Часть вторая. Глава двенадцатая

Когда он понял, что способен засыпать, как все: лечь в постель, повздыхать, перевернуться лицом в подушку и вдруг уснуть, сон стал для него праздником, и как ни хорошо было ему днем, он ждал ночи. Просыпался с благодарностью в отдохнувшем теле и  начинал ждать следующей ночи, когда наденет пижаму, влезет в ней под легкий пуховик и чуть-чуть полежит со спутанностью в мыслях, оттягивая время, когда окончательно уснет.
Элен, правда, говорила, что он все делает не так, и он ей верил, а поскольку он верил ей, то делал так, как она просила.
- Ты контролируешь вход и окна, - говорила она ему. – А это не нужно, никто чужой не войдет. Здесь нет врагов, а есть только соседи и туристы.
Он начал, наконец, спать лицом в подушку, затылком к входной двери и обоим окнам. Действительно, думал он, вспоминая мирные, нарядные улицы городка, по которым ходили соседи и туристы. Никто ни на кого не нападал. Не то, чтобы он ждал нападения или что кто-то влезет ночью в его окно. Никаких неприятностей он не ждал и сам не знал, почему он контролирует вход и окна. Это была российская привычка, от которой Элен его отучивала. Спать, как все, как туристы и соседи, как сама Элен, как он сам спал когда-то давным-давно, в России, в детстве, было очень приятно. Сны, правда, снились страшные. Но она давала ему что-то успокаивающее и говорила, что кошмары скоро пройдут. И он ей верил.
После того, как отец перевез к Элен сумку с его вещами, он стал спать в собственной пижаме. Пижама была необыкновенная, выбрана Таней в Париже и стоила несусветных денег. В салоне сказали, что она «ручной работы». Он не мог этого понять, и согласился ее купить, потому что она понравилась Тане. Пижама была удобная, и когда он начал ее носить, он перестал обращать на нее внимание. А Элен она нравилась очень, Элен  говорила – какая она красивая. Она была серая, в больших, ярко-синих иван—да-марьях. По-русски эти цветы назывались так, а немецкого и французского их названия он не знал, но при любом наименовании Элен любила на них смотреть.

В среду утром, вскоре после того, как Элен сделала  ему укол и уехала из дома, и он поворочался и опять уснул, во входной двери заскребся ключ, и в дом вошел  молодой человек, которого он  никогда не видел.
- Вы кто, вор? – подняв с подушки голову, спросил Сережа.
- Я не вор, я брат.
Сережа поднялся, подхватил его подмышки, вынес за дверь и запер ее на ключ.
Молодой человек опять вошел, наследил башмаками и сказал: - Это дом моей сестры.
Сережа переоделся в спортивный костюм, надел альпийскую куртку и вышел из дому. На улице перед домом стоял спортивный автомобиль.
- Куда тебя подвезти? – миролюбиво спросил брат Элен.
- Давай к твоей сестре.
Брат привез его в санаторий.
- Что происходит? – спросил Сережа, увидев Элен, как будто Мартин ограбил или выгнал его из дома. - Я спал, вдруг является господин… вот такого роста…
- Какого роста? – уточнил Мартин, для которого проблема роста была болезненной, и он требовал точности в оценке.
- Такого роста, - подняв планку до плеча и изобразив рукой  эполет, сказал Сережа. – Я его выставил. Он опять вошел.
- Это мой брат, Мартин Райан. Он, наверно, подумал, что я дома, - сказала Элен.
Она поняла, что Мартин и не думал, что она может быть в это время дома. Он приехал посмотреть на Гончакова.
- Если он твой брат, почему он к маме своей не едет?
- Мама у нас умерла. Нас двое.
- Это он довел ее до смерти своими глупостями!
- Вряд ли. По-моему, она сама себя довела.
- Так, - сказал Сережа. – Я не против здесь жить. Я против англичанина с яхтой и брата с ключем от входной двери.
- Он что, твой пациент? С диагнозом? – удивился Мартин.
- С каким диагнозом? Он мой гость!

Сережа налетел на него, но неудачно, так как тот успел блокировать его руки и усадить на кушетку, а когда Сережа, минуя Элен, налетел во второй и в третий раз, Мартин рассердился и расквасил ему нос. Нельзя сказать, что он намеренно это сделал: скорее, Сережа сам налетел на его ладонь. Мартин даже не сжал ее в кулак, но она оказалась жесткой, как дощечка. Из сережиного носа  полилась кровь, и Элен сама налетела на Мартина и стала его выгонять из кабинета.
- Ах ты, скотина! Связался с маленьким!
- Он не маленький.
- Он раненный. Вон отсюда!
- В этом городе невозможно стало жить, - сказал Сережа, когда она усадила его на медицинскую кушетку и зажала ноздри.


Брат переминался около нее с виноватым видом. Он был золотистый, встрепанный, малость горбоносый, не худой, но как-то очень прыгучий, бойкий и с виду совершенно безвредный. Волосы у него торчали во все стороны, глаза были голубые. Даже рост был нормальный. Только в сравнении с Сережей он выглядел невысоким и тщедушным, но в сравнении с Сережей с его развернутыми плечами и мощной грудною клеткой довольно много народа неважно выглядело. Если б он не заявлял права на Элен, Сереже бы он понравился. Занимаясь носом Сережи, Элен выговаривала ему за то, что связался с маленьким. Ему, должно быть, было мучительно видеть чужого мужчину в объятиях сестры, и он мстительно шептал Сереже: - Я тебе еще мало дал!
Сережа вскинулся – и опять оказался на кушетке, так что можно было и не вскидываться.
- Ты лучше ко мне не лезь. Я профессионально занимался борьбой в Аахене. И много чего выигрывал. Ты против меня ничего не сделаешь. Можешь даже не стараться.

