Глава 1. Музыка, золото, война и вино

От голода потемнело в глазах. Он едва не потерял равновесие, но удержался на ногах. Падать было нельзя. Прямо перед ним стояла большая собака, по всей вероятности, ещё более голодная, чем он. Пока он не упал, она не посмеет броситься… не посмеет…
Сознание вернулось к нему, когда он соскальзывал на землю, ещё хватаясь слабыми пальцами за изгородь.
Глубоко вдыхая воздух, он побрёл вдоль изгороди. Собака смотрела на него. Откуда в этом городе взялась живая собака? Вот бы убить её и съесть. От мысли о жареном мясе его рот наполнился слюной, и свело желудок. Варёное мясо, печёное мясо, жаркое, суп, похлёбка на бульоне, котлеты, паштеты, пироги закружились перед его глазами, более соблазнительные, нежели суккубы из недр преисподней.
Прочтя молитву и перекрестившись, он отогнал дьявольское наваждение.

- Прекрасная труппа, две флейты, гитара, тимбр, жиг и ножная виола, - сказал Дудочник, заикаясь от волнения, - и замечательно звучат вместе. Мы работаем уже семь лет, за исключением гитариста, Зигмунда, который пришёл к нам недавно, но и он играет так, что мужчины плачут, а дамы падают без чувств.
- Должно быть, это ужасно, если даже мужчины плачут?
- Я готов поручиться своей жизнью, что выступление Вам понравится!
- Не самый ценный залог – сейчас только жизнь и дешевеет. Но за неимением лучшего, я готова принять его. Я жду вас через час, в отеле Невинноубиенных Младенцев, на улице Мясников. Ещё одно условие. Вам придётся остаться до рассвета. Я вынуждена провести ночь одна и страшно скучаю.
- Для Вас мы готовы играть, пока смерть не сделает это невозможным!
- Отлично, - ответила Либертина, - но берегитесь, если я не упаду без чувств от великолепия вашей игры.

Item, в это время, в октябре 1420 года, в городе Париже царило ужасное вздорожание и никто не мог прокормить себя, что неудивительно, так как булка хорошего хлеба стоила двадцать геллеров, одно яйцо – шесть геллеров, солёная селёдка – двенадцать геллеров, а совсем маленький бараний хвостик – от десяти франков, для тех, кто мог его найти, поскольку самые удачливые люди покупали только конину и рыбу, а бедняки искали трупы собак.
Чтобы добыть наикрохотнейший каравай хлеба, нужно было приходить к булочнику на рассвете и поставить подмастерьям пиво или вино. А вино стало так дорого, что бочонок скверной браги из окрестностей Парижа продавали за двадцать один или двадцать два франка или больше. В этом году многие вина, изготовленные в августе, были вязкими или кислыми, но они казались мёдом счастливцам, которые исхитрились их достать.
Никому не дозволялось выходить из города, а тот, кто осмеливался, не всегда возвращался обратно, так как банды Арманьяка ходили около Парижа и устроили пожар у городских ворот, лихоманили, разбойничали, убивали, бесчестили женщин, девиц и монахинь и, точно туча саранчи, крали всё, что не было слишком горячим или слишком тяжёлым для их рук. Из-за их злобных происков в Париж поступало очень мало товаров, в особенности хлеба и дров, и плохое полено стоило не менее четырёх франков.
Королевская армия всё ещё находилась под Мелёном и потребляла столько продовольствия, что это чувствовалось в радиусе нескольких дюжин миль. Бедный город Париж, не имея пищи и для самого себя, должен был отрывать куски мяса от своего тела, чтобы кормить королевское войско. Это казалось тем более отвратительно оттого, что армию возглавлял англичанин, единственно по вине которого жизнь в Париже была столь ужасным и безбожным образом разрушена. А короля Франции и его двор, как говорили, англичанин содержит в такой непристойной нужде, что король Карл проводит свои дни в грязи, получая до крайности скудное и скупое обслуживание, без скатертей, без платья, без чистого белья.
Сам же упомянутый англичанин, чтобы ещё больше обрадовать бедных людей, объявил очень дурной денежный курс, посему, к этому времени четыре старых парижских геллера стоили больше, чем монета в шестнадцать геллеров, и цены множество раз повышались. К вящей выгоде общинного народа, вновь поднялись дети страшного дьявола, а именно, налоги, четвертина и мальтот, люди же, измученные голодом и несением стражи на улицах города, не имели возможности заработать хотя бы жалкий грош.
Их несчастье было так велико, что они не могли заплатить за исповедь, соборование и виатик и умирали противоестественной смертью, без отпущения грехов, а души их отправлялись в ад, на вечную муку, в наказание за свою нищету и страдания. Случилось так, что приходилось грабить ближнего своего ради спасения души и тела, и никто не отваживался безоружным гулять по улице, а благочестие совершенно покинуло Париж.
В деревнях не оставалось уже ни лошадей, ни другого скота, и даже лесные животные разбежались, поэтому голод терзал и волков так же как и людей. Забыв должный страх, волки посреди дня подплывали к городу по Сене или бродили у крепостных стен. Они искали мертвецов и осмелели настолько, что срывали трупы казнённых с виселицы и городских ворот, а ночью нападали на одиноких прохожих.
Милосердные и добрые волки! Испустить дух в их пасти считалось лёгкой, хорошей смертью; поскольку то, что творили банды Бастарда и арманьяков, троекратно и семикратно превосходило звериную дикость. Ведь они вели себя как взбесившиеся черти, разрубали мужчин топорами, девиц привязывали к дереву с задранными юбками, оставляя погибать от жажды, насаживали на пики чреватых женщин и священников, поджигали церкви и укрывшихся там людей, и совершенно уподобились дьяволу. Война продолжалась, и, позабыв о мечах, солдаты охотились за золотом, а меньшой народ вострил на ратников вилы, против своих так же, как и против чужих. Злосчастные их души дюжинами падали в пасть преисподней, тот же, кто оставался жив, жалел об этом, и не было этому конца.
Зигмунду, музыканту, сегодня повезло: он обнаружил в сточной канаве кочерыжки и гнилые фрукты, брошенные для сен-антуанских свиней. Однако свиньи подошли недостаточно быстро. Зигмунд поднял плоды из канавы, ополоснул их в фонтане и съел. Шёл мелкий дождь, и он промок до нитки, прежде чем добрался до своего жилища.
