1. Сбить любой ценой

Роман-версия


Ч А С Т Ь   П Е Р В А Я


Награждение проходило в Георгиевском зале.

Ни Вазгену, ни Татьяне не приходилось бывать здесь раньше, хотя красивейший зал Кремлевского дворца не однажды мелькал в кадрах киножурнала "Новости дня".

Оба выросли в глуши: он в армянской деревушке, она – в маленьком городке под Владимиром. И вот в толпе награждаемых они впервые вступали по красным ковровым дорожкам в этот белый зал.

Церемонию вручения орденов и медалей назначили на четыре, но прибыть надлежало за тридцать минут до начала торжества – так значилось в пригласительных билетах и спецпропусках.

Среди идущих рядом они узнавали известных киноактеров, чьи имена тоже попали в наградные Указы Верховного Совета, увидели рядом и нескольких космонавтов в сверкающих парадных формах ВВС.

– Смотри, Шаталов... Вон Келдыш... А вон Быстрицкая... – шептала, показывая глазами, Татьяна.

– Вижу, – мельком глянув, отвечал Вазген. – Вижу.

Но смотрел он не на президента Академии наук и не на знаменитую актрису. За седыми шевелюрами, сверкающими розовыми лысинами и высокими женскими прическами Вазген заметил Митькова и, потянув Татьяну за руку, начал пробираться к нему. И тот сразу, завидев их, задержал шаг и двинулся навстречу.

Сошлись, молча тиснули друг другу руки.

– Когда прибыли? – спросил Николай.

– Вчера, – сказал Вазген. – А ты?

– И я вчера, – кивнул Митьков. – Ну что, пошли?

Величественное убранство беломраморного зала поразило их. Они и представить не могли, что он так огромен и прекрасен. По светящимся мягкой белизной стенам сверху вниз шли столбцы имен, выбитых золотом, и Татьяна вопросительно посмотрела на Вазгена.

– Это все георгиевские кавалеры. Награжденные "георгиями" во всех войнах, – пояснил он.

– Сколько же их! – изумленно окинула зал Татьяна.

– Велика Россия... – невесело вздохнул Митьков.

– ...а отступать некуда, – поняв с полуслова, докончил Вазген.



Они заметно выделялись в толпе гостей, оживленных предстоящим событием: в отличие от других, в их глазах не читалось ни радости, ни праздничного воодушевления. Скорее, все трое производили впечатление людей, затесавшихся сюда по ошибке или подавленных неуместным вниманием. Но то не были робость или растерянность – совсем другие чувства владели ими.

Почти у всех собравшихся – молодых, пожилых и даже совсем дряхлых – возбужденно блестели глаза, многие были знакомы и обменивались приветственными кивками, переговаривались, здоровались, пожимали руки.

Но вот все собрались и расселись в ожидании: около сотни приглашенных получить награды из рук первых лиц партии и государства – парадные черные костюмы, роскошные женские туалеты, сверкающие золотом ордена и звезды героев Союза и Соцтруда...

И лишь они трое – Вазген в форме подполковника, военного летчика 1-го класса, Митьков в темном штатском костюме с орденскими планками и Татьяна в скромном темно-синем платье – по-прежнему были наглухо отделены ото всех тем, что объединило и привело их сюда.



Ровно в четыре отворилась невидимая потайная дверь – и тотчас весь зал, как писали в газетах, "разразился бурными продолжительными аплодисментами": горделиво закинув голову и важно выпятив широкую грудь, в зал вплывал Брежнев, гуськом за ним – еще несколько великовластных старцев правящего синклита.

Последним, почтительно толкая перед собой полированный стол на колесиках, вкрадчиво двигался безымянный молодой человек лет тридцати пяти с непроницаемым лицом заводного обслуживающего механизма. На столе, который он катил, виднелись сотни темно-красных коробочек с орденами, рядом лежали стопы наградных грамот и красных поздравительных адресов.

Разом застрекотали кинокамеры, защелкали затворы репортерских фотокамер, замелькали голубые молнии "блицев".

Генсек степенно и величаво приблизился к микрофону, прокашлялся, и его знакомый хрипловатый кашель гулко разлетелся по залу.

Вазген перекинулся коротким взглядом с Митьковым и одновременно краем зрения приметил сидящего неподалеку такого же бесстрастного молодого человека, как тот, что выкатил стол с наградами. При виде вождя, изготовившегося произносить речь, он вскочил, вскинул руки над головой и, изобразив на лице подобострастное ликование, бешено зааплодировал.

Вазген догадался: "подсадной", как в цирке, чтоб подавать сигналы всем остальным – дружно и вовремя аплодировать и возглашать когда надо здравицы, согласно сценарию представления.

Церемония началась.



Процедура была проста: перед вручением высоких орденов и Звезд Героев один из помощников Брежнева торжественно зачитывал имена награждаемых и кратко возглашал, за какие дела и подвиги они удостоены наград.

– ...за огромный вклад в развитие отечественной науки...

– ...за выдающиеся заслуги в деле развития советского театрального искусства...

– ...за крупные достижения в области естествознания и в связи с семидесятипятилетием...

Звучали все новые и новые фамилии... И вот, когда награждение уже подходило к концу, по залу разнеслось:

– ...звание Героя Советского Союза с вручением ордена Ленина и медали Золотая Звезда присвоено старшему лейтенанту Военно-Воздушных Сил Сафонову Сергею Анатольевичу... – И после небольшой паузы, потише и скорбно: Посмертно. Награды вручаются вдове героя.

Татьяна резко поднялась и, чувствуя на себе взгляды всех, кто был в зале, пошла туда, где с двумя красными коробочками наготове приветливо глядя на нее, стоял Брежнев.

И пока она удалялась по проходу и фигурка ее в синем платье все уменьшалась, Вазген успел передумать, кажется, тысячу дум. И мысли все были недоуменные, со знаком вопроса.

Будто впервые открылось и изумило: как это – награждать п о с м е р т н о? Зачем это Сереже Сафонову, если его, Сережи, нет? Нужны ли мертвому эти честь и слава, если так и не сказано, что совершил он, за что награжден? К чему пустые, внешние формы помпезного ритуала, если нет человека и сокрыта ото всех тайна его подвига и смерти?.. Как связать воедино то утро – и этот яркий свет и шелест сотен радостных голосов? И почему о них вдруг решили вспомнить только теперь – через столько лет?



Он видел, как Брежнев говорил Татьяне какие-то прочувствованные утешающие слова, как пожимал руку, а после обнял и расцеловал.

Со смятенным лицом, на котором Вазген прочел те же недоуменные вопросы, Татьяна возвращалась назад.

И тут он услышал свое имя.

– ...Орденом Красной Звезды награждается подполковник Айрапетян Вазген Гургенович...

Он быстро поднялся, одернул китель и широким шагом быстро пошел навстречу жене, они встретились на полпути в проходе между рядами, понимающе взглянули в глаза друг другу и разошлись.

Вазген видел все вокруг как бы в раздвоении – одновременно предельно четко, когда каждая крохотная зримая деталь навсегда врезается в память – и вместе смутно, зыбко, будто сквозь легкую облачность.

Вот рядом мохнатые брови, глаза и что-то говорящие губы Брежнева, рукопожатие его теплой, пухлой ладони, вот прохладная поверхность красной коробочки с орденом и наградной лист в руке... И сотни смотрящих людей, когда, строго нахмурившись, он без улыбки произнес в ответ уставное "Служу Советскому Союзу!", развернулся на каблуках и зашагал к своему месту навстречу Митькову.

О том, за какие заслуги получали они свои ордена, так и не было сказано ни слова – кроме того, что удостоены они "за мужество и героизм, проявленные при защите Родины."

Вазген вернулся и сел рядом с Татьяной, молча сжал ее руку, с болью глядя на награды погибшего друга. Ни ему, ни ей не хотелось даже взглянуть ни на орден, ни на золотую звездочку. Даже взять в руки их было тяжко и жутко.



Как странно, непостижимо!.. Лишь случайно судьба не переставила их с Сергеем местами. Эти награды сегодня запросто могли вручать посмертно не Сафонову, а ему, Вазгену Айрапетяну. И точно так же на них смотрел бы сейчас постаревший, но живой Сережа Сафонов.

Как непонятно все переплелось и спуталось в один клубок... Они никогда не стали бы с Таней мужем и женой, если бы в то утро все не сложилось так, как сложилось...

Кто устроил и затеял все то, что так круто переменило столько судеб и жизней: кого-то – в могилу, кого-то – высоко вверх, а их троих на много лет – в небытие при жизни – в глухую мглу роковой причастности к страшной государственной тайне? А ведь им выпало узнать лишь самую малость – хотя и о ней они обязаны были молчать. Хранить секрет – вероятно до последнего вздоха.

Что же все-таки случилось тогда? И почему у нас все непременно должно быть пронизано и пропитано тайной и ложью? Чью глупость или подлость и в тот раз прикрыла наша неизбежная игра в секретность? Кто знал и знает все от начала и до конца? Может быть, вообще никто – ни один человек на всей земле? Что, если даже самому Брежневу приоткрыта и доступна лишь малая кроха того, чем обернулся для множества людей тот далекий Первомай?

Кто даст ответ? И даст ли когда-нибудь?..



1



Аллен не сомневался, что наконец-то принял верное решение. Видимо – единственно верное. По крайней мере ничего другого в сложившийся ситуации просто не приходило в голову.

Жить на войне и мыслить понятиями военного времени уже много десятилетий было его естественным состоянием.

Великая война не окончилась в 1945-м. Она лишь приняла иные формы. Он знал это, возможно, лучше всех на свете и мог представить на то миллионы доказательств. Они приходили и стекались к нему ежедневно десятками и сотнями со всего мира.

Он был Человеком Войны – гражданским лицом, хранившим в бездонных сейфах своего мозга несравнимо больше знаний и сведений, чем десятки прославленных опытнейших генералов. И потому, окидывая грешную землю с высоты своей невероятной профессиональной осведомленности, отчетливо понимал, что эта война – надолго... что конца ей не видно и уж при его-то жизни завершению ее наверняка не бывать.

Итак, решение, которое уже давно напрашивалось само собой, вызрело и облеклось в слова. В слова распоряжений и приказов, которые осталось только отдать бесчисленным подчиненным. С сегодняшнего дня он многое мог самолично взять на себя – тут хватило бы теперь его громадных полномочий. Однако то, что Аллен намеревался предпринять теперь, было слишком ответственно, чтобы он не счел необходимым заручиться санкциями высших персон правящей иерархии. Следовательно, надлежало еще раз все взвесить и подыскать соответствующие словесные аргументы. Впрочем, он был уверен, что никого ни в чем убеждать и уговаривать не придется.



А вокруг все было тихо и мирно... как в детстве. Стоило лишь закрыть глаза, замереть, прислушаться – и легко удавалось вернуть на мгновения ощущения, владевшие им, прекрасно воспитанным вдумчивым нелюдимым ребенком много-много лет назад...

Он взмахнул концом гибкой китайской удочки, проверил червя на крючке и снова забросил – как можно дальше. С тихим всплеском наживка и дробинка грузила канули в воду – лишь чуткий поплавок остался на поверхности.

Многие любили ловить форель в стремительных шумных потоках горных речушек, когда сильные серебряные рыбины вылетали, словно снаряды, из клокочущего белопенного ледяного кипятка.

Он и сам в прежние годы увлекался такой ловлей и отдал ей в молодости щедрую дань. Но теперь, когда ему стукнуло шестьдесят и в двери судьбы властно постучалась старость, приходилось изменять пристрастиям азартной юности.

Эти блаженные минуты неспешных глубоких размышлений жизнь дарила ему нечасто. Но если все-таки удавалось выкроить несколько часов из череды переполненных людьми и событиями огромных дней, он проводил их здесь, с удочкой на берегу небольшого озера, где погружался в тишину и одиночество.

Закидывая свои старые верные удочки, он никогда не рассчитывал на приличный улов. Хотя порой ему везло и удавалось привезти домой несколько окуней.

Куда важней был улов иной – бесценный улов мыслей, находок, догадок и парадоксальных сопоставлений, приводивших к решениям, которые он привычно вытаскивал из и непостижимых пучин подсознания, будто жирных рыб из водной глубины.

И уж тут ему везло куда больше и чаще, чем в мальчишеских забавах простой рыбалки. Тут мало кто мог с ним потягаться.



О событиях истории, в которых ему не однажды приходилось тайно играть главную роль и которые он незримо направлял, уже были написаны в разных странах десятки книг.

На их страницах авторы – кто с почтительным придыханием, кто с лютой ненавистью – упоминали его имя, там же изредка мелькали и нечеткие блеклые фотографии – обычно двадцатилетней давности, но и поныне, когда он уже по праву считался одним из самых могущественных людей на планете, его очень мало кто назвал бы по имени и узнал в лицо в собственной стране.

Зато куда лучше, чем большинству простых американцев, жизнеописание Аллена, его труды и дни были известны коллегам-противникам на том краю света. И фотопортреты его в пухлом многотомном досье под номером D-318/01 были отменной четкости – там, как и во вверенном ему ведомстве, работали отнюдь не дилетанты.

Одного только они знать еще не могли – сегодня утром он, как и предполагалось, был назначен президентом на один из самых высоких и важных постов в стране. Официальное сообщение об этом будет распространено только завтра.



Ну что ж, то, за чем он приехал сюда, было найдено и поймано.

Но он не спешил сматывать удочки – хотелось продлить это ни с чем не сравнимое состояние найденного покоя и равновесия,

И потому он сидел недвижно – в простом сером пальто и шляпе и словно видел себя со стороны – высокого подтянутого длиннолицего старика в очках без оправы и с небольшими коротко подстриженными седыми усами – ни дать, ни взять старый декан провинциального колледжа откуда-нибудь из Небраски...

На том берегу озера виднелись невысокие темные холмы – туда плавно сходило розоватое закатное солнце. Близилась ночь, но затихший мир был еще залит его скользящим теплым светом.

Эта зима пятьдесят третьего года выдалась на изумление теплой. За всю долгую жизнь Аллен не помнил столь ранней весны – кончался предпоследний день февраля, но погода стояла, как в апреле: она обманула даже доверчивых птиц.

Стайка диких уток пронеслась над водой и опустилась неподалеку от Аллена. Замерев, он растроганно смотрел, как они проплыли мимо него, рассекая воду серыми грудками.

Именно в эту минуту в голову пришло кодовое название проекта задуманной операции.

Аллен принял его сразу, без размышлений. Проект будет называться так и только так.

"Ночной кондор".



 

2



Ну что ж, первую в этом году вылазку на рыбалку можно было считать успешно завершенной.

Аллен неторопливо достал из внутреннего кармана пальто небольшой костяной футляр с золотой инкрустацией, из футляра – курительную трубку, из небольшой серебряной табакерки – превосходный яванский табак. Набил трубку, вминая ароматное табачное волокно большим пальцем, не спеша раскурил, несколько раз щелкнув кресалом старой зажигалки, сделанной из латунной гильзы винтовочного патрона.

Эту простую солдатскую зажигалку в сорок третьем году ему подарил, после одного из тайных совещаний в окрестностях Лондона, сэр Уинстон. В тот день у Толстяка было превосходное настроение и – Аллен был уверен: незримые флюиды той веселой минуты, когда они, посмеиваясь, прогуливались, попыхивая трубками, по зеленой лужайке у небольшого викторианского особняка, навеки вошли в этот желтый металлический цилиндрик, смешались с его молекулами, невидимо излучая заряды бодрой уверенности.

Аллен не верил в талисманы, но эта зажигалка, по сути, стала его талисманом, а не только исторической реликвией. Он уже десять лет не расставался с ней и страшно боялся потерять.

Трубка раскурилась, и голову Аллена, подобно нимбу, окружило голубое дымное кольцо, он пустил второе кольцо, третье – эти первые затяжки после долгого перерыва, приносили особое, неизъяснимое наслаждение.

И в то же время явление струйки табачного дыма над кустами, за которыми в легком складном металлическом кресле восседал Аллен, было сигналом для тех, кто обеспечивал его нерушимый покой.

Из прибрежных зарослей, одновременно поднялись шестеро могучих мужчин, на удивление похожих друг на друга чертами лиц, выправкой и одеждой: все они были в одинаковых темных длинных плащах и широкополых шляпах, надвинутых на глаза.

Тяжелой, но неслышной поступью шестеро великанов почтительно приблизились к кусту, скрывавшему Аллена, и молча замерли за его спиной, ожидая распоряжений.



И был им голос Аллена из куста, подобный гласу Божию Моисею из несгорающего терновника. И возгласил Аллен, не показываясь защитникам своим и клевретам:

– Отправляемся через десять минут. Благодарю вас, господа. Джиллингс, на два слова.

Один из шестерых, тот, что постарше, исчез за ветвями растительной завесы и приблизился к небожителю.

– Мы сейчас поедем в Рэйн-Хаус, – тихо сказал Аллен своим негромким глуховатым голосом. – Скажите, Роберт, должно ли человеку делать то, что делать не должно, если в том его долг?

Начальник охраны Аллена Роберт Джиллингс, всего тремя годами моложе Аллена, тонко усмехнулся. Они были вместе уже больше двадцати лет и знали друг друга как свои пять пальцев.

Переход Аллена на язык притч был верным признаком того, что тот весьма доволен прожитым днем и готовится к чему-то новому и захватывающе-интересному.

– Долг побуждает праведного долженствовать в должном, – в тон своему другу, начальнику и божеству ответствовал, склонив голову, Роберт Джиллингс.

– Браво! – расхохотался Аллен, в стотысячный раз оценив афористическую находчивость своего необыкновенного подчиненного. – Великолепно, Робби! Слушайте, старина, а не издать ли нам с вами на старости лет наши диалоги – что-нибудь вроде "Разговоров с Гете" Эккермана? А презанятнейшее было бы чтение для потомков! У меня сегодня неплохой вечер, черт побери!

– Вижу, сэр, – улыбнулся Джиллингс. – И от всего сердца радуюсь за вас.

– А! – мягко махнул рукой Аллен. – Что в этом бренном мире вы или я! Есть сущности куда более ценные, нежели печали и радости двух старых хрычей.

Аллен поднялся – несмотря на начинающуюся подагру все еще статный, с великолепной осанкой, выдающей истинную породу – и, смотав удочки, двинулся к шоссе в сопровождении своих неизменных спутников.

Они шли, прощаясь с тишиной, через редкий дубовый лес туда, где приглушенно шумел нескончаемый автомобильный поток, словно переходя из доисторических времен в новейшую цивилизацию.

Аллен шагал впереди, чуть пригнув голову и закинув руки за спину, остальные двигались на некотором расстоянии, чтобы не мешать работе его мысли.

В тени деревьев обнаружился силуэт массивного вместительного "кадиллака" сорок седьмого года – тяжелой дорогой колымаги, на которой Аллен ездил последние шесть лет.

Он забрался на заднее сидение лимузина, Джиллингс уселся рядом и они быстро покатили в Ричмонд, на одну из секретных вилл руководителя главного разведывательного учреждения Соединенных Штатов.



У всех машин, мчавшихся по шоссе номер девятнадцать, уже были включены подфарники и фары и оттого казалось, что вечер сюда пришел быстрей и раньше, чем на берег.

Откинувшись на упругую кожаную спинку сиденья, Аллен смотрел вперед, понимая, что становится родоначальником новой эпохи в истории тайных проникновений секретных служб в святая святых своих противников.

В салоне "кадиллака" было тепло, уютно, надежно. Обивка давно пропахла его трубочным табаком... Каждая секунда устремленного бега тяжелого лимузина пролегала сквозь время, прорывая преграду между прошлым и будущим. А настоящее было сжато внутри этого темного салона, отделенного от мира выпуклой сталью черной крыши и толстыми зеркальными стеклами, за которыми надвигалась ночь.

"Ночной кондор", – повторял он про себя и так и этак, словно прикидывая на вес эти слова, за которыми явственно просматривался новый небывалый мир, и новое, небывалое, неограниченное могущество страны, которой он служил всю свою жизнь. – "Ночной кондор... А что? Неплохо, совсем неплохо...



3



В Ричмонд въехали, когда уже наступила ночь. Но столица штата Вирджиния давно забыла полуночную тьму – город купался в мириадах огней, среди которых – Аллен поморщился – то и дело попадались бегущие разноцветные надписи, слагавшиеся в одно и то же новое, нелепое словосочетание "ROCK'N ROLL – сияющее красное, желтое, зеленое бессмысленное выражение, обозначавшее новый сумасшедший танец под безумную музыку диких завсегдатаев дешевых дансингов.

Они пересекли город по одной из авеню и вскоре въехали в высокие ворота, за глухой кирпичный забор конспиративного особняка Рэйн-Хаус.

Приверженец старомодных правил и привычек, Аллен любил этот небольшой, со вкусом обставленный двухэтажный дом, где не однажды решались судьбы целых государств, династий, монархов и многих миллионов людей, составлявших то рыхлое, безликое, неопределимое месиво, которое именуется "человечеством".

Вместе с Алленом в парадную прихожую вошел лишь Роберт Джиллингс, остальные охранники рассыпались по периметру снаружи здания.

Из одной из дверей появился величественный мажордом Майкл лет семидесяти.

– Наш гость прибыл и ждет вас, сэр, – тихо сообщил он.

Аллен кивнул и прошел в холл для приемов гостей.



Там в полумраке на фоне горящего камина он различил в кресле черный силуэт сидящего к нему спиной человека – небольшую, будто вырубленную из гранита скульптурную голову и крепкие вздернутые плечи.

– Простите, Келли, что заставил ждать, – негромко сказал Аллен. – Добрый вечер!

– Ничуть, – человек легко поднялся из кресла и шагнул навстречу, протянув для приветствия руку. – Ничто не проходит без пользы. Да и вообще я люблю смотреть на огонь. Здравствуйте, Аллен! Поздравляю вас с сегодняшним назначением! – Говорил он быстро, но удивительно ясно и четко выговаривая каждое слово.

– Уже знаете? – удивился Аллен. – Откуда?! Благодарю! – он улыбнулся, пристально глядя на него через старомодные очки.

Перед ним был спортивный человек лет сорока пяти в тонком сером пуловере, который подчеркивал великолепный рельеф его бицепсов, широких плеч гимнаста и груди. Он держался абсолютно непринужденно, без малейшего смущения или неловкости, которую невольно испытывали в обществе Аллена многие из тех, кто знал его уникальное положение и место в истории.

Но непринужденность Келли Джонатана имела особое объяснение. Помимо того, что они давно знали друг друга, на то были и иные веские причины.

Аллен включил настенное освещение. Разом загорелись золотистые бра, и большой холл, казавшийся в темноте бесконечным, обрел свои подлинные размеры, а огонь в камине словно утратил влекущую яркость первобытного пещерного очага.

– Сколько же мы не виделись? – спросил Аллен с удовольствием всматриваясь в безупречно изваянное лицо своего гостя.

– Ровно столько, сэр, сколь мне потребовалось для исполнения вашего заказа. То есть семь месяцев и шестнадцать дней. Я мог бы справиться и быстрее, но вы же знаете о постигшем нас горе. Случившееся надолго выбило меня из колеи, что и привело к срыву всех сроков.

Аллен знал – речь шла о гибели любимого брата Келли – выдающегося летчика-испытателя.

Помолчали...

– И тем не менее вы, как всегда, обогнали время. Я и на этот раз не ожидал от вас таких темпов, – после минутной тишины вздохнул Аллен.



Холл, в котором происходил их разговор, был изящно обставлен в стиле второй половины прошлого века: вдоль стен – удобная мягкая мебель английской работы, невысокие шкафы и секретеры красного дерева с простыми бронзовыми канделябрами, превосходные картины – портреты и пейзажи кисти известных европейских мастеров...

Обычная гостиная в доме преуспевающего буржуа, если бы не огромный напольный глобус в углу и полузадернутая темным бархатным занавесом крупномасштабная карта мира напротив камина.