Сережа хотел было снова попытаться его побить, но Элен его удержала и стала целовать в поврежденный нос. Это было приятно, учитывая братскую ревность Мартина, и он остался сидеть, выказывая некоторые признаки здравомыслия.
- А это хорошо, что ты борец. Я тебя всегда буду бить, - сказал он, сплевывая на пол, чего делать, собственно говоря, не следовало, но нужно было показать Мартину, что и он не прост. - В Монпелье, как в пансионе благородных девиц, - подраться не с кем.
- Ты что, не понял? Ты не понял? Я занимался борьбой в Аахене! Это значит, что это я тебя буду бить.
- Значит, на равных, - согласился Сережа и хотел опять сплюнуть, но Элен зажала ему салфеткой рот. – В Монпелье я только с Сориньи иногда дерусь. А что значит драться с Сориньи? Он даже не защищается. Набирает  воздуха в рот и садится на пол. Весит килограммов сто пятьдесят, не меньше.
- А за что ты бьешь Сориньи?
- Всякие статьи про меня печатает.
- Нормальные статьи.
- Пишет-пишет нормально, потом вдруг такое брякнет!
- Что-то я не заметил, чтоб он брякал. Нормальные репортажи. С апломбом, с претензиями, с криками. Ты знаешь, ты кончай его бить, пусть пишет. Переводи дневники. Давай я тебе их напечатаю.
- Ты, наверное, не умеешь.
- Умею. Я знаю, как  это сделать.
- А сколько тебе лет?
- 26.
- А по виду не скажешь. Врешь, наверное. Мне тоже около 26.
- 21 тебе.
- Такие утверждения опровергаются одним ударом в дыню.
- Попробуй.

Кровь наконец унялась и, вполне подружившиеся, они вместе вышли из санатория. Сережа уехал на базу, а Мартин – по делам, которые касались журналистки из “Z-экспресс» и находились в таком дурном состоянии, что после встречи с нею, которую она сама назначила, но была резкой и холодной, он вернулся к Элен и попросил у нее что-нибудь от нервов.
Элен собиралась на базу, и Мартин поехал с нею. Сережин нос был еще распухшим, но это не бросалось в глаза, так как лицо сгорело на солнце и было медно-красным. Князь-отец все утро катался  с ним.

К тому времени, когда Элен с братом приехали на базу, князь шел к подъемнику с намерением спуститься вниз. Мартина он не узнал. Оглядел его, как незнакомого, и попросил Элен присмотреть за сыном. Мрачный Мартин помрачнел еще больше оттого, что прежде любимый князь вел себя как последняя скотина: увел девушку, на которой Мартин рассчитывал жениться, и не узнал его, а смотрел только на Элен. Свинья, просвистел он громким шепотом, и когда Элен кивнула, добавил еще: и сынок такой же. С этим она не согласилась. Заказала глинтвейн и, сидя с Мартином за столом, следила за тем, как пижонски одетый, но чумазый, с виду закопченный Сережа, хотя Бог его знает, где он нашел на спуске сажу и каким образом сумел ею перепачкаться, агрессивный и одновременно робкий, как будто выскочил из неравного доблестного боя, кокетничал с белобрысой немочкой. Увидев Мартина, он помахал ему издали рукой с зажатой палкой.

Ссскотина, - мрачно повторил Мартин. Его мрачность исходила из двух причин: первая была та, что Сильвия, которая захотела с ним увидеться, была расстроена, ничего не ела и постаралась как можно скорей от него отделаться. Вторая – главная – была та, что он ревновал Элен. Ему казалось, что он ей неинтересен со своими переживаниями, проблемой сойтись или не сойтись с загулявшей репортершей, в которую он то был влюблен, то охладевал, но помимо нее не хотел никакой другой. Сколько он ее знал, она была влюблена в Гончакова-старшего.

Убедившись, что сестра занята Сережей и его белобрысой немочкой, Мартин обозлился и высказал ей, что закопченная физиономия Сережи, дела Сережи, здоровье Сережи интересуют ее больше, чем его отношения с развратной дрянью, и его это раздражает. Что она не может рассчитывать на то, что понравится Сереже, поэтому пусть оставит его белобрысой немке. Что все женщины, стоит им показать одного из Гончаковых, ведут себя, как шлюхи. И она такая же.

Немка, оттолкнулась палками и поехала вниз. Сережа, собрав воедино ноги с лыжами и растопырив палки, умчался следом. Некоторое время она довольно спокойно катила впереди него по накатанному склону, но вдруг зарыскала, некоторое время пыталась удержать равновесие, затем, вероятно, испугалась скорости, осела набок и, раскидав ноги с неотцепившимися лыжами и взметая снег, покатилась вниз. Сережа, у которого не оказалось времени свернуть в сторону, зацепился за ее лыжу, взмахнул обеими палками и завалился набок. Обе лыжи почти одновременно отцепились и легко заскользили вниз. За ними тотчас умчался инструктор-швед. Мартин очень мрачно наблюдал лицо сестры, выражавшее не грустную задумчивость. Она проследила, как обе фигуры докатились до края спуска, и поднялась, чтобы видеть, что с ними стало.
- Дурак, если искалечился, - сказал Мартин. – Или тебе всё кстати, лишь бы ночевал у тебя дома?
Элен с тем же выражением задумчивой грусти перевела глаза на Мартина.
- Научи его падать и научи держать удар.
- Я? – с ледяным презрением удивился Мартин.
-. Считай, что у тебя появился младший брат. Научи его падать и научи держать удар
- Это у тебя появилось нечто, - ты еще сама не поняла что. А мне не нужно.
- Несчастное дитя, которому дали пинка на Родине. А теперь бросают игрушки в виде Швейцарии, имений, которые ему не нужны. Из вежливости он делает вид, будто принимает, а внутри все это презирает и никогда не будет считать своим.
- Что ему здесь плохо?
- Не дома.