Зигмунда охватила злоба. Сжав зубы, он шагал по грязным узким улицам столицы и ненавидел каждый дом и каждый камень. Уже подходя к своему дому, он наткнулся на маленького ребёнка, который вцепился ему в рукав и закричал, что он голоден и умирает. Зигмунд попытался вырваться, но ребёнок держался крепко, царапался и визжал, как раздавленная телегой собака.
Зигмунда бросило в дрожь. Невыносимый приступ ярости сдавил его дыхание: он готов был задушить этого ребёнка, невинного, но гадкого, немытого и уродливого, упрямо заступавшего дорогу, почернелыми длинными ногтями раздиравшего ему бок и локоть. Стараясь освободиться, Зигмунд ударил его несколько раз, пока тот не упал в грязь, и неожиданно почувствовал себя лучше, много лучше. Даже голод и дождь, стекавший за воротник, показались ему не такими нестерпимыми. Но ребёнок выбрался из лужи и погнался за ним – Зигмунду пришлось спасаться бегством.
Он вошёл в комнату и завернулся в одеяло. Топить было нечем, так как уже много дней они не имели работы. Никто не приветствовал его. Зигмунд не обиделся: когда тебе шестнадцать лет и ты чужой в этом городе, глупо обижаться на что бы то ни было.
Безденежье, страх и отчаяние испортят любой характер, а его собратья и в дни благоденствия не отличались сердечной нежностью. Раньше они частенько дрались в подпитии, в последние же месяцы слёзы заменили им вино. Стоило им сказать друг другу хоть слово, как тут же вспыхивала ссора. Зигмунд лежал тихо. Он не хотел ссор. Хватит с него голода, холода, вшей и непогоды. Все молчали. Зигмунд закрыл глаза. Было слышно, как льётся вода с крыши и капли стучат в стекло. Вот раздались звон и ругань – кто-то швырнул кружкой в крысу. Зигмунд уже начал засыпать, когда появился Гуго Дудочник и дико закричал, так истошно, что остальные музыканты подскочили от неожиданности:
- Заказ, дьявол вас всех раздери, заказ!
И его обнимали и плакали от радости.

- Вот этот отель, - сказал Дудочник.
Окна отеля сияли в темноте, как драгоценные камни. Там, должно быть, тепло, и наверняка удастся достать объедков. Зигмунд задрожал. Ах, чёрт!
- Богатая лисица, по имени мадам Либертина, - сказал Дудочник. – Видели бы вы, как она разо¬дета! Раззолочена, точно алтарь, и на каждом пальце по хорошенькой блестяшке. Весь вечер мы будем играть для неё. Если сумеем её развеселить, заплатят золотом.
Они поднялись по лестнице, скрипнула дверь, хлынул свет – и Зигмунд был ослеплён, повержен, уничтожен. Никогда в своей злополучной жизни он не встречал ничего похожего, и подобное убранство в его понимании полагалось скорее королевским покоям; тем более сказочным оно казалось среди серого, обездоленного Парижа.
Он увидел комнату, обитую лазоревым шёлком с серебряной вышивкой, золотые подсвечники с настоящими восковыми свечами, столик с красивой резьбой и на нём – жаркое, фрукты и вино, на полу были постелены ковры, забросанные сиреневыми астрами, а уборную скрывали драпировки. Возле камина возвышалось кресло из дорогого дерева. В кресле сидела дама, старше его лет на семь-восемь, одетая в чёрное с зелёным шёлковое платье и вся в драгоценных камнях и золоте. В комнате пахло цветами и ещё чем-то приятным, приторным. В руках дама держала заострённую украшенную росписью палочку, и, увидев музыкантов, слегка махнула ею в угол, на длинную скамью, чтобы они сели.
- Бог мой, - промолвила она, – я не ждала и вполовину меньшего. Ложь ныне стала столь частым грехом, что впору внести её в число смертных. Правда, наряды ваши бедны, но инструменты хороши.
- Мы, мадам, одни из лучших в городе, - заявил Зигмунд. – И украсим музыкой Ваш досуг, так же, как Вы украшаете собою эту комнату, - но тут кто-то из старших музыкантов пихнул его в спину.
- Именно поэтому вы были приглашены сюда, - любезно ответила Либертина. – Я, конечно, не зову к себе кого попало. – Она вновь качнула палочкой, что означало – начинайте.
Зигмунд заиграл. Когда он брал гитару, ему казалось, что ангел опускается на его правое плечо и отнимает рассудок. Пальцы перебирали блестящие струны неуловимо для разума, так что Зигмунд сам удивлялся красоте этих звуков и думал, что это его бессмертная душа, пробежавшись по райским кущам, застенкам чистилища и огненным ущельям ада, заставляет руки двигаться и изливает в мелодии свою тоску по небесам и преисподней. Запела флейта, а вторая ответила ей, и Зигмунд закрыл глаза от наслаждения. Он забыл про ненависть и нищету, забыл про вонючие шутовские лохмотья, в которые был одет, забыл, что всю неделю ничем не мог порадовать свой желудок, кроме нескольких гнилых яблок.
Его гитара, изящная и звонкая, последняя тень былого благополучия – воспевала то чистоту ангелов, то женскую красоту и верность, то доблесть и отчаяние войны. Зигмунд видел, что дама улыбается от удовольствия (она откинулась в кресле, опёршись локтями в ручки, её глаза ярко блестели), но настроение наёмщицы сейчас его не трогало. Гитара была его сердцем, музыка – его кровью. Песня сменялась песней, и он очнулся, лишь когда мадам Либертина захлопала в ладоши.
- Восхитительно, прелестно! - воскликнула она. – А теперь прервитесь на минуту. Вы заслужили стакан вина и кусок мяса. Отложите инструменты и возьмите себе то, что лежит на столе. Не робейте и берите. Ведь артисты всегда голодны, особенно в этой проклятой стране, - говорила Либертина, сверкая улыбкой, и подтащила Дудочника к столу.
Зигмунд подошёл сам: диета из свиных отбросов давно лишила его стыда.