– Итак, – сказал Аллен, раскуривая трубку, – что же вам удалось за это время? Рассказывайте.

– А вот полюбуйтесь... – не скрыв интонации родительской гордости, Келли указал на опущенный откидной столик одного из старых секретеров у стены.



Только сейчас Аллен заметил , что на нем таинственно возвышалось нечто, задрапированное, подобно скульптуре, легкой серой тканью.

Аллен перевел на своего собеседника удивленные и вместе – ждущие нетерпеливые глаза.

– Не томите...

Келли склонился к непонятному предмету, как фокусник потянул за кончик какой-то шнурок, ткань скользнула на пол. И на упруго выгнутой хромированной подставке Аллен увидел небольшую идеально выполненную модель планера.

Очень странного абсолютно черного планера. У него было довольно короткое тело фюзеляжа при небывало длинных сужающихся к концам крыльях. При всей банальности сравнения, он в самом деле удивительно напоминал какую-то птицу, гениально приспособленную природой к длительному беззвучному парению на воздушных волнах. Не то чайку, не то альбатроса, но острые обтекаемые обводы носа заставляли искать иные подобия в мире пернатых.

– Кондор... – ошеломленно прошептал Аллен, невольно любуясь тревожащей хищной красотой этого рвущегося в полет неживого существа. – Ночной кондор...

– А! – обрадованно воскликнул Келли. – Узнали! Это вышло случайно, но лишь в модели я обнаружил сходство.

– Так это что – планер? Мы ведь говорили...

– О нет, сэр. Это – самолет. Реактивный самолет.

– И на что он будет способен?

Келли ответил не сразу... Прищурив глаз, он оценивающе всматривался в свое новое творение, как фанатичный завсегдатай скачек, силящийся определить по внешним статям возможности того рысака на которого он хотел бы сделать ставку.



Аллен с интересом смотрел на создателя этой опасной пташки.

Келли Джонатан первенствовал последние годы в авиационном истеблишменте Америки – и звезда его всходила все выше. Многие авторитеты уже в открытую называли его лучшим авиаконструктором страны.

И дело было даже не в том, что из его бюро выходили все новые летающие машины, а в том, что каждая из них по своим летным возможностям тотчас занимала лидерскую позицию во всемирном состязании наиновейших конструкций.

Это был уже не первый их совместный проект с Алленом, но, несомненно, самый масштабный и многообещающий.

– Предельное облегчение конструкции самолета при таком размахе крыла создает огромный запас подъемной силы, – пояснял Джонатан. – Сверхлегкий экономичный малошумный двигатель сократит расход топлива почти вчетверо против стандартного...

Аллен перебил поток его авторского вдохновения:

– И что это нам даст применительно к поставленной задаче?

– В одноместном варианте на средней скорости четыреста семьдесят миль максимальная дальность составит свыше пяти тысяч миль или восемь тысяч четыреста километров. Как раз то, что вам требуется.

– А высота?! Высота?! – нетерпеливо воскликнул Аллен. – это для нас сейчас самое важное!

Келли Джонатан загадочно улыбнулся – нет, недаром он приберег этот сюрприз на закуску и ему хотелось еще минутку подержать в неведении своего могущественного заказчика.

– Вы просили машину, способную совершать длительный полет на высоте семьдесят восемь тысяч футов.

– И что же?

– У этой игрушки практический потолок составит... – Келли все-таки еще подержал паузу. – Сто десять тысяч футов!

– Черт! – Аллен возбужденно потер седые виски. – Вы уверены? Там ведь уже почти космос!



– О нет, только подступы к космосу, – довольный произведенным эффектом, улыбнулся конструктор. – Мы уже сделали модель один к пяти. Продули в аэродинамической трубе. Ошибки быть не может.

– Еще никогда... Еще никогда... – тихо проговорил Аллен, приблизив лицо к лицу собеседника, – вопросы секретности не носили столь категорического характера. Сколько человек сейчас занято в нашем проекте?

– Одиннадцать, – быстро ответил Джонатан. – Но как только мы перейдем к сборке первого летного опытного образца, это число неизбежно перевалит за сотню.

– Догадываюсь, – вздохнул Аллен. – Но не могли бы мы все же сократить эту цифру допустим... вдвое?

– Это сильно скажется на сроках, – ответил конструктор. – И потом, у меня нет оснований сомневаться в ком-то из моих сотрудников.

– Поймите меня правильно, Келли, – Аллен мягким движением руки усадил собеседника, опустился в кресло напротив и бережно, как бы взвешивая, ласково покачал на ладони модель черного самолета. – Не буду сравнивать, но по значению это задание в чем-то сопоставимо с "Манхэттэнским проектом". Вы ведь знаете, в каких условиях жили и работали люди из Лос-Аламосской лаборатории и в Аламогордо. Там было много наших.

– Понимаю, – кивнул Келли Джонатан, – к тому же у них был генерал Гровс.

– Можете считать меня своим Гровсом, – тонко улыбнулся Аллен. – Поэтому пусть вас не удивляет моя просьба: не откажите в любезности принять и оформить к себе на работу человек пять из моего бюро. Люди они умелые, превосходные инженеры, жалеть вам не придется.

– Благодарю вас за прямоту, Аллен.

– Не сомневался, что поймете меня. Что касается финансирования проекта, то мы найдем подходящие внебюджетные статьи расходов, чтобы благополучно обойти Конгресс, не называя кошку кошкой.

– Совет директоров нашей фирмы ставит вопрос о количестве серийных экземпляров этой машины.

Аллен засмеялся:

– Боже мой, Келли! Вы же сами член Совета и отлично понимаете конъюнктуру данного проекта. Это заказ правительства Соединенных Штатов, заказ особой важности, заказ штучный, когда идут на любые расходы. "Локхид" не останется в накладе, даже если мы закажем вам всего три самолета. Кроме того, за счет федерального бюджета мы субсидируем строительство монтажного корпуса для сборки и испытаний этих машин в Калифорнии, на Сухом озере. А теперь – главное. Когда можно ожидать первого полета?

– Не раньше, чем через год, – не задумываясь, ответил конструктор.

– Это слишком долго!

– Задержка с мотором. Мы заказали специальный двигатель ребятам из "Пратт и Уитни", но у них возникли проблемы. Пока нет мотора, взлететь не на чем. Но я спокоен. При такой простой схеме сомнительно, чтобы наш "Кондор" оказался строптивым.

– Сколько времени займут летные испытания?

– Если мы соберем сразу три опытных образца, прибавьте еще примерно полтора года.

– Долго, Келли, непомерно долго!

– Мы не можем сократить время беременности с девяти месяцев до трех лишь потому, что нам хочется поскорей увидеть своего бэби. Кому нужны в этом мире недоноски?

– Согласен. Завтра утром я доложу о нашем разговоре Айку.



4



– Коньяку, бренди, виски? – Аллен улыбнулся, давая понять, что деловая часть их встречи позади и откинув потайную дверцу настенного бара.

– Не откажусь от джина со льдом, – сказал Келли Джонатан.

Неслышно вошел мажордом Майкл, Аллен отдал дополнительные распоряжения и вскоре собеседники стояли у камина с бокалами в руках.

– Знаете, Келли, я сегодня весь вечер думал об этом нашем предстоящем свидании, – заметил Аллен. – Мне кажется, вы – один из тех редких людей, которые в силу склада ума и специфики занятий ясно понимают, насколько пугающе быстро будет теперь меняться наш мир. Может быть поэтому мы так легко находим общий язык.

– Что вы имеете в виду?

– Вы – лучше всех улавливаете тенденции развития летающих механизмов, а я... механизмов общества и истории. И те, и другие нуждаются в надежных органах управления. Мы оба – из крохотной когорты компетентных деятелей, которые еще могут реально на что-то влиять.

– Допустим.

– Вы знаете, что всегда помогало и даже сейчас помогает мне, на седьмом десятке?

– Полагаю, это было бы чрезвычайно интересно узнать, сэр.

– Я никогда не был смиренным скромником, поверьте. Но всегда старался трезво оценивать свои возможности.

Келли Джонатан ничего не сказал в ответ, лишь чуть прищурил скептически левый глаз и это не ускользнуло от наблюдательного хозяина.

– Да-да! Все считают меня безгранично самоуверенным малым. Но правда в том, Келли, что я никогда не принимал за эталон и точку отсчета свой собственный интеллект.

– Весьма конструктивный подход, сэр.

– Еще бы! Ведь за такие вещи приходится дорого платить. И знаете, такой подход не раз выручал меня в моем каверзном ремесле. Лишь благодаря ему мне много раз удалось переиграть тех, кто был от рождения куда умней и сметливей меня... Так выпьем за то, Келли, чтобы наши враги были настолько глупы, чтобы не скрывали истинную силу своего ума.

Они молча выпили и поставили бокалы на мраморную каминную полку.



Аллен погасил верхний свет и выключил бра. Вновь лишь пламя камина одиноко светилось во мраке, опаляя лица беседующих тревожным багровым сиянием.

– Простите мои архаические банальности, – продолжил Аллен, – но этот огонь в камине мне напоминает паровозную топку. Мы сейчас с вами словно двое машинистов в кабине летящего паровоза – "локомотива истории", как выражаются наши красные заокеанские оппоненты.

– Серьезно? – удивленно поднял брови конструктор.

– О да, я не шучу, – усмехнулся Аллен. – Таков их выспренный патетический стиль. Им же принадлежит весь мир и будущее всего человечества! Всякий их микроскопический трибун выражается напыщенно, как член французского Конвента...

Конструктор засмеялся. Но Аллен продолжил более чем серьезно.

– Так вот, если вы спросите меня, почему я сражаюсь с ними почти всю свою жизнь, что движет мною, я отвечу: отвращение. Глубочайшее отвращение к этому их лжегероическому стилю и мое сознание собственной правоты перед их практикой тотального насилия, прикрытой велеречивой ложью... Пусть я не агнец... О, мы тоже тут все не агнцы, Келли!.. далеко не агнцы! Но я действительно не хочу, чтобы весь мир и нас с вами затопила их фальшивая патока, их приторный сироп, ибо он пахнет лишь безбожием и кровью.

Он резко поднялся из кресла, прошелся по мягкому ковру и вновь вернулся к камину с моделью самолета в руках.

– С первого дня своего правления они открыто провозглашали, что посягают на весь мир. Чтобы удержаться, они нагнали смертный ужас на свой народ и хотят, чтобы так жили все остальные. Хотели бы вы жить, страшась каждого шороха? Что касается меня, то я не желаю жить согласно химерам их пророков! Я борюсь за свое право быть самим собой, за свое право выбора! И хочу, чтобы эти права никто не отнял у моих потомков!



Аллен смолк, прошелся из угла в угол, вновь раскурил погасшую трубку, которую не выпускал из рта во все время разговора и продолжил:

– Вспомните: вдруг в Германии объявился Гитлер. Я был из тех, кто сразу принял его всерьез. Да, мы делали на него ставку. Мы вели сложнейшую интригу, чтобы использовать его, как таран... Но он был нужен нам лишь как тупое орудие, способное остановить большевиков. И тут мы просчитались. Этот негодяй возомнил невесть что и вздумал пойти на тех, кто его создал и вырастил, как гомункула в веймарской реторте.

Трубка Аллена вновь потухла, и вновь он щелкнул своей заветной зажигалкой.

– Играя и манипулируя людьми и событиями, я был вынужден бороться с теми и другими, стараясь, чтобы две гиены перегрызли друг другу глотки. Что-то мне удалось, что-то лопнуло и пошло прахом... но и немецкую, и японскую гиену, и этого мужлана Муссолини мы сумели одолеть. На время нам пришлось даже стать союзниками с красным дьяволом – но в масштабах Большой истории наш альянс был лишь вынужденным тактическим ходом...

– Ну, это понятно. Но что нас ждет в дальнейшем?

– Пока они не откажутся от идеи захвата под свои красные флаги всего мира, мы всегда будем врагами. А они не откажутся от нее никогда, Келли! Потому что иначе им просто не выжить, не удержаться! И вот мы вступили в эпоху чудовищного напряжения и страха, – теперь и у них, и у нас эта Бомба, это апокалиптическое Сверхоружие! Но очень мало кто до конца осознает, какую угрозу представляет для мира атомный джинн в руках невежественных маньяков, для которых ничто в мире не свято, кроме их глобальной задачи подчинить себе и своей идее все народы...

– Неужели все-таки война? Но это же...

– Назовем вещи своими именами, – неожиданно жестко оборвал собеседника Аллен. – Мы решаем сегодня задачу высшей исторической важности: постоянно демонстрируя свое превосходство и балансируя на грани столкновения, любой ценой и з б е ж а т ь в о й н ы.

Аллен заметно разволновался – видно не так часто он мог открыто высказать свои сокровенные мысли.

– Они хотят убедить каждого на земле, что голодный непременно должен чувствовать себя счастливым, потому что смысл существования – в бесконечной борьбе и войне. Но мы думаем иначе и мы обязаны опровергнуть их примитивные коварно-соблазнительные утопии, рассчитанные на доверчивых бедняков! Чем – спросите вы? Отвечу! Нашей культурой мысли и культурой производства, уровнем потребления и уровнем свободы. Мы заставим русских открыть миру их подлинное лицо – и эта ваша птичка должна оказать нам здесь неоценимую помощь.

Не отрывая глаз от обтекаемого тела модели, он медленно поднял ее над головой и по шлифованной черной поверхности скользнули блестящие отсветы каминного пламени.



Через час они распрощались.

Вместе с Джиллингсом Аллен проводил Келли Джонатана до ворот виллы, пообещав передать завтра привет президенту.

Конструктор сел за руль рядом с охранником, завел мощный мотор и уехал в своем новом сером "Линкольне".

Аллен вернулся в холл, где догорал камин, подбросил пару поленьев, разворошил угли старинной кочергой и ушел наверх в кабинет с черным самолетиком в руке.

Там он спрятал модель в сейф, снял чехол с небольшой пишущей машинки, вставил лист бумаги и, посидев несколько минут в неподвижности, сделал очередную запись в своем секретном дневнике.







 5



В то самое время, когда Аллен, дописав очередную страницу, перечитал текст, вычеркнул несколько неудачных фраз, вызвал Джиллингса и отдал ему листки, растер руку змеиным ядом, принял снотворное и отправился ко сну, – на противоположной стороне земного шара только что проснулся другой человек.

Он полежал некоторое время с закрытыми глазами, не шевелясь, привычно прислушиваясь к дыханию спящей жены.

Кончался февраль, за окнами еще только начинало светать и лежать неподвижно в постели было до невозможности сладко, как в детстве, в избе, на печке...

Памятью природа его наградила удивительной – чуть напрягшись, словно наведя прожекторный луч в нужную точку времени, он мог до полной реальности восстановить любую минуту своей долгой необыкновенной жизни...

Эти десять-пятнадцать минут каждого нового дня сразу после пробуждения были самыми важными и дорогими мгновениями.

Вечерами, когда добирался наконец до дому, подумать вот так перед сном не получалось: только и лезли в башку разные моменты минувших шестнадцати трудовых часов, полных неимоверного ежесекундного напряжения и страха допустить непоправимую ошибку.

Он вспомнил число наступившего февральского дня – ровно десять лет назад – день в день, двадцать седьмого февраля сорок третьего года он в последний раз видел своего Леньку, сына от первого брака.



...Вызвали в Ставку – и, невзирая на угрюмую зимнюю непогодь, он приказал Цыбину "запрягать" – разогревать и раскручивать винты "дугласа"... И вскоре, тарахтящий отлаженными моторами, темно-зеленый самолет уже трясло и мотало почти на бреющем над замерзшей Волгой. В серой облачной каше мелькнули и исчезли заснеженные черные развалины Сталинграда...

Он обдумывал доклад и предложения, которые надо было предельно толково, кратко и без запинки изложить сначала Жукову, а затем Усатому в Кремле, и в тот час еще знать не знал, что в этот вечер ему будут дарованы судьбой последние часы с Ленькой, жить которому оставалось ровно тринадцать дней...



Вместе с ним летели еще два генерала, несколько офицеров штаба, двое адъютантов и четверо порученцев. Сидя на длинных скамьях, протянутых от кабины к хвосту вдоль обшивки промерзлого фюзеляжа, привязавшись лямками и тесно приткнувшись друг к другу, все они спали каменным сном людей, измученных войной...

Лишь он один – в светлой генеральской бекеше и мохнатых летных собачьих унтах грузно качался в подвесном брезентовом креслице, протянутом поперек проема двери пилотской, хмуро глядя исподлобья вперед и мысленно поторапливая летчиков, чтоб скорей очутиться на белом поле Центрального аэродрома...

Вопреки обычным тревожным опасениям, совещание в Ставке прошло на редкость гладко и мирно. Даже обычно непроницаемо-суровый Жуков, кажется, одобрительно кивнул, отчего сразу полегчало на сердце...

Только-только отгрохотала трехмесячная битва за Сталинград, еще всеми наверху владело радостное возбуждение победы и, будучи напрямую причастным ей как член Военного Совета фронта, на колючие каверзные вопросы Усатого он отвечал именно так, как надо, как тот требовал и любил: бодро, четко, быстро, не мямля, молодцевато, но скромно, не тушуясь, но с достоинством.

А после сидел-помалкивал за длинным столом да слушал – и только во втором часу ночи на невзрачной черной "эмке" без предупреждения приехал домой.



Его не ждали – обрадованная внезапным свиданием жена кинулась обнимать, и сразу повела в столовую, а там в скромно убранной комнате – под оранжевым абажуром сидел и хлебал суп... Ленька.

Не виделись полтора года, да и на письма не были шибко горазды оба. Отец узнавал о сыне через донесения штабных "эстафет" да из редких звонков по телефону; сын об отце – из газет да "Последних известий" по радио. И вот – свиделись.

Ленька бросил ложку, вскочил, вытянулся по уставу – впервые видел отца в новой генерал-лейтенантской форме.

Был он повыше отца, тоже крепкий и ладный парень, но покамест пожиже родителя с его приземистой чугунной мощью и могучими покатыми плечами шахтера-молотобойца.

– Сиди, сиди, ешь... – протестующе всплеснул отец толстыми руками, – ишь, летун какой вымахал... давай заправляйся, говорю!

Обнялись, сжали один другого до хруста в костях. – Молодец! Правильно жмешь! – одобрительно кивнул редкий на похвалу отец... Дай-ка нам, мать...

Ленька сызмальства был жене Нине своим, пасынком не прожил и часу, хотя много чего успел накуролесить мальчишкой... Было – куда денешься!

Сумел и срок схлопотать по глупости – как ни вытаскивал отец, в ту пору – Первый Секретарь ЦК Украины – не вытащил. Война спасла сына от позора: попросился на фронт – смыть вину кровью. Но попал не в штрафники, как другие, а в авиаучилище, стал летчиком, летал на "СБ", скоростных бомбардировщиках, был ранен тяжко, выжил, получил орден Красного Знамени, вернулся в строй, сам попросился в истребители...

Жена тотчас выставила на стол холодную – из-за окошка – бутылочку "московской", он разлил по рюмкам – себе, жене, сыну.

– За встречу! – сказал он, хотя в их кругу был положен первым совсем другой тост – за Хозяина. Здесь же, в кругу ином – домашнем, семейном, он мог позволить себе такую немыслимую вольность.

Посидели, потолковали, повспоминали, посмеялись. Потом младших отправили спать, остались вчетвером, с Радой, а после он увел старшего сына в кабинет, побыть вдвоем...

И все годы, все эти десять лет с той ночи, он проклинал себя, что не продлил еще хоть на четверть часа того их разговора, что вышел разговор до обидного обыкновенным и запомнился так ярко, до мельчайших деталей лишь потому, что оказался последним.



Сидели в кабинете... Ленька привычно закурил "Звездочку", Отец с каким-то отстраненным удивлением смотрел, как он курит.

Война выправила парня – третий год он был пилотом и, как говорили, летуном с "искрой", был уже женат на милой женщине Любе и сам успел разжился девчонкой, но видеть и ощущать его матерым мужиком было по-прежнему чудно – больно быстро как-то все обернулось.

Да и то сказать – сколько видеть ребят своих доводилось? Считай, с тридцать второго только и ночевал дома. А так все бега, заседания, совещания, бюро, комитеты, разные города, комиссии, разъезды и разлеты, то вверх, то вниз... Хотя нет – шалишь! Всегда вверх, только вверх...

И теперь, когда давно уже имя его непременно звучало и писалось в самом главном списке-перечне первых имен страны, оставалось лишь удивляться – когда выросли и возмужали дети.

Сын вот летчиком стал... И может, от зависти, может, от незнания этой его мудреной опасной работы, – ко всему, связанному с полетом, к смельчакам-летчикам, конструкторам, самолетам, механикам, к своему личному пилоту майору Цыбину – он невольно относился втайне с каким-то восторженным мальчишеским восхищением.

– Летаешь-то как? Ничего теперь? – спросил, наконец, то, о чем все время хотелось спросить. Сын понял, разгадал невысказанную его тревогу, поспешил успокоить.

– Да хорошо, папа, Я уж и забыл про то.

– Врешь небось, – сказал отец. – А ну, покажи!

– Чего? – не понял Ленька.

– Не дури, давай, – грубовато оборвал отец. – Сам знаешь – чего. Снимай рубаху, говорю!

Невольно в голосе его прорвались генеральские нотки. Сын послушно задрал белую рубашку и нательную форменную фуфайку. Багровые рубцы от ранения и розовые швы были на боку, под левой лопаткой, поперек груди. Они были еще свежие и отец с каким-то особенным пристальным вниманием рассматривал их в свете настольной лампы под зеленым абажуром.

Ничего не сказав, резко, почти грубо приказал:

– Ладно, одевайся...

– Ну как, доктор, жить буду? – засмеялся Ленька.

– Будешь, будешь, – сердито обрезал отец. – Значит, говоришь, признан годным по всем статьям?

– Так точно!

– Ладно, летай! – с какой-то странной интонацией, похожей на внезапное сожаление, махнул рукой отец и принялся яростно растирать крутой затылок большой, круглой, рано полысевшей головы.

– На "бомберах", значит, больше не хочешь?

– Не-а! – широко улыбнулся Ленька, и отец в какой раз за жизнь изумился, насколько сын становился похож на него, когда улыбался.

– Куда назначен?

– В Первую Воздушную армию.

Отец задумался, потом сказал:

– Хочешь, с Вершининым поговорю? В хороший полк определит – хоть к Покрышкину.

– Да ну! – сказал Ленька. – Зачем, папа?

– И то верно, – вздохнул отец. – На войне не угадаешь...

Он спросил еще о невестке Любе, о любимой внучке, махонькой Юльке, хотел сказать еще многое, страшно многое, но слов, конечно, не нашлось, а понапрасну языком молоть не любил.

Всегда и всеми считался он душой-человеком, заводилой-весельчаком, охальником-балагуром, да и был таким сызмальства, а после охотно поддерживал эту молву. Отчего же в тот вечер не сыскал для сына ни слова доброго, ни обычной какой-нибудь своей шутки?

Отчего не схватил, не привязал к себе самым прочным узлом, не оставил рядом, не сберег у своей руки, а просто, похлопав по плечу, сказал устало, буднично:

– Ладно, Леня, пошли спать. Пора...

А утром, в половине пятого за ним уже прибыла машина, а еще через час тот же Цыбин, на том же "дугласе" тащил его в дымном февральском небе обратно на фронт над искромсанной землей.



Вот и все... Через месяц с небольшим вызвали и доложили, что сын канул где-то, улетел и не вернулся. Как положено было говорить согласно жесткой и непонятной формуле войны "пропал без вести".

Но какую весть мог подать он, если его "ястребок" разнесло в пыль немецким снарядом? Какая там весть – если родное тело раскрошило очередями, если вспыхнул мотор, заклинило управление и сын сгинул вмиг в какой-нибудь хлюпкой трясине, каких полно и в Белоруссии и на Украине?