Перестань караулить мою душу, с непривычной неприязнью к брату подумала она. Ты так всегда боялся, чтоб я не вышла замуж, что я и не вышла замуж, и слушаю вечерами, как вокруг меня звенит пустота. Ты правильно понял мое отношение к этому мальчику. Я хочу видеть его и заботиться о нем. Перестань караулить мою душу. Это мое, кровное, мне безразлично, как он женится, кто ему родит, - он мой, и вы все против этого бессильны. Мне нужен этот мальчик.

Сережа с немкой вернулись на бугельном подъемнике. Ее лыжи и свои палки он держал в охапке, и соскочив с сиденья, свалил в снег. Немка отобрала свои вещи и ушла в свою компанию. Ступая, как медведь, Сережа подошел к ним и сел за стол. Одна щека у него была поцарапана о снег, но настроение было живое, бойкое. Он как будто еще больше закоптился, хотя один Бог знал, где он мог найти сажу на лыжном спуске.
 Элен приложила к щеке салфетку и поцеловала яркое лицо. Сережа это любил, и она это любила. Даже Мартин отнесся к поцелую легко, и сказал, что научит  падать.
- Я умею.
- Да ни хрена ты не умеешь. Ты даже смирно не можешь посидеть, когда тебя учат уму-разуму! Толку от тебя – что мне, что этой немке!

Сережа, хотя и встряхивался, как боевой конь, которого протащили через пекло, присмирел и с некоторым почтением взглянул на маленького Мартина. Мартин был ниже его ростом и – эту внезапную игру Элен вспоминала потом всю жизнь – вдруг отразился не в глазах Сережи, как можно было предположить, а на щеках и губах – глянцевитых, вспухших. «Кобылы  немки», - сказал Сережа, стянул перчатки и заказал солянку. Пока он ел солянку, Мартин молча его разглядывал. По-своему, личность была бесспорная, не говоря уже о том, что им можно было хвастать. Во Франции его знали все, и он всем нравился. Иметь его в качестве приятеля, появляться с ним на людях было приятно и престижно.

Доев солянку, Сережа сказал: - я еще раз съеду, подозвал официанта и велел зажарить ему форель. Мартин сказал, что возьмет лыжи и съедет с ним. Он принес комплект для Элен. Сережа спокойно ждал, пока они оденутся. Скула у него продолжала кровоточить, он трогал ее перчаткой, но высоты и скорости он не стал бояться. Он не искал глазами нежной немки и не переглядывался с нею, хотя она сидела с ними в одном кафе. Правда, в своей компании.

***
В сумерках они вернулись с базы домой, и Сережа уснул в кухне на низкой табуреточке, привалившись к теплому боку печки. Он не снял лыжного костюма, только расшнуровал ботинки, так что шнурки волочились по полу. Черные звезды на плечах выглядели эполетами генеральского мундира. Впрочем, в чем бы он ни ходил, почти все на нем казалось если не генеральским, то уж офицерским во всяком случае, - такая у него была выправка и так он выглядел. Отчего-то всякая вещь смотрелась на нем как генеральская. Кроме, пожалуй, пижамы Мартина. В пижаме, с прожженной на колене дырой, он выглядел как мальчик, который только хочет стать генералом.

Он не то чтобы спал, – он видел, как она ставила на огонь кастрюльку с горячим шоколадом, и растирала с майораном чеснок, чтобы обмазать свинину, которую, обложив половинками картофеля, ставила в духовку. Он не спал, просто не имел сил разговаривать и перейти на диван, но когда запахло нагретым шоколадом, сунул в кастрюльку палец и облизал его.

Элен вложила ему в руку суповую ложку, и он дважды погружал ее в шоколад, затем окончательно уснул, свесив большие руки и привалившись к теплому боку печки. Волосы у него, вспотевшие под лыжной шапочкой, высохли и торчали на висках, на скуле была большая ссадина, губы были испачканы шоколадом, а лицо - какой-то копотью, но при этом он был так безупречно, отчетливо прекрасен, что за общей неотмытостью, закопченностью, исцарапанностью, нежеланием заботиться о себе был виден большой запас – как ни уродуй, хуже от этого не станет. Кроме того, общее выражение было добрым. Он мог быть злым, раздраженным, нервным, но зверским его лицо не бывало никогда. У него была очень выразительная мимика, и всякое чувство, каприз, особенно страдание проживались лицом отдельно. Он мог рубить своей саблей, стрелять и драться, но не со зверским выражением, а с тем лицом, с каким он жил, со своей забавной мимикой.

Приехал князь и вел себя так тихо, что Сережа не проснулся, и беспокоил его только запах жареной свинины. Потом Элена увидела, что он не спит. Он сидел так же тихо и неподвижно, как сидел, пока спал, но глаза его были открыты и так блестящи, что по загорелым глянцевитым щекам лежал белый блестящий отблеск, похожий на лунную дорожку в море. Она вспомнила, как на лыжной базе его губы неожиданно отразили проехавшего лыжника.