Он обнял пальцами кружку с красным вином и, закрыв глаза, отпил глоток. Зигмунд уже забыл вкус чего-либо кроме воды, рот и скулы свело, и ему показалось, что по жилам пробежал огонь. А после этого необыкновенного глотка предстояло второе чудо – жареная куриная ножка, истекающая жиром. Она пахла как мечта, как видение о радостях души в раю. Голова у Зигмунда закружилась. Он глубоко вздохнул и вонзил в неё зубы, краем глаза заметив, что остальные музыканты рвут руками мясо и вгрызаются в яблоки так, что сок стреляет во все стороны – а мадам Либертина весело смеётся. Но даже если бы десяток женщин хохотал над ним, Зигмунд не мог бы выпустить кусок. Кто сказал, что все грехи проистекают из гордыни? Должно быть, этот пророк всегда ел досыта. Гордость, горе, гнев, любовь – всё ничто по сравнению с мясом и вином.
Несколько бутылок разом опустели. Теперь все смеялись.
   Спою я старую балладу,
   О розах песенку спою.
   В саду за каменной оградой
   Две розы жили, как в раю.
   С тех пор столетья пролетели,
   Всходило солнце вновь и вновь.
   Одна была белее мела,
   Другая – красная, как кровь.
Мадам Либертина становилась всё более развязной. Она просила сыграть ей кабацкие песни, и вначале они, разумеется, отказывались, но затем в ход пошло ещё несколько бутылок, и в шёлковой комнате вместо благочестивых богоугодных мелодий зазвучали песенки деревенские и воровские, а юный Зигмунд, путая от опьянения струны, исполнил известную композицию о грязной Марго – чем вызвал у всех присутствующих громкий смех. У мадам Либертины слёзы выступили от хохота, и она поманила Зигмунда, сказав:
- Своим восхитительным выступлением, молодой человек, ты заслужил мой поцелуй.
Зигмунд смутился, но самолюбие не позволило ему отступить. Он знал, что старшие приятели не дадут ему проходу, если он будет отнекиваться, поэтому усилием воли изобразил улыбку и быстро подошёл к мадам Либертине.
- Вот и чудесно, - воскликнула она, схватив Зигмунда за волосы и оттягивая его голову назад.
Мадам Либертина наклонилась, и его горло пронзила острая боль. Зигмунд попытался вырваться, но не сумел, а потом его охватило непреодолимое и очень приятное оцепенение. Он чувствовал, как Либертина высасывает его кровь (когда она переводила дыхание, горячая струйка стекала у него по шее, а потом она снова впивалась в рану) – но почему-то это не казалось ему ни странным, ни страшным. Зигмунд доверчиво, как младенец, покоился в её руках и сам подставлял горло, чтобы ей удобнее было пить. Потом перед глазами у него потемнело, в ушах зашумело, вокруг заплясали золотые искры, и всё пропало.

Зигмунд пришёл в себя на полу, придавленный чьим-то тяжёлым телом. Вокруг валялись облитые вином цветы, посуда, бутылки и обглоданные кости. «Напился, как подмастерье» - подумал Зигмунд смутно: мысли были словно души умерших в подземном царстве, и разлетались, едва он хотел рассмотреть хоть одну. Его мучила головная боль и тошнота, в глотке саднило. Рубашка на груди слиплась, вероятно, от вина.
Дрожа от озноба и слабости, он поднял голову и осмотрелся. Ангелы Господни! Мебель была опрокинута, обои разорваны, пол покрыт лужами красного вина. На полу лежали музыканты и, немного в стороне, мадам Либертина – очевидно, мертвецки пьяные.
Зигмунд растерялся: как ему быть? хуже всего было то, что он не знал, заплатят ли им. Это его очень беспокоило. Зигмунд понимал, что их поведение вряд ли могло произвести на даму благоприятное впечатление. Сам он ничего не помнил, но, судя по страшному беспорядку в комнате, на поцелуях и кабацких песнях вечеринка не закончилась.
Совершенно непростительно было поддаться на уговоры этой дамы. От мяса, может быть, и не стоило отказываться, но напиваться уж точно не следовало. Святые серафимы, мне дурно, я умираю, - подумал Зигмунд и тут же обругал себя – поделом тебе, паскудник, в другой раз будешь умереннее в пьянстве.
Встать он не смог и на четвереньках пополз по комнате. Сначала он отыскал не опорожнённую ещё бутыль и сделал несколько глотков. Подкрепившись таким образом, Зигмунд попытался разбудить кого-нибудь из музыкантов, но у него ничего не вышло. Проклятые негодяи нализались до бесчувствия: ни одна ресница у них не дрогнула, руки были как камень, щёки пожелтели.
Если бы не деньги, Зигмунд забрал бы всё, что осталось из еды, и ушёл домой. Но, уйди он, старшие музыканты присвоили бы его долю, а ему сказали бы, что дама не стала платить. С другой стороны, он боялся будить даму. Судя по его собственному состоянию, она проснётся далеко не в лучшем настроении. Он боялся и ограбить: даме известны их имена, их могут найти, если их найдут, то повесят.
Да, но если он возьмёт несколько монет, мадам не заметит. Где уж ей заметить, с такого перепоя. По всему видно, что денег она не считает. А вот Зигмунду эти монеты очень бы пригодились. Они бы могли спасти его жизнь – пара-другая жалких грошей. Зигмунд решился. Приблизившись к даме и порывшись в складках её платья, дрожа от страха и стыда, он отыскал кошель. Шнур был крепко затянут. Зигмунд всячески пробовал развязать его, но узел не поддавался. Тогда он достал нож и попытался поддеть скользкий золочёный шнур. Нож соскочил, и лезвие ненароком ударило мадам Либертину по руке.
Зигмунд помертвел от ужаса. Впоследствии его много раз допрашивали, что он сделал потом, но он никогда не мог вспомнить: должно быть, прижал свою окровавленную ладонь или нож ко рту. Спустя несколько мгновений, долгих и гулких, как похоронный колокол, Зигмунд увидел, что мадам не проснулась, лишь грязно выругалась во сне, а рана запеклась, и, более того, почти не заметна.
Он перевёл дух, но сил на то, чтобы довершить акт кражи, уже не достало. Во имя крыльев ангелов, что же он творит? Страх изгнал из его сердца нечестивые желания, и он хотел теперь только укрыться в своём доме.
