра. Но я-то знаю - это чемодан. Он хочет меня убить. Иногда я понимаю, что чемодана нет. Но потом он прилетает опять. У меня нет зеркала, и я не знаю, сколько мне сейчас лет. Если бы у меня было зеркало, я бы спросил у времени, почему оно злое. Я бы разбил зеркало, и перерезал вены. И через пятнадцать лет мы были бы с тобой одного возраста. Если бы у меня было зеркало, я бы обманул время. А так ничего не получается. Все время одно и тоже. Я устал.

ПИСЬМО ПЯТОЕ
Апрель, 2005 г.
Уважаемая Мария Александровна!
К сожалению, в архиве клиники отсутствуют адреса родственников умершего пациента. В его записках мы нашли только ваш адрес, поэтому высылаем вам эти записки "Геометрия смерти", немногие вещи и чемодан. За пациентом числится долг по оплате услуг и лекарственных препаратов, в размере 12 673 рубля (двенадцать тысяч шестьсот семьдесят три рубля). Вы можете оплатить задолженность перечислением на наш банковский счет. Реквизиты прилагаются.
С уважением, главный врач А.Б. Кизеев.

ГЕОМЕТРИЯ СМЕРТИ
...Смерть - понятие геометрическое. Симметрия, прямые линии и прямые углы - свойство мертвой материи. Мертвый человек вытягивается по горизонтали, словно примеряя новую ипостась, словно переходя в другое качество. Спаситель был распят на горизонтальной перекладине, и сам крест - геометрия. Абсолютно прямой человек вызывает неловкое ощущение у окружающих - он словно и не живой.
Что в природе присуще геометрическим канонам, что ложится в череду прямых линий, калейдоскопа углов? Например - снежинка - почти совершенное геометрическое. Мертвое. Холодное. Там, где вода превращается в лед, и становится плоскостью, сочетанием бесконечного количества прямых. В природе - кристаллы. Ограненные алмазы - бриллианты так привлекают, буквально завораживают, потому что это - совершенное изображение смерти.
Казалось бы - окружность так же из мира геометрии, однако, это скорее знак жизни, - Солнце (Луна, Земля). Окружность - совершенство. Знак бесконечности. Бесконечного возвращения к началу. Но это явление следующего порядка. То есть, ведь и на клеточном уровне смерть уже не геометрична, - цепочки ДНК - чем не геометрия? Так и круг солнца - явление следующего уровня. Есть ли в природе, на уровне человеческих масштабов, совершенные окружности?
Знаки смерти, геометрия - вот они. А знаки жизни? Окружность? Приближение. Подобие. Яйцо. Волнообразность коитуса. Волна звучащей струны. Звучащая струна, переставшая быть геометрически плоской линией - символом смерти, и приобретшая намек на жизнь совершенной окружности. Рождение звука - как образ рождения? Не в этом ли очарование и притягательность музыки? Окружность - барабан. Жерла духовых. Пленительные обводы смычковых.
Симметричность. Признак смерти или жизни? Признак смерти и жизни? Снежинка симметрична. Солнце симметрично? Живое не может быть симметричным. Земля не симметрична. Солнце не симметрично? Квадрат Малевича. Квадрат - умершая окружность.
Что порождает симметрию? Вернее, что способно быть источником, причиной, истоком симметрии? Ответ - зеркало. Зеркало - универсальный источник симметрии, универсальный источник смерти.

Обмеры большого количества скульптурных портретов разных эпох Древнего Египта обнаружили у ряда памятников неточное совпадение размеров левого и правого глаза, иногда они также располагаются не строго симметрично относительно оси - переносицы. Вертикалью лица являлся нос, обычно изображавшийся с подчеркнутым разрезом ноздрей, ибо через них вдыхалась живительная сила золота, символизировавшего магическое оживление. Причастный лотосу бог Нефертум предстоял перед самим Ра, образно именуясь "ноздрями Ра".

Пирамида - геометрически совершенный знак смерти. Фараоны знали толк в символах. Если бы Бог смотрел на пирамиды с небес, Он бы увидел, что ребра пирамид складываются в крест. Их основание - квадрат, умерший круг. Иероглиф "анх" - жизнь, сложен из креста и окружности.