Вот почему ты такой, хотя ты и сам этого не знаешь. Когда ты немытый, от тебя всего можно ждать: даже отблеска на щеках от глаз. Ты настоящий, когда ты грязный. А отмытый и выбритый ты просто светский молодой человек, как почти все молодые люди. У тебя глаза зорче смотрят, и ты умнее и смышленее, когда ты усталый, голодный, злой. Ты сложный малый. Ты очень сложный малый и черт знает как тебя лечить, чтобы не уничтожить душу.

Князь имел достаточно деликатности не звать его есть свинину, пока он сам не захочет пересесть к ним за стол, и Сережа долго сидел совершенно неподвижно, с отсветом глаз на чумазом, глянцевитом лице, потом вдруг вскинулся и стал есть.
- Где живет твой брат? – спросил князь.
- В Лозанне, на Моцарт-штрассе.
- Генрих Кшетусский?
- Мартин Райан.
- Занимался борьбой в Аахане.
- В Ахене, - уточнил князь. – С одною “а”.

Князь уехал  ночью, а утром в санаторий к Элен явился брат.
- Странный такой. Смешной. Я ему редакцию показал. Он предложил инвестиции. Я не взял. Потом мы пили коньяк. Передай этой дурочке, что  если она “попалась”, то пусть родит, - сказал он. - Пусть будет еще один.
- Пусть будет.
- С одной стороны, лучше б им вообще не родиться с их б-ским темпераментом. А с другой стороны, что-то в них этакое есть. Как ты на это смотришь?
- Так же, - ответила Элен.


***
Сергей Сергеич провел с Сережей и Элен еще два дня, а в субботу они проводили его во Францию. От переживаний, связанных с двумя женщинами, он осунулся и стянул у Элен на память две книжки из медицинской серии. Она отняла и обменяла на две другие. Те, что он выбрал сам, были для него непонятны и могли испугать, если бы он стал искать у себя и Сережи симптомы описанных в них болезней.

 Во Фредерике никто из них не жил. Заселение в новое имение перенесли до приезда княгини Ольги Юрьевны. Князь чувствовал себя кругом перед нею виноватым и даже посоветовался об этом с Элен. Удивительней всего было то, что виноватым перед женой он считал себя за Элен, а не за Сильвию, с которой крутил роман. По степени вины перед женой можно было судить о степени его чувства к обеим женщинам. Элен виноватой себя не чувствовала. Она написала княгине письмо о здоровье Сережи. Пылкое любовное чувство князя ее не трогало: она знала, что получит бой от жены – остынет. Опытные жены умеют усмирять такие вещи.
Княгиня – по тому, что знала о ней Элен, ей очень нравилась.

- У Сергея есть женщина в Париже? – спросила она у князя.
- Эта женщина только случайно не родилась мужчиной. И очень от этого страдает. Был бы удачливый молодой полковник. С другой стороны, она могла родиться кровной кобылой: получилось бы также хорошо. Ее ваяли для плац-парадов. Большая ошибка, что ей суждено родиться девочкой.
- Я читала, что она развелась с мужем.
- Живет одна и чуть ли не невеста Сергея. Замуж она за него не хочет, но если нужда заест, найдет способ выйти замуж. Хочет газету издавать. А у нас, видите ли, есть на это деньги.
- Но нет желания издавать газету.
- Нет желания связываться с этой женщиной. Если б он сделал вам сейчас предложение, я был бы рад. И моя жена. Вам бы мы доверили.
- Князь, я старше его на 15 лет. Тут даже нечего обсуждать, как видите.
- Все-таки обидно…

Когда Сережа остался у нее на руках, она хотела взять отпуск, но отпуска ей не дали, и Сережа половину дня проводил без нее на лыжной базе. Утром она вставала в восьмом часу, кипятила шприцы и осторожно будила его, чтобы сделать ему инъекции. Он наполовину вылезал из-под пуховика, горячий, сонный, и в первые дни не успевал толком испугаться. Дальше пошло немного хуже, потому что уколов он боялся и, прежде чем позволял себя уколоть, капризничал и напоминал ей о том, что она сама говорила – он ничем не болен. А если не болен, зачем она его ежедневно дважды колет?
- Я не говорю, что ты болен. Наоборот, нужен очень большой запас здоровья, чтобы после сквозного ранения приехать в Швейцарию и гонять агрессивным стилем по нашим спускам. Отворачивайся к стене и не затаивай дыхания. Дыши глубоко и ровно.
- Больно!
- Неправда, небольно.
- Кто лучше знает?
- Я, наверное.

У него появилась смешная привычка почесывать зад, когда он видел ее днем. Дитя с незатурканными инстинктами, говорила она Мартину.
Иногда он завтракал вместе с ней, иногда, поворчав и почесавшись, засыпал опять. Около девяти он заваривал себе чай в китайской кружке, ел бутерброды, которые она оставляла под салфеткой, одевался и уезжал на базу.