Зигмунд встал, шатаясь, и вышел из комнаты, намереваясь идти в своё жилище, но на лестнице его внутренности свела невыносимая боль. Дыхание прервалось, и Зигмунд лишился чувств.

Либертина медленно открыла глаза. Сознание неохотно возвращалось к ней. Она подняла голову и уныло оглянулась вокруг.
Зала походила на кабак, где изрядно повеселилась шайка разнузданных и свирепых разбойников, не знающих меры ни в хмеле, ни в злобе. Тела бедных музыкантов уже остыли, и горестное зрелище их недвижных останков неизъяснимо удручало Либертину, будя в её сердце смертную тоску, а в чреве – потуги к извержению. Она посмотрела на покойников с неприязнью: словно бы они сами, против её воли, вломились к ней и нарочно умерли прямо посреди комнаты – чтобы только сильнее досадить ей, чтобы сделать ей ещё больнее!
- О Господи, зачем я это сделала? – с отвращением подумала Либертина. – Зачем всё это было нужно?!
Она встала, с досадой взглянула на своё роскошное платье – порванное, всё перепачканное кровью и, конечно же, безнадёжно испорченное. Либертина и прежде устраивала подобные попойки, но сейчас ей казалось, что никогда ещё ей не было так невыносимо тяжело: будто кто-то всю ночь колотил её головой о стену, жестоко бил дубиной и заставлял бесчисленное количество раз падать с высокой крыши на мостовую. Комната расплывалась перед глазами, очень хотелось прилечь.
- Да, второй флейтист был, пожалуй, лишним, - она попыталась усмехнуться, морщась от боли, - впредь нужно быть умереннее…
Телесные страдания причиняли ей такую муку, что слабые упрёки совести (ведь, забыв обо всём, она нарушила сразу несколько моральных норм) она ощущала смутно, как под действием дурмана. Кодекс вампиров не позволял ни убивать ради развлечения, ни тем более устраивать подобный разгул в месте, принадлежащем людям. Что уж касается пьяных дам-вампиров, то общественное мнение было к ним крайне сурово. Не дай дьявол, кто-нибудь узнает. Вот ведь незадача, вот ведь ужас. И всё вино – этот человеческий бич. Мало ей крови, нет, нужно было дойти до такого!
Среди всех терзаний наибольшим образом тяготила её необходимость как можно скорее скрыть следы преступления. Тысяча голохвостых бесов! Только подумать о том, что нужно наводить порядок в комнате, таскать мебель, затирать кровь, незаметно вынести мертвецов из гостиницы, нанимать кучера, везти трупы за город на болота, придумывать обман за обманом, чтобы никто ничего не заподозрил – все эти соображения, сложные и для самого тонкого и трезвого ума, сейчас сверлили ей мозг хуже железного бурава.
Но что же делать? Оставлять всё как есть немыслимо. Мало того, что вампирша страшилась преследования людей – поступать так запрещали и законы её кровопитающихся сородичей. Тёмным тварям надлежало таиться, она же устроила столь пышное побоище, что впору оспаривать славу Брунгильды и Фредегонды.
От этих мыслей Либертина почувствовала себя такой несчастной, что горькие слёзы заструились из её глаз. Она опустилась на пол и обняла голову бородатого флейтиста.
- Буду просто сидеть здесь и плакать, - в отчаянии подумала она.
С четверть часа вампирша пыталась утешить себя мечтой о том, что её беды разрешатся сами собой, и что эти мёртвые музыканты развеются, исчезнут, как в сказке, для этого нужно всего лишь закрыть глаза и произнести волшебные слова на древнем забытом языке. Потом, малодушно всхлипывая, она представила себе страшную картину: наступит рассвет, взойдёт солнце, и она сгорит прямо здесь, рядом с трупами своих жертв, и никогда никто из смертных невежд не узнает, почему погибли музыканты и что это за кучка пепла на полу.
Мысль о рассвете оказалась настолько жуткой, что её слабость и лень мгновенно растаяли, как снег под жгучими лучами солнца.
- Проклятье, как я могла забыть, что ночь кончается, - воскликнула Либертина в тревоге, - немедленно бежать отсюда!
Она решительно поднялась. Взгляд её упал на большой камин. Стояла осень, с вечера в комнате хорошо натопили. Последние угли ещё тлели. О том, чтобы пойти за дровами в кладовую, не могло быть и речи, и, разумеется, Либертина не посмела бы вызвать слугу. Однако злосчастные менестрели собственноручно позаботились о растопке для своего погребального костра: ведь музыкальные инструменты были изготовлены из дерева.
Либертина склонилась над очагом и бережно раздула пламя, подкладывая в него ветошь и щепки; затем последовало менее горючее топливо. Покончив с инструментами, одеждой, окровавленными занавесями и цветами, Либертина подступила к мёртвым артистам. Тошнота подкатила к её горлу, но она заставила себя сунуть голову покойника в огонь. Адский смрад окутал комнату. Помещать тела в камин приходилось постепенно, до одури медленно, чтобы не потушить пламя. Но смертельный страх вынуждал Либертину действовать терпеливо, осторожно, внимательно, что совсем не было в её обычае.
«Каково же приходится чертям в преисподней, - подумала она, с трудом одолевая позывы рвоты, - жечь души всю вечность напролёт, а ведь там не справляют ни праздников, ни воскресений!» Она оставила бутылки и посуду валяться на полу – пусть их, но вернула на место мебель, скрыла дыры на обоях и вычистила самые явные следы своей злобы. По мере того, как ночь приближалась к исходу, ужас перед рассветом пересилил боязнь молвы. С величайшим облегчением Либертина, наконец, покинула комнату.
Уже будучи на лестнице, она обнаружила, что потеряла своё нательное распятие. Вопреки разуму и страху, Либертина поспешно возвратилась и принялась за поиски любимого украшения. Во имя пекельного пламени! А вдруг она ненароком зашвырнула крест в камин?
- Да что за невезение! – вне себя закричала Либертина.
Но вот она заметила в дальнем углу слабый блеск. Схватив драгоценность, вампирша бросилась вон из этой омерзительной гостиницы.

Зигмунд не сразу понял, что очнулся – так было темно. Ощутив зуд в ухе, он протянул туда руку и  поймал что-то мягкое. Оно заверещало и укусило его – должно быть, то была крыса.