Какая весть? Откуда?! Через какого гонца?.. Но пало, проштамповали, прихлопнули клеймом, словно навесив на Ленькину душу петлей сомнительного знака вопроса поганое скрытое подозрение – а вдруг не в пыль? А вдруг не в болото? А вдруг?...

Вполне вероятно, это клеймо вмазали нарочно ссученные особисты – и не мертвому Леньке на лоб, а ему самому – засадил с размаху промеж глаз дружка Лаврентий, чтоб не рыпался, не трепыхался товарищ. Чтоб помнил...

А помнить приходилось мно-ого чего... И сейчас, в это раннее утро мысли о сыне как всегда невольно потянули и вытащили из запретных омутов воспоминания о невестке Любе...

И как всегда, только при одном имени ее – его пронизало, скрутило, скорчило всего невыносимым, жарким стыдом. Стыдно было перед погибшим сыном, перед ней, Любой, перед самим собой... Нестерпимо стыдно – что вот он, один из могущественнейших людей страны, человек из того самого главного списка, девятый или десятый после Самого Хозяина – должен был трепетать и скакать, как блоха на аркане, в руках слепой, незримой и беспощадной убийственной силы, почему-то названной "в о л е й п а р т и и"...

Стыдно, что при всем могуществе своем он был бессилен спасти и отстоять, вырвать из лагерной мясорубки вдову своего убитого сына... Что он жил здесь, в Доме правительства, ел-пил, как царь и ездил в одном из специальных бронированных лимузинов, в то время как Ленькина любовь и мать любимой внучки – лишь только за то, что сын положил голову, не послав вести и не отправив гонца, должна была швырять на морозе голыми руками куски угля в лагере под Карагандой.

И это с ним так, с ним, со вчерашним первым человеком Украины и нынешним первым человеком Москвы – как с любым-всяким!

Тут "воля партии" была, и правда, куда как демократична – уравняла всех.



Почти тридцать лет власти...

Когда побольше ее было, когда поменьше, а в тридцать втором – власть получил громадную, тысячи жизней держал в руках.

И в то же время – тридцать лет унижений, тридцать лет лукавого шутовства, тридцать лет привычного кровавого соучастия, чтоб и поныне, даже в этой постели, под боком теплой спящей жены, все так же трепетать перед незрячей нерассуждающей, безжалостной "волей партии".

Трепетать, трястись, будучи уверенным, что иначе и быть не может, не бывает и не должно быть...

Во рту была горечь. Так бывало всякий раз после пьянок в Кунцеве, на "ближней" даче, когда на рассвете еле добирался в своем "ЗИСе" до этой кровати, а после еще все утро и полдня мутило от ночного унижения...

Но хотя пьянок при дворе Усатого не было уже с неделю – муторно и горько было от привычного бессилия перед силой...

В радиоточке зазвенели куранты – шесть утра. Ну, вот и все, пора... Запели хором Гимн Советского Союза...



Сплоти-ила наве-еки Вели-икая Ру-усь...



Он крякнул и усмехнулся про себя. Когда десять лет назад впервые прослушивали этот гимн в ЦК, отчетливо почудилось: "сплотила навеки великая грусть". Подумал – ослышался. И – испугался, завертел головой глядя на других – да? нет? – такая была в этих словах великая страшная правда... та правда, которой надо было бояться пуще всего.

Пора было подниматься, вставать. Но сначала – загнать глубоко-глубоко, на самое дно самого темного заповедного подвала души и совести все эти преступные мысли, без которых он давно бы превратился в нерассуждающее, на все готовое сытое мясо, вроде покойника Жданова или Жорки Маленкова, что сейчас, наверное, уже топал своими жирными ногами по персидским коврам прямо под ним, этажом ниже.

Он тряхнул головой и быстро, легко поднялся – невысокий, полнотелый, курносый и плешивый, один из послушных властителей первой в мире страны социализма.

Вновь он был весь – воля, частица воли своей партии, живая деятельная энергия, "ндравный" характер, насупленный кремлевский скоморох, когда надо – крикун, когда надо – плясун, готовый на все, чтобы удержаться на докрасна раскаленной тоненькой проволоке власти, на которой отчаянно балансировал уже сорок лет.

 6



Президент, которого весь мир и вся Америка еще со времен недавней великой войны привычно-ласково называли Айком, высокий лысоголовый человек с внимательными прищуренными глазами и крепкими квадратными челюстями приветливого бульдога – принял лишь вчера назначенного директора Центрального Разведывательного Управления вне очереди, без дурацких бюрократических околичностей.

Слишком ответственный и важный намечался разговор и слишком давно они знали друг друга и работали рука об руку.

Поначалу Айк намеревался пригласить на беседу еще двоих высших сановников: вице-президента и старшего брата Аллена – Джона, государственного секретаря, ведавшего вопросами внешней политики. Но потом от этой идеи отказался.

Вице-президент с его грубостью и манерами, казалось бы, несовместимыми с профессией адвоката, только мешал бы столь важному разговору неглубокими невежественными замечаниями. Но главное – он не всегда умел держать язык за зубами, а в данном деле это требовалось соблюдать неукоснительно.

Братец Джон – при всей решительности и твердости в отстаивании Великого Американского Идеала, при всей мощи его пугающе-непримиримой риторики – все же бывал подчас слишком консервативен и некстати... выразимся обтекаемо... старомоден... чтобы до конца поддерживать смелые действия, продиктованные необходимостью проведения мер... назовем так – негласной геополитической хирургии.

Другое дело Аллен... Младший брат, с его планетарным мышлением, с широтой воззрений, с тем здоровым конструктивизмом политика, позволявшим ему легко преодолевать мнимые препоны абстрактных принципов, уже второе десятилетие был лучшим советчиком в самых щекотливых ситуациях.

Айк знал – если в мире существовал бог разведки, то Аллен по праву мог считаться его верховным жрецом.

Кем в этом случае оказывался он сам, Айк предпочитал не додумывать, да это было и не столь важно. Куда существенней было то, что вдвоем, без свидетелей, без лишних ушей, они всегда говорили, понимая друг друга с полуслова, на одном языке.



Ровно в девять ноль-ноль по вашингтонскому времени Аллен вошел в Овальный кабинет с черным портфелем в руке.

– Доброе утро, Айк! Президент поднялся из-за стола на фоне звездно-полосатого американского флага:

– Доброе утро, господин директор.

Аллен чуть улыбнулся:

– Как всегда, восхищен вашей интуицией. Превосходно, что мы одни. Сегодня действительно нам нужно побыть и поговорить вдвоем. Айк! Поступила экстренная информация.

– Слушаю.

– Сорок минут назад я получил шифровку. В Москве происходит что-то странное. Хотя еще нет никаких официальных сообщений, однако мои люди отмечают усиление патрулей в центре города, активизацию перемещения правительственных машин, а также выдвижение бронетехники в направлении Москвы от мест постоянной дислокации.

– Что сообщает служба радиоперехвата? – быстро спросил президент.

– Здесь как раз все наоборот – на их каналах спецсвязи в диапазоне коротких волн отмечается необычное затишье.

– Что бы это могло значить, Аллен?

– Думаю, основная нагрузка легла на телеграфные провода и защищенные телефонные линии. Кроме того, помимо обычных, у нашего посольства дежурят несколько дополнительных автомобилей. Судя по всему, в Москве начались любопытные процессы.

– Сколько ему сейчас?

– Двадцать первого декабря прошлого года ему исполнилось семьдесят три.

– Не так много при кавказском долголетии...

– Но не при его образе жизни.

Президент вышел в соседнюю комнату, где находился стационарный узел связи главнокомандующего вооруженными силами Соединенных Штатов, связался с министром обороны.

– Дуайнинг? – услышал Аллен. – Я ввожу в действие директиву А-18. С этой минуты и до особого распоряжения.

Аллен знал: это означало введение повышенной боевой готовности всех родов войск во всех частях и на всех базах во всех регионах мира.



Президент вернулся в кабинет. Аллен щелкнул замочком портфеля, извлек и протянул ему плотную кожаную папку.

– Господин президент, здесь шесть наиболее вероятных сценариев дальнейшего хода событий и расстановки сил в случае исчезновения Большого Хозяина.

– И какой, на ваш взгляд, наиболее правдоподобен?

Аллен достал и набил трубку. Ему одному дозволялось курить в этом кабинете – Айк любил благородный запах его табака. С ответом не спешил.

Президент ждал... Он понимал, какая громадная работа происходит сейчас в высокоумной голове его визави. Наконец, Аллен поднял глаза и произнес только одно слово:

– Берия.

– Вы полагаете, Аллен? – озабоченно нахмурился президент.

– По крайней мере, на переходный период. Даже если де-юре будут объявлены другие имена. Реальная сила сегодня за ним. Другой вопрос, сколько продлится это положение. Кризис власти неизбежен и он разрешится ликвидацией побежденного. Иного не дано.

– Возможны ли серьезные события в районах нашего непосредственного соприкосновения?

– Маловероятно. Пока что им надо решить главный вопрос в их кремлевских теремах. Впрочем, у меня есть и более приятная новость.

Президент засмеялся:

– Как будто, Аллен, если мы с вами не ошиблись в нашем предположении, это дурная новость!

– В масштабе Большого Исторического Времени новость, конечно, великолепная. Беда только в том, Айк, что нам с вами суждено разгребать дерьмо текущего дня. Впрочем, не будем спешить... Так вот, приятная новость: вчера вечером я принял в Ричмонде этого нашего гения Келли. Он показал мне модель и поклялся, что примерно через два года этот воздушный суперразведчик будет готов к своей миссии.

– Вы по-прежнему уверены, Аллен, что мы никак не сможем без него обойтись? – не без тревожного сомнения в голосе произнес президент и повернулся к нему.

– Абсолютно уверен! В эпоху ракет и атомных зарядов мы просто обязаны знать, откуда и какого нам ждать подарка.

– Послушайте, но вы же не можете не понимать: если русские обнаружат, что мы хозяйничаем у них над головой...

– Они поймут, где их место. И ровным счетом ничего не произойдет.

– Но почему, Аллен?

– Потому что их лидеры на самом деле хотят только одного: жить и жить так, как они живут. Они покричат, помашут кулаками и сделают вид, будто ровным счетом ничего не произошло. Но скорее всего, попробуют сохранить эти полеты в тайне и промолчат. Вряд ли они горят желанием расписаться перед всем миром в своем бессилии.

– А если все-таки они поднимут скандал? Как вы думаете, на чью голову все это посыплется?

– Господин президент! Если ваше решение по этому самолету будет отрицательным – мне нечего не останется, как просить отставки.

– Ах, Аллен, да погодите вы...

– Я не шучу. Пусть лучше я войду в историю как самый незадачливый директор ЦРУ, пробывший на посту всего два дня, чем откажусь от возможности наверняка знать обо всем, что замышляют враги против моей страны... Поймите, Айк! Ведь теперь у них есть водородная бомба!



 7



Из секретного дневника Аллена.

Запись 2 марта 1953 г.

"Итак, сегодня ровно месяц и еще десять дней после инаугурации Айка. Занятно: вчера я приведен к присяге в качестве директора того ведомства, проект которого сам же и разработал через два года после окончания войны в Европе.

Вопрос вопросов: сможет ли Айк в полной мере проявить себя на этом посту?

Управлять целым миром все-таки несравненно сложнее, чем командовать даже самыми крупными воинскими соединениями, или быть номинальным ректором Колумбийского университета.

Если бы нужно было дать исчерпывающее определение момента, оно вместилось бы в два слова: "чудовищная неустойчивость". Слишком много непредсказуемого.

А теперь еще эта зловещая тишина в Москве... Если дядюшка Джо действительно отдал дьяволу душу или выведен за поле – мы окажемся в совершенно новой ситуации. Готовы ли мы к ней? Я – готов, и готов давно. Но остальные?

Проклятая подагра – чертовски болит рука. Пойду пройдусь, а затем продолжу.

Прогулялся по аллеям парка, рука прошла, продолжаю...

Разумеется, короля играет свита, а президента администрация. Айк далеко не глуп, имеет огромный опыт организатора, но он слишком любит играть в гольф, чтобы его можно было назвать светочем интеллекта.

Мой Джиллингс даст Айку сто очков вперед по уму и по части осознания всей трудности президентской роли. Я уж не говорю о философской глубине его оценок происходящего.

Он мой охранник уже двадцать третий год, я видел его во всех передрягах, но не устаю удивляться. Вот кого я бы сделал президентом – разумным, твердым, по-настоящему мудрым и прозорливым!

Джиллингс видит и понимает события, устанавливая логические связи легко и непосредственно, как школьник, читающий учебник истории через двести лет, когда уже расставлены все точки над "i". Вот в чьей администрации, стань он президентом, я бы работал с полной отдачей.

Без Роберта Джиллингса моя жизнь была бы пресна, как рождественский пирог тети Эдны.

Итак, с чем я вступаю в свою должность? Надо признать: в военно-стратегическом отношении вторая мировая война принесла нам все же больше выгод, чем утрат. Красный медведь загнан в свою берлогу и обложен базами по всему периметру его территории. Ему удалось прихватить всю Восточную Европу и добрый кусок Индокитая, но сколько лет сумеет он силой оружия удерживать в своих лапах эти лакомые куски, ответит только будущее.

Здесь многое зависит от нас и, возможно, в первую очередь именно от меня. Разумеется, люди не боги и даже почтенный мистер Гувер со всем его ФБР все-таки не бог, не демиург.

Форменная катастрофа – то, что русским удалось завладеть секретом Бомбы. Даже я просчитался в оценке сроков их первого взрыва. Мрачный медведь с урановой бомбой и ракетными клыками, торчащими из пасти – хорошенькая перспектива на ближайшие сорок лет! А мы по-прежнему слишком мало знаем о том, что является для нашей разведки абсолютно приоритетным.

Где их атомные объекты? Где ракетные полигоны? Мои люди бессильны пробить крепостные стены их секретности! А каковы намерения кремлевских правителей? Что там за пазухой у этого Берии? Как суметь их опередить, если они все же решат действовать ва-банк? Как уследить?

Вот почему нам так нужен этот самолет Келли – в полном смысле слова жизненно необходим!

Но Айк колеблется, опасаяся сделать неверный ход. Сколько сил пришлось затратить мне сегодня, чтобы убедить его... Как все военные, он несколько ограничен... Даже тогда, когда прямая выгода самоочевидна.

Вопрос, быть может, уже завтрашнего дня: как нам вести дела с возможным кремлевским наследником?

О, проклятая рука! Шарлатаны-доктора только делают умные лица, а между тем ни черта н понимают. Мой самый верный метод лечения – теннис, теннис и теннис.

По добытым (причем воистину ценою жизни!) обрывочным донесениям моих людей, действующих в России, в безлюдных степях северо-восточнее впадения Волги в Каспийское море русские проводят испытания своих новых ракет небольшой дальности. Надо быть полным простаком, чтобы не сообразить: довольно скоро они научат свои ракеты летать дальше и им потребуются другие полигоны для пусков и целевых точек стрельбы – на Камчатке, на Чукотке или где-нибудь в океане.

Как только мы выпутаемся из корейской ловушки, я направлю все силы на изучение самых подозрительных районов в России: на Северном море, во всех волжских городах, в Нижнем Поволжье, на Дальнем Востоке и особенно в Казахстане.

Но пока у нас не будет машины Келли – эти планы так и останутся лишь розовыми мечтами, а агентура будет действовать хаотично и наугад.

По-прежнему решаю для себя вопрос, как поступить с этим дневником. Как документ эпохи он, несомненно, будет представлять уникальный интерес для всех, кто захочет разобраться в хитросплетениях послевоенного мира. В то же время здесь столько откровенных мыслей и суждений, которые перевернут вверх ногами любую казенную официальную историографию!

Никак не решу, на сколько лет после моей смерти засекретить в архиве эти записи. Даже через пятьдесят лет обнародовать их будет опасно и преждевременно. Через сто лет, возможно, уже поздно. Склоняюсь к какой-нибудь идиотской формулировке своей посмертной воли, например: "дозволяется сделать предметом гласности через семьдесят семь лет, три месяца и четыре дня после моей кончины". О, как они кинутся рвать друг у друга из рук эти странички! Но пусть сначала еще сумеют найти ключ от моего шифра!.. То-то покусают локти!

Завтра займусь оборудованием по своему вкусу кабинета в Управлении. А сейчас вызову Джиллингса и отойду ко сну.

Из Москвы пока никаких сообщений. Надо набраться терпения и ждать.

Спокойной ночи, господин Директор!. Спокойной ночи, старый хрыч Аллен, мученик подагры."



Дописав последнюю строку, Аллен поднял телефонную трубку. Роберт Джиллингс немедленно отозвался.

– Все готово, сэр?

– Да, дружище. Старик Аллен накропал еще несколько листков. Заходите и приступайте.

– Слушаюсь, господин Директор!

Все эти формы этикета и субординации давным-давно были привычной безобидной игрой двух немолодых мужчин, ставших, по сути, самыми близкими друзьями.

Лишь один Роберт Джиллингс на всем белом свете знал об Аллене то, и был посвящен в такое, о чем и догадаться не смел весь остальной мир.

Именно Джиллингс неоднократно с конца 30-х годов выполнял самые трудные, невыполнимые поручения своего патрона и не однажды легко и бестрепетно предлагал неумолимому Танатосу собственную жизнь взамен жизни Аллена. Это было в Африке, в Швейцарии, в Германии, дважды в Париже, в Японии, на Филиппинах... Одним словом, Аллен доверял Джиллингсу ровно настолько, насколько доверял самому себе.



И вот он вошел – могучий здоровяк весом в триста фунтов, спокойный, уравновешенный, похожий лицом на постаревшего Спенсера Трэси.

– Входите, входите, душеприказчик чертов, – воскликнул Аллен и жалобно помахал рукой. – Что власть, мой друг, перед властью старухи подагры!

Джиллингс подхватил на лету худую руку и принялся растирать. При этом Аллен морщился и ругался.

Затем Джиллингс остался один. Он бережнейше взял четыре небольших исписанных листка, пробежал их глазами и принялся за работу, абсолютно бесстрастно и равнодушно-отстраненно встречая собственное имя.

Из второго тома Шелли на полке был извлечен сложенный вдвое пожелтевший листок: инструкция пылесоса "Вестингауз" 1939 года выпуска – ключ шифра, которым пользовались Аллен и Джиллингс в работе над историческим дневником – самым секретным документом Соединенных Штатов.

Закончив работу, Роберт сжег в пепельнице листки, написанные рукой Аллена, подшил новые странички шифрованного текста к толстой пачке зашифрованных прежде, продернул толстым суровым шнуром и запломбировал разогретый красный сургуч своей золотой печаткой на перстне с инициалами "A.D.".

Затем спрятал дневник в маленький переносной сейф, который повсюду сопровождал Аллена в его разъездах и путешествиях с конца тридцатых годов.



8



Тот утренний разговор наедине в Овальном кабинете Белого дома двух крупнейших фигур на шахматной доске американской политики имел, как писали обычно в московских газетах, "всемирно-историческое значение" и спустя несколько лет он заметно повлиял на судьбы и биографии не только отдельных людей, но и всего нашего века.

Очень часто, соотнося и соразмеряя воздействие иных фактов на ход истории, журналисты разделяют задачи и интересы политиков и разведчиков. Порой даже ставя их как бы в оппозицию друг другу, а то и просто в конфликтные отношения.

Возможно, на каком-то уровне это и резонно, и между людьми "чистой политики" и "чистой разведки" возникают разногласия и моменты взаимонепонимания.

Обычно это случается, когда твердолобые политики не вполне доверяют сообщениям своих разведчиков или игнорируют их рекомендации. Но на высшем иерархическом ярусе разделение задач и интересов этих двух родов человеческой деятельности представляется абсурдным.

Политики занимаются сбором и систематизацией сведений и данных, получаемых от разведки – в то время как крупнейшие разведчики высшего эшелона, определенным образом преподнося и интерпретируя факты, исподволь формируют политическое сознание руководителей страны и всей нации и тем самым прокладывают направления в многосложных сферах межгосударственных отношений.

Именно таким разведчиком абсолютной величины и политиком-идеологом в одном лице вне всякого сомнения можно назвать Аллена.



Начало его пути выглядит более чем идиллически и не может не впечатлить.

В восемь лет вдумчивой мальчик издал свою первую книгу об англо-бурской войне, трогательную, если исходить из возраста автора, но вполне разумную с точки зрения его взгляда на события, где основным критерием истины был положен принцип нравственной справедливости и предсказывалось неизбежная победа буров над англичанами, победа нравственной правоты над правом силы.

Уже тогда раскрылась суть его жизненного назначения. Разведчик Аллен не может быть понят иначе как Аллен-политик, не только потому, что вышел из семьи, славной традициями и заметным вкладом в историю американской дипломатии: его дед и дядя в разное время были государственными секретарями Соединенных Штатов, чью эстафету потом не без успеха продолжил старший брат Аллена – Джон.

Дело в том, что Аллену в высочайшей степени было присуще концептуальное мышление, способность выстраивать развернутые глобально-исторические модели, в осуществлении которых, естественно, первостепенную роль играло тайное завладение конфиденциальной информацией тех, кто мог воспрепятствовать осуществлению его планов.

Именно в этом пункте происходило полное слияние его геополитических и разведывательных задач и именно здесь он достигал своего пика корифея разведки.

Приходили и уходили президенты и их администрации, руководители министерств и госдепартамента, по-американски быстро и энергично сменялись поколения политиков и стили ведения дел, а Аллен из десятилетия в десятилетие, не спеша и не настегивая Историю, занимался своим делом, все выше восходя по крутой лестнице своего особенного, не похожего ни на какое другое, поприща.

Историк, философ, магистр искусств, адвокат, бизнесмен, он всегда и во всем оставался самим собой, всегда сохранял свое собственное выражение лица, лица внимательного исследователя времени, социальных формаций и разноликих фигур своих противников, которых ему надлежало переиграть умом, интуицией и знаниями.

Он писал книги, в которых без пустого бахвальства пытался подытожить свой необозримый опыт.

Он задумывал и проводил головокружительные многоаспектные операции, некоторые успешно, некоторые неудачно, но во всем, что он делал, еще с двадцатых годов прослеживалась четкая линия, пресловутая "красная нить": борьба с мировым красным утопизмом ради сохранения и утверждения тех понятий, которые были вложены в него отцом-священником и благодаря которым он до мозга костей был безжалостным и жестоким врагом большевизма.

В этой борьбе для него не было ни моральных догм, ни ограничений, присущих абстрактной человечности.

Здесь, по понятиям Аллена, были хороши и вполне употребимы в полном смысле все средства.

Цели же его были таковы, что добиваться их надлежало л ю б о й ц е н о й.



9



Накануне, когда расставались вечером, направляясь из своего особого подъезда к новеньким "ЗИСам"-"броневикам", Лаврентий как-то... особенно посмотрел на него.

Да-да... особенно... Тут не было ошибки. Посмотрел – и улыбнулся. И как всегда, невозможно было разобрать, что скрывается за обычной ухмылкой проклятого мингрела.

Что-то коварное, злорадное, какая-то припасенная за пазухой, ежеминутно готовая проглотить, невидимая змея – так и глянула, разинув ядовитую пасть, из квадратных стеклышек знаменитого пенсне.

И теперь, в это дымное холодное утро двадцать седьмого февраля пятьдесят третьего года, вернувшись в обычную свою жизнь из запретного небытия свободы и бреясь перед зеркалом, Никита Сергеевич прежде всего остального вспомнил эту зловещую ухмылку и невольно поежился.

В отличие от большинства членов и кандидатов в члены Президиума ЦК, он брился сам и услугами приставленных кремлевских парикмахеров не пользовался.