Мартин катался вместе с ним. Он не только лучше дрался, он и лыжник был лучше, чем Сережа. Но и без Мартина Сережа всех знал на лыжной базе, любил разговаривать на открытой веранде с инструкторами, и поскольку все пили кофе, то пил и он. После двух часов приезжала Элен, и они обедали, затем она до темноты каталась с ним на лыжах. Иногда они ездили с инструкторами-шведами на "черный спуск", а потом она узнала, что он ездит там без нее. Шведы сказали: они не могут его удержать, – пусть сама попробует. Она попробовала – и начала ездить вместе с ним, чтобы в случае чего вместе с ним свернуть себе шею. А в общем, о нем хорошо заботились. В темноте возвращались домой в Джелатти. Сережа разжигал камин, а она жарила мясное ассорти на чугунной сковородке. Когда вскипала вода для чая, он снимал свитер и надевал полосатую тельняшку, которую она привезла с яхты англичанина. Лоуэлл был популярный врач и – как полагал Сережа - ее любовник. Его книги стояли на одной полке с ее книгами. Его это раздражало. Он не хотел, чтобы около нее вились врачи и дарили ей книги и тельняшки. Он это еще не высказал, но всё это он тогда уже почувствовал.

 Ожидая ужина, он сидел за столом, довольный тем, как идут дела, и играл тонким, с тусклой синей ручкой ножом. Он любил сам нарезать хлеб, ветчину и сыр и делал это аккуратно, почти без крошек. После ужина она делала ему уколы. Было не очень больно, но он все равно боялся. Беспокоился, что она проткнет его насквозь, и она каждый раз обещала, что проделает все очень осторожно. После целого дня, проведенного на лыжах, у него болела спина, он лежал головой на ее коленях, она массировала ему больные мышцы, втирала в них саксонскую мазь. Он засыпал и даже не помнил утром, как накануне ложился спать. Она гасила свет и поднималась к себе наверх. В доме пахло сначала сырой, а затем нагретой шерстью лыжных костюмов и хвойными поленьями. Те десять дней, которые он прожил у нее, были самыми спокойными, умиротворенными днями, очищенными от желаний и страстей.

Никогда ни до, ни после них он не чувствовал такого полного покоя в своей душе, такого освобождения от потребности физической близости с женщиной и желания страдать из-за вздора, который сам себе придумываешь. Он просто жил, просто спал, с аппетитом ел и с наслаждением катался на лыжах. Парижская любовь к Тучковой померкла, он о ней и не вспоминал, а если вдруг вспоминал, то думал, какой он был дурак, что позволил так себя не любить. Он любил Элен. Любовь к ней не причиняла ни телесных, ни нравственных страданий. Оттого, что он любил Элен, ему не нужна была другая женщина. И не нужна была телесная близость с Элен.

Почти все время, когда они были вместе, он устраивался так, чтобы она касалась его рукой или плечом, - вместе с покоем и ощущением защищенности это было самое лучшее, что могла дать женщина, и не шло ни в какое сравнение с терпким, всегда мучительным желанием обладания женским телом. Даже уколов, которых он боялся, он почти не замечал, она больше страдала из-за них, и после инъекции всегда его целовала и жалела. Она и вообще целовала его по любому поводу, просто потому, что он был приятен ей со своими глазами, руками и губами. Он нравился ей весь, с головы до ног, как давно не нравился ни один мужчина. В те дни они почти не разговаривали. Просто были вместе. Иногда с Мартином, иногда с Сильвией, но чаще всего одни. В отношениях молодой пары он не разбирался. С виду они как будто бы дулись друг на друга, но с другой стороны, казалось, что не могут друг без друга жить. Учитывая ее отношения с отцом, это казалось странным, и Элен просила обоих скромно при нем себя вести. Они и вели себя очень скромно, но как только Сережа уехал – тут же пошли и поженились.

Только один раз все было по-другому. Она позвонила в Лозанну брату: «У меня суицид. Я не знаю, когда освобожусь». Звонок имел целью попросить Мартина позаботиться о Сереже и накормить его ужином в Джелатти, но Мартин ревновал, и такая просьба была крайне неуместна. Хотя он прекрасно понял, зачем она звонила.
- Хорошо, - сказал он.

Один из ее пациентов, сложный, дерганный парень, который то учился медицине, то ее ненавидел, то писал стихи, то женился, то ненавидел всех, перерезал вены. Резать вены и флаконами глотать снотворное он начал в 16 лет. Сейчас ему было 23.
По-хорошему, она должна была передать его другому врачу, поскольку он действовал ей на нервы Он до такой степени раздражал ее, что она даже не придерживалась врачебной этики и после каждой попытки самоубийства говорила ему: «Такие вещи делают один раз. Сделал – и забыл.  И тебя забыли. Не умеешь – не берись, не смеши людей».

Но и он, и его семья дорожили ею, верили в нее, как в домашнего Божка, и не хотели других врачей. У более толковых и стойких неудачные попытки самоубийства вырабатывали опыт, который вел к тому, что они либо совершали удачную вторую попытку, либо остепенялись, успокаивались и не совершали более никаких попыток. Опыт этого пациента свелся к тому, что в результате многочисленных неудачных попыток он полюбил клизмы. Полюбил состояние расслабленности, которое наступало всякий раз, как он понимал, что смерть миновала, его спасли, мать рыдает, любимый врач сидит около постели, и хотя презирает его за слабость, но при этом знает, что не может уйти, пока не приведет его в норму.

Когда она приехала, он был усталый, томный и одновременно взвинченный до истерики и причину перерезанных вен объяснил тем, что ему показалось, что его не любят женщины.
- Не любят, - подтвердила она спокойно. – Таких не любят. Я б тебе показала, каких любят, но он тебе врежет между глаз, и мне будет стыдно перед ним за то, что я тебя ему показала. Женщины, милый Густав, наделены вкусом, а помимо того, чутьем, которое велит им выбирать крепких, способных дать красивое и здоровое потомство. Нормальные женщины любят жестких, спокойных, мужественных, у которых стержень внутри, а не опилки. Которые молча,  без соплей и без истерики отдают жизнь, когда это нужно для дела, а не для того, чтобы приехал врач и поставил клизму. Нужна особая степень изобретательности, чтобы сделать жизнь сплошным проклятием. А жизнь – это не проклятие. Она – разная. У нормальных людей спектр настроений в семь раз превышает состояние радости и счастья. И никто не режет вены. Живут. Работают. Терпят.