Глаза привыкали к темноте, и Зигмунд обнаружил, что находится в каком-то подвале или погребе. Он был очень слаб, едва ли смог бы подняться, но ум оставался ясным, а чувства необыкновенно обострились. Неприятнее всего было ощущение голода, такого голода, как если бы он уже много дней не ел, и при этом мысль о пище была ему противна – но он не удивился.
Он знал, что и не такие шутки играет с людьми долгое недоедание. Иные сходили с ума, и колбасы казались им раскалёнными прутьями, жгли им горло; другие же терпели изнурительный пост неделями, но умирали, отведав обильной пищи. Под потолком подвала висело копчёное мясо, вдоль стен лежала разная снедь, но для Зигмунда все эти кушанья были отвратительнее, чем покрытый червями труп.
И всё же, если бы не голод и не слабость, Зигмунд сказал бы, что никогда ещё не был так счастлив и доволен. Он вдыхал воздух с наслаждением, и мокрая земля приятно холодила его тело, а тихий мышиный шорох звучал в его ушах словно нежная музыка. Радость жизни пронизывала всю его душу, как солнечные лучи пронизывают юную весеннюю листву, проникая сквозь ветви, золотя зелень и играя тысячей теней и оттенков.
Зигмунд помнил только то, как пьяным спускался по лестнице, а потом ему стало дурно, и он ска¬тился вниз. Должно быть, его подобрали слуги и положили в погреб, чтобы проспался. Зигмунд мысленно прочёл поминальную молитву по своему гонорару. Плакали его денежки, зато сам он повеселился вволю. Поганый красноглазый бражник, свинья, остолоп!
От этих покаянных размышлений его отвлёк звук шагов. Шаги приближались, и через некоторое время дверь приоткрылась. Жёлтый луч света пополз к Зигмунду, и он отшатнулся в смертельном ужасе, но оказалось, что луч исходит от обычной свечи – страх исчез.
Свечу держал молодой мужчина в одежде слуги. Он, стараясь ступать тише, подошёл к Зигмунду (который молча ждал) и принялся обшаривать его карманы.
Ярость, возмущение и ещё какое-то незнакомое чувство – сродни охотничьему азарту – заставили Зигмунда вскочить и повалить незнакомца наземь, а затем – к полному изумлению обоих – схватить его зубами за горло, как это делают волки или собаки. Зигмунд чувствовал губами биение пульса под кожей – тихое, быстрое, словно кровь пряталась и убегала. Он прокусил жилу, горячая солоноватая жидкость потекла на язык, в глотку, он знал, что совершает что-то дикое, преступное, необъяснимое, но остановиться не мог. Его противник уже перестал бороться; лишь изредка бесчувственное тело корчила сильная дрожь. Зигмунд уложил его удобнее, и продолжал пить.
Ощущение внутренней пустоты отступило. Зигмунд пил жадно, как пропойца пьёт свой первый утренний стакан вина – почти не сознавая, что он творит, и не владея собой: как если бы в чреве его завелась лютая львиная стая, и только человеческой кровью можно было насытить их пасти, которые в ином случае начинали яростно пожирать собственные его внутренности. Много раз он умирал с голоду, но будь он проклят, если он знал тогда, что такое голод! Кровь больше не лилась свободно, приходилось с силой извлекать её из раны, и пульс бился всё быстрее и тише, и затем умолк совсем – тогда Зигмунд положил голову трупа на пол, вытер рот и задумался.
То, что он сделал, было чудовищно, омерзительно, но Зигмунд сразу же нашёл себе оправдание. Вор пытался ограбить его, возможно, даже убить. Ему следовало защитить свою жизнь. Как же иначе умертвить человека без оружия? Зигмунд похвалил было себя за находчивость, но спустя немногое время слабый голос логики докричался до него из бездны. Если возможно так выразиться, призрак умершего разума явился Зигмунду в царстве теней безумия. Тому, что он совершил, могло быть только одно объяснение.
Он потерял рассудок от длительной голодовки – повредился в уме. Ясность мысли оказалась обманчивой. Зигмунд не раз видел таких несчастных, помешавшихся от нищеты. И, вдоволь навидавшись чужого горя, он знал, что одержимый не вправе рассчитывать ни на чьё милосердие, кроме Божьего. Да и то сказать – в Писании говорится же: кого хочет Господь погубить, того он лишает разума. Стало быть, никто не окажет ему милости, а раз так, то никто не может его и судить. Он остался один, и должен сам о себе попечься.
Предположим, его поймают? Он скажет, что слуга напал на него. Зигмунд вынул из ножен кинжал слуги и вложил ему в пальцы. Потом отыскал кухонный нож. Чтобы скрыть прокусы, он ударил ножом по запёкшейся ране и выдавил сколько смог крови: когда перерезают горло, кровь хлещет струёй, он видел это много раз. Нож Зигмунд бросил на пол. Вот и всё.
А теперь нужно бежать. Он вышел в ту дверь, из которой появился в погребе вороватый слуга. Никого не встретилось на его пути, и за окнами чернела ночь. Зигмунд отодвинул засов, прокрался во двор, перебрался через изгородь – мгновение ждал, прислушиваясь, – и скрылся в переулке.

Тусклый, тоскливый предрассветный час. Первые прохожие выходят на улицы, дурные люди прячутся в своих логовищах. Усталая, озябшая, Либертина вернулась к себе, но, едва она переступила порог, тревоги и сожаления оставили её. Беспутная ночь тут же стёрлась из её памяти. Дома Либертину ждал маленький Карло. Он с криком побежал к ней навстречу и обнял, жадно и беспомощно, как умеют это делать только дети.
- Как хорошо, что Вы пришли! Я испугался! Я боялся, что Вы не придёте!
- Глупое дитя, почему же я не должна была прийти?
- Я испугался, потому что скоро рассвет!
- Да, верно, скоро рассвет. Идём, я уложу тебя в кроватку. Матушка твоя утомилась, ей тоже нужно отдохнуть.
Четыре года назад, подобрав из рук погибшей женщины грязного, оборванного, умирающего от голода ребёнка, Либертина и не подозревала, к чему приведёт её этот шаг. Она забрала мальчика с собой ради забавы, чтобы развеять скуку, и питала к нему куда меньше сердечной привязанности, чем к щенку или попугаю. В своей смертной жизни она никогда не имела детей и не любила их, а отдавшись во власть тьмы, привыкла смотреть на людей как на жалкие существа, родившиеся ей на потеху. Человеческий ребёнок был для неё не более чем зайчонок для волка или агнец для льва. Что касается Карло, этот жалкий сын нищенки не пробудил бы приязнь и у самой мягкосердечной дамы.
