Одновременные мысли

С некоторых пор (ибо, право же, как бы ни старались иные мемуаристы придать своим детским воспоминаниям черты небывалой, доходящей до вундеркинической шизофрении, осознанности, все же будем стараться сохранять справедливую честность по отношению к собственному маленькому, драгоценному подобию) мне в мои тринадцать стало приходить в голову, что та жизнь, к которой я метонимически причислен, проявляется где-то мимо меня, на дальнем спутнике, в утащенной за чьей-то шпионской надобностью из ящика газете, и что я после проявления исчезну, будучи счищенным с нее вместе с кое-каким другим мусором, заслоняющим единственно важное, существенное и живое. Из того, с избирательной подробностью сделанного слепка будет видно, что квартал мой неблагополучен, что вечером лишь один покосившийся фонарь с мерцательной нерешительностью, для одиночки запретной, озаряет асфальтовую трещину (абсолютно произвольное ударение, но трава, растрепанно выглядывающая из-под этого вздутого шрамика, наблюдаемая с балкона на пятом этаже, имела отчего-то странное свойство разрастаться в моих снах до размеров пыльных джунглей), а то, что убитая девочка никогда не вернется, будет ощущаться снова и снова, со всею силой обобщения, которая одна только и способна оживить сколь угодно шокирующую, но непоправимо вчерашнюю новость. Но телестудия далеко, издательство еще дальше, а стакан, занавеска, резкий свет, отражение кухни в окне – все это бессмертно, бессмертен и календарик в полстены (а огромный жутковатый сиамский котенок на нем – всего бессмертней) и мне через это не проникнуть в чужое горе, и только горит и горит (я догадываюсь, где) пустое окно матери-одиночки.
У меня была привычка с приходом ночи обьединять в какие-нибудь символические узоры постоянно меняющиеся комбинации горящих окон домов напротив (сам я ислючал себя из этой игры, не в последнюю очередь во избежание назойливого мельтешения отражений), и осмысленная стройность их строилась на трех-четырех завсегдатаях позднего часа, сиявших с кислотной мощью, но главным образом – на том мягком, содержавшем ночник окошке, которое, храня во глубине расплывчатую точку источника, тихо и успокоительно таяло, как апельсиновый леденец.
В вечер того дня, когда известие о смерти девочки дошло до меня, я, пораженный все в своем хаосе систематизирующей паникой, метнулся было к окошку с ужасной мыслью, и в каком восторге облегчения забилось мое сердце, когда я вновь увидел то, что искал глазами, без всякой уже почему-то надежды найти! Так, свершенно сторонним способом, так же, как и для других людей разрешаются подобные истории, эта история в своей полноте разрешилась для меня.
Убитую девочку звали Полина, и ей было девять лет. Фамилию ее я не запомнил, потому как дальше ее имени не простиралось то, что нужно было мне после ее секундного ослепительного сияния и окончательного, стремительного угасания в моем сердце. Не помню я и внешности ее, раз виденной на фотографии в той самой газете (безмятежной и лучезарной, как фотографии всех убитых детей, размещаемые в газетах) – ничто не роднило ее с моей Полиной, ничто не было нужно.
Моя же Полина (бывшая моей в полной мере настолько, насколько могли мы принадлежать друг другу в наши вполне невинные тринадцать) пришла к нам в класс будучи десяти лет от роду (а, может, где-то на ходу, ближе к началу первой четверти и терпкому янтарному сентябрю, к его настоявшимся на увядших листьях лужам, ближе к первой, еще поверх тонкой водолазки надеваемой легкой курточке, к первой шапке, поглощающей все ее серебристые волосы, кроме одного витиеватого локона, исполнилось ей десять, и да, я даже помню ту неловкую, детски-мелодраматическую нотку, возникающую в тишине при поздравлении у доски робкого, нарядного новичка), и с нею было связано все то наивное, глупенькое и прекрасное, отсутствие чего, бывает, проделывает теперь в моей жизни темную, едва заметную пещерку таинственной, дополнительной пустоты, какой-то дополнительной смерти, уже подлинной, где нет ни этого толстого, пропитанного сигаретным дымом плаща, ни раскинутого в беспорядке ржавеющего парка за ненужным окном, ни даже рака легких, который и то лишь проводит до станции и вручит билет, отказавшись ехать на пару (и то всего ужасней, ибо все эти вещи настолько связались у меня с представлением о смерти, что отказаться от них мне, как это ни парадоксально, будет труднее всего, как от последней надежды отлынить). Были три месяца поверхностного, преувеличенного, подсвеченного визгливым, ослепительным восторгом других девочек, великолепно поставленного одиночества, из тех одиночеств, которые вдруг возникают в уголках оживленных школьных спортзалов, кажущиеся тайными подземными ходами, способными увести куда-то далеко, куда хочешь, и не придется выходить из школы в промозглую слякоть, в которой предательски оседают уже всякие желания.