- Но что же делать? Принесите мне веревку, чтобы я, наконец, покончил с этим.
- Пойди и возьми. Я не прислуга носить тебе веревки.

Она просидела с ним до вечера, скучая по Сереже и беспокоясь, что он свернет себе шею на «черном спуске». Когда стемнело и стало очевидно, что он уже не на лыжной базе, она представила, как он бродит один по нетопленному дому, у него болит мышца на спине, и он не может согреться. Вечерами температура у него поднималась до 38, и его лихорадило. Ничего страшного в этом не было, она кутала его в плед, а затем он ложился спать, и около полуночи температура падала.

Мартин – хороший парень, но он способен из вредности попрощаться с Сережей у подъемника, сесть в машину и уехать. Она знала, что Сережа может позаботиться о себе. Он умеет вскипятить себе чай и кухню после завтрака оставляет чистой. Когда они приезжали вечерами домой, хлеб был на деревянном круге под стеклянным колпаком, а сыр и ветчина накрыты салфетками и отнесены в кладовую. Крошки со стола сметены, заварка из китайской кружки выплеснута и сама кружка перевернута и стоит на полке в том месте, где ей положено стоять. Все эти вещи – при том, что он был изнежен няньками, гувернером, денщиками, камердинерами – очень нравились Элен. Она даже приводила его в пример Мартину, который оставлял на обеденном столе куски хлеба, посуду с остатками еды и смятые газеты.
Она понимала, что Сережа умеет сварить себе яйцо, и если он способен завернуть в салфетку и отнести в холодную кладовую колбасу и сыр, он в той же мере способен принести их оттуда, нарезать и съесть. Она видела, как он аккуратно нарезает сыр и колбасу. Но все-таки она волновалась, что он голоден и ждет, когда она приедет его покормит.

Домой она вернулась в 9-м часу и еще из машины увидела, что окна на обоих этажах освещены, ворота распахнуты, чтобы ей не нужно было выходить из машины открывать, а спортивный автомобиль Мартина стоит у дровяного сарая: он оставлял его там, когда оставался ночевать. Обитая кожей входная дверь была толком не закрыта, ботинки, которые она, входя в дом, относила к камину, разбросаны в маленькой прихожей, но в доме было тепло и весело пахло тушеными овощами с чесноком, как в польских ресторациях.

Она увидела обоих парней и едва не расплакалась от радости, что оба здоровы, бодры и не имеют претензий к жизни. Овальный стол со стульями был отодвинут к стене, они стояли друг перед дружкой в боевой стойке, и Мартин учил Сережу держать удар. Оба были босые, в новых футбольных трусах английской сборной.
Как только она вошла, оба опустили руки и повернулись к ней.
- Привет, - сказала она. – Чем у вас пахнет?
- Только не говори, что потом, - ответил Мартин.
- Не потом, а польской кухней.
- Армянским борщем, - сказал Сережа, почесывая зад.
- Отличные трусы. Просто замечательные. А кто приготовил?
- Я.
- А кто научил?
- Никто. Я однажды в кухне сидел сушился. А при мне варили.
- Ты сказал, что армянка научила. Рассказала, что за чем класть, а ты запомнил, - вмешался Мартин. – Что там? Опять этот козел?

Она посмотрела, как они смотрят на нее: Мартин сочувственно, Сережа – спокойно и с легким любопытством, - сняла пальто с капюшоном, собрала разбросанные в прихожей башмаки и расставила на каминной полке.
- А что за козел? – спросил Сережа.
- Одна сволочь. Вены все время режет.
- Нужно лечь в ванну и выжать в воду лимон, чтобы это имело смысл.
- Так, ребята. Вы чем-то тут занимались до меня? Продолжайте заниматься. Не обсуждайте чужие вены, не трогайте свои, - и завтра для вас будет осиянным, - сказала она, нагибая к себе и целуя их по очереди.

На кухонном столе на блюде под большой глубокой тарелкой лежала большая сваренная курица, у которой со всех боков были ощипаны и вырваны куски мяса, но крылышки, ножки и шея торчали, где им положено: ребята, ожидая ужина, щипали мясо, полагая, что если они едят без тарелки и без хлеба, то это нельзя считать едой, а значит они солидарны с голодной Элен.

Около курицы стояла раскрытая коробка с парой мягких коричневых ботинок. Эти ботинки были то же, что футбольные трусы английской сборной: они продавались первый сезон, и купить их могли только богачи.
Они были очень мягкие, на рифленой толстой подошве и имели дорогой добродушный вид. Ребята немного подождали, когда она что-нибудь им расскажет, но она только поблагодарила за ботинки.

 Затем оба стали в стойку, и Мартин стал объяснять и показывать, как нужно блокировать удар. Она оторвала куриную ножку, зашнуровала ботинки и вышла к ним. Сережа потел и психовал. Его раздражало, что, с какой силой и с какой стороны он ни замахивался на маленького Мартина, руку его ловко останавливали и обидно выворачивали, вследствие чего особа Мартина оказывалась совершенно недосягаемой и неприкосновенной. Сережа, как ни старался, не мог этого постичь.