Он знал, чьи это людишки, эти тихие вежливые старые евреи со своими стерильными накидками и французскими опасными бритвами. Поговаривали, они норовили втравить между делом в скользкий разговорчик и нарочно подбрасывали байки про того или другого.

Поразительные смельчаки! Только ежу не понятно: будь сами по себе, а не с Лубянки, они и рта не посмели бы открыть. Эти же были до странности говорливы, и от них непременно надо было ждать какой-нибудь пакости.

Ясно представил, как вот в эту самую минуту какой-нибудь хитрый Шмуль или Сруль из лубянской цирюльни выглаживает французской сталью надутые щеки пухлого Маленкова, обходит черные усики под капризным кривым носом Микояна, как шлифуют и полируют угрюмого Вячеслава Михалыча и “железного Лазаря” и самого Лаврентия и как они толкуют о...

Да что это он!? Видно, еще не проснулся! Какие там Срули-Шмули!? Ими и не пахло больше на сто верст вокруг Кремля и Старой площади... Изводили эту породу, как заразу, на всех этажах и в кабинетах... "Дело" докторов, всех этих Фельдманов и Вовси, только накручивало обороты... кое-кого пока еще не взяли, не успели вывести в расход, но главное было сделано – и духу их ядовитого не должно было остаться впредь – отныне и навсегда – ни в партии, ни во власти...

Он и сам любил побалагурить, тем и славился. За то и был чаще многих зван и обласкан и в Жуковке, и на Рублевке.

Но о самых темных, самых страшных цековских делах крепко-накрепко научен был молчать. Потому что с первых дней аппаратной работы первей первого усвоил и зарубил на носу главное – самые тайные из всех тайн – тайны партии, разгласить которые, разболтать – значило немедленно лишиться языка вместе с головой, исчезнуть тут же и без следа, приняв лютую смерть.

И так, среди нескончаемых тайн и вечных грифов "совершенно секретно" – прошла вся жизнь. И иначе он уже ни дышать, ни думать не умел. И допустить не мог, что можно жить по-другому – открыто, не хороня дела и мысли в глухих черных сейфах – в "особых папках" и "вечных" архивах, а то и вовсе сжигая под роспись в специальных печках...

А уж что прятать и сжигать приходилось о-о-ох как много чего – знал куда лучше миллионов товарищей – рядовых партийцев... Да что там... И ему самому тоже было что таить-хоронить до скончания веков...

Вот и опять... как много раз за жизнь он ощущал вокруг себя внезапно сгустившуюся тьму новой жуткой тайны... То ли предчувствие Его надвигавшейся немилости, то ли...

Тертая-битая многоопытная душа чуяла: то ли второй, то ли третий день вокруг творилось неладное, непривычное. Похоже, он еще чего-то не знал, что-то скрывали, а он обязан был знать все, решительно все!

Вдруг в одночасье незнакомыми стали лица охраны и у входа, и в проходной, и в бесчисленных коридорах ЦК и МГК.

Почему? Кто сменил? Чьи люди? Чем может обернуться? Какая недобрая выдалась зима! Что замышляют и готовят втихомолку друзья-соратники? Он настолько привык не доверять никому и опасаться всякого, законно ожидая и угадывая неведомые, неразгаданные шкоды и вероломства своих ближайших товарищей, что и думать не смел даже с самыми близкими идти на полную доверчивую откровенность.

Всякая такая штука рано или поздно могла обернуться плахой, а он голову свою уважал – недаром же умудрился сберечь лысую свою башку сотни раз там и тогда, когда другие не исхитрились.



Всею жизнью, всем опытом он убедился и затвердил до последней косточки, что правда – смерти подобна, что "правдой" непременно должна именоваться отъявленная ложь – "всяка врака да .....", как любил рифмовать он, подвыпив на охоте в заповедном Завидове.

Э-э-э! Что там – правда! Как еще "правда"!? Пусть правдой своей простодырые олухи тешатся. А Лаврентий, сволочь треклятая, явно недаром вчера ухмылочкой попугивал – тут он обмишулиться не мог.

Он обтирал лицо душистым, горячим, прямо из-под утюга – жена Нина протянула – белокрахмальным полотенцем, когда своим особенным журчащим звуком "позвала" вертушка.

Тут никакой необычности не было – звонили постоянно – но сейчас он почему-то почуял нехороший прохладный ветерок на загривке. Он вошел в кабинет и, плотно притворив дверь, снял трубку:

– Слушаю.

– Вот что, – немного задыхаясь, со своим знакомым акцентом, не поздоровавшись, торопливо заговорил Анастас. – Думаю, лучше нам будет поехать вместе.

– А что такое? – спросил он, чувствуя, как и в него тотчас вошла тревога. – Куда?

– По дороге скажу, – сердито отрезал Микоян.

В прихожей он надел толстое драповое пальто с черным каракулевым воротником, черную каракулевую шапку пирожком надвинул на нос и, прихватив портфель с бумагами, пошел к двери.

Супруга – курносая, широкоскулая – проводила испуганно-вопросительным взглядом, видать, заподозрила что-то по лицу.

Он хмуро буркнул: Ну, давай... – махнул неопределенно рукой и, угрюмо пригнув тяжелую голову, вышел на площадку. Охранник в форме с синими петлицами вытянулся и взял под козырек. Навстречу из двери напротив тут же вышел Анастас Иванович в таком же пальто и шапке-пирожке черного каракуля. У них было всего полторы-две минуты, чтобы перекинуться едва слышно главными словами, которые нельзя было выдохнуть вслух даже в машине.

Хитрющий лис-Анастас быстро проговорил в самое ухо: – На "ближней" плохие дела, – и не дожидаясь лишних вопросов добавил, – совсем плохие, понимаешь?



Он понял сразу – и земля качнулась, словно рядом упал тяжелый снаряд.

Понял – нет, никогда... не верилось, будто могло это сделаться само собой... Так вот она – вчерашняя ухмылка у подъезда!.. Либо уже прознал, гадюка, либо... устал ждать и решил ускорить дело?..

Но понял и другое – главное: в этот час Анастас решил сделаться союзником. Значит, сам ни в чем не уверен и ищет поддержки. Потому и предлагает сплотиться вместе против страшной смертоносной силы, той силы, что поглотила бы и расплющила их обоих. И это сейчас наверняка понимали не только они...

– Когда? – так же тихо спросил он.

– Никто ничего не знает толком, – непривычной скороговоркой ответил Микоян. – Кажется, пролежал на полу целый день. Я буду тебя рекомендовать.

Никаких разъяснений не требовалось. Каждый сейчас спасал себя, своих чад-домочадцев. Они давно, уже года полтора, особенно после последнего съезда, жили с тайным ожиданием того, что случилось.

Ясно: если опасливый Анастас решил его рекомендовать, значит, просчитаны до мельчайших деталей все возможности и все ходы, значит, вопрос уже со многими согласован и одобрен... Друг-Микояша тут не давал промаха.

Мороз пробежал по спине – озноб внезапного тревожного возбуждения: да неужто?! Неужто пришел-таки его час?!

Либо сегодня, вот сейчас, в эти дни, либо – уже никогда; либо все сразу и целиком, либо неминучая скорая гибель.

Страх отступил перед натиском взметнувшейся решительности и воли. Он должен был обставить их всех, обштопать как мальчиков в этот кон подкидного цековского дурака, а значит, набрать из колоды Секретариата побольше верных надежных козырей.



Через полчаса, вместе с остальными, с лицом, искаженным невыносимой душевной мукой и глазами, полными обжигающих слез, он стоял и смотрел на крепко спящего неподвижного усатого старика на большом черном клеенчатом диване.

Маленькое обрюзгшее тело грозного властелина в небрежно расстегнутом френче как-то не вязалось с тем, кого они знали и перед кем трепетали и преклонялись.

Ближе всех остальных, склонив набок плешивую голову, стоял Лаврентий Павлович – один, в отдельности от других, всхлипывая, не в силах отвести взгляд от неживого грозного Хозяина, которому, если верить газетам и голосу Левитана в репродукторах, предстояло считаться живым еще целых четыре дня.

И, глядя в черную спину зловещего общего врага, Никита Сергеевич, будто по наитию свыше, уверился, что победит.

На этот раз – наверняка. Не может не победить... Победа же означала власть, громадную и немереную власть, ту самую, которой владел тридцать лет этот рябой старик, пока не очутился на этом диване, чтобы лежать, по-прежнему излучая мертвящий ужас, и смотреть свои жуткие вечные сны.

Пока только Первый Секретарь Московского Комитета – Никита Сергеевич постоял еще, потом на цыпочках вышел в соседнюю комнатушку и вернулся, неся старую солдатскую шинель Хозяина, приблизился и бережно прикрыл, оставив только недвижную усатую голову.

Но вот Берия круто повернулся и, глядя в пол, быстро вышел из комнаты.

– Хрусталев, машину! – донесся из коридора его зычный голос.

Хрущев с Микояном переглянулись.

– Поехал власть брать, – шепнул многомудрый Анастас.

Никита Сергеевич только сузил ледяные серые глаза.



...Потом было то, о чем сняты фильмы и написаны книги, статьи, воспоминания, всеми писавшими по-разному излагавшие одни и те же факты и события "дней безграничной скорби всего советского народа и всего прогрессивного человечества".

Одно было неоспоримо: конец кремлевского владыки знаменовал наступление новой эры, крутой поворот в истории целых стран, городов, семей и миллионов, миллионов отдельных советских и иностранных граждан, враз осиротевших без строгой жесткой руки любимого всезнающего отца.



Микоян не подвел, не подкачал.

Несколько дней почти без перерывов, подобно синклиту кардиналов, избирающих нового папу, они договаривались – по двое, по трое, кому верховодить и править дальше страной, партией и народом.

Оказавшись при наивысшей власти и впервые ощутив полной мерой ее манящую чугунную тяжесть, Никита Сергеевич понял самое основное – все последующие дни, ночи, месяцы, а может быть, и годы, придется пуще жизни беречь и укреплять свое новое положение.

Небывалой, отродясь не испытанной была его радость.

Но соразмерно ей, в прямой пропорции пришла и завладела всем существом тревога – эту радость власти невзначай выронить и потерять, упустить хоть на миг.

Он знал – улетев, она никогда уже не возвращалась.

Приставленный и прикованный к махине аппарата власти, он был слишком многим обязан и должен, слишком от многих был зависим.

Эта зависимость была как колодки на руках и ногах.

Пришла пора избавиться от этой обузы. Все дальнейшее неизбежно должно было обернуться нескончаемой борьбой, и он был готов к ней и заранее закатывал рукава.



10



" Строго секретно. Донесение в Центр. Нью-Йорк – Москва.



По сведениям канала "Палома" ведущий конструктор фирмы "Локхид Эйркрафт" Келли (Кларенс) Джонатан завершил работу по созданию специального сверхвысотного разведывательного самолета, получившего обозначение "U-2". Одноместный самолет имеет следующие характеристики: дальность полета – ок. 8 тыс. км., скорость – ок. 800 км/час, практический потолок – 33 (тридцать три!) тысячи метров и предназначен для проведения детальной аэрофото– и электронной разведки в глубоком тылу противника. Оснащение: стереофотоаппаратура сверхвысокого разрешения, работающая в ультрафиолетовом и инфракрасном диапазонах спектра, датчики магнитных полей, счетчики Гейгера, система радиэлектронной борьбы.

Более подробными сведениями источник "Палома" не располагает.

Приложение: две фотографии самолета. Прошу принять к сведению и срочно (!) включить в план тщательной разработки по линии научно-технической разведки.

Стэнли."



По получении в Москве, несмотря на подпись "Стэнли", что всегда означало особую важность поступившей информации, тогдашний председатель МГБ Игнатьев по достоинству оценить этот документ не сумел. Вместо того чтобы ознакомить с ним действительно крупных авиационных инженеров и конструкторов, Игнатьев передал его на экспертизу в отдел авиации Научно-технического Управления МГБ.

Это было время еще не отшумевшей дурацкой "приоритетной" кампании, когда всюду утверждалось как русское, так и советское мировое первенство во всех областях знаний. И это сыграло свою роль. Данные вроде бы совершенно обычного с виду американского самолета, который эксперты увидели на снимках, особенно максимальная высота полета и спецоборудование, показались им невероятными, недостижимыми для того времени. Однако, не удосужившись вновь запросить источник для подтверждения и уточнения характеристик самолета, они зафиксировали свои скептические соображения в экспертном заключении, после чего Игнатьев с чистой совестью отправил донесение "Стэнли" в архив.



 11



Отстояв положенную минуту, длинный зеленый состав дернулся, железный лязг пробежал по сцепкам от вагона к вагону, паровоз, будто спохватившись, коротко взревел, со скрипом закрутились колеса.

Поезд ушел, и с площадки последнего вагона закутанная в платок проводница сердито махнула им желто-зеленым флажком.

Ветерок разогнал белые облака паровозного пара, развеял запах смазки и горелого угля, и они увидели друг друга. Кроме них никого больше не было на этом забытом полустанке в чистом поле.

Несколько хибар, сбившись в кучу, составляли разом и поселок, и станцию.

Они огляделись и увидели один другого. Были они в одинаковых формах, оба при чемоданчиках и солдатских вещмешках. Расстояние между ним – прикинули оба на глазок – составляло метров двести. Видно, один ехал в головном, другой трясся поближе к хвостовому вагону.

Торжественной встречи не ожидалось. И, сказавши про себя "Ага, ясно", они пошли навстречу друг другу по заросшему травой междопутью, кое-где засыпанному для порядка серым гравием.

Сошлись, остановились лицом к лицу, поставили чемоданчики, протянули руки. В одинаковых шинелях с лейтенантскими погонами, в одинаковых фуражках с птичкой и голубым околышем...

– Сергей!

– Вазген!

– Прибыл для прохождения дальнейшей службы в Н-ский авиационный полк ПВО?

 – Так точно!– широко улыбнулся Вазген.

– Летаешь, или так... по матчасти?

– Летаю, летаю... – будто испуганно воскликнул Вазген.

– Значит, вместе летать будем, – постановил Сафонов. Из Армении сам?

Вазген кивнул.

– Вот зараза, – с досадой махнул рукой Сафонов. – Двое суток вместе на этом "барыге" пилили. Раньше бы познакомились...

– Ну да, – мягко улыбнулся Вазген. – Конечно, жалко.

– Ладно, пошли узнаем, как дальше добираться.

И зашагали, хрустя сапогами по влажному гравию, в сторону жилья. Погода стояла паршивая, слякотная, чувствовалось, что зима не за горами.

– Веселенькое небо, скажи? Видимость – шиш да маленько.

– Это как? – не понял Вазген.

– Не разгуляешься, говорю, не полетаешь.

– Ты с какого года? – спросил Вазген.

– С тридцать первого. А ты?

– И я с тридцать первого. Отец жив?

– Да нет, – помотал головой Сафонов. – У меня никого... Я сын полка вообще-то.

– А у меня мама осталась, – сказал Вазген. – И брат. А папа – под Кенигсбергом...

Замолчали и некоторое время шагали рядом, помахивая чемоданчиками: высокий статный Сафонов, Вазген пониже, но как бы покрепче и постарше, как часто бывает с ребятами с Кавказа.



Дислокация полка и аэродрома были вещами сугубо секретными и оба чувствовали замешательство: как расспрашивать гражданских?

Но первое гражданское лицо – старуха в телогрейке и скособоченной путейской фуражке – опередила вопрос.

– Нюрка! – крикнула она хриплым голосом. – Еще летчики, вишь! Растолкуй им!

Нюркой оказалась старуха помоложе, только без фуражки с перекрещенными молоточками.

– Поезд-то опоздал, – сказала она, что для них не было новостью. – За вами, видать, полуторку-то присылали?

– Видать, за нами, – сказал Сафонов.

– Ждала-ждала да и уехала полуторка-то ваша. А теперь-то, вишь, – опять вступила первая, – дело табак. Это вам, солдатики, километров двадцать по грейдеру бухать. А то и приютим до утра...

Они переглянулись.

 – У тебя когда предписание явиться? – спросил Вазген.

– У меня сегодня.

– И у меня, – кивнул Сафонов.

Посмотрели в глаза друг другу и улыбнулись. Двадцать километров? Смехота!

– Спасибо вам, тетеньки, – Сафонов приложил руку к козырьку. – Ждать нам нельзя никак, дотопаем!

– Водички может дать? Попейте на дорожку-то, – сказала тетка Нюрка.

– Это можно, – благодарно кивнул Вазген.

И вслед за женщинами, под яростный лай худющего пса, прошли в дом.

Нищета в избе была страшная, совсем как в войну, будто не минуло после нее уже восьми лет. На полу сидел и катал чурки чей-то пацаненок лет пяти. И, выпив воды, оба младших лейтенанта, не сговариваясь, развязали мешки и выложили что получено было ими как дорожное довольствие из повышенного летного пайка: галеты, консервы "Печень трески", плитки толстого горького шоколада.

Поднялись разом, отдали честь и один за другим, ощущая не то стыд, не то вину, распрощались и поспешили из избы.

В расположение в/ч 17337 – в степной военный городок у деревни Архарово – они дошагали, когда давно стемнело. Представились, доложились дежурному офицеру и уже как бы само собой разумеющимся было, что рядом оказались их койки в жилсекции офицерской казармы, и шкафчики рядом, и шинели с фуражками на соседних вешалках.

А утром, оформив положенные документы, лейтенанты Сафонов и Айрапетян были зачислены в тридцать третий гвардейский авиационный полк противовоздушной обороны.



Гарнизон, куда прибыли Сергей и Вазген, был еще молод – ему только-только исполнилось три года.

Здесь стояли два полка истребительной авиации, работавшие с одной взлетно-посадочной полосы уже вполне современно оборудованного аэродрома, который обеспечивал удобные подходы с северо-запада и юго-востока и мог принимать летающую технику днем, ночью и в СМУ – сложных метеоусловиях.

Но первые четыре дня по прибытии в полк оба лейтенанта только знакомились с товарищами и входили в жизнь нового мужского сообщества.

Почти все здесь были молоды – того требовала новейшая авиамедицина, вводившая строгие ограничения для пилотов скоростных реактивных машин. Впрочем, на верхнем ярусе полковой иерархии плечом к плечу стояли дюжие сорока-сорокапятилетние "старики", классные пилоты, прошедшие войну. Среди них – трое Героев Советского Союза – сам командир полка, полковник Игнат Артюхин, замкомполка и начштаба.

С первого дня новоиспеченные реактивщики Сафонов и его новый друг Вазген поняли, что им по-настоящему повезло. Атмосфера в полку была строгая, но веселая, с тем все пронизывающим задором отважной молодости, о какой и мечтали они, решив стать летчиками.

А городок военный – пресловутая "точка", поставленная судьбой в голой холмистой степи, был мал и неказист. Штук десять двухэтажных казарм, вернее сказать, каменных бараков коридорного типа, построенных пленными немцами, жались вплотную к проволочному ограждению летного поля. Тут же теснились домишки штаба, строение корпуса наземной подготовки, штурманская, столовка на сотню мест и что-то наподобие клуба с маленькой библиотекой. Как хочешь, так и живи. Живи да летай.

Но дня четыре они все ходили, разговаривали со “старожилами”, заводили приятелей, с нетерпением ожидая, когда наконец какой-нибудь добрый ветер разнесет и разгонит тучи, и зануды-синоптики откроют летные дни.

 

Вечером четвертого дня ветер переменил направление, раздул и наполнил сачок черно-белого ветроуказателя-“колдуна” и во время ужина они поняли: возможно, завтра утром их выпустят в небо. Проверят в деле – как учили и чему выучили, с какой летной сноровкой отправили служить.

Оба испытывали обычное пилотское волнение, которого они еще не умели усмирять. И перед летным днем оба долго не могли заснуть – все крутились на койках или лежали, широко раскрытыми глазами глядя в черный потолок.

Знали – налет у каждого курам на смех, часов двести на простеньких поршневых, да по "полтиннику с копейками" на реактивных. Главную школу судьба определила им пройти здесь.

Так и сказал им Артюхин, когда, гуляя с группой новоприбывших выпускников летных училищ, в полукилометре от городка как бы случайно, но, видно, не без тайного мудрого умысла привел на поле, с торчащими над холмиками пятью красными фанерными пирамидками со звездочками наверху .

Под пирамидками лежали такие же, как они, сверстники, недавние курсанты. Постояли, помолчали, отдали честь.

А когда возвращались, Артюхин, вдруг приостановившись, собрал их вокруг, человек двадцать пять, и сказал просто:

– Вот что, соколы мои! От земли до неба – ой как далеко! А от неба до земли – и чихнуть не успеешь. Кого-то отсеем – тут не учебка, тут армия. Кого-то оставим. Не хотите с теми лежать – учитесь, как звери. Там, наверху, вас никто не спасет. Только сами, парни, только сами... Техника новая, дураков не прощает. Так что двигайте шариками и решайте.



И точно: ветер не обманул, назавтра распогодилось и на аэродроме расчехляли самолеты.

После побудки, гимнастики и пробежки, после легкого завтрака, Артюхин построил свое пополнение на летном поле.

– Сегодня летаем, – объявил торжественно. – Кто готов – шаг вперед!

Только в строю Вазген и Сергей оказались порознь – развела судьбина по росту. Но оба они, словно чувствуя плечом друг друга, выступили перед строем.

Комполка, красивый, статный, седоволосый – и правда, орел – прошелся вдоль строя. Небо над ними было невыносимой, неслыханной голубизны, в нем был тот особенный стеклянный блеск, какой появляется только поздней осенью. И глаза у обоих – у Сергея и Артюхина – были как это небо, когда комполка вдруг остановился и твердо глянул на нового подчиненного.

– Сафонов!

– Я!

– Ну что, лейтенант, сходим?

Сафонов улыбнулся. Что-то было у них общее в лицах, как у отца с сыном, что ли? А может, что другое, чего “рожденным ползать” не понять?

Солнце, солнце, солнце... Вокруг уже свистели, грохотали и шелестели двигателями несколько будто отлитых из чистого серебра тупорыленьких истребителей "МИГ-15". Три “спарки” – тренировочные машины с удлиненными фонарями сдвоенных кабин для инструктора и стажера, штук пять одноместных, боевых.

Подскочив и став навытяжку, один из механиков доложил о готовности первой “спарки” с бортовым номером “17”.

– Прошу! – кивнул Артюхин.

И Сафонов, напялив и застегнув шлемофон, забрался в тесную кабину, подвел и приладил патрубок кислородного прибора, закрепил привязную систему, попрыгал на парашюте. Артюхин молча наблюдал, как он готовится к полету, а после залез в задний инструкторский отсек.

– Давай, лейтенант, удивляй! Показывай, чем вас там в Каче накачали.



Сергей пробежал в памяти все пункты предвзлетной инструкции, еще раз глянул на карту и, как положено, сунул за голенище сапога. Связался с руководителем полетов на командно-диспетчерском пункте:

– “Семнадцатый” к взлету готов!

– Руление на ВПП разрешаю! – проскрежетало в наушниках.

– Ну, давай, выруливай потихоньку, – успокаивающим теплым голосом проговорил Артюхин в лярингофон СПУ – самолетного переговорного устройства.

Окинув взглядом приборы, весь потный от предвзлетного возбуждения, Сафонов ткнул кнопку запуска, двинул вперед желтую головку сектора тяги и, чувствуя нарастание мощного усилия толкающей вперед раскаленной струи, отпустил тормоза.

Истребитель легко покатил по плитам рулежной дорожки, выбежал на уходящую к горизонту широкую серую бетонку взлетной полосы, развернулся по курсу и замер на старте.

– Разрешите взлет!

– Проверь рули, закрылки... Взлет разрешаю! – буднично приказали с КДП.

– Молодчага! Пока отлично, – ободряюще воскликнул Артюхин, и нотки его голоса словно переполнили Сергея небывалой радостной уверенностью. Он ощутил спокойную силу, надежную прочность слитного единства, которое составилось из него самого, командира-инструктора и маленького самолета.