Круглые монеты и прямоугольные банкноты. Круглые иллюминаторы кораблей и квадраты окон тюрем. Решетка. Полосатые робы смертников. Но. Округлости женской груди и бедер. Но. Смерть? Неизбежность. Круг? Крест не символ смерти, смерть это атрибут жизни? Крест символ небытия? Небытие не смерть. Это - небытие. Ничто. Геометрия.

Современные города - стекло, металл, бетон - царство прямых линий и прямых углов, царство смерти. Город это не место для жизни, это место - для смерти. Кладбище - город мертвых, кресты - символы геометрии смерти. Тельняшка моряка, горизонтальные линии - реквием будущей смерти в волнах.

Время, когда в моде прямые линии и прямые углы - неудачное время.

Я где-то читал о мире бессмертных существ, которым стало невыносимо тоскливо жить вечно, и они создали страшную тварь. Она бродит по их миру и убивает на кого набредет – случайный выбор, случайная смерть - Ассирия, Шумер, Вавилон…
Никто не знает, кого выберет тварь, когда придет время смерти. И тогда они обрели смысл жизни.
Каждый день мог стать последним, и нужно было успеть, нужно было не опоздать сделать все важное и необходимое, что надлежало, и без чего мир не мог обойтись... 



РЕКА ГЛУБОКА, ГОРА ВЫСОКА

Они сидели на берегу реки, подставив нестерпимо пылающему солнцу спины, бездумно глядя перед собой, словно завороженные слепящей поверхностью воды и маревом, дрожащим над раскаленными камнями.
Они сидели на разогретом камне, опустив ноги в воду, время от времени смачивая в реке носовые платки и прикрывая ими головы. У одного платок был белый, у другого - голубой.
Капли воды с белого платка стекали по черным антрацитовым волосам, по впалым щекам, неухоженным бакенбардам, усам, капали на плечи и грудь, смешиваясь с потом, отчего оголенное туловище, покрытое чрезмерной растительностью, блестело, как натертое маслом.
Обладатель голубого платка был вызывающе толст и лыс. Вся фигура его заплыла жиром, нависающим складками на животе и боках. Он сидел с закрытыми глазами и только изредка шевелил беззвучно толстыми распухшими губами.
 - Послушайте, - наконец сказал он, - мне пришла в голову сейчас странная мысль, он открыл глаза, сонные и красные. - Вот представьте, сколько историй могло бы заканчиваться тем, что мы сидим у реки...
 - Отстаньте, - мрачно ответил второй, уныло уставившись на слепящую и бурлящую воду.
 - Нет, правда, - продолжал толстый, - это же забавно!.. Ну, скажем, мы - сбежавшие заключенные. За нами погоня, и, чтобы сбить собак со следа, мы должны идти по воде два, нет - три километра... А? Или, мы - туристы. Только что мы разбили лагерь, поставили палатку, развели огонь и варим на нем пойманную рыбу. Много рыбы. Форель, хариус... Палатка большая, просторная, в ней прохладно и темно.
Его напарник закусил черный мокрый ус, посмотрел прищурившись за спину, на берег, заваленный огромными белыми камнями, слепяще белыми в слепящем солнечном свете, сплюнул в реку, перевел взгляд на толстяка, и неприязненно сказал:
 - Вы что, шизофреник?
Потом стянул с головы уже подсохший платок, и, держа его за уголок, опустил в реку. Вода журчала у опущенной в реку руки и колыхала потяжелевший платок.
Толстяк не обратил внимания на его скепсис и продолжал:
 - А вдруг, мы члены тайного религиозного общества? И проходим ритуал ритуального очищения? Для жертвенного заклания...
Он облизал сухие губы и тоже опустил свой платок в воду. Впитав ее, бледно-голубой выцветший платок приобрел неожиданную, какую-то радостную синеву. Толстяк расправил платок и, взяв его за углы, несколько секунд любовался им, затем осторожно, стараясь не стряхнуть ни капли влаги, положил его на круглую лысую голову. Он с удовольствием ощутил, как струйки холодной воды пробежали по шее, затем - вдоль позвоночника, и вздрогнул, когда они скользнули ниже.
 - Да, - продолжал он, - сколько вариантов! Вот, скажем, едем мы в метро... Обычный вагон подземки, обычные люди, чьи лица также привычны, как полосы газет, которые они читают. Они читают газеты, пялятся на свои отражения в темном стекле, держатся за металлические поручни, и думают каждый о своем. Но вот, - внимание! - свет гаснет, скрипят тормоза и поезд останавливается. И тогда, мало-помалу, все начинают думать об одном - что случилось? Пока еще направление их мыслей различно, кто-то подсчитывает свое предполагаемое опоздание, кого-то эта ситуация забавляет, кто-то безразличен. Но, с течением времени, их мысли принимают общий оборот, - что случилось?
И когда ожидание становится невыносимым, и уже слышны истерические женские всхлипывания, самые решительные, не добившись ничего путного от машиниста по "громкой" связи, самые решительные открывают дверь вагона и при свете спичек и зажигалок выбираются в тоннель, пропахший керосином и еще чем-то, неопределимым.
Мы выбираемся из вагона вместе со всеми, и идем по тоннелю, спотыкаясь о невидимые препятствия и поругиваясь. Скоро мы чувствуем гулкость перрона, и понимаем, что тоннель расширяется. Мы взбираемся на перрон, и ждем отставших, и в гулкой пещерной темноте идем к замершему эскалатору. Минут пять мы поднимаемся вверх, навстречу свету, пробивающемуся через разбитую крышу.
Нигде нет живых людей.
Город разрушен. Города нет. Солнце висит в кирпичной пыли, что поднялась до небес, и почти скрыла бесцветные дневные пожары.
Нигде нет живых людей.
Мы выходим из города и идем все вперед и вперед, и выходим к реке среди скал. И мы останавливаемся, потому что нам некуда идти, и сидим, опустив ноги в воду. Ну, как?
 - Идите к черту.
Усатый тяжело вздыхает, и лезет в карман брюк. Брюки узки, и он с трудом просовывает руку в карман, пытаясь что-то достать. Наконец ему это удается, и он тащит за цепочку часы-луковицу. Серебряная крышка часов нестерпимо сияет на солнце. Цепочка качается. Он смотрит безнадежно в раскаленное небо, сжимая в мокрой ладони часы, и бормочет:
 - Вечером будет дождь.
Мокрые усы обвисли, а на кончике длинного носа повисла капля пота.
Он оборачивается к толстяку и говорит устало:
 - Вы - дерьмо. И все ваши истории - дерьмо. Все - дерьмо...
 - Но почему? Разве я вас обидел? - расстроился толстяк, - однако, вы странный тип! Вот, хотя бы, ваши часы... Вот, представьте: уже поднимаясь по трапу самолета, вы вдруг замечаете, что потеряли часы, подарок деда. Вещь не столько дорогая в денежном отношении, сколько знак благодарной памяти, знак ушедших прекрасных времен. Вы решаете лететь следующим рейсом, и идете в справочное бюро аэропорта, чтобы объявить по радиосети о потере, обещая щедрое вознаграждение (часы стоят того). Вскоре глумливый паренек, с повязкой на глазу, приносит вам ваши часы, и вы идете на посадку.