- Вот так, - сказала она, оттаскивая его в сторону за широкую резинку трусов, и слегка ударила брата локтем. Мартин упал на колени и сердито сказал ей:
- Ты что? Ошалела, что ли?
- Не ошалела. Идите ужинать.

Сережа сам разлил борщ, поставил перед каждым тарелку, положил сметану и беспокоился, чтобы им понравилось. Борщ был отличный:
- Армяне варят борщи? Я думала, это украинская еда, - сказала Элен.
- Хохлы перетирают старое сало с солью, и оно перебивает другие запахи. Армянские борщи – это да. Баклан искал армянку, чтобы сварила борщ. Армяне, когда зажаривают помидоры, кладут большую ложку сахара и много перца. Любят, чтоб было сладко. А чтобы не совсем сладко – добавляют зеленые фрукты. Зеленых фруктов нету, я положил лимон. Хохлы лимон не кладут. По-моему, они вообще не едят лимоны.

За чаем Сережа спросил, почему их двое и куда делись их родители. Они рассказали, куда делись их родители. Оба заметили, что он не может понять, как это может не быть ни бабушек, ни дедушек, а только сестры, с которыми не дружат. Оба были взрослые и не давали повода им сочувствовать, но он привык к тому, что и взрослым нужна родня. Сколько он себя помнил, у него было много родственников, только одна бабушка умерла молодой, до его рождения, и он ее никогда не видел. Зато он очень болезненно пережил смерть деда, который его любил и даже теперь продолжал любить – судя по тому, что продолжал опекать его и даже делать подарки на именины и в дни рождения.

И теперь, в обстоятельствах краха и развала, когда почти все лишились имений и расселились по всей Европе, все сережины Анненковы, Кочубеи, Гончаковы и Извольские были живы, никто не бедствовал, и хотя он беспокоился о них и грустил о потерянных имениях, он знал, по крайней мере, что все здоровы и о них нет особой причины беспокоиться. Скорее, он сам давал всем повод о нем молиться.

Мартин спросил, как это мертвый дед может делать подарки в дни рождения. Покойная мать о них не беспокоилась. Хотя от нее и не ждали, она и при жизни почти ничего для них не делала и воспринималась не как мамаша, а как непутевая внучка, с которой много хлопот и беспокойства. Сережа рассказал, как дед, когда неожиданно умер от удара (сидел в кресле в кабинете и вдруг умер), в первые ночи ходил по комнатам, открывал двери и пил воду из хрустального стакана, который поставили на его бюро. Однажды он громко заговорил, когда Сережа спал. Сережа проснулся, испугался и убежал к родителям. Дед стал вести себя потише, но заговорил еще раз и снова громко, так что Сергей Сергеич услышал из своей спальни.
- А о чем говорил?
- Что-то житейское. Веселое. Сначала он был в петербургском доме. Потом в имениях, в саду: подойдет, тронет за плечо. Потом я золотые монетки находил. А это уже не шутка. Никто не находил. А мне попадались. В именины и дни рождения.
- Родители подбрасывали.
- Нет. Родителей не было при этом. В саду, на улице. Случайно глянешь под ноги – в траве или у бордюра – лежит не монетка, так подкова.
- Подковы многие находят.
- Он в войну помогал. Бывали случаи… когда - ну, вот, ну, всё, смерть… И ничего. Я знал, что это он.
- «А мы с Сережей никогда не умрем».
- Тратил монетки?
- Нет, что ты. Нет. В Александро-Невскую Лавру к нему придем – непременно кого-нибудь пришлет: кота или собаку. Или птичка прилетит и не улетает, пока мы там.

Он говорил серьезно и спокойно, ничуть не хвастая. Для него было обыкновенно, что дед, любивший его при жизни, продолжает любить и заботиться о нем. Мартин, о котором и при жизни никто не заботился, кроме Элен, подергивал золотистыми бровями и было видно, что завидовал – не золотым монетам, а той исключительной серьезности, с которой Сережа рассказывал о деде, изнеженности, множеству живых и любимых родственников. Он завидовал спокойному достоинству, с которым Сережа произносил привычные даже их швейцарским ушам знаменитые фамилии: Извольские, Кочубеи, Анненковы, с которыми он состоял в родстве. Элен было грустно. Она предчувствовала, как ему будет тяжело, когда придет время и он начнет терять одного за другим представителей любимой родни и окажется, что он не подготовлен к этому. Как не был подготовлен к тому, что проиграет войну. Не подготовлен к эмиграции. К тому, что знаменитые фамилии окажутся рассеяны по Европе. Он сидел перед ними, подперевшись обеими руками, задумчивый, серьезный, с исцарапанным, сожженым солнцем лицом, с голыми коленями, и за ним стояла трагедия огромной страны и его семьи, и его было жалко, и они были рады, что покойный дед как может о нем заботится.
- Я вас заморочил. Спать пора, - сказал он.

Мартин потянулся, достал с антресолей спальный мешок и раскатал на полу.
- Ух ты, - сказал Сережа.
- Никогда не видел? Это альпинистский, с гагачьим пухом. На льду, на граните можно спать. Почки не простудишь.
- А это зачем? – спросил Сережа, подергав за петлю капюшона.
- Подвешивать.
- Подвешивать? Как летучие мыши спите? А можно мне?
- Нельзя. Ты гость. На диване спи.