Сектор тяги до упора вперед! Подталкивающая сила будто за шкирку потянула назад, вдавив затылок и спину в высокую спинку кресла. Самолет стремительно разгонялся.

Так, так... Взгляд вперед и чуть влево, по кромке полосы... Сергей с усилием потянул к себе черную ручку управления, и горизонт пропал. Самолет, грохоча, круто уходил вверх, вонзаясь в синеву.

 12



Таких "точек", как та, куда попали поздней осенью пятьдесят третьего года молодые летчики Сергей Сафонов и Вазген Айрапетян – военных аэродромов и танкодромов, армейских складов и бензохранилищ, несчетных воинских частей, артиллерийских стрельбищ и полигонов, ракетных стартовых площадок и запретных пустынных зон для испытания в действии новейших систем оружия – в те годы было разбросано по всей стране великое множество, и число их с каждым годом неудержимо росло.

А ведь были и куда более важные и интересные оборонные "точки" – там, где рождалось оружие будущего: бесчисленные загадочные "почтовые ящики" – военные научно-проектные конструкторские бюро и "номерные" институты, секретные наземные и подземные заводы, громадные монтажные комплексы, строящиеся стоянки и причалы первых атомных подводных лодок и станции дальнего обнаружения подлетающих целей...

Да и могло ли быть иначе, если значение, авторитет и престиж страны измерялся исключительно количеством боевых самолетов и бронетанковых дивизий, численностью флотов и военных округов, мощью крейсеров и дальностью действия радиолокационных комплексов...

И хотя подлинные цифры составляли величайшую стратегическую тайну, тем не менее весь мир должен был быть уверен: всякого такого у нас не только достаточно, но даже и с избытком, хватит на всех, так что всякий агрессор, прежде чем покуситься на священные рубежи...

Все это не могло не будоражить воображение людей, которым по долгу службы вменялось в обязанность иметь самую точную картину происходящего в лагере противника.

Противник же, как с одной, так и с другой стороны был на редкость скрытен и делиться секретами не спешил, что взаимного любопытства отнюдь не охлаждало.

И если гора не спешила идти со своими секретами к Магомету, то Магомет без лишнего шума отправлялся к горе – любой ценой потихоньку вызнать то, о чем помалкивали в стане неприятеля.



Ну и в копеечку же влетала и тем и другим эта охота!..

Она составляла одну из самых важных и опять же – секретных! – статей расхода в их бюджетах.

На ее темную ночную тропу выходили самые умные, проницательные, отважные и догадливые представители враждующих наций. А уж как работали эти люди, как и чем рисковали, на какие только дерзкие изобретательные уловки не шли ради своей тайной добычи – и говорить нечего...

О, разведка... самая деликатная и щекотливая, извечная и бессмертная человеческая профессия!

Ты, которая чуть ли не от сотворения мира (а мы склонны допустить, что первым шпионом-профессионалом в истории мироздания был не кто иной, как нелегально засланный сатаной в Эдемский сад коварный Змий, сумевший посредством жалкого ядовитого яблока провести первую в истории вербовку и затянуть в свои сети наивную Праматерь-Еву...), ты всегда старалась быть впереди своего века и раньше всех остальных не только разузнавать о наиновейших чудесах разума, науки и техники, но и употреблять их для своих неслышных и невидных нужд...

Не стали исключением и те дни, о которых наш рассказ...



13



Согласитесь: в простых объяснениях непонятного есть что-то ужасно скучное...

Чудесное влечет нас, манит, быть может, – снова простое объяснение! – лишь потому, что так мы возвращаем себе свою искреннюю детскую веру в невероятное.

Теперь, когда по белу свету расплодилось множество всевозможных UFO-логических обществ, ассоциаций, газеток и журналов... когда проходят внушительные симпозиумы, собирающие горячих и приверженцев "теории тарелок"... когда UFO-логия сделалась почти религией и проблема эта из досужего чудачества выросла в могучую индустрию, приносящую "фанатикам идеи" вполне земные и легко опознаваемые (впрочем, действительно стремительно улетающие) объекты, – любая, даже самая робкая попытка подвергнуть сомнению достоверность загалактического происхождения предмета их культа довольно небезопасна.

Мало того, что обвинят в бескрылом конформизме, объявят догматиком, рабом плоско-ограниченной науки (причем непременно вспомнят обиженных генетиков и кибернетиков) окатят презрением, как твердолобого ретрограда – могут и камнями побить.

Надо сразу оговориться: пишущий эти строки вовсе не думает, будто UFO, сиречь по-нашенски НЛО, вовсе не существуют.

Напротив, он полагает, что нечто уму непостижимое, возможно, и наличествует.

Однако не может он умолчать и о том, что касаемо этих самых "объектов" и прочей "летающей посуды" ему доподлинно известно и имеет, увы! – как это ни прискорбно – вполне "приземленное" объяснение.

Вспомним: апологеты UFO-мании, которых хлебом не корми, только дай поведать городам и весям об истории зарождения сего феномена, дружно сходятся на том, что информационный ураган вокруг "летающих блюдец" впервые захлестнул мир в середине сороковых годов.

Причем связывают они это с самыми разными техногенными проявлениями земной цивилизации. С открытиями, которые, впервые заявив о себе именно в тот период, явились столь мощными раздражителями, что привлекли даже внимание инопланетян, прилетевших выяснить, кто это тут отправляет в верхние слои атмосферы первые ракеты, самовольно испускает в небо мощные волны радиотелескопов и подмигивает на всю Вселенную вспышками атомных взрывов.

Вряд ли можно доказательно оспорить эти гадательные положения новейшей из доморощенных наук.

Однако неплохо бы вспомнить удивительное совпадение во времени двух безусловно реальных явлений – "тарелочного" бума, словно в одночасье охватившего человечество, и новейшего метода разведки, изобретенного в ведомстве Аллена с его благословения и под его руководством.



А было так. Все сороковые годы в разных странах, несмотря на мировую войну, шли интенсивные научные изыскания в самых разных дисциплинах и областях знаний, связанных с надеждами смиренного человечества придумать еще что-нибудь новенькое по части эффективного истребления себе подобных.

При этом совершались и открытия, причем сплошь и рядом открытия побочные и вполне, как полагали тогда, бесполезные с точки зрения их убийственного использования.

Одним из таких малоперспективных открытий было обнаружение на очень больших высотах в стратосфере устойчивых ветров, неделями и месяцами дующих в одном направлении, подобно великим океанским течениям.

Ну какое, казалось бы, дело нам – куда там дуют эти заоблачные ветры? Однако башковитые изобретательные ребята из громадного научно-технического отдела ЦРУ равнодушными к сему известию не остались. И вскоре на стол Аллена – тогда еще не Директора Управления, а лишь Начальника Экспертно-Аналитического дивизиона – был положен скромный машинописный листок, содержавший гениально простую и остроумную идею подчинения стратосферных вихрей пытливому разуму человеческому.

И Аллен, лишь единожды пробежав глазами коротенький текст, прищелкнул языком, сложил колечко из большого и указательного пальцев и немедленно поставил визу, начертав в углу красными чернилами: "Восхищен! Немедленно приступайте к реализации! А.Д. 14.10.1946."



Не прошло и трех месяцев, как глубокой ночью на одном из шоссе в американской оккупационной зоне побежденной Германии остановился небольшой военный пикап.

Несколько людей в форме и в штатском некоторое время возились с какими-то баллонами, установленными в коротеньком кузове пикапа, причем возня их сопровождалась подозрительным шипением, лязгом железок и ругательствами.

Если бы какой-нибудь мирный житель, подойдя поближе, присмотрелся к тому, чем заняты эти вполне серьезные господа, он был бы немало озадачен: ребята надували шарик – по виду самый обыкновенный резиновый шарик, из тех, что мамы покупают своим дитятям в луна-парках.

Наконец нужный вентиль исторг из требуемого баллона необходимый газ, шарик на глазах раздулся до диаметра велосипедного колеса и принялся неистово вырываться из рук трех дюжих мужчин, удерживавших его за длинный шнур, на котором болталась гирлянда из нескольких увесистых металлических цилиндриков.

Один из мужчин нажал кнопку на одном из цилиндриков и негромко крикнул с заметным техасским акцентом:

– Раз, два, три... О’кей! – и шар взвился в черное небо.

Ночь была лунная и примерно с минуту стоящим на земле казалось, будто с их легкой руки на небо взошла вторая луна. Но вскоре шарик уменьшился до размеров подброшенной десятицентовой монетки и через несколько минут стал неразличим невооруженным глазом.



Казалось бы, не произошло ровным счетом ничего примечательного. Аэрологические шары-зонды с разными приборами еще с двадцатых годов стали обыденностью для метеорологов и геофизиков всего мира. Поэтому таинственность этого запуска может показаться странной и необоснованной.

Однако как был бы удивлен тот же воображаемый мирный житель, вздумавший вертеться под ногами у серьезных пассажиров пикапа, если бы узнал, что шарик, сделанный из сверхпрочной оболочки, поднявшись на высоту тридцать восемь километров, вдруг раздулся от перепада давлений настолько, что стал размером с небольшой крестьянский дом и, подхваченный воздушным потоком, полетел прямехонько в сторону Польской Народной Республики, над которой и произвел весьма сложные автоматические манипуляции, связанные с обнаружением на далекой земле нескольких аэродромов и радиолокационных установок.

Затем, через шесть часов после запуска, он был подхвачен ветром другого направления и отнесен в небо над Норвегией, где оболочка вдруг сама собой лопнула, резиновые лохмотья разлетелись в разные стороны, и гирлянда цилиндриков понеслась обратно к грешной земле, все набирая скорость.

Утреннее солнце над Норвегией уже светило вовсю, когда из верхнего цилиндрика падающей гирлянды с коротким сердитым хлопком выскочил и раскрылся маленький красный парашют. И одновременно в наушниках нескольких людей на земле часто запиликал радиосигнал. И этот голос радиоприбора вызвал во всех услышавших его бурную радость, торжествующие крики и рукопожатия.

Сила ума человеческого вновь доказала свои неслыханные возможности. И одним из первых, кто узнал об этом, разумеется, был Аллен, находившийся в тот час за много тысяч километров от Норвегии.



С той ночи и с того дня полеты секретных разведывательных шаров стали делом чрезвычайно частым.

Шары запускались самых разных типов и конструкций – родные братья самого первого, точь-в-точь похожие на маленькую луну, продолговатые, яйцеобразные, длинные как сосиски, связанные цепочками, как титанические бусы, с самораскрывающимися плоскостями воздушных рулей, серебристые, желтые, абсолютно черные, несущие радиоизмерительные приборы, магнитометры, крохотные магнитофоны, сверхдальнобойную фотоаппаратуру – спецснаряжение и оборудование отдельных шаров доходило по весу до десятков килограммов.

Их запускали с поверхности земли, с горных хребтов, с островов, с корабельных палуб и высотных самолетов...

И они улетали, поднимались, находили свои далекие поднебесные пути, лопались, взрывались, терялись, но так или иначе приносили информацию, о какой и мечтать не могли пешие разведчики.



Ну а что же те, что по роду службы были поставлены пуще глаза стеречь родное советское и народно-демократическое небо? Что-нибудь расчухали? Хотя бы встревожились?

Стыдно сказать, но поначалу – ничуть. Года два и ухом не вели, знать не зная, какая пакость преспокойно курсирует у них над головами.

Шары не фиксировались локаторами, а если и попадали на радарные экраны, принимались за случайные помехи.

А воздушные вихри у границы стратосферы порой имели ураганную силу, шары заносило невесть куда и порой их явление воочию наблюдалось целыми городами и поселками, к вящему изумлению невольных свидетелей всевозможных фокусов и чудес.

То они казались на земле громадными за счет рефракции атмосферы... То на глазах у всех вдруг исчезали, когда лопались их оболочки... То светились ослепительным красным светом в лучах давным-давно канувшего закатного солнца... То начинали внезапно метаться и скакать из стороны в сторону вопреки всем мыслимым законам перемещения материальных тел, когда наблюдатели созерцали их пируэты сквозь множество слоев дрожащих и неспокойных воздушных струй...

И как-то так необъяснимо совпало, что именно тогда в газетах и по радио десятков стран вдруг заговорили о необъяснимых небесных явлениях, о пресловутых "тарелочках" или "блюдцах".

Их своими глазами видели и даже фотографировали – и под присягой подтверждали это, предъявляя снимки! – сотни наблюдателей на всех континентах – то ли мистификаторы-авантюристы, то ли просто отъявленные вруны и безумцы-мифоманы, но чаще всего – честнейшие добропорядочные особы обоего пола. Так что отделить правду от чепухи, шутливые розыгрыши от реальной проблемы, имеющей важное военно-стратегическое значение, стало решительно невозможно.

Правда, потом бывало и много газетного шума и крика на Востоке – когда шары имели неосторожность лопаться не там, где надо, залетать не туда, куда намечалось, и коварные цилиндрики попадали вовсе не в те руки, которым предназначались...

Но кто помнит о таких мелочах?

В общем, остается только догадываться, как вышло так, что реальные шпионские шары и полумифические смехотворные "блюдца" одновременно стали не то напастью, не то пунктом помешательства вконец свихнувшегося человечества.

Впрочем, несколько человек могли бы дать на эти вопросы абсолютно исчерпывающие ответы...



Но время шло и наступил момент, когда шаров-шпионов стало явно не хватать.

При всех всех своих возможностях они могли действовать все-таки в ограниченных районах и терялись куда чаще, чем предполагалось.

Идея начинала изживать себя.

Обычные самолеты с разведывательным оборудованием не могли залетать далеко в глубь вражеской территории, их легко догоняли и без жалости сбивали русские истребители-перехватчики. Счет таких потерь шел на многие десятки.

Требовались новые методы, новые пути и новые устройства, способные летать куда угодно и где угодно, не теряясь и не попадая в руки неприятелю.



 14



Миллионы лет назад, там, где ныне юго-восток благословенного штата Калифорния, плескалось обширное полноводное озеро.

Еще не было великолепных дорог, богатых поместий, Голливуда, городов Лос-Анжелес и Сакраменто, да что там!– и человека еще не было, и только весьма неприглядные твари ползали по берегу, издавая кошмарные звуки, а раскинувшееся на огромной площади водное зеркало из тысячелетия в тысячелетие безмолвно отражало безмолвные небеса.

Но совершилось нечто – и в балансе неугомонных природных сил вдруг обнаружился разнобой в извечных устремлениях солнца, воздуха и воды – величественное озеро начало неуклонно, неудержимо иссыхать и мелеть. Вода уходила, испарялась, превращалась в облака. Никаким ливням не удавалось восполнить падение уровня озерных вод.

И через тысячи лет там, где когда-то поплескивали голубые волны животворной влаги, распласталась уходящая до горизонта абсолютно плоская иссушенная серая равнина – спеченное солнцем из частиц мертвого ила бывшее дно бывшего озера, идеально ровная каменистая поверхность, настолько прочная и твердая, что ее не смогли повредить десятки землетрясений.

Время шло...

Нежданно-негаданно, силою вещей, завелся на земле человек. Еще через сколько-то тысяч лет он стал называться американцем, который вокруг каменистого дна бывшего озера проложил великолепные дороги, там и сям раскидал богатые поместья, возвел города Лос-Анджелес, Сакраменто и Сан-Хосе, землю назвал Калифорнией, а безбрежная поверхность пустынной равнины так и лежала неосвоенной предприимчивым народом.

Бог весть, сколько продлилось бы еще это абсолютно нетерпимое положение, если бы в конце сороковых годов нашего века на том месте, где когда-то с неприятным утробным урчанием ползали мерзкие доисторические твари, не появились двое людей. Один – в великолепном белом костюме-тройке, второй – в зеленоватой форме генерала военно-воздушных сил Соединенных Штатов.

Окинув открывшийся пейзаж многоопытными глазами, они понимающе переглянулись, а затем уселись на заднее сиденье большого серого "паккарда" и укатили.

Именно с этого момента, как считают знающие люди, началась история самого большого, самого лучшего естественного аэродрома на планете, подаренного отважным американским летунам самой природой.



Будто выглаженное циклопическим утюгом, дно высохшего озера в самом деле являло собой уникальную естественную взлетно-посадочную площадку, простертую на много миль во все стороны света.

Здесь можно было легко садиться и взлетать в любом направлении на аппарате любого типа и на любой скорости. В сущности, это был рай для настоящих умелых летчиков, которым ни к чему было думать ни о концах взлетных полос, ни об ошибках при расчете посадок.

Именно здесь была создана сверхсекретная база военно-воздушных сил, на которой проводились испытания самых удивительных самолетов, которые когда-либо знала авиация.



Необыкновенное, романтическое время!..

Полеты – куда рискованней и опасней, чем самые смелые трюки цирковых вольтижеров... Дерзкие прорывы за незримые барьеры небывалых скоростей и высот...

Невероятные впечатления отважных пилотов-первопроходцев, их сумасшедшие глаза маньяков скорости, их судьбы, их удивительные лица, их смерти...

Очень мало кто знал в те годы, что там, на юго-востоке Калифорнии, тайно рождается будущее авиации, ее не завтрашний и не послезавтрашний, а куда более отдаленный в будущее, поразительный день...

И уж наверняка никто еще тогда в Америки ведать не ведал, что творилось в те же самые дни на другом краю света, на противоположной стороне земли – где-то немного севернее дельты реки Волги и восточнее притока ее – реки Ахтубы.

Но если бы посвященный в дела новой жизни калифорнийского озера ненароком кинул взгляд на выжженные приволжские степи – он бы раскрыл рот от изумления: происходящее там было как две капли воды похоже на совершавшееся в Америке.



Правда тут, на юге России, у местечка с милым названием Капустин Яр не нашлось такого дара небес, как высохшее озеро.

И потому посреди голой степи возводились параллельно сооружения для испытательных полетов машин, способных преодолевать пространство и простор двумя принципиально разными способами. Наиновейшим и пока во многом неизвестным науке – тем самым, что в конце войны ужасал лондонцев свистом приближающихся немецких реактивных снарядов, и вторым – старым, верным – на крыльях.

Возводились стартовые комплексы для ракет и реактивных снарядов на точках, обозначенных шифрами "площадка-десять", "площадка-тридцать"...

А километрах этак в двадцати от стройки ракетного полигона укладывались бетонные плиты и протягивались многокилометровые взлетно-посадочные полосы на объекте, получившем наименование "площадка-сорок"...

Здесь собирались испытывать особо секретные перспективные самолеты, каких еще не знал и при виде которых впоследствии должен был ахнуть – да ведь и ахнул не раз! – весь просвещенный авиационный мир.

И точь-в-точь, как в далекой Калифорнии, приволжское строительство велось в обстановке сверхстрожайшей секретности.

Однако в России для верности закрытым и запретным был объявлен огромный район, сопоставимый размерами с небольшой европейской страной.



 15



Только иронией судьбы, вероятно, и можно объяснить тот нигде не отмеченный факт, что в один и тот же день, лишь с разницей в двенадцать часов, ровно в девять ноль-ноль по местному времени, в двух противоположных точках земного шара, скользя роликами по направляющим, разошлись гигантские створки ворот двух на удивление похожих ангаров, и на свет божий выглянули носы двух на удивление непохожих самолетов.

Оба они должны были родиться в этот день, родиться как летучие сгустки энергии, силы и скорости, и вокруг них толпилось и хлопотало великое множество взволнованных "повивальных папок".

Правда, были и различия, совершенно в духе тех народов, которые производили на свет эти новые летающие существа.

Так, в Калифорнии самолет из ангара вытягивал тросом аккуратный красненький тягач, а в Капустином Яре новорожденного извлекали из ангара посредством выталкивания вручную, силою мускулов множества крепких загорелых мужиков, как голых по пояс, так и в гимнастерках и замасленных теннисках.

Возможно, читатель спросит, почему столь различны были способы, употребленные этими акушерами?

Честно отвечу: не знаю.

Тем более, что тут же, под боком, у Кап-Яровского ангара имелось сколько угодно подходящих грузовиков, вполне способных исполнить ту роль, что и красный буксирчик. Порой трудно понять истоки народных традиций, привычек и ухваток... Они вне логики, вне представлений сухого скучного здравого смысла.



Так или иначе, в начале десятого оба самолета стояли на площадках перед ангарами и ждали своих "крестных отцов"...

И если самолет, выкаченный вручную, под неизменное в веках "Эх, ухнем!", являл собою хотя и новейший, но вполне обычный на вид серебристый реактивный истребитель с косо отброшенными назад крыльями и высоким килем хвостового оперения, то конструкция, застывшая на земле американской, требует более подробного описания.

Это был довольно чудной самолет, совершенно черный, с узкой сигарой недлинного фюзеляжа и непомерного размаха, словно приставленными от другой машины, крыльями. Он опирался на странные колеса, наподобие велосипедных. В его корпусе, который оканчивался фигурно вырезанным отверстием реактивного сопла, был запрятан удивительный сверхлегкий двигатель огромной силы, которую он мог развивать, потребляя невероятно мало горючего.



У каждого из самолетов теперь стояли лишь по два человека, причем и там и там один из двоих был облачен в сложное высотное снаряжение.

А другие выглядели так: тот, что в России, невысокий крепыш-кавказец, с яркими, навыкате темно-карими глазами, был в генеральской форме и говорил с заметным армянским акцентом; а в Америке рядом с летчиком-испытателем стоял не кто иной, как Келли Джонатан.

Разные люди, разные страны, разные судьбы и разные языки, но чувства всех четверых были абсолютно одинаковы, схожи в неуловимых мелочах.



– Ну, давай, Шура! – взволнованным теплым голосом проговорил наконец генерал-инженер на "площадке сорок". – Все, как мы говорили.

Он явно хотел скрыть и унять тревогу, чтоб вселить уверенность в пилота, но резко усилившийся акцент выдавал подлинное состояние его горячей южной натуры.

– Давай, дорогой! А если что... покидай сразу, не думай ни о чем, слышишь?

– Слышу, – кивнул испытатель с сосредоточенным строгим лицом хирурга, готового приступить к небывало сложной операции. – Не волнуйтесь, Артем Иванович! Все будет как надо.

Последний взгляд глаза в глаза, и летчик полез по стремянке в открытое гнездо кабины, уселся и задраил над собой блестящее остекление "фонаря".

Он знал, что стояло за последними словами конструктора: держаться до последней... самой последней... самой-самой последней из всех последних возможностей и в случае чего спасать и выручать машину на пределе и за пределами своих сил.



– Ладно, Чак, – сказал Келли Джонатан своему шеф-пилоту Чарльзу Ингеру, который "крестил" в небе все его самолеты и превзошел все рекорды, какие знала история. – Взлетайте с Богом! Он должен вести себя пай-мальчиком. Помните то, что я столько раз вам говорил: у него невероятно чувствительное управление, опасайтесь резких эволюций. Но если вдруг... спасайтесь без размышлений! Вы мне нужней, чем он. И помните: через месяц у нас их будет еще два.

Пилот точно так же поднялся и устроился в кабине, а Келли Джонатан по своему обычаю суеверно побрел вдоль края взлетной полосы к той точке, где, по его расчетам, должен был оторваться и уйти в небо самолет. Там его ждал маленький джип. Он сел за руль и, сделав круг, откатил примерно на четверть мили от разметки полосы – ярко-белого пунктира, нанесенного прямо на серый окаменелый ил бывшего озера.

Чак Ингер нажал кнопку, и отверстые маленькие жабры по бокам фюзеляжа с жадным всхлипом стали засасывать воздух. Черный самолет зашелестел мотором и, покачивая невероятно длинными крыльями, пополз на старт.

Около сотни людей неотрывно смотрели на него с тревогой, верой и ожиданием. Они стояли у ворот ангара, на его крыше, у окон приаэродромных построек, на невысокой башенке диспетчеров взлета и посадки.