И никто тогда не видел еще ее главной, пожалуй, черты – ее всепоглощающей, молчаливой естесственности, но уже видел я, когда зашел однажды утром в класс, где сидела она одна и, сев в противоположной стороне, оттуда – опорожненный пенал в шотландскую клеточку и ее, красящую ногти в липкий штрих.
Тринадцати лет, проводя все эти нелепые манипуляции с тезками (так я распорядился той свободой воображения, которая появляется после первых осмысленных соприкосновений с противоположным полом, во время неизменной паузы и временного возвращения в детство с целью последнего, придирчивого осмотра, предшествующего окончательному отбытию) и едва сумев выстроить в сознании образ десятилетней Полины, я с досадой понял, что нужно бы осуществить еще умозрительное вычитание и извлечь из ее телестного облика целый, полноценный год, дабы обозначилась точка отсчета и могла состояться искомая магия превращения. Нет, конечно, я не мог знать тогда, что же именно должно мне дать успешное завершение маленького этого фокуса, но смутно уже чувствовал, что эффект обязан быть ослепительным, потому как лишь в этом случае мог бы я забыть дорогу назад и всю длинную цепочку ингридиентов и условностей – временно забыть, по сути, самого себя, прыщавого (увы! Младенческая доброта Полины понималась мной не в последнюю очередь через многочисленные угри, не замечаемые или игнорируемые ею) юнца, лелеющего блажную, лже-романтическую идею...
Притом было совершенно очевидно, что совесть моя останется чиста лишь в том случае, если в этом рискованно равнозначном тандеме победит именно инерция жизни моей Полины, в чем я не вполне был уверен (да и вовсе, положа руку на сердце, уверен не был). И пусть вас не смешит моя нелепая попытка сделать что-то с уже произошедшим и непоправимым – ведь оно еще не окончательно застыло тогда в моем сознании, не замерло еще ровной корочкой на мякоти жизни, не застлонило для меня солнечного света. Но что по-настоящему обескураживало меня, вырывая из руки со всей уморительной свирепостью «настоящей жизни» маленький деревянный меч, так это совершенно нелепая, страшная, стихийная жестокость, в которой я слеп и терялся, как уроненный во мрак дождливой ночи черный котенок.
Обьяснение я набросал себе лишь робко и наспех, и больше всего оно страдало от фатальной плоскости, присущей школьному образованию (суть которого полнее всего выражает школьная доска, являющаяся по совместительству доской и доской вдобавок). Представьте себе кристально чистый отрезок от А до В, где А – человеческая нежность (первородная, различий между полами и возрастами не делающая), а В – звериная ненависть (отмечающая, как правило, каждое детоубийство, и маленькая Полина исключением не была). Затем начните сгибать этот отрезок в дугу, и скоро вы увидите, как один конец совершенно неизбежно и механически сойдется с другим. Представляя себе сознание детоубийцы (есть другое слово, но его мы оставим для газет, щадя его трогательно безобидную семантику) как сгибающийся в дугу эмоциональный отрезок, мне удалось-таки заснуть в первую ночь после ее смерти. А наутро я быстро сообразил, как мне при необходимости можно орудовать этим простеньким, но работающим порочным глобусом.