Он был непростительно безобразен: огромный вздутый живот, паучьи ножки, лицо, отёкшее и красное от слёз, волосы, подобные пакле, мутные, как непроцеженное пиво, глаза, – и так неразвит, что не мог ни встать на ноги, ни говорить. Коротко говоря, он напоминал скорее тролля, нежели ангела. Посему в поступке Либертины, решившей его приютить и откормить, усматривалась не столько доброта, сколько остроумие. Однако немногие недели спустя приёмыш пополнел, поздоровел, овладел началами речи, взгляд его прояснился, светлые локоны обрели блеск и кудреватость, на розовых губах всё чаще играла улыбка, а, кроме того, он был послушен и предан Либертине, как часть её тела, в благодарность за хлеб и холу.
Поначалу Либертине пришлось нелегко: она давно позабыла, как следует ходить за детьми, чем кормить, какими играми увеселять. Трудности усугублялись тем, что вампирша не могла нанять ни слуг, ни воспитателей. Ребёнок отказывался спать днём, плохо ел, часто плакал, и она не раз проклинала своё легкомыслие и жалела, что не завела вместо человека кошки или собаки. С течением времени, однако, они привыкли друг к другу. Когда Либертина взяла Карло в дом, ему исполнилось всего лишь два или три года – и он воспринял необычный образ её существования с непредвзятостью младенца.
По утрам Либертина пряталась, и он невзлюбил солнце за то, что оно отнимало у него мать; он боялся чужих людей, поскольку они могли угрожать Либертине, да и сам он никогда не видел от них добра. Либертина учила Карло чтить Бога и читать Писание, но он никогда не бывал в церкви, не знал и молитв, ибо тёмным тварям запрещено обращаться к Вседержителю под страхом кары небесной. Карло мечтал, когда вырастет, стать во всём похожим на свою приёмную мать. Ему казалось, что лишь по малолетству он не пьёт кровь смертных, не убивает и не спит в гробу – наподобие того, как волчонок до поры до времени питается молоком, а затем научается загрызать добычу и пожирать мясо. И он с нетерпением ждал, когда повзрослеет и превратится в проклятую тёмную тварь, такую же, как и его мать.
Самым радостным мгновением для него было возвращение Либертины с ночной ловитвы. Она приходила весёлая, всегда с каким-нибудь гостинцем – кольцом или кошельком или маской или поясом, отнятым вместе с жизнью у очередного несчастливца. Либертина любила наблюдать за детскими играми Карло, которые представляли собой сумбурную смесь человеческих страстей и порочности дьявольских отродий. Ночь от ночи она проводила с приёмышем всё больше времени: читала ему, пела, учила грамоте и обхождению в обществе, заказывала для него дорогие кушанья и наряды. Смех Карло заставлял ледяное сердце Либертины таять и трепетать, а малейшая его жалоба причиняла ей, такой бездушной к другим людям, жестокую боль. Настал момент, когда она уразумела, что Карло уже более не занятный домашний питомец, что он её дитя если не по плоти и крови, то по велению глумливой судьбы, и что, ища развлечения, она ненароком обрела семью.
И, поняв это, Либертина дошла до такого бесстыдства, что разверзла перед невинным ребёнком завесы тайны: если ранее она скрывала причины ночных отлучек, равно как и свою греховную природу, и место, где она покоится днём, и лютость своего сердца, то теперь она говорила ему всё как есть, и тем самым отдала его слабую душу во власть сатаны.
Карло находился ещё в том возрасте, когда мать любят больше, чем Бога, и, вынужденный выбрать между этими двумя направителями, он последовал за матерью. Он не чувствовал сострадания к тем бедным мужчинам и женщинам, которые имели несчастье стать жертвами Либертины, и лишь предвкушал минуту, когда он и сам сможет совершать столь же мерзкие преступления. Вот и сейчас Карло, сидя на постели, болтая ногами и неспешно разоблачаясь от верхнего платья, спросил Либертину:
- Матушка, а Вы кого-нибудь сегодня поймали?
- Да, дитя моё, мне надлежало встретиться с несколькими очень дурными людьми. Хватит болтать, Карло, и ложись спать, солнце вот-вот взойдёт.
- Скажите, матушка, а почему они дурные? Они грабители?
- Нет, они музыканты. Лисёнок мой, засыпай.
- Матушка, - спросил Карло, и глаза его заблестели от любопытства, - а они все умерли?
- Пришлось, - ответила Либертина.
- Но ведь Вы любите музыку, зачем же Вы всех их убили? Вы могли бы оставить себе одного для того, чтобы он играл Вам.
- Они были пьяные, и они мне надоели. Кто неумерен в вине, тот предаёт себя во власть дьявола и смерти, как гласит Святая Библия. Правда, не думаю, чтобы они ожидали для себя подобного возмездия, - Либертина рассмеялась, и Карло, хотя и не вполне понял её слова, засмеялся тоже.
- Матушка, а ещё музыканты в городе остались?
- Конечно, остались, сын мой, даже сатане не под силу было бы умертвить их всех. Убить их может только музыка, гордыня и вино… Теперь же скорее спи, иначе я рассержусь, - и она почти силой уложила Карло в постель, бережно подоткнув покрывало.
Наконец, мальчик угомонился. Либертина погасила свечи в комнате и вышла. Уже умещаясь в свой гроб, она вдруг уяснила, что её обеспокоило в этом ничем не примечательном разговоре с ребёнком. Музыканты. Он спросил, все ли они умерли. Да, ответила Либертина, но на самом деле она в этом не уверена. Она сожгла в камине пять тел, это она помнит хорошо. Но вечером их, вроде бы, было не пять. Кажется, их было шестеро. Конечно, чума их порази, их было шестеро: ведь она бросила в огонь шесть инструментов, а людей оказалось только пять.
Похоже, один из них остался жив – Либертина не могла сейчас сообразить, кто именно. Ну что ж, остаётся надеяться, что он не станет распускать язык, а если нет, она разыщет его и отправит за компанию к его товарищам. С этой мыслью и с улыбкой на устах Либертина уснула.