Через несколько секунд мир должен был вступить в иную эру, провозвестником которой было это черное тело, готовое расстаться с землей и встретиться с небом.

Самолет легко побежал по полосе. У его мотора был на редкость негромкий голос. Пробежав с полмили, он легко и плавно поднялся над полосой и, медленно набирая высоту, поплыл над серой равниной.

Теперь, когда он был далеко и истаивал в небе, он был похож не на моторный самолет, а на легкокрылый спортивный планер, отважный искатель возносящих потоков, дающих силу его длинным плоскостям беззвучно скользить в свободных голубых волнах, поднимаясь все выше и выше.



А русский летчик Шура Шаповалов ровно через двенадцать часов того же дня с чудовищным грохотом врезался в белоснежные кручи облаков, плывущих от Каспия к Волге, легко пронизал их и в считанные минуты достиг высоты десять километров. Вошел в горизонтальный полет, выполнил небольшую горку, пологое пике, живо вникая каждой клеткой своего существа в это железное существо, неудержимо уносившее его вперед в потемневшем густо-синем июньском небе.

Он почувствовал сразу: машина удалась. Ее характер мог обнаружить еще сотни причуд, которые надо было выявить и угадать, но она родилась, чтобы жить, мчаться и побеждать.

Задание первого вылета, как всегда, было предельно простым. После пробежек по полосе, нескольких аккуратных бережных отрывов – "подлетов" и нежных касаний колесами шасси бетонной полосы – набрать высоту, сделать один или два круга на усмотрение испытателя, вернуться в зону подхода, по пологому невидимому склону посадочной глиссады спуститься обратно и, до предела сбавив скорость, коснуться земли.

Это и сделал Шаповалов, спокойно и мастерски, как всегда. И когда серебряный истребитель пробегал последние метры, к нему со всех ног неслись люди, счастливые, улыбающиеся, бесконечно усталые и у многих в руках алели букеты диких тюльпанов, которые сказочным ярким пожаром опаляли все степи вокруг на многие километры.

Потом сильные руки по старому обычаю подкидывали вверх виновников торжества – пилота, Генерального конструктора, ведущих инженеров и со звоном разбили "на счастье" бутылку шампанского о штангу стойки переднего шасси.



А Чарльз Ингер, сделав огромный круг на средней высоте, согласно своему заданию за двадцать миль до посадки выключил двигатель и начал тестирование машины в режиме свободного парения, как обычный планер. Она и была рассчитана на полеты в самых разных режимах, с двигателем и без него, на полной тяге и на одной десятой.

Она должна была уметь куда больше того, на что мог быть способен обыкновенный самолет. Предельно чуткие рули легко перекладывали ее странное черное тело с крыла на крыло, вводили в вираж, в спираль... громадный запас летучей подъемной силы делал ее послушной игрушкой в руках пилота.

И так, не включая двигателя, лишь на своих длинных крыльях, машина снизилась до земли и пошла на посадку.

Колес шасси у нее больше не было. Ради предельной разгрузки Келли Джонатан придумал очередной трюк – после отрыва от земли весь узел шасси отцеплялся и сбрасывался на полосу. Садилась машина на специальные полозья и свою первую посадку она выполнила безупречно. Лишь за полозьями, вмиг раскалившимися докрасна, поднялся длинный шлейф дыма и пыли.

И здесь были объятья и крепкие тычки здоровенных кулаков в бок, и семнадцатая бутылка коллекционного виски "Белая Лошадь", которую Келли Джонатан традиционно поднес своему шеф-пилоту в знак благодарности за крещение очередной новой машины.

Это виски они не пили.

Шестнадцать бутылок было выставлено в особом баре в их конструкторском бюро.

В этот день к ним прибавилась и эта. Отведать на вкус, какова она, эта резвая белая лошадь, им предстояло не скоро, не раньше, чем оба они, Келли Джонатан и Чак Ингер, уйдут на покой.

 

Таким был тот июньский день пятьдесят четвертого года, когда впервые в небе оставили незримый след две летающие машины, которым еще предстояло встретиться над землей.



16



Самолет, которому предстояло сыграть главную роль в реализации проекта "Ночной кондор", получил в "Локхид эйркрафт" условное обозначение "U-2".

Вплоть до завершения испытаний трех первых опытных образцов он оставался абсолютно неизвестным для всех, кто не принимал прямого участия в его создании.

Испытания прошли успешно, если не считать нескольких более или менее серьезных отказов двигателей и семи более или менее серьезных предпосылок к гибели машин. Как и предсказывал Келли, лошадка оказалась не слишком норовистой и если отчаянные ковбои не взнуздывали ее слишком резко, великолепно держалась в воздухе, подтверждая верность алгебраических формул.

Через год с небольшим Чарльз Ингер совершил завершающий зачетный полет с полным комплектом штатного спецоборудования на борту – генеральную репетицию реального применения самолета "U-2".



Поднявшись в пять утра, он приземлился на ту же взлетную полосу около семи часов вечера, пробыв в воздухе десять часов. На высоте около двадцати двух километров он пересек все Соединенные Штаты по прямой курсом 78°, достиг столицы Соединенных Штатов города Вашингтона, округ Колумбия, и той же трассой вернулся к точке вылета.

Под его крылом остались территории восьми штатов, закрытые зоны шестнадцати армейских баз, семнадцать гражданских и девять военных аэродромов, а также множество прочих стратегических объектов, которых не найти на обычных картах.

Все они, включая здание Капитолия, Белый дом, корпуса ЦРУ и Пентагон, были отчетливо зафиксированы сверхчувствительной фотоаппаратурой разведчика. На магнитную пленку легли бесчисленные сигналы множества радиослужб и локационных станций, которые засекли приборы необыкновенной машины.

Стратегический самолет-разведчик "U-2" полностью доказал и подтвердил свою уникальную способность вести работу по определению и локализации важных наземных объектов без малейшего риска для себя.

Самолет был готов. Пришла пора запускать его в серию. Чтобы сбить с толку разведку противника, заказчиком объявили Национальное агентство по аэронавтике и исследованию космического пространства, а самолет – предназначенным для метеорологических и геофизических исследований.

Это был хитрый ход Аллена, сделанный им исключительно для подстраховки: в то время о появлении этой машины на всем белом свете знало не более ста пятидесяти человек, включая президента, министра обороны, командующего военно-воздушными и военно-морскими силами и начальника Объединенного Комитета начальников штабов.

Достаточно сказать, что даже вице-президент и государственный секретарь до поры до времени понятия не имели о том, что разведка Америки обрела столь эффективный инструмент шпионажа.

На следующий день после полета Чарльза Ингера, расшифровки всех данных самописцев и проявки фотопленок семи бортовых фотокамер панорамной и целевой аэрофотосъемки Аллен издал две директивы: о запуске самолета в начальную серию в количестве шести экземпляров и о наборе двенадцати летчиков-разведчиков в авиагруппу под кодовым обозначением 10-10.



Итак, новейшее средство воздушной разведки было придумано, создано, испытано и готово к действию. Но до поры до времени оно не использовалось и ждало своего часа...

Наконец наступил момент, когда Аллену стало ясно, что час введения в действие проекта "Ночной кондор" наступил.

Этого потребовала кардинальная изменившаяся расстановка сил в мире: по данным разведки, поступившим из СССР, русские создали мощную межконтинентальную ракету и готовились к ее летным испытаниям.

И он отправился для получения соответствующих санкций к тому единственному человеку, который мог принять окончательное решение по любому вопросу.



 17



Вновь они сидели друг против друга в Овальном кабинете. Аллен ждал ответа президента и молча курил трубку, пока Айк ходил из угла в угол в тяжелом раздумье.

– Вы по-прежнему уверены в необходимости этих акций, Аллен? – президент задержал шаг и остановился около него, с тревогой глядя сверху вниз.

– В тысячу раз больше, чем когда мы впервые обсуждали этот вопрос. Мы просто обязаны приструнить русских. Это аспект политический. Но...

– Продолжайте!

– Но есть и чисто практическая сторона дела – беспрепятственное получение бесценной информации. В Кремле будут лишь вспоминать всех своих матерей и кусать локти, когда машина Келли станет для них кошмарной реальностью.

– Вы полагаете? А русский ответ? Вы думаете, они так с этим смирятся? Не обольщайтесь!

– Под Астраханью они заканчивают испытания новой машины Микояна. Как мы предполагаем, они намерены оснащать ими свои авиачасти противовоздушной обороны. Истребитель не получил пока официального обозначения. У нас он проходит пока под кодом как "Фигурант", но скорее всего, он будет называться "МИГ-19".

– Да, я помню, – сказал президент, – фронтовой... многоцелевой... быстрее звука... Хотя – ничего общего с нашими последними машинами, особенно со "Старфайтером" Келли. Априори – вчерашний день.

– Весь вопрос в том, сумеют ли они вооружить его подвесными ракетами “воздух-воздух”. И если успеют, то когда и какими? И с какой дальностью стрельбы? Для перехватчика, вооруженного двумя-тремя пушками и с потолком в семнадцать километров, машина Келли будет практически неуязвима.

– Вы уверены?

– Убежден в этом. Русские пока ничего не знают и еще очень долго не узнают о ней и потому ориентируют своих конструкторов на совершенно иные задачи и типы самолетов. Но даже когда до них дойдет, какой игрушкой мы располагаем, слишком много воды утечет, прежде чем они успеют должным образом отреагировать и что-то ей противопоставить. Нам гарантированы минимум пять-семь лет абсолютного господства в воздухе.

– Что ж. Это действительно обнадеживает. – после долгого молчания сказал президент. – Как вы думаете, в чем причина внезапного резкого отставания русских? Ведь во время войны и по танкам, и по самолетам мы шли голова в голову.

– Будем честны, Айк. К началу сорок пятого они обошли нас, но потом почему-то слишком уверовали в германский гений. Вместо того чтобы идти вперед и развивать блестящие идеи своих конструкторов – того же Микояна, Сухого и сверхзасекреченного итальянца, почему-то начали копировать наши и немецкие машины, хотя вполне могли делать свои и даже успешнее нас. Именно здесь они потеряли темп и инициативу.

– Ну а сейчас? – спросил президент.

– У меня несколько версий, – Аллен глубоко затянулся, пустил изящное кольцо голубого дыма и проследил взглядом его плавное восхождение к высокому потолку. – Чтобы гений стал гением, ему нужна свобода ощущать себя таковым. А у них все сковано страхом. Страх парализует интеллект. И на этом пункте, запомните мои слова, хотя, быть может, мы оба уже не сможем это увидеть и проверить, на этом пункте они потеряют все.

– В масштабах Истории вы недооцениваете их, Аллен.

– Возможно. Зато я способен делать прогнозы в оценивать факты с позиций здравого смысла. Таланту нужна смелость. Первые враги таланта – связанные руки, неуверенность и страх. А у них любой смельчак, мыслящий вне заданных стандартов, автоматически отправляется в лагерь. Но главное – у них теперь есть не только Б о м б а, но и Р а к е т а ! Это совершенно меняет всю картину в мире и прежде всего – наше положение. Пройдет немного времени, и наша территория окажется в их поле досягаемости!

 – И что вы предлагаете, Аллен? – нахмурился президент.



– Нам пора учиться жить согласно реалиям атомной эры, Айк. Согласно возможностям новейшей техники и науки. И если у нас есть какие-то преимущества, было бы грешно не использовать их во благо нации.

– Что вы имеете в виду?

– А вот – не угодно ли взглянуть... – и Аллен достал из своего чемоданчика толстый бумажный пакет.



Президент повертел пакет в руках и вытряс на стол стопку блестящих глянцевых фотографий.

На них виднелись какие-то смутные черно-белые изображения, похожие на репродукции абстрактной живописи – беспорядочно разбросанные темные пятна, извилистые линии, разбитые на квадратики плоскости.

Президент недоумевающе поднял голову.

– Так. Аэрофотосъемка. И что дальше?

– Прошу обратить ваше внимание, господин президент, вот на это пятнышко чуть темнее остальных рядом с этой речушкой.

– И что это? Дайте привязку, Аллен.

– Это территория вашего гольф-клуба "Аугуста", Айк. Ваша любимая дубовая роща у поля для гольфа за особняком. Снято с высоты пятнадцать тысяч футов.

– Откровенно говоря, ничего впечатляющего. Обычные съемки местности.

– Совершенно с вами согласен, сэр. А теперь взгляните вот на этот снимок... – и Аллен достал из внутреннего кармана пиджака еще одну фотографию.



Понять сразу, что там было изображено, оказалось непросто. Но надев очки и присмотревшись, президент неожиданно распознал на снимке нечто, напоминающее ветви дерева, а чуть в стороне – светлую скамейку, а на ней – маленького человечка... снятого как бы в плане, с верхней точки... да-да... теперь он ясно различал плечи, голову и ноги ... причем человечек держал в руках белый квадратик, вероятно – газету...

Снято все это было словно прямо из точки зенита – не то с высокого балкона, не то с верхушки того же дерева, причем фотографом не слишком умелым – изображение было несколько размытым, чуточку не в фокусе – по крайней мере разобрать, какую именно газету читал фотографируемый, было затруднительно.

– И что дальше? – повторил президент и удивленно посмотрел на своего старого друга. – Кто это?

– Это... простите, но это... вы, господин президент. Там же, в "Аугусте". С высоты шестьдесят шесть тысяч футов. Или, если угодно – с двадцати километров.

– Не может быть!

– Причем снято сквозь легкую облачную дымку в инфракрасных лучах. Такую фотоаппаратуру разработали мои люди. Но это далеко не предел. Через год мы сможем с высоты шестьдесят тысяч футов отличать русского полковника от капитана по звездочкам на их погонах.

– Но это же просто... просто какое-то чудо!..

– Атомный век, Айк. Атомный век.

– Ну что же... – пробормотал президент и глаза его блеснули азартным блеском. – Ну что же...

Все-таки прежде всего он был и оставался военным. Он сразу понял, что могут дать такие фотопейзажи.



 18



За те триста лет, что на берегу Гудзона был заложен этот город, его проклинали и благословляли, ненавидели и воспевали, вероятно, миллионы людей.

Многолюдный, многоязычный, устремленный в небеса бесчисленными сталагмитами небоскребов, похожий на суровый некрополь, беспощадный и милостивый Нью-Йорк, названный почему-то Большим Яблоком, дал приют и убежище множеству гениев, составивших честь и славу своим культурам на земле Америки.

И, вероятно, мало кто за всю историю воспел его с такой силой и с таким взволнованным вниманием, как мистер Р.А.

Больше четверти века прожил он в этом городе. И за эти двадцать пять лет научился жить с ним как с живым существом, как с близким родственником, которого любишь и которому предан, несмотря ни на что.

Этот город множество раз грозил мистеру Р.А. гибелью. И он же принес ему известность и славу – потому что здесь действительно умели ценить всякий настоящий талант.

Из множества даров, которыми щедро наградила его природа, мистер Р.А. избрал для сердца и пропитания любимейшее: запечатление мира Божия на пленках, пластинках и фотобумаге посредством чудесного процесса превращений молекул хлора, брома и серебра из черного в белое и из белого в черное, а также в миллионы оттенков радужного спектра, явивших людям удивительное искусство светописи.

Воистину призванный господом Богом для увековечения на плоскости эмульсии Его творения, – мистер Р.А. прочно вошел в немногочисленную плеяду лучших фотографов Америки как несравненный портретист и поэт Нью-Йорка.

Десятки международных выставок, награды, дипломы и призы... Восторженные отзывы в прессе, участие в жюри самых престижных фотоконкурсов... – все это принесли ему его снимки.

Самые лучшие, самые престижные издания, если хотели отобразить на своих обложках или разворотах облик великого человека-современника или необыкновенные силуэты Нью-Йорка, не ломали голову, куда обращаться.

В колоссальной фототеке мистера Р.А. их бильд-редакторы и дизайнеры всегда могли найти именно то, что впоследствии, становилось для миллионов людей на всех континентах как бы абсолютным воплощением Личности или эмблемой этого Города.



Мистер Р.А. был эмоционален, порывист, эксцентричен.

Лет пятидесяти пяти, невысокий, подвижный – он постоянно менял внешний облик. То облачался в костюмы от лучших домов Парижа и Милана, а то фланировал по городу в самом затрапезном виде с треногой штатива и драгоценной камерой "Линхоф" на плече.

Он говорил по-китайски, по-итальянски, по-польски, по-русски, не считая четырех основных языков Европы и, быть может, потому необыкновенно легко находил общий язык с любым жителем великого Вавилона, выбираясь живым-невредимым из перепалок, в которых, вероятно, любой другой непременно расстался бы не только с многотысячным "Линхофом", но и с самой жизнью.

Но главное – у него всюду непонятным образом заводились приятели и друзья.

Их были сотни – не просто знакомых, но людей, которые сделали бы для него то, чего не сделали ли бы ни для кого другого, потому что все они знали тепло его сильной руки и готовность помочь – без лишних слов и расчета на благодарность.

Он виртуозно водил автомобиль, легко, как заправский моряк, управлялся с любой моторной лодкой, не испытывал головокружений и страха высоты, когда, обвязавшись страховочным поясом и канатом, возносился с "зеркалкой" над Нью-Йорком на стреле грандиозного портального крана...

А после очередной рискованной съемки лишь выкуривал сигаретку и на безумной скорости улетал в своем желтом спортивном “ягуаре”в одно из своих четырех маленьких ателье, спеша скорей проявить негативы, незримо хранящие новые фантастические пейзажи сверхмегаполиса.



И лишь войдя туда и крепко-накрепко заперев дверь, он становился тем и таким, каким его не знал почти никто в Западном полушарии.

Стройный, сухощавый, в ореоле седины вокруг высокого лба, он проходил в спальню и устало откидывался на неширокой кушетке, глядя куда-то вдаль сквозь стены, сквозь пространства, в иные времена... туда, где он не был еще мистером Р.А., а именовался товарищем Р.А., особо секретным сотрудником стратегического направления Внешней Разведки той громадной Организации, которая подчинялась поначалу Дзержинскому, а после все меняла и меняла начальников да названия – десятки аббревиатур...

Он был агентом "глубокого заложения", "законсервированным" на много лет после сложнейшей многоэтапной заброски и начавшим свою деятельность в самый разгар Великой Депрессии, за год до начала многолетнего президентства Рузвельта.

Человек необычайной, уникальной воли и редкой силы аналитического ума, он был и оставался художником во всем, даже в том главном, страшном и тайном, что составляло суть его подлинной деятельности. Ему было необыкновенно интересно жить, участвовать в запутанном действе жизни и распутывать тайные нити сюжетов тех пьес, в которых играл.

В конце тридцатых, когда имя его замелькало и зазвучало на всю Америку, когда его снимки сделались украшением "Тайма", "Лайфа", и "Нейшнл Джеографик" и он как бы силою вещей вошел в когорту лучших фотомастеров Америки, – он уже был тем, кем должен был стать – ведущим агентом советской стратегической разведки с особым статусом независимого ото всех резидента, который отчитывался только перед высшим руководителем Учреждения.

 

Его личный псевдоним был "Стэнли" и дело его хранилось отдельно от остальных в особых папках и особом сейфе, к которым не имел права прикасаться никто, кроме тех, с кем он напрямую поддерживал связь.

Информация, которая сходилась к нему от всех агентурных источников и, пройдя фильтры его оценки и анализа, по каналам доставки уходила в Москву, считалась в “Центре” поистине бесценной. Она охватывала практически все аспекты и стороны жизни Америки – будь то армия и вооружение, научные изыскания, инженерные открытия, политика, экономика – одним словом все, что составляет многосложный организм нации и государства.

Легенда, по которой он жил, маска свободного художника, экстраординарной личности из круга преуспевающей нью-йоркской богемы, сам род деятельности, подразумевавший нескончаемую череду встреч, путешествий, контактов, общений, самых неожиданных человеческих соприкосновений, давали ему возможность проникать куда угодно, бывать везде, видеться в течение одного дня с несметным количеством самых разных людей. И это невероятно облегчало его главную работу и помогало использовать, незаметно вовлекать в сферу своих задач именно тех, кто его интересовал.



Ничем не связанный, свободный охотник за фотосюжетами, он мог туманным утром, поплевывая в Гудзон, трепаться с докерами грузового порта, в середине того же дня устанавливать свет в павильоне и замерять рулеткой расстояние до плоскости пленки, фотографируя для обложки "Тайма" знаменитого сенатора, а вечером быть на приеме в честь генерала, только что вернувшегося с европейского театра военных действий.

Любое общение приносило информацию. Любой разговор был тем квадратиком золотой смальты, из несметного множества которых составляется красочная мозаика. Тут все шло в дело, ничто не было лишним.

Лишь два человека во всей Америке знали, кем был на самом деле мистер Р.А. И лишь от них, но всецело, зависела его жизнь. В том же Учреждении, которое направило его сюда, в течение многих лет о нем знали лишь высшие руководители ведомства.

За все эти годы на него не пало и тени подозрения.

Мало того – на двенадцатом году жизни в Америке, во время войны, он с видимой неохотой, через силу, но все же дал согласие сотрудничать с секретными службами США как тайный агент-контрразведчик, действующий сразу против нескольких разведок противника – немецкой, японской и прежде всего, разумеется, против собственной, что было поистине громадным, небывалым успехом тех, кто готовил и засылал его в эту нескончаемую заокеанскую "командировку"...



Нам трудно понять, оценить и осмыслить всю сложность такой жизни. Мало кому дано осознать, какое напряжение должен был испытывать его мозг, его сердце и душа. Впрочем, и людей таких рождалось немного во все времена, быть может, всего несколько сотен или тысяч за всю долгую человеческую историю.

Разумеется, его необыкновенная тайная жизнь могла бы стать темой и материалом для другой захватывающей книги.

Но сегодня мы приоткрываем плотную завесу лишь над одним эпизодом его судьбы, который, правда, имел для него громадной важности последствия.



19



Их отбирали, проверяли и отсеивали долго и тщательно, ничуть не менее придирчиво, чем через несколько лет стали отбирать лучших военных летчиков в первый отряд астронавтов.

Но если людей для космоса проверяли в основном с точки зрения надежности здоровья, находчивости, устойчивости психики и способности принимать верные решения в предельно сжатые промежутки времени, то эту дюжину летчиков "просматривали" совсем другие люди и на другой предмет. Им должна была быть доверена тайна, которую они имели право разгласить лишь архангелу Гавриилу, стоящему на часах у райских врат.

Эта проверка твердости характера, выдержки и способности держать язык за зубами перед лицом смерти заняла не один месяц. Даже летное мастерство, абсолютно необходимое каждому из них, имело меньшее значение, чем это умение хранить секрет своей новой деятельности.

Им устраивали жестокие испытания, исследовали на "детекторе лжи", их пугали самыми страшными карами, но до поры до времени не сообщали, на какую работу они приглашены и чем именно им предстоит заниматься.

Их было двенадцать: восемь основных летчиков и четверо резервных. И одним из основных по воле судьбы суждено было стать лейтенанту военно-воздушных сил Фрэнсису Гарри Пауэрсу, молодому здоровяку из городка Паунда, штат Вирджиния.

Этот человек показался наиболее привлекательным строгой комиссии по отбору претендентов в группу 10-10.

Собранный, молчаливый, получивший награды за мужество в воздухе, он одним из первых был допущен к ознакомлению с тем летательным аппаратом, который им предстояло осваивать.

Случилось так, что инструктором Фрэнсиса стал не кто иной, как сам Чарльз Ингер.

– Вот на этом, – Чарльз Ингер подвел Пауэрса к двухместному варианту, – мы будем учиться. Залезайте в кабину, лейтенант. К завтрашнему утру вы должны знать ее назубок. И запомните одно: эта штука легка и чувствительна, как самый легкий планер. А вы ведь неплохой планерист, не так ли, лейтенант?