Лайнер отрывается от бетонного поля, вы теряете интерес к происходящему за иллюминатором, - и совершенно напрасно, так как, именно в этот момент, на левом крыле самолета, над одним из двигателей, появляется язычок пламени.
Ко второму часу полета двигатель отказывает. Огонь охватывает все крыло. Самолет теряет управление и начинает падать. В салоне паника. Они не хотят смерти.
От удара о землю фюзеляж разламывается надвое. Обломки рассеяны на много метров вокруг.
Спасаемся только мы. Все остальные мертвы. Но катастрофа произошла в пустынной местности, и до жилья сотни километров. С огромным трудом мы дошли до реки, и сидим на камне, опустив ноги в воду, и нам некуда идти.
Толстяк взглянул на усатого. Тот молчал. Толстяк вздохнул, и, приложив ладонь ко лбу козырьком, стал всматриваться в далекий противоположный берег, точно такой же пустынный и скалистый.
 - Посмотрите! - заорал он, - кажется, там что-то есть!
Усатый поднял голову, пытаясь рассмотреть это что-то на другом берегу. Но река была широка, и солнце слепило глаза. Он привстал, подбросил пару раз часы на ладони, словно взвешивая, и вдруг запустил их, широко размахнувшись и с шумом выдохнув воздух.
Часы описали сверкающую дугу, блеснули в последний раз, подпрыгнув на камнях, и пропали.
Толстяк нервно захихикал.
 - Знаете, было бы очень интересно, если бы мы были человекоподобными роботами, андроидами, и нас испытывали бы на выживаемость в экстремальных условиях. У меня был бы, скажем, номер тысяча три, а вас величали бы номер тысяча семь. Хау ду ю ду, тысяча седьмой?..
 - Вы сумасшедший, - сказал усатый с убежденностью в голосе, - что за бред вы несете? - он поморщился, как от головной боли, и занялся своим, уже высохшим платком.
Несколько минут сидели молча. Толстяк озабоченно рассматривал свое покрасневшее от солнца плечо, и что-то бормотал себе под нос. Усатый обречено смотрел на воду.
 - Слушайте, - сказал толстяк задумчиво, - а здесь водятся змеи? - Он выпятил нижнюю губу и с сомнением стал рассматривать окружающие камни.
- Они любят греться на солнце, особенно у воды... Сидишь себе на солнышке, ничего плохого от жизни не ждешь, а рядом холодная ядовитая тварь, от укуса которой умрешь через пять минут. Вот как могли бы закончиться все истории, так по-разному начавшиеся.
Закончиться одинаково - два распухших трупа на берегу неведомой реки...
Но толстяку не удалось продолжить.
Они услышали странные звуки, донесшиеся из-под земли, - гул, скрежет, металлический стук, и спустя несколько секунд, огромная каменная глыба поползла в сторону, открывая черный провал, всего в нескольких метрах от них. Медленно, плавно и бесшумно, из провала выдвинулась тускло-серая сигара баллистической ракеты, уходящая длинным телом в прохладную темноту. Затем оттуда вылез человек в форменном комбинезоне, с сигаретой в углу рта.
Он подошел ближе, пнул носком тяжелого подкованного ботинка камешек, бросил окурок в воду, и беззлобно сказал:
 - Вот что, ребята, давайте-ка отсюда.