На этом вопоминании мысль моя медлит и местами замирает вовсе, ибо счастье настигло меня в те дни. В тот вечер я нес от Полины свой первый, совершенно постановочный, но – настоящий, влажный поцелуй, и пульсировала перед моими глазами она в каждой нерастраченной подробности, бегущая вверх по леснице, на ходу, только что целиком воплощенная в обонянии и осязании, обращаясь в чисто звуковое ощущение – звон ключа, мелодичный свист двери – никогда я не был у нее дома, должен признаться... но одно чувство сопровождало меня в тот необычно теплый апрельский вечер домой – тревожный, почти панический страх, что меня убьют по дороге, и я не смогу зайти домой и, звякнув привычными ключами, предьявить темному корридору, кафелю, ровно расставленным ботинкам и трещащей лампочке – своего счастья, эмблемой этой навсегда развеяв их чары и лишив комнатных этих демонов всякой власти над моей свободной, пронзительно прекрасной судьбой! Но теперь, словно выставленная в музее готическая руна, эмблема эта навсегда утратила уже свои магические свойства, и, изучая ее, я, иноверец, не узнаю в ней себя.
И в холодном, мертвящем растворе хранятся дробные образы моей Полины: вот сидит она на задней парте, и с передней рискованно смотреть на нее, и, с очаровательным своим выражением накрыв нижнюю губу верхней, шевелит верней губой, а когда уберет – засветится мокрым блеском нижняя, воспламененная искусственным освещением – и все это заполняет целиком пустоту в голове, пока не взорвется под боком снаряд и не пойдет удрученный сосед к доске, без всякой надежды укротить дикое, чудовищное уравнение; или еще, однажды, не спеша провожаемая мной до дому, она вдруг спросила меня, не хочу ли я «почувствовать себя счастливчиком» и, когда я ответил, взяла меня за руку – и так мила была ее самоуверенность (тем более трогательная – понимаю я теперь – что совсем не так уж она была оправданна и не то, чтобы совершенно совпадала с ее обликом, отмеченным чрезмерной веснусчатостью и некоторой склонностью к полноте), что захлестнувшее меня умиление, пожалуй, могло бы быть при беглом взгляде названо счастьем; а потом еще ее близкий, неотвратимый отьезд в Москву, и мое молчание без всякой возможности и права задержать ее, с ощущением иллюзорности права на что-либо вообще в этом мире, и (изображения ускоряются и мельтешат мелкой галькой) – ее последний в моей жизни, новенький зонтик, и последняя перед жарой апрельская легкая курточка, и радость от приобретения первой в жизни помады, и пластмассовая заколка в виде розы, а потом (изображение замирает) – ее сиротливый, опустошенный подьезд.
И – вот она, смерть, угадываемая мною некогда, в пору моих неумелых алхимических упражнений в попытках отклонить ее. Ведь разве не самое сложное в борьбе со смертью то, что мы так плохо осведомлены относительно ее природы? А между тем она велика, безгранична, а жизнь – кто видел ее, слыхал о ней? И в этом кроется причина неуспеха моего маленького эксперимента. Хотя, нет, чего таить: причина неуспеха кроется в моей совершенной, всепоглощающей ничтожности.
Мне скоро умирать – в этом нет сомнений. А между тем я по разным причинам вымаливаю прощение у людей, которых ненавижу и до заслуженного презрения к которым мне никогда не подняться; дни я провожу в бесконечном растаптывании и замаливании всех немногочисленных, мало-мальски достойных вещей, связанных со мной – это сожаление активное, дневное, обнуляющее скромный счетчик моей значимости в этом мире; ночью же я не сплю от невыносимо жгущего меня стыда за все то мелкое, гнусненькое и подленькое, чего я в избытке делаю так много каждый день – это сожаление пассивное, ночное, бессмысленное. Порочный глобус превратился в порочный мир, и я – один из его часовщиков, без которого он может обойтись («и обойдется!» – думаю я иногда в порыве пустого злорадства).
   Но на рассветах порой волна оптимизма захлестывает меня, и за неимением  пущей радости я с азартом думаю о том, что, быть может, эксперимент мой не прошел еще должной проверки.               

 
      


Рецензии
Вчитываться было опять сложновато, решил читать как обычно и посмотреть что получится.
Словами описывать сложно, но
вот такой портрет Полины мне нарисовался по прочтении.
http://vkontakte.ru/photo26901981_234977526

Кастен   14.03.2011 22:29     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.