Пауэрс немного смущенно улыбнулся в ответ и, поднявшись по стремянке, занял место в тесной кабине.

Здесь все было просто, удобно, разумно. Никаких лишних циферблатов, переключателей и рычагов. Маленький черный штурвал, изящная рукоятка дросселя тяги двигателя... Но почему-то смутная тревога вдруг надвинулась на него...



Ранним утром следующего дня они уже были с Чарльзом Ингером на высоте около десяти километров.

– Вы приятно пилотируете, Пауэрс, – одобрительно заметил инструктор. – Мало рывков, плавно работаете педалями. Я бы взял вас в свою конюшню. А теперь, парень, пошли в высоту, поглядим, куда забросит нас этот дьявол.

Благодаря особой сверхлегкой конструкции, когда даже в монтаже элементов использовались самые легкие болты и гайки, "дьявол" был поразительно послушен едва приметному движению руки. И когда Гарри отдал до конца вперед рукоятку тяги, выведя двигатель на полную мощность, машина начала необычайно быстро и плавно воспарять в вышину.

Лейтенант Пауэрс летал на многих самолетах, но ни один не заносил его в такую высь, и то, что открывалось за стеклом кабины, было жутковато и маняще интересно. Из густо-синего небо становилось все более лиловым, все более темным. Был полдень, но вдруг он отчетливо различил впереди по курсу россыпи звезд. А небо сгущалось, мрачнело и ему казалось, что он пробил головой какой-то незримый стеклянный люк и выглянул из пелены атмосферы прямо в космос, в другой мир, в иное измерение.

Он бросил взгляд на альтиметр – семьдесят две тысячи футов. Фрэнсис не поверил глазам, приник ближе к круглому циферблату. В ушах раздался негромкий смешок Ингера.

– Вот-вот, малыш, и я точно так же не поверил глазам, когда забрался сюда впервые. Это и правда чертовский аппарат.

А самолет все карабкался и карабкался вверх, и двигатель сзади шелестел легко, как вентилятор под потолком, и солнце в вышине за спиной было такой нестерпимой яркости и силы, какого он никогда не видел за всю свою жизнь.

И Пауэрсу вдруг сделалось на удивление досадно, что никому и никогда там, внизу, он не расскажет о том, что увидел, узнал и ощутил здесь, в незримой перемычке между воздушной средой и безграничным мировым пространством, что тайна его прорыва сюда так и умрет вместе с ним. Он взглянул вниз, на землю и различил кривизну горизонта, который светился яркой, небывало чистой лазурью над облаками, и ему почему-то захотелось не то смеяться, не то плакать.

– А!? Неплохо? Вы чувствуете, лейтенант? – раздался в ушах мягкий южный техасский говорок Чарльза Ингера.

Пауэрс не ответил, а лишь кивнул, не имея слов, и словно разбуженный этим голосом в наушниках. Он совсем забыл на какое-то время, что остался не один на один с черным космосом, полоской синего нижнего неба над облачной землей, что они летели вдвоем.



 20



Как и собирался Аллен, свой кабинет директора ЦРУ в главном здании Ведомства он обставил, сообразуясь со своими привычками и вкусами. Интуиция подсказывала, что просидеть в этом кабинете ему придется долго, вероятно много лет, и он оборудовал его капитально и с размахом.

Это была огромная угловая комната с окнами, смотрящими на Потомак – длинная, светлая, дающая простор воображению.

Он заказал себе большое кожаное кресло с подставкой для ног, обширный стол, за которым ему надлежало величественно восседать на фоне звездно-полосатого флага и стол с телефонами экстренной связи.

Прямо перед глазами он распорядился повесить громадную штабную армейскую карту с непроницаемым занавесом, который сходился и расходился от нажатия кнопки на столе, открывая или закрывая тот или иной фрагмент нашего мира.

Вдоль стены, противоположной столу, протянулись длинные стеллажи, уставленные папками, книгами, фотографиями, коробками с разными смесями курительных табаков и несколькими пепельницами, куда, прохаживаясь, можно было выбивать трубки.

На том же этаже находился и зал заседаний. Там не было ничего, кроме длинного дубового стола, вдоль которого по обеим сторонам имелись неудобные жесткие стулья, что, как полагал Аллен, должно было лишать участвующих удовольствия затягивать деловые встречи, упиваясь собственным красноречием, во главе стола возвышалось его кресло председательствующего, и на стене висел большой экран для просмотра оперативных кинокадров и проекции карт и диапозитивов.

Этот зал заседаний, кабинет Аллена, архив и секретно-шифровальный отдел были сердцем и мозгом его грозного учреждения, тем местом, где изо дня в день решались важнейшие вопросы настоящего и будущего планеты.

Именно здесь в самом начале пятьдесят пятого года состоялся знаменательный разговор директора ЦРУ с одним из его сотрудников по имени Макс Маллиген.



Маллиген много лет работал на "русском направлении" и прекрасно ориентировался в тонкой щепетильной сфере, где сходились и пересекались интересы людей, решавших проблемы перспективной стратегии, дипломатии и разведки.

Кроме того, он входил в узкий круг лиц, непосредственно занятых разработкой и подготовкой "специальных мероприятий" в рамках программы применения сверхсекретного самолета.

Он сам попросил аудиенции у Директора, и когда уже заканчивал излагать суть своего предложения, Аллен нахмурился и начал раздраженно выстукивать пальцами по краю стола что-то вроде вальса "Голубой Дунай", что обычно было грозным предостережением для его подчиненных.

Маллиген – человек нервный, страдавший давним гастритом, а также кучей прочих малоприятных расстройств, неизбежно преследующих разработчиков запутанных шпионских операций, едва заслышав первые такты всеми любимого вальса, тотчас сбился, побледнел и смолк, глядя как загипнотизированный на пальцы, способные менять политические режимы, опрокидывать троны и восстанавливать династии.

– Ну? Так что же вы замолчали? – угрожающе подался вперед Аллен. – Я вас слушаю, слушаю, Маллиген!

Растерянный Маллиген хотел было продолжить, но Аллен перебил его:

– Как?! – воскликнул он. – Как это могло произойти, Маллиген?!

– Ч-что, сэр?

– Как могло произойти, Маллиген, что вы, вы, а не я сумели найти эту жемчужину? И почему вы докладываете мне об этом сегодня, а не вчера или позавчера? Не пеняйте мне, друг мой, но боюсь, придется вас уволить!

– Но за что, сэр? – потеряв голос и втянув голову в щуплые плечи, затравленно воскликнул Маллиген.

– Да за то, что вы скрывали свою гениальность и тем самым косвенно работали на Советы! – рявкнул Аллен и хватил кулаком по столу, но тут же лицо его расплылось в обворожительной улыбке и, как обычно в минуты восхищения, он сложил колечко из большого и указательного пальцев. – Черт вас возьми, Макс, да вы хоть понимаете, какую блестящую комедию мы сможем разыграть по вашей пьесе! Уж мы заставим нашего толстого Никиту попрыгать в Женеве.

– Значит, вы одобряете мой план, сэр? – оживая на глазах и не веря себе, пробормотал Маллиген.

– Одобряю?!– засмеялся Аллен. – Да вы, Маллиген, кажется, и в самом деле не допонимаете, что вы придумали. Насколько это изящно и насколько беспроигрышно. Я немедленно доложу о вашем предложении моему брату и президенту. Назначаю вас руководителем группы по детальной проработке всех аспектов вашего плана...

– О, господин Директор...

Аллен поднялся из-за стола и возвестил торжественно:

– Маллиген! Рад пригласить вас на партию в теннис.

Это было знаком высочайшего расположения и великой честью для каждого сотрудника Аллена, и это знали все.

– Благодарю, – почти испуганно, и все еще не вполне придя в себя, проговорил Маллиген. – Но... я не играю в теннис, сэр!

– Но в Женеве-то вы были?

– Да, сэр. В Женеве был. Почти три года назад, незадолго до президентских выборов пятьдесят второго.

– Ну так собирайтесь туда снова, приятель. Вам понравилась Женева? Вот и отлично! Вы будете включены в группу экспертов-советников нашего президента на переговорах глав четырех великих держав.



 21



Из секретного дневника Аллена.

Запись 17 января 1955 г.

"Стыдно признаться, но я в самом деле испытал что-то вроде зависти, услышав сегодня утром план, изложенный Маллигеном.

Похоже, он и правда недооценивает того, что сам придумал, или не способен различить зерно, из которого может произрасти целый каскад великолепных комбинаций в ходе нашей предстоящей женевской партии с русскими.

Главное – чтобы этот план оказался для них полной неожиданностью и застал Хрущева врасплох.

Очень любопытно, как на все это посмотрит, что противопоставит и как сумеет выкрутиться, будучи прижатым к стене, наш толстенький кремлевский миротворец?

Тут не надо быть пророком – ответ предвижу заранее. Он предрешен. Но, Творец мой, какую пропагандистскую хоральную мессу мы сумеем разыграть по этой невинной партитуре!!

И что самое главное: после заранее предрешенного исхода переговоров мы фактически получим карт-бланш для начала практического осуществления нашего грандиозного проекта "Ночной кондор".

Разумеется, попытка предложить русским план Маллигена будет с нашей стороны чистой воды фарисейством. Но благодаря ему мы сумеем набрать такие очки в глазах всех этих олухов, ратующих за мир во всем мире, что разобьем господина Никиту в пух и прах в первом же сэте.

Когда я час назад на прогулке поделился всем этим с Джиллингсом, он хохотал, как сумасшедший, и был в полном восторге от этой маленькой ловушки для красных.

И это замечательно: его реакции давно стали для меня пробным камнем и лакмусовой бумажкой при оценке достоинств и недостатков тех или иных моих замыслов и концепций.

На радостях у меня совершенно прошла рука и я почти забыл о печени.

Боже, могу вообразить заранее, насколько труднее будет мне растолковать и внушить всю эту идею Айку, чем скромному и неведомому миру Роберту Джиллингсу, который все схватывает на лету.

Кстати, именно Роберту пришла в голову мысль назвать задумку Маллигена планом "открытого" или "свободного неба".

Немного поспорив, мы сошлись на том, что формула "открытое небо" звучит благороднее и привлекательнее.

Браво, Маллиген! Браво, Джиллингс!

Старый хрыч Аллен тоже достоин похвалы, но, увы, он уже вышел из возраста дурацкого тщеславия. Или только притворяется?

Куда важнее другое: сумеет ли понять и поддержать этот небесный план наш почтенный Генерал – глава нации?"



22



Погода все дни, что продолжалась женевская встреча в верхах, стояла великолепная.

И теплый ветерок, и свежесть от прекрасного озера, и удивительная чистота швейцарского воздуха, и запах роз, казалось, находились в полной гармонии с основной и единственной темой переговоров глав четырех великих держав – СССР, США, Франции и Великобритании.

Еще недавние союзники по антигитлеровской коалиции, они решали теперь, ровно через десять лет после окончания войны, как жить им всем дальше в новой исторической реальности, в новой эпохе и новом мировом политическом пространстве, где повсюду, включая каждую из стран-участниц, произошли глубокие перемены.

Подробно и величаво, никуда не торопясь, они обсуждали дела европейские, дела азиатские, дела общемировые, но самым главным было – совместными усилиями найти универсальный способ избежать атомной войны.

Весь мир жил этой встречей и ждал от нее невероятно многого.

Переговоры начинались в одиннадцать утра и продолжались несколько часов. Затем участники удалялись на консультации и аналитические совещания со своими советниками, помощниками и экспертами. В это же время группами по связям с прессой каждой из делегаций составлялись взаимно согласованные тексты предварительных коммюнике и сообщений для газет и информационных агентств.

А вечером главы четырех держав встречались вновь и их беседы возобновлялись, но уже в иной тональности и в другой, не столь официальной атмосфере, как бы в уютной домашней обстановке, когда несколько прекрасно одетых пожилых мужчин могли неспешно обсудить какие-то общие стариковские дела.

Советскую делегацию возглавляли Хрущев и Булганин. И всюду они были неразлучны – еще больше раздобревший Никита Сергеевич и почтенный Николай Александрович с коротенькой остроугольной бородкой, которая делала его похожим на персонажа-интеллигента – старого доктора или адвоката из какой-то старой пьесы об ушедших милых временах.



Чудный июльский вечер опустился на Женеву, когда все участники встречи, за которой, затаив дыхание, следили на всех континентах, в очередной раз вышли в тенистый сад и расположились в живой зеленой беседке, рассевшись в белых плетеных креслах.

Как всегда, целой роте фоторепортеров было дано пять минут для съемки. Мастера своего дела, они использовали каждое мгновение, предвкушая эффектные снимки.

Выхваченные молниями фотовспышек белые силуэты творцов новейшей истории на фоне темноты прошлого должны были выглядеть символично, как и положено миротворцам-лоцманам, пытающимся провести мировой корабль ночным проливом через бесчисленные рифы и мели – фотографы с невероятной быстротой нащелкали десятки кадров и были удалены из сада.

Никита Сергеевич поначалу испытывавал некоторое беспокойство – как-никак, это были его первые переговоры такого масштаба с заправилами Запада, где он выступал не вторым или третьим из числа "сопровождающих лиц", а самолично выдвинулся на первый план и стоял, можно сказать, на передовой, на линии огня, как представитель великой и могучей своей державы. Но под конец первого дня встречи совершенно освоился со своей ролью и получал от нее нескрываемое удовольствие. Не так страшен черт и... чего там! Не боги горшки обжигают!..

Чувствуя себя как рыба в воде и сознавая всю громаду ответственности, он крепко ухватился за вожжи, не давая тройке партнеров загнать себя в угол и обвести вокруг пальца.

Держался он уверенно и в то же время осмотрительно, давая понять, что политик он серьезный, не склонный пороть горячку и принимать необдуманные решения.

Булганин же, старый чекист со стажем, по обыкновению много на себя старался не брать, норовил оставаться в тени, чтобы в случае чего, как прекрасно понимал Хрущев, не держать ответ за какую-нибудь ошибку.



– Господа! – взял слово президент США. – Все эти дни мы только и говорим о создании надежных механизмов поддержания стабильности и сохранения мира. Не ошибусь, если замечу, что ключевым словом нашей встречи и основной проблемой, которую мы решаем – стало взаимное доверие. Думаю, со мной согласятся все присутствующие. Не так ли, господин Хрущев?

Неизменный и незаменимый молоденький переводчик МИДа Виктор Суходрев торопливо переложил на русский слова Айка.

– Для того мы и приехали, – важно кивнул Хрущев. – На недоверии далеко не уедешь. Это господин президент очень правильно заметил.

– Не сомневался, что буду понят, – широко улыбнулся Айк. – А потому без колебаний хотел бы поставить на обсуждение наше новое предложение.

– Мы вас слушаем, – Хрущеву явно все больше и больше нравилась его роль и он все больше входил во вкус, стараясь, однако, быть начеку и не потерять бдительности.

– Да, господа, – продолжил президент, – мы живем в разделенном мире и у всех нас есть свои тайны, свои большие и маленькие секреты. Все мы развиваем свои вооруженные силы, строим новые научные центры и так далее. Но о каком доверии можно говорить, если сегодня мы не в состоянии достаточно надежно контролировать действия друг друга?

– И что же вы предлагаете? – быстро переводя острый взгляд с одного на другого, спросил Хрущев. – Так-то оно так, только мы знаем, чем этот контроль пахнет, и шпионов на свою землю не пустим, вы это учтите.

– Ну разумеется, господин Хрущев, на вашем месте так рассуждал бы всякий. Это вполне естественно.

– Так какого рода контроль вы предлагаете применить, господин президент? – с невинным видом спросил английский премьер-министр Иден.

– Мы привезли сюда, – сказал Айк, – на наш взгляд блестящую идею, которая, если она будет принята к действию, станет надежным инструментом взаимного контроля.

– Ну-ка, ну-ка, – сказал Хрущев, – очень интересно...

– И ваши, и наши границы закрыты, – продолжил Айк, – но воздушный океан не имеет границ.

– Это почему же не имеет? – удивился Никита Сергеевич. Еще как имеет и вы это очень хорошо знаете – вон сколько ваших "варвар любопытных" посбивали!

– Итак, приступаю к изложению нашего плана, – торжественно улыбаясь, объявил президент США. – Вы совершенно правы, господин Хрущев! За последние десять лет, и это, конечно, не будет новостью для всех здесь присутствующих, имело место множество печальных инцидентов, связанных с самолетами и их попытками несанкционированного вторжения как в ваше, так и в наше воздушное пространство с целью проведения аэроразведки. В результате погибло много самолетов и много людей. Всякий раз виновная сторона неуклюже пыталась обелить себя, либо просто отказываясь признать своими уничтоженные машины, либо ссылаясь на всевозможные внешние причины. То на ошибки компаса, то на погоду, хотя это всегда выглядело жалко и было шито белыми нитками.

– Вот это вы правильно говорите, – решительно тряхнул головой Хрущев. – А что касается сбитых самолетов, то мы что землю свою, что небо, что воды охраняем и защищаем, как и положено великой державе. Мы в обиду себя не дадим и друзей своих в беде не оставим. Так что сбивали и сбивать будем, будьте уверены, это я вам точно обещаю.

– Наш план, – все так же торжественно улыбаясь, продолжил Айк, – и состоит в том, чтобы покончить наконец с этой нелепой недружественной практикой. Мы выдвигаем принцип, построенный на полном взаимном доверии, принцип свободного беспрепятственного пролета в любое время любых летательных аппаратов над любой географической точкой противной стороны...

Переводчик Хрущева был предельно внимателен, стараясь как можно точнее передать каждый смысловой оттенок того, что он слышал из уст президента:

– ...что позволит в любой момент, применяя все имеющиеся в распоряжении каждой из сторон технические средства, проводить на паритетных началах авиационную инспекцию тех районов и объектов, которые вызывают тревогу и беспокойство.

Этот принцип свободного неограниченного перемещения над территориями других стран мы назвали планом "открытого неба" и предлагаем безотлагательно заключить соответствующий договор. Тогда сами собой отпадут бессмысленные сложности, кончатся претензии друг к другу, каждый будет знать друг о друге именно то, и ровно столько, сколько сочтет нужным.

Принятие и подписание такого документа способствовало бы значительному ослаблению недоверия и напряженности как между нашими странами, так и между нашими оборонительными блоками – Северо-Атлантическим и Варшавским пактами. Надеюсь на ваше пристальное благожелательное внимание к нашему предложению.

Президент закончил и ждал реакции своих высоких собеседников.



 23



Хрущев думал...

По линии стратегической разведки он получил извещение “Стэнли” о возможности такого предложения и вот оно поступило.

Тут скрывался хитрый подвох, замеченный им сразу, но он все же хотел задать президенту еще несколько уточняющих и проясняющих вопросов...

Как вдруг заговорил Булганин.

Хрущев чуть не поперхнулся и кровь ударила ему в голову, когда он услышал вкрадчивый голос Председателя Совета Министров, "крупного военного деятеля" в маршальском звании.

– А что, – улыбнулся Николай Александрович, – а ведь и правда неплохо придумано. Уж доверять так доверять! Полное, так сказать, равновесие. Добрые, так сказать, соседи, – ничего не скрываем, милости просим, так сказать, вы к нам, мы к вам, посмотрели, что там надо, узнали... По-моему, хорошая мысль.

Коротким взглядом-молнией Хрущев успел запретить толмачу Суходреву переводить маршальскую околесицу, но переводчики президента и премьер-министров Англии и Франции уже вовсю лопотали на ушко своим патронам то, что бухнул русский премьер, не поглядевши в святцы.

Президент широко улыбнулся, и на его приветливом лице отобразилось нескрываемое удовлетворение.

– Отрадно видеть такую живую позитивную реакцию советского руководства на наше предложение. Это свидетельствует о том, что вы, как и мы, приехали сюда действительно с искренними серьезными намерениями переломить опасную ситуацию в Европе и на всей планете. Что и вы не на словах, а на деле готовы заняться реализацией наших совместных мирных инициатив.



Хрущев быстро поднялся из легкого кресла, сделал несколько шажков вдоль зеленой лиственной стены живой беседки и остановился метрах в двух напротив президента Соединенных Штатов.

– Открытое небо, говорите? На слух оно, конечно, звучит красиво. Только тут, господин президент, подумать надо. Подумать... А договор заключить – это мы всегда успеем. Прошу извинить, но советская делегация хотела бы устроить небольшой перерыв и провести короткое совещание.

Все поднялись из кресел и сошлись в центре беседки.

– Поскольку время нашей беседы по протоколу полностью не использовано, быть может, мы за счет сегодняшнего вечера несколько удлиним завтрашнее заседание? – неуверенно предложил Иден.

– Вот это верная мысль, – одобрительно кивнул Хрущев. – Умные вы люди, англичане. Тут дело такое... Как у нас говорят – утро вечера мудренее. Вы нас поймите: предложение неожиданное, надо помозговать. Такие вещи не решаются на бегу, не делаются с кондачка.

Последние слова главы советской делегации создали известные проблемы для всех переводчиков, но Никите Сергеевичу уже было не до них.

Разъяренный, он быстро двигался туда, где их ждали машины. Поджидавшие журналисты, расталкивая друг друга, попытались обступить советских лидеров, и хотя люди охраны мягко отсекли их, однако все заметили мрачное выражение лица Хрущева и не то растерянное, не то виновато-смущенное лицо доброго русского барина Булганина, поспешавшего за Первым Секретарем.



Булганин хотел сесть в одну машину с Хрущевым, но как-то так вышло, словно само собой, что ему это не удалось, и он почувствовал себя униженно и неловко.

А лимузин Хрущева, окруженный эскортом мотоциклистов, быстро двигался по широкому проспекту в сторону посольства СССР, где была их резиденция.

Машина двигалась необыкновенно мягко, словно по гладкому ковру.

Прекрасный город открывался за толстыми стеклами автомобиля, но Хрущев смотрел на все вокруг, угрюмо нахмурясь.

Нет, его не проведешь! Уж он-то отлично знал, что почем и что вся эта сказочная благодать и невиданно ухоженная, богатая и легкая жизнь добыта безжалостной эксплуатацией человека человеком и что все эти буржуазные красоты взялись не с неба, как манна небесная, а возникли от бессовестных спекуляций чужими капиталами, нажитыми за счет обнищания широких масс трудящихся в странах хваленой западной демократии.

Ему было тошно, как бывает тошно всякому, кого предали, кого подставили и продали союзники в карточной игре.

И когда в резиденции, где он знал – все проверено-перепроверено насчет всяких там телефонов-микрофонов вражеских разведслужб – он увидел Булганина и они остались наедине, в особой комнате для секретных переговоров, Хрущев за словом в карман не полез, резал правду-матку наотмашь.

– Ты, Коля, куда лезешь? Может, ты самый умный? Так я тебя, друг дорогой, в два счета разочарую. Они нас, видишь ли, на арапа берут, а ты, маршал, и рад? Я вот не маршал, а всего-то генерал, да и генерал-то больше по названию, а эту ихнюю придумку с пол-оборота раскусил.

– Ну, Никит Сергееич... Чего уж прямо так, – бормотал Булганин. – Есть там зерно. По-моему, есть.

– Зерно? – взвился Хрущев. – Это что ж за зерно такое? Где оно, покажи мне, умник великий! В жопе у тебя зерно, товарищ Булганин! И любой пацан тебе это скажет.

Он схватил лист бумаги из пачки, лежащей на небольшом столе, выхватил из кармана китайскую ручку с золотым пером – подарок товарища Чжоу Эньлая – и резким росчерком изобразил какую-то замысловатую фигурину, похожую не то на лося, не то на корову.

Заробевший Булганин, отлично знавший весельчака Никиту в самые разные моменты, насупясь, следил за кончиком золотого пера.

Левее и правее неведомой фигуры Хрущев также одним росчерком начертал еще что-то, похожее на две картофелины и поднял белые от ярости глаза на Булганина.