2
Через некоторое, вполне определенное время, некто ехал в метро. Молчали, глядя на отражения в черном стекле вагона.
Вдруг свет погас, заскрипели тормоза, и поезд остановился.
/1980/

ИНСПЕКТОР ЖИЗНИ

Он пришел утром понедельника. Он был в сером мятом костюме, с бумагой в руке. Он держал в руке лист серой бумаги, на котором был мой адрес и моя фамилия.
Он достал из внутреннего кармана пиджака анкету. Он стал спрашивать меня обо мне, где и когда родился, что делал и зачем.
Он сидел на стуле, на краешке стула у меня на кухне, разложив свои бумаги на кухонном столе, и писал дешевой перьевой ручкой крупные округлые ученические буквы. И лицо у него было перьевое и дешевое, только глаза были строгие и безразличные, хотя галстук был плоским, а зубы белыми и ровными, под тонкими губами, которыми он выговаривал короткие ясные вопросы. Я отвечал.
Часы на стене равнодушно и мерно стучали, перо скрипело и вело длинные линии.
Он спрашивал, не поднимая глаз, и я видел лишь ровный пробор его серых волос.
Я никогда не верил, что он придет ко мне, но он пришел, и тихим смирным голосом ковыряет мою жизнь с рождения по сегодняшний день, а я покорно отвечаю ему, словно милиционеру в отделении, куда меня доставили за мелкое, постыдное своей ненужностью преступление.
Его документ – серая книжечка с тисненой надписью «Инспекция жизни» лежит тут же, на столе, плоским неподъемным прямоугольником, навязчиво повторяя формой стол, и комнату, и дом, и квартал, и квадрат карты, где находится мой город, а в нем квартал, где я живу, кухня, где мы сидим, и стол, на котором он заполняет бланк ровными округлыми ученическими буквами.
Проклятый инспектор.
Я сидел рядом, сложив руки на коленях, и мой взгляд блуждал от его черных ботинок к моим тапочкам, и обратно.
Проклятый инспектор.
Его шаги – шаги богомола, он звонит и входит, спрессованный плоскостями удостоверения до остроты лезвия ножа или лезвия листа бумаги. Я боюсь его.
 В его смирении – угроза. Его тихий голос – равнодушен. Ему все равно, что будет со мной. Ему все равно, каким будет результат, он исполняет инструкцию, он вершит параграф. В его руках удостоверение, и он может сделать со мной все, что захочет. Но ему все равно, что будет со мной. Вся моя жизнь – только лист бумаги.
А если взять двустволку, и шарахнуть из обоих стволов? Замыть полы, и тело бросить ночью в пруд? К черту!
Секунды сливались в минуты, минуты росли и взрослели. Смелость труса подступила к горлу, - только быстрее бы все это кончилось! Что угодно, лишь бы скорее конец. Я встал и вышел в комнату. Я взял ружье, что висело без дела пять лет, я зарядил его, и, глубоко вдохнув, переступил порог. Он сидел спиной ко мне.
Я не должен останавливаться!
Я выстрелил из двух стволов. В маленькой кухне выстрел ударил гулко и громко.
Его подбросило, тело слетело со стула, шмякнулось о стену и сползло на пол. Он лежал на полу, скрючившись, серый и плоский, а я стоял на пороге с дымящимся ружьем.
Крови не было, только на губах у него появилась зеленая пена. Заплакало радио.
Что делать мне?.. Что делать мне с его телом? Вокруг ни пруда, ни реки…
Я вернулся в комнату, сел на стул и думал. А радио все плакало и плакало, тихо, жалобно, я знаю, оно плакало обо мне.
Я снял телефонную трубку, набрал номер и сказал: «Я убил инспектора жизни, приезжайте, заберите меня». И снова сидел и ждал. Ничто не заставило бы меня зайти на кухню, где лежал он.
В дверь, наконец, позвонили, и мне стало легко. Я открыл дверь сержанту, и мне стало совсем легко от того, что он в ремнях и сапогах.
Я рассказал ему все. Он осмотрел пустую кухню, спросил: «У вас есть разрешение на оружие?» – «Нет» – честно ответил я. «Где ружье?» - «Я не знаю» – ответил я, обводя взглядом кухню, - «оно куда то пропало…». «Где убитый?» –спросил сержант. «Наверное, он исчез», - сказал я.
Сержант потрогал мое ухо и сказал, что это не по его ведомству, раз нет убитого, нет оружия, - он уходит.
- А как же со мной? – пролепетал я.
- Мне плевать - сказал он. – Я еду на рыбалку.
И он ушел, совсем ушел.
Я вынул из шкафа все книги, сложил их на столе, под столом, свалил туда же белье и зимние вещи. Взгромоздил стулья, и поджег. Огонь охватил все сразу, пламя взметнулось к потолку, и его жар заставил меня отойти к окну.
Внизу, на перекрестке, стоял он, подняв слепое лицо, в сером костюме, плоский и бесцветный, но мне уже не было страшно.