Была ещё ночь, когда Зигмунд вернулся домой, в свою старую комнату. Он не переставал удивляться странной болезни, поразившей его. Зигмунд определённо лишился рассудка, и теперь безумие обернулось другой своей гранью.
Если сначала он боялся только, что его застигнут рядом с мёртвым вором и будут пытать и судить как убийцу, то с наступлением рассвета на него напал невыносимый, тоскливый ужас. Хоть он и знал, что страх его бессмыслен, но не мог одолеть его, и точно всё его тело кричало: спасайся! прячься! Не имея духу бороться со своим помешательством, Зигмунд начал искать убежище, чтобы укрыться от дневного света.
Страх его стал так силён, что невозможно было уже выйти на улицу. Поэтому он плотно затянул тряпками окошко. Но этого ему показалось мало. Задыхаясь от ужаса, Зигмунд заметался по комнате, увидел большой короб для костюмов, вытряхнул из него всё содержимое, забрался внутрь и накрылся крышкой.
Лёжа в коробе, хотя и согнувшись, словно ивовая ветвь под руками корзинщика, и в кромешной темноте, он почувствовал себя много спокойнее, и трепет его постепенно утих. Проведя там около часа, Зигмунд погрузился в глубокий сон. Никто его не беспокоил, никто из музыкантов не вернулся, и он спал до самого вечера.
Когда Зигмунд открыл глаза, уже темнело. От нелепого утреннего ужаса не осталось и тени, напротив того, его влекло на улицу, и ещё более сильным было желание повторить то самое странное и дурное деяние, каковое он сотворил в предыдущую ночь с вором в подвале гостиницы. Он не посмел назвать эту мерзость словами человеческого языка, но не мог и выкинуть её из головы. Чем яростнее он отталкивал от себя греховные мысли, тем горячее становилось его сумасбродное вожделение.
Зигмунд знал, что это стремление не просто преступно, оно ещё и абсолютно абсурдно, безумно, чудовищно – а в то же время, мнилось ему, как будто бы и нет ничего более естественного, чем оно. Подобное раздвоение души иногда дано испытать воину в бою: долг, честь, доблесть, любовь, всё, что есть в нём людского, велит ему отдать жизнь за победу, но звериное нутро супротивится и заставляет его бледнеть от смертного страха.
Зигмунд, дав себе клятву ни в коем случае не поддаваться жажде, не трогать ни единым ногтем и даже не беседовать ни с кем, кто пробудит в нём эту дьявольскую деменцию, вышел на улицу.
Около часа он бродил без цели, наслаждаясь ночью. Город был как рисунок, грубо и грязно начерченный чёрным углём на свинцовой сырой основе, и пятно лунных белил размывало облака цвета кобальта и смальты. Странное дело, Зигмунд ничуть не тревожился за свою жизнь, и, больше того, внушал необъяснимое смятение редким прохожим и одичалым бродячим собакам, прятавшимся от него в подворотнях. Через какое-то время он с тоской вспомнил про гитару: она, по всей видимости, пропала, а ведь это единственная вещь, оставшаяся от прежней благополучной жизни. При¬том, без гитары он не сможет заработать себе на жизнь, да и сам инструмент стоит немало монет. Как бы там ни было, надо зайти и забрать её.
Зигмунд разыскал гостиницу Младенцев, постучал у чёрного входа. Отворила совсем юная прислужница. Увидав его, она сильно растерялась и взглянула жалобно, умоляюще. Ни дамы, ни мужчины никогда так не смотрели на Зигмунда, это было приятно, и он вновь ощутил в себе искушение схватить её и – но тут он подавил свой кровожадный порыв и спросил про гитару.
Девица перепугалась так, как если бы увидела рогатого чёрта. Она, запинаясь, ответила, что и музыканты, и инструменты пропали, а в комнате обнаружился жуткий беспорядок, притом всё помещение окутывал дым и козлоподобное смердение, видимо, что-то сгорело; знатная гостья, нанявшая эту комнату, очень торопилась скрыться и ради этого заплатила вдвойне; а в подвале найден совсем мёртвый мессер Максим с перерезанным горлом. Всё это очень странно, и никто ничего не знает. Кроме того, им приказано задерживать каждого, кто появится, из тех, что побывали в той окаянной комнате в указанный вечер. Ещё миг, и девица закричала бы, но тут Зигмунд закрыл ей рот ладонью, обхватил за плечи и пронзил зубами нежное горло.
Видит Бог, он не хотел этого делать. Едва он смог совладать с нашедшим на него помрачением, как отпустил прислужницу, без сил опустившуюся на порог отеля, и опрометью кинулся бежать.
Он без остановки миновал несколько кварталов, удачно избежав встречи с ночной стражей. Затем он заставил себя перейти на ровный шаг, поскольку излишняя торопливость могла вызвать у кого-нибудь ненужные и неприятные подозрения.
Страшась наказания за совершённые им злодеяния, и не ведая, у кого просить помощи, Зигмунд решился покинуть город. В расстройстве, отчаянии и смущении духа, он направил свои стопы к воротам. Дорога его не пугала. Беда была в том, что он не из корысти творил скверну. Над ним властвовало опасное умопомешательство, а ведь от безумия не убежишь – куда бы он ни пришёл, оно везде заставит его преступать закон, и везде ему будет грозить смерть.
Мышь метнулась из-под ног, и Зигмунд рассердился – не хватало ещё раздавить мышь после всего, что случилось. Он сам лишился рассудка, прислужник погиб, музыканты исчезли без вести, да ещё и гитара пропала. Что за проклятие довлеет над ним, и какими неведомыми проступками он заслужил его?
Зигмунд шёл всю ночь, не особенно разбираясь, куда. Когда наступил красно-серый октябрьский рассвет, знакомый ужас вынудил его остановиться. Он был теперь в лесу, среди скал, разыскал там узкую расщелину и забился глубоко внутрь, в темноту и грязь, к летучим мышам. Там, куда свет не проникал, страх отпустил его; Зигмунд сжался в комок, закрыл голову руками. Всё стало так ужасно, что слёзы потекли у него из глаз, и в безысходной скорби он произносил жаркие молитвы. Но он уже и не верил, что молитвы ему помогут. Господь оставил его. Ничего нельзя сделать, всё кончено.