Элен открыла антресоль, сбросила к ногам Сережи клетчатый мешок, и помогла влезть внутрь.
Когда все наконец унялись, она погасила свет, поцеловала обоих, пожелала спокойной ночи, с чувством, как будто вдруг обрела семью, ушла к себе, легла и стала слушать идущие снизу таинственные голоса, рассуждавшие о женщинах. Сережа наполовину вылез из мешка, в котором не мог спать, так как любил раскидываться и спать на животе, изогнувшись «противолодочным зигзагом», и оперся на локти к Мартину лицом. Он был на пять лет моложе Мартина, но того, что можно было назвать любовным опытом, у него было больше, Мартин это чувствовал и, делая вид, будто его мало интересуют «женщины», стал расспрашивать, как это бывает. Тихая ночь и лежание на полу способствовали высокой степени доверительности, и он рассказал о редакторше, с которой состоял в любовной связи, а Сережа, поискав между бывшими любовницами особенную, пришел в большое затруднение, так как оказалось, что он не дорожит ни одной из них и рассказывать о них Мартину ему неинтересно. Рассказать о Сашке было нельзя: он боялся, что Мартин начнет его дразнить. Немножко поговорив, они вылезли из мешков и доели курицу, а после курицы пересчитали по пальцам «женщин», которых у Мартина оказалось две, у Сережи – девять. Сережа не мог понять, как это может быть только две женщины и какие могут быть затруднения, когда не можешь получить ту женщину, которую хочешь получить. Он сказал, что не любит рослых, слишком смелых и брюнеток (боится почувствовать их специфический запах, который ему будет неприятен), а любит длинные пушистые волосы, светлые глаза, застенчивость, и чтобы она «не умничала». Мартин сказал, что ему нравится только одна женщина – блондинка. Он спросил, как Сережа добивается женщину, которую он хочет. Сережа, который с тех пор, как оформился в мужчину, не добивался женщин, а отбивался от них, пришел опять в затруднение и ответил, что он их никак не добивается. Которая хочет – получает его сама. Чтобы получить женщину, ничего не надо делать. Чем меньше делаешь, тем ей скорее кажется, что она без тебя не может.
- Есть еще десятая, которая без тебя не может, - сказал Мартин.
- Зельда с лыжной базы? Белесая чересчур. Тронешь -  пыльца размажется.
- А Патриция?
- Позолота. Вся облетела. Напрочь. А Патриция осталась.
- По-твоему, женщина застенчивой должна быть?
- Это первое условие. Если она громко разговаривает и умеет произносить слово «экзистенциализм», лучше пусть она произносит его перед другими. – Сережа помолчал, повертелся в своем мешке и улегся на спину, заложив руки за голову. – А вообще, если хочешь, чтобы осталась женщина, лучше ее не трогать.
- И что, ни одна не нравится?
- Я вот и не знаю. – Он опять замолчал, и Мартин спросил: - Ты спишь?
- Я не сплю, я думаю. – Сережа заворочался, перевернулся опять на живот и оперся на руки. – Есть одна женщина. Женщина вообще. Твоя сестра. Элен.


Ночью он перебрался на диван: мешок был приспособлен для ночевок на снегу. В натопленном доме в нем было тесно и нестерпимо душно.

Утром Мартин встал вместе с Элен. Сережа, хотя и сонный,  завтракал вместе с ними и как будто что-то вычислял и изобретал сложные интриги, которые, если знать, что у него в голове, сводились к тому, чтобы Элен и ее брат вместе убрались из дому, а про него забыли. Он даже произнес что-то сложное насчет того, что Элен может не брать машину, уехать в машине Мартина, а он за ней приедет. Сложные расчеты вели к тому, чтобы выставить ее одновременно с Мартином и избавить себя от утренних инъекций. Он надеялся, что она про него забудет, хотя держал в голове, что вечером, когда он предположил, что она забыла, она позвала его наверх будто за подушкой и тихим шепотом уговаривая не шуметь и не капризничать, чтоб не услышал Мартин (щадя сережино самолюбие, она лечила его тайком от Мартина), вколола ему укол. Он наделся, что утром будет другое дело. Она надела ботинки, и вид у нее был чрезвычайно деловитый. У него упало сердце, когда она сказала, чтобы Мартин ехал, не ждал ее, и как только Мартин попрощался, сказала Сереже: - Давай-ка, скоренько. Меня пациенты ждут.
- Я боюсь.
- Не боишься. Просто вредничаешь.

Но он боялся. Так боялся, что даже готов был плакать. Это потом оказывалось, что ничего особенного, не очень больно. А до этого было очень страшно. И она это знала. Как знала и то, о чем понятия не имел он сам: что своими выходками и их невольной оглаской он поставил себя на такую высоту, что мог как угодно подчеркивать и даже преувеличивать свой страх: все равно никто не поверит, что он боится. Эту завоеванную им высоту он обжил и ориентировался на ней прекрасно. И не особенно боялся с нее свалиться. Знал, что поймают и поддержат. Элен поддержит.

А потом однажды ночью пошел дождь и шумел до утра, уничтожая одну за другой лыжни. В доме было прохладно и сыро, и когда он вышел за дверь, то увидел невероятную картину: небо было под ногами, небо было вокруг, везде, так что нечем было дышать, - сплошное небо. В тот же день оказалось, что она закончила курс и не будет больше его колоть. Приехал из Парижа Сергей Сергеич, который сделал крюк, чтобы забрать его и посмотреть на Элен. Сережа торопливо попрощался, оставил почти все зимние вещи и собаку, купил ей кудрявого медведя в подарок и уехал домой.


Рецензии