ЧЕЛОВЕК ЗЕМЛИ

У них в роду всегда были сумасшедшие. Его дед в день собственной свадьбы, когда все уже вернулись из церкви, сидели за накрытым столом предвкушая застолье, и цыгане терзали гитары и скрипки, разбавляя музыку звоном монист, и молодая жена, с ярким румянцем во всю щеку поправляла перед зеркалом фату, к слову, не вполне уместную в создавшихся обстоятельствах, чтобы идти во главу стола, - он выпил бутылку "шампанского" у себя в кабинете, приладил веревку к потолочному крюку и повесился. Было ему тридцать лет.
Тут не все ясно. Отчего повесился, а не застрелился? Какая разница? Результат один. Между тем, разница огромная. Точно такая, как между казнью через расстрел и повешение. Человек благородный, думающий не только о себе, но и о чести, в те времена избрал бы револьвер.
Его сын благополучно сошел с ума между двумя революциями семнадцатого года, и попал в сумасшедший дом, хотя в ту пору трудно было понять, по какую сторону ограды сумасшедшие.
Через год персонал сумасшедшего дома разбежался, топить и кормить перестали, и он пошел по снегу неведомо куда, ласково улыбаясь своим безумным мыслям, и насмерть замерз в первую же ночь на темной безлюдной улице, где неслышен был даже собачий лай.
Все-таки, покидая этот мир, каким-то чудом они успевали оставить потомство. Словно предчувствуя, что скоро, скоро наступит момент, когда мозгом овладеет одна огромная мысль, которая вытеснит все другие мысли и чувства, и даже сами инстинкты, нужду в пище и любви. Может быть, как раз поэтому, в молодые годы все в их роду были отмечены сильной тягой ко всему, что перестанет их тревожить и заботить, едва они переступят порог, отделяющий человека здравомыслящего от сумасшедшего.
Двоюродная сестра замерзшего была учительницей. В девятьсот проклятом году вдруг бросила все, работу, мужа, сложившийся круг знакомых, и, будучи женщиной, чрезвычайно привлекательной, стала платным агентом НКВД. Ее подсылали к подозреваемым, и, сойдясь с ними, она получала за одну ночь информацию, на поиски и сбор которой часто требовались месяцы и годы.
Скоро рехнулась, - твердила, будто ее домогается сам народный комиссар Берия, называла его "похотливым козлом". Ее сумасшествие крылось вовсе не в том, что подобного на самом деле не было, или не могло быть, а в том, что она смела, во всеуслышание, говорить об этом! Она пропала, как многие другие. Остался мальчик. Сын.
Он взрослел, рос, и неуклонно приближался к сумасшествию, как тяжелогруженый локомотив по одноколейке приближается к взорванному мосту, и машинист с помощником спят, и пионер не бежит навстречу, размахивая красным галстуком. Выросший в студеное сталинское время, когда благоразумие было стилем жизни, доминантным признаком, и должно было уберечь, спасти, как раз благоразумие и выковало из него абсолютно лояльного советского гражданина, искренне рыдавшего в марте 1953 года. Тронулся в пятьдесят шестом, - повесил на шею картину (он был художником), где к голове генералиссимуса было приделано тело голой женщины в непристойной позе, и ходил по улицам, громко декламируя стихи о советском паспорте. И, через некоторое время тихо скончался в подмосковной психиатрической лечебнице, оставив после себя тяжелую память и неприятную обязанность для родственников упоминать в анкетах и медкартах наличие сумасшедших в роду.
По другой версии, он попал в "психушку" якобы за то, что зимой развешивал в Измайловском парке на деревьях и кустах записочки с надписью "жизнь прекрасна", где и был задержан сотрудниками ближайшего отделения милиции. Тем не менее, жизнь его пришла к логическому завершению. Его сын благополучно преодолел времена волюнтаризма, хлебнул благ застоя, и взращенный на яде либералов-шестидесятников уверовал в свободы, якобы дарованные человеку от рождения. В семьдесят восьмом дозрел. Ощутил себя не гражданином одной шестой, а просто человеком земли. И на этом основании утверждал, будто никак не может понять, что такое границы! Почему кто-то, пусть даже с автоматом Калашникова в немытых руках, может не разрешать ему идти, куда он желает, и жить где он хочет.
И, ранней весной семьдесят девятого он вышел к финской границе. На пригорках снег уже сошел, проклюнулась молочно-зеленая трава. Он уселся на землю, развел в ямке костер, где сжег свой "серпастый и молоткастый", сдул с ладоней пепел, и пошел к границе.
Поскольку было 1 мая, праздник всех трудящихся, пограничники на заставе были пьяны в дым. Может быть, даже собаки были пьяные. А наш герой преодолел все эти полосы и оказался в Финляндии. Шел себе и шел. Прошел Финляндию. Прошел в Швецию. И ни одна собака не поинтересовалась, кто он и куда идет, и почему у него нет документов, или даже просто денег. И он шел бы и шел, если бы не океан. Его взяли, когда он шел по воде, километра два уже прошел. И теперь его держат в клинике в Швейцарии, где пластмассовые вилки и ложки, и матрасы на стенах…


Рецензии