Эта мысль, которая поначалу довела его до отчаяния, затем зазвучала успокоительно. Ничего нельзя сделать, и поэтому не следует волноваться, не нужно беспокоиться, всё кончено, ничего нельзя сделать, ничего… Зигмунд задремал, свернувшись клубком, как дикое животное.
Вечером Зигмунд решил, что нужно съесть хоть что-нибудь, чтобы не умереть с голоду. Питаться отбросами было для него не в диковинку. Вскоре он нашёл под листьями упавшие плоды. С нижнего боку они прогнили и поросли грибом, но верхняя часть вполне годилась в еду.
Откусив немного, Зигмунд почувствовал тошноту. Должно быть, это потому, что он долго оставался без пищи, подумал он, принудил себя проглотить несколько кусков – и тут его вырвало, так сильно и больно, что внутренности чуть не выскочили наружу.
Зигмунд взял фрукты с собой, и по дороге ещё много раз пытался съесть их. Всякий раз его рвало, и он оставил бесполезные старания.
Он странствовал уже семь дней или больше. Чаще всего он проводил день в церквях, прося укрыть его до наступления ночи в храмовом подземелье, сославшись на то, что он изгнанник, и ему грозит смерть, ежели он покажется при свете солнца.
Однажды Зигмунд украл большой сундук, с виду очень тяжёлый, но, к своему удивлению, он унёс его без труда и с тех пор всегда таскал с собой. Теперь по утрам он заходил в чащу леса либо в другое глухое, нежилое место, прятал сундук среди веток и спал весь день внутри. Он давно ничего не ел, но не слабел и был довольно здоров. Это казалось странным, но в последнее время так уж повелось – всё, что с ним происходило, казалось странным.

Он каждую ночь пил кровь у лошадей или коров, которые ему попадались на пути. Изловить одичавший скот стоило большого труда, но Зигмунд более не мог блюсти воздержание от чужой крови. Безумие сломало его сердце и развеяло по ветру рассудок.
Пепел добродетели, ещё оставшийся на пожарище его души, пока что мешал ему нападать на себе подобных. Однако он уже не видел в своём поведении ничего чересчур порочного. Все его чувства исказились, как лицо в гримасе. Чем любезнее, благорасположеннее и приятнее в обращении был встретившийся ему человек, тем больше Зигмунду алкалось его крови.
И, когда он размышлял о своём помешательстве, то находил, что оно похоже на сердечную страсть, вывернутую наизнанку. Зигмунд хотел получить от предмета своих желаний не меньше, чем жизнь, а взамен отдавал вечный покой.
Война тем временем продолжалась. Она давала свободу безумствам Зигмунда, но он не мог отыскать себе сносное жильё, днём же ему грозила опасность быть обнаруженным в сундуке.
Вконец истерзавшись, и обдумав дело и с головы, и с хвоста, Зигмунд порешил совершить над собою усилие и среди белого дня выйти на свет солнца. Очутившись в его лучах, он поймёт, что бояться нечего, что сияние дня благодатно, и тогда ужас его рассеется. А когда уйдёт ужас, отступит и жажда: ведь от страха и люди, и звери свирепеют, а, рассвирепев, невесть что могут учудить, и из трусости часто убивают.
Посему в это утро Зигмунд не спал, а ждал, пока разгорится заря. И потом он провёл ещё очень долгое время, понуждая себя отворить сундук и выйти, но не мог добиться от себя столь многого и дня начала высунул наружу руку. Закричав от боли, он тут же отдёрнул руку и захлопнул крышку сундука с руганью и слезами, ибо ладонь его словно бы попала прямиком в костёр или кипящее масло.
Осмотрев опламенённые места, он получил новый повод для изумления, но теперь уже, очевидно, отнюдь не душевного порядка. Кожа, где её коснулись солнечные лучи, вспучилась волдырями и побагровела. Никогда раньше у него не было видений. Да он и не верил, что грёзы могут быть такими плотскими – Зигмунд готов был поклясться святостью церкви, что ожог был настоящим. О, небесная родительница! благие угодники! Но, так или иначе, он навсегда отказался от своей затеи излечить сумасшествие солнцем: если страх он мог преодолеть, то боль была невыносима. Зигмунд бранился, дуя на руку, поминая всех чертей разом и поодиночке. Правда, страдания его скоро кончились; не истекло и половины часа, как жжение в опалённой конечности утихло. Зигмунд, тем самым, убедился, что и ожог и волдыри доподлинно были наваждением. И всё-таки днём он будет лежать в сундуке. Ну их всех к дьяволу, такие видения.

Смертельный ужас, страх загнанного зверя преследовал Зигмунда с утра до ночи, а ночью он шёл пить кровь собак или коров и ненавидел себя за это – чудовище, отвратительное для всех.

Он прошёл всю Нормандию и однажды увидел башни большого города, казавшиеся окаменевшим облаком в ночном тумане, и море: чёрное, полное звёзд. Зигмунд погрузил ладонь в ледяную воду.
Там, за морем, благословенная страна Англия, спокойная, сильная, втоптавшая Париж и французское королевство в грязь. Там не жгут деревни, не режут глотки, не дерутся насмерть из-за куска свиного уха, там всего вдоволь – может быть, вдали от войны безумие Зигмунда исцелится?
Это так просто: разыскать корабль и уехать отсюда ко всем чертям и навсегда. Деньги? Лучше уж один раз украсть, чем убивать всю жизнь. Да, именно так и надо поступить. Несколько месяцев мирной жизни – и всё будет хорошо. Чем дольше он держал руку в морской воде, чем сильнее цепенели пальцы от холода, а волны нежно лизали запястье и шипели, как кошка, тем более правильной казалась ему эта мысль.
Две ночи спустя Зигмунд сошёл с корабля на пристани, в Саутгемптоне.


Рецензии
Начала читать первую главу Вампирских историй и сразу же, с первых строк, мне понравился сюжет и стиль повествования. Прекрасно выписаны черты Темного времени, много примечательных деталей и живые персонажи.
Не так много пишут о вампирах прошлого, это куда труднее, чем современные кровососы мегаполисов.
Спасибо!
С Уважением

Анна Золотых   26.08.2010 16:07     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.