– Ну, маршал, соображаешь?

Булганин молчал.

– Молчишь? – зловеще хохотнул Хрущев. – Ну и молчи. Гляди и кумекай. Это вот – карта. Это вот, – он ткнул в центральную фигуру с такой силой, что из ручки полетели синие кляксы, – это вот мы, это вот, – он ткнул в картофелины по бокам, – они, американцы. Проясняется маленько?

Булганин молчал.

– Дорогой мой, – фыркнул и всплеснул руками Хрущев, – тебя ж партия поставила страной руководить, великой страной! Гляди: это вот – океан, и это – океан, а вот это, – и он не жалея пера с силой застучал золотым кончиком по всему периметру за границами весьма вольно изображенного СССР, – а вот это базы ихние, аэродромы. Гляди: Норвегия, Дания, Англия, Германия, Италия, Турция... Пакистан... И всюду их самолеты. И так – до Японии и Аляски. А на островах? И вот, вот!!! – Прорывая бумагу, он в бешенстве, провел от точек стрелы, злобно направленные к СССР. – Вот оно, их "открытое небо", вот она, их инспекция! Чтоб шпионить в открытую с нашего позволения! Миротворцы проклятые!

– Ну, – сказал Булганин, – и что?

– Слушай, товарищ Булганин, – прищурился Хрущев, – ты родился такой, или притворяешься? Да тебя бы Сталин с Берией за этакое "ну" знаешь куда бы отправили? Все бы близко было. Повторяю: вот м ы, вот о н и, вот океаны – Атлантический, Тихий, Ледовитый! Ты к ним инспектировать на чем полетишь? На хрене на своем? Мы-то у них тут, под боком, а у нас – ни самолетов таких, ни аэродромов. Хоть бы один островок поганенький. Зашибись, а не достанешь. Вот он и фокус весь с их "открытым небом". И какую закуску они нам завтра устроят, как умоют нас на весь честной свет – сто лет не оботремся.

– Так что же будет? – с испугом спросил Булганин.

– Будет что? Был у нас в селе жид Пиня, Пинхус Циперович, в шинке водкой торговал. Так Пиня был умный. К нему придут, спросят: "Пиня, что же будет?" А Пиня отвечает: "Что будет? Шкварки. Что же еще-таки может быть? Таки шкварки и будут". Вот и тебе, товарищ маршал, при таком большом уме другого ждать нечего. Таки шкварки и будут.



Хрущев не ошибся. На следующий день уже весь мир знал о предложенном американцами плане "открытого неба" и о том, что русские встретили его более чем благожелательно, а председатель Совета Министров Николай Булганин даже дал понять остальным участникам встречи в верхах о принципиальном согласии советской делегации заключить соответствующий договор.

Стремительность, с которой эта ложная информация распространилась по свету, заполнила первые страницы крупнейших газет и постоянно повторялась по радио, подтвердила худшие опасения Никиты Сергеевича. Кто только мог, на все голоса расхваливал уступчивость и конструктивный подход лидеров СССР в деле построения нового мира – мира сотрудничества, открытости и доверия.



"Вопреки пессимистическим прогнозам таких авторитетных обозревателей, как Рестон и Сульцбергер, русские готовы доказать, что их стремление к миру – не пустая риторика и не пропаганда. Они действительно хотят мира, который нужен всем, вне зависимости от систем, формаций , идеологий. Оливковая ветвь в руках Булганина и Хрущева смотрится куда приятнее, нежели автомат или бомба в руке Сталина или Мао."

"Вашингтон пост".



"Если это не искреннее желание изменить курс, то тогда что это? Похоже, Москва решила раздернуть непроницаемый "железный" занавес, который поднимается все же не до самого неба. Наконец-то народы, с ужасом глядящие в поднебесье в ожидании атомных бомбардировщиков, смогут удостовериться, что небо над ними чисто и не таит угроз".

"Фигаро". Париж.



"Неожиданное согласие московских правителей принять план "открытого неба", выдвинутый американцами, может кардинально изменить всю расстановку сил в мире. Взаимное доверие вчерашних непримиримых противников, если оно в самом деле станет реальностью, предполагает и дальнейшие шаги Кремля, направленные на ослабление международной напряженности. Если так пойдет дальше и настоящий прецедент станет руководством к действию, недалек день, когда можно будет решить и другие проблемы, прежде всего Германии и Западного Берлина, сокращения вооружений, противостояния НАТО и стран Варшавского договора. Политическая мудрость Булганина и Хрущева обнадеживает все народы".

"Гардиан". Лондон.





Хрущев отшвырнул газеты... Переводчики бережно сложили их и унесли с глаз долой.

– Поймали они нас! – воскликнул Никита Сергеевич. – А мы попались! Вляпались, как мухи в мед. Вот сволочи! Была же договоренность не трубить раньше времени. Это они нарочно все так подстроили, чтобы нас перед всем миром сукиными детьми выставить.

Булганин молчал, понимая всю справедливость его упреков.

– Ну, и как теперь быть? Как, говорю, выходить из положения? Ведь теперь они на коне. Миротворцы, мать их так, спасители человечества! А мы кто? Теперь всякая собака станет гавкать на нас. Лицемеры! Согласились – и на попятную? Больше всех о мире кричат, а как до дела, мол, так пожалуйста!

Как всегда в минуты волнения, он вскочил со стула и несколько раз прошелся по гостиной резиденции.

– Делать нечего. Коли вляпались в лужу, придется пузыри пускать. Поехали, маршал!



Через час, на очередном заседании Женевской встречи глав четырех держав советской делегацией было распространено официальное заявление о неприемлемости для СССР плана "открытого неба", который сделал бы узаконенным международный шпионаж.

– Мы глубоко разочарованы и опечалены таким поворотом событий, – со скорбью в голосе, но жестко и холодно провозгласил в микрофон президент США. – В очередной раз советская сторона лишает всех нас возможности выбраться из замкнутого круга подозрительности и недоверия, вместо того, чтобы наконец пойти по дороге добрососедства и мира... В целом мы высоко оцениваем эту встречу и считаем ее безусловно полезной. Как бы то ни было, благодаря ей климат в мире сделается мягче, но результаты ее были бы куда весомее, если бы со стороны СССР не было проявлено столь очевидное нежелание понять все выгоды, которые сулило всему миру принятие плана "открытого неба". Мы сожалеем и не хотим скрывать этого.

Хрущев прослушал это заявление с хмурым непроницаемым лицом.

Возражать он не стал – он слишком хорошо знал, что последует дальше. Он умел "держать удар" и умел проигрывать.



В тот же вечер президент США позвонил в Вашингтон директору ЦРУ.

– Все отлично, Аллен. Как вы уже знаете, все произошло именно так, как мы предполагали и задумывали. Они наотрез отказались и теперь у нас развязаны руки. Мы предлагали им цивилизованный взаимовыгодный вариант, они отвергли его. Пусть пеняют теперь на себя.

Аллен на том конце провода, за океаном, отлично понял, что стояло за словами Айка.

С этой минуты проект "Ночной кондор" вступал в действие и из области теорий переходил в разряд практических оперативных задач.

 

 24



За тот первый год, что Вазген и Сергей прослужили в полку, многое изменилось. Одно осталось неизменным – их дружба, что зародилась тогда, в осеннем тумане на безлюдном полустанке, где они впервые увидели друг друга и пошли навстречу.

Из начинающих за год оба выросли в летном мастерстве. И если асами и летчиками-снайперами еще не стали, то во всяком случае уже летали наравне с остальными, и командование уже без опаски ночью и днем выпускало их в небо.

Сверхзвуковой "МИГ-19", еще когда обещанный войскам ПВО, – на вооружение в строевые части все не поступал, и летчикам полка приходилось летать все на тех же тупорыленьких "МИГах-пятнадцатых" и "семнадцатых", да на нескольких вертких машинках Сухого "СУ-7Б". Не разлетишься.

Старшие однополчане полюбили ребят, помогали как могли и чем могли. И понемногу, все больше доверяя, рассказывали им то, что в общем-то разглашать права не имели, благо здесь, на семи ветрах, всем жилось одинаково несладко, и трое офицеров спецчасти, "секретчики" из КГБ, ни под кого рыть не собирались, были свои парни, люди как люди.

Так Сергей и Вазген узнали то, о чем ни в каких газетах не писали и ни на каких политзанятиях не обсуждалось. И рассказы эти, простые, правдивые и страшные, делали их представления о жизни и о работе куда сложней и противоречивей, чем бодрые лозунги и плакаты в ленинской комнате.



Так, им довелось узнать, что большинство "стариков" – пилотов и технарей, понюхали пороху не только на той войне, где погибли их отцы.

Оказывается, им пришлось повоевать и в Корее, на этих самых "курносых" – "МИГах-пятнадцатых"...

И что там они под видом летчиков товарища Ким Ир Сена взаправду сражались в небе с недавними союзниками-американцами, летавшими на внешне почти таких же истребителях "F-86 Сейбр".

Что именно там, в жидком, неверном воздухе Кореи шло испытание как тех, так и других машин в реальных боевых условиях и что наша техника, родимая "материальная часть", этот экзамен провалила решительно по всем статьям, хотя пилоты превосходили летчиков-янки мужеством, мастерством пилотажа, боевым опытом. Что осрамились мы там страшно и потери понесли ужасные, неслыханные потери, отчего по всей России с пятидесятого по пятьдесят третий год вдруг несчетно прибавилось пилотских холмиков с безликой подписью под именем "...Погиб при выполнении служебных обязанностей".

– Но как? – спрашивали ребята, успевшие полюбить свои толстенькие симпатичные "МИГи". – Как же так, почему?

– Техника!... – с какой-то обреченной покорностью разводили руками ветераны. – Техника и еще раз техника. Знали бы вы, каких мужиков там наш полк потерял! И за Берлин бились, и за Прагу. Когда такой разрыв в технике – для летуна мозги да руки – последний шанс. Так что точите мастерство, парни, точите! Третьего не дано.

И они "точили" насколько могли. А оттуда, из-за кордона, просачивались все новые вести.

Все новые сверхзвуковые машины вступали в строй и у тех же американцев, и у французов, и у англичан...

Знать все это и летать было непросто. К тому же имелась информация, что там, на прогнившем Западе, который, как им внушали ежедневно, вот-вот должен был развалиться сам по себе, имелась совсем другая техническая оснастка систем навигации и радиоуправления машин с земли, которая резко облегчала, быть может, самую трудную и опасную человеческую работу – работу военных истребителей-перехватчиков.

И они ждали, ждали прихода новых машин – как новой эпохи, как новой судьбы.



Жизнь летчиков текла размеренно, а если прямо сказать, довольно монотонно и уныло. А до любого города от их секретной "точки" во все стороны, куда ни кинь, не меньше полусотни километров. Не ближний свет... И вечерами порой становилось тоскливо, хоть плачь.

Отлетав свои часы, после доклада в штабе и разбора полетов, сдав оружие и карты в спецчасть и поплескавшись под душем, Вазген с Сергеем уходили в поля, в холмы, гуляли, разговаривали, тосковали.

Молодые парни, на двадцать третьем году жизни, здоровяки, да что там! – красавцы, по которым должны были сохнуть во всех градах и весях великого Союза их возможные невесты и жены, они еще не знали того, чего так ждала молодая плоть, к чему тайно, мучительно стремилось естество.

Но было что-то и в том, и в другом, и в большинстве их сверстников, что запрещало войти в ту жизнь и перейти грань без "хорошей большой любви", которой они хотели непременно дождаться ради чего-то очень важного и необходимого в самих себе.

А разговоры... Что ж, конечно, разговоры об этом бывали у них часто. Да и могло ли их не быть?



– Эх, – говорил Вазген, – слушай, Сережка, все тут, конечно, хорошо, только девушек мало.

– Мало! – смеялся Сафонов. – Ну ты даешь! Совсем же нету!

– Да, – грустно кивал Вазген, – так и жизнь пройдет.

– Не пройдет, – с непонятной уверенностью мотал головой Сергей. – Не пройдет, не боись...

И однажды Вазген понял причину его уверенности. И может быть, за все время их дружбы ему впервые сделалось горько и обидно – он даже как будто почувствовал себя обманутым.

Вазген был в наряде, когда командир полка решил вывести группу молодых офицеров в город на "культуру", – на концерт со знаменитыми московскими артистами, который должны были вести Тарапунька и Штепсель.

– Да ну! – сказал Сафонов, – не поеду я без тебя.

Айрапетян разозлился: – Слушай, не дури. Езжай и не думай. Двое суток я в наряде, чего тебе тут пылиться?

Одним словом, уломал. Комполка расщедрился, выделил маленький автобус и, громко распевая не слишком стройным хором известную песню о стальной птице, которая пролетит там, где не проползет тяжелый танк и бронепоезд не промчится, особенно жарко и убежденно нажимая на слова "А если надо, жизнь отдаст, как отдал капитан Гастелло", они уехали в сторону Свердловска.

Вазген заступил на дежурство, еще с двумя лейтенантами обошел территорию гарнизона, а когда вышагивал в сторону штаба, его догнал и, козырнув, остановил рядовой-почтарь.

– Товарищ старший лейтенант! Письма получите.

Конвертов было четыре, один верхний – ему, от мамы, три других – Сергею, из того городка, где он вырос после войны и где учился в суворовском.

Письма были – он понял по обратному адресу – от какой-то Тани Соколовой, и все было бы ничего, все было бы понятно, но на уголках конвертов значились номера, соответственно № 48, № 49 и № 50 – школьным девичьим почерком..

Опешив, смотрел он на эти конверты и номера. Как же так? Если все у них с другом в открытую... Да и с какой стати было скрывать? Какая-то темная, едкая тяжесть опустилась на него, забралась в сердце. Что же тогда их дружба? Если письма приходили весь год, все под номерами – и таился, молчал... Как понять?

А до конца наряда еще было двое суток и автобус возвратился лишь к вечеру следующего дня. Горячий Вазген не умел ни играть, ни притворяться и встретил друга угрюмо, отводя глаза.

– Там, это... – сказал он, и показал рукой на подушку. – В общем, пляши. Письма там тебе. Сразу три...

В его больших темных глазах Сафонов прочитал укор. И вспыхнул Сергей, сжал руку Вазгена.

– Подожди... Сейчас объясню.

– Не надо! – отдернул руку Вазген, рванул козырек фуражки на нос и, громче обычного стуча сапогами, вышел из офицерского общежития.

– Вот черт! – с досадой воскликнул Сафонов и тяжело плюхнулся на койку, сжимая в руке три конверта. И чего, правда, он таил это, зачем молчал?



Но он знал, зачем. Мог ответить – почему.

Раз в неделю, притаившись в библиотеке или оставшись в классе после занятий, он писал туда, в далекий городок, очередное горячее, полное свежих, чистых чувств, веселое письмо...

А после подолгу все ждал ответа и не мог дождаться, и тосковал, и постоянно ощущал муку непреодолимого огромного расстояния, зная, как она хороша, как увиваются за ней и сколько там, в их городке, отличных парней, что гражданских, что курсантов.

И каждый раз, когда она долго мешкала с ответом, думал, что все, что не будет больше писем от нее, нашла себе, закрутила, о нем и думать забыла, конец...

Он знать не знал, что делалось там на самом деле. И как было бы тут не поделиться своим волнением и тревогой с самым близким из друзей?

А что таких друзей, как Вазген – всегда понимающих, чутких, удивительно деликатных – у него не было раньше и не будет больше никогда, Сафонов не сомневался.

Но... Не то застенчивость какая-то, не то суеверная боязнь спугнуть свое счастье, заставляли стискивать зубы и ждать какого-то решения своей участи.

Любила она его, не любила – письма от нее были его главной радостью, потому что у Вазгена были мама, младший брат, дяди, тети, целая куча родни, у него не было никого – только его полк и Вазген.

А был Сафонов красив удалой мужской красотой и засматривались на него многие, а может, и мечтали о нем. Широкоплечий, статный, белозубый, очень сильный, а уж в сверкающей парадной форме, да с кортиком ... просто смерть девушкам!



Дня два друзья молча переживали размолвку, а по ночам, лежа рядом на койках, вздыхали, крутились под одеялами, то поворачивались друг к другу, будто желая поговорить, то снова оборачивались спинами.

Не выдержал Сафонов.

На третье утро молчания, когда они, вскочив раньше всех, перед физподготовкой и кроссом плескались в умывалке, оба голые по пояс, в одних черных трусах, Сергей, вытираясь полотенцем, вдруг ухватил крепкого, будто отлитого из смуглого чугуна и сплошь поросшего черной шерстью невысокого Вазгена, стиснул изо всех сил.

Тот затрепыхался и тоже железным обручем обхватил плечи и грудь Сергея.

Пыхтя и сопя, они некоторое время толкались и мяли друг друга, пока Вазген, наконец, не рванулся, гордо и оскорбленно выговорив в пространство:

– Дурак! Вот же дурак!

– Ну, дурак, – послушно согласился Сергей. – Не спорю!

Вазген смотрел в окно умывалки.

– Ну ладно, – виновато-примирительно буркнул Сафонов и несильно ткнул друга под дых. – Слышишь, ну?

 – Какой же дурак! – с изумлением повторил Вазген.

– Штепсель! – улыбнулся своей неотразимой улыбкой Сафонов. – Штепсель, не гавкай!

– Вот черт, – улыбнулся Вазген.

– Я тебе все расскажу, – сказал Сафонов. – Все расскажу, ты не думай. Тут такая история...

Теперь, и правда, он мог все рассказать. В письме номер пятьдесят... а все три последних письма поразили его нежданным, невероятным потоком сбивчивых, долгожданных, неповторимых слов любви, нежной преданности – словно прорвало ее наконец, словно сама она вдруг поняла свою душу и изумилась всему, что накопилось в душе, – да, так вот, в письме номер пятьдесят, самом коротком из всех, которые он когда-нибудь от нее получал, Таня писала, что да, да, да, – она хочет быть его женой, что она будет его женой, что никто ей, кроме него, не нужен и она только ждет, когда он приедет за ней и увезет ее в свой городок, в свой гарнизон, к черту на кулички.



 25



Всей жизнью от самой юности своей Никита Сергеевич Хрущев был приучен относиться с недоверчивым подозрением ко всему западному, буржуазному, а стало быть – враждебному.

Так был он воспитан, тем вскормлен и вознесен учением партии: всегда, всюду и со всеми оттуда, со всякой заграницей нужен глаз да глаз.

Ничего хорошего ждать от них не приходилось.

Он и не ждал.

Всегда был настороже, готовый мгновенно перейти в яростную контратаку, чтоб дать отпор всем их проискам. Однако, не без труда признаваясь в том себе, разные встречи со всякими их деятелями с недавних пор полюбил ужасно, пристрастился к ним, как к доброму веселящему вину.

За последние три года, будто вынырнув из черного омута угрюмой сталинской поры, он полюбил разные встречи, приемы, беседы, но особенно полюбил поездки и визиты в разные страны, которые успели преобразиться, принарядиться и приукраситься за послевоенное десятилетие.

И сам он становился другим – разговорчивым, вольным на острое смачное слово, находчивым, озорным, веселым хлебосольным хозяином могучей страны.

Он легко и с приятностью входил в эту новую свою роль – и менялся, будто снимал тесные негнущиеся доспехи и наряжался в мягкий костюм, который не сковывал свободной размашистости движений души и тела, легко перекатывался круглым улыбчивым колобком, умевшим когда надо и зубы показать, да так глянуть, да так гикнуть, что иным и дурно делалось.

Вышло в точности, как думал: после Двадцатого Съезда и его февральского Доклада, который враз будто порывом ветра вымел завалы сора и грязи прошлого и разорвал колючую проволоку на заборах лагпунктов бессчетных лагерей, он в один день вырос в гиганта, подмявшего и отодвинувшего всех товарищей из высшего руководства.

Все поблекли, скукожились, потеряли величие рядом с отчаянным смельчаком, заговорившим о том, о чем все боялись и думать, во весь голос сказавшим от лица партии то слово, которого ждала, не смея услышать, вся страна.

Да, он сказал, сумел выговорить его! И теперь уже ничего нельзя было поворотить назад: слово не воробей, оно вылетело, вырвалось из его горла, поднялось в небо и росло на глазах у всех.

И во всем этом был он, пришло время его звездного часа, его славы, доблести и геройства, его чертовского мужества и триумфа перед мрачной, каменной мордой сплоченного тысячелицего Аппарата.

Потому-то к приему в американском посольстве четвертого июля пятьдесят шестого года, в день ставосьмидесятилетия Соединенных Штатов, он готовился загодя и особенно тщательно.



По такому случаю был сшит даже новый иссиня-черный парадный костюм – он еле вытерпел четыре примерки, но пиджак удался, сидел как влитой, да и широкие брюки удались, отлично скрадывали неудержимо растущее брюхо.

В официальном приглашении, доставленном в Кремль Чрезвычайный и Полномочный посол мистер Болен от лица правительства Соединенных Штатов просил высокое руководство страны пребывания почтить своим присутствием торжественный прием.

Пришлось подумать и о туалете "первой леди Страны Советов", как, хохотнув, назвал он свою благоверную.

– Вот, что, Нина Петровна, придется и тебе, матушка, справлять обнову. Скажи янки спасибо, империалистам проклятым.

Что правда, то правда, гардероб Нины Петровны хоть и был не беден и числом не мал, однако давно и явно вышел из моды. Да и с модой, по совести сказать, никогда не соотносился.

Отродясь не хороводилась она с тряпками, тут соблюдалась партийная скромность и стиль был принят самый безликий, так называемый "деловой", опять же – партийный .

Как уж там расфуфыривались иные прочие жены – другой вопрос. Особыми франтихами почитались дородные супруги высших военных, что же до жены первого лица, тут до сей поры никакие излишества не допускались.

Но теперь он решил сломать старые правила. А что? И мы не лыком шиты, господа империалисты! Нос вам, конечно, по галантерейной части не утрем, однако ж и серыми мышками не будем.

Так что и Нине Петровне прямо из Лондона, в обстановке строжайшей тайны, через ведомство председателя КГБ Серова было куплено и доставлено роскошное серое шерстяное платье, которое в Москве только чуть подогнали по фигуре.

Как увидел в нем жену – только вздохнул и крякнул: умеют же собаки-капиталисты!

Помолодела жена, похорошела, маленько губки подкрасила – робко, чуть приметно, опасаясь его гнева. И вдруг жалко ее стало. И себя почему-то тоже жалко. Подошел, обнял крепко, прижал ее голову к себе, погладил по волосам. Отвыкшая от его ласки, она вздохнула, не то от радости, не то от боли. И на прием в большой черной бронированной машине с толстенными зеленоватыми стеклами они ехали разволнованные, оживленные – как и положено в день праздника.

Уже были написаны поздравительная речь, и заготовлены остроумные тосты с хитрыми намеками и прибаутками. К тому же на прием были приглашены лучшие артисты: Уланова, Лемешев с Козловским, Ойстрах, Любовь Орлова со своим Александровым. Все предвещало чудесный вечер.



Так оно и оказалось.

Посол Болен, весь штат советников и атташе посольства с радушной почтительностью встречали высоких гостей. Все приехали одновременно – Маленков, Булганин, Молотов, и Микоян, и Жуков со своей красавицей, и Ворошилов...

Под стрекот кинокамер, щелчки фотоаппаратов, как всегда, окруженные оравой журналистов, они чинно вошли в старинный особняк резиденции посла.

Все шло замечательно. Хрущев выступил с заготовленной речью, где пожелал счастья и процветания трудолюбивому американскому народу и высказал надежду на улучшение отношений между двумя великими мировыми державами и за прекращение “холодной войны”, затем с ответными речами к главе партии и государства СССР и всем гостям обратились заместитель государственного секретаря и сам посол.

Личный переводчик Витя Суходрев, торопливой четкой скороговоркой синхронно перелагал на русский все, что с вежливыми светскими улыбками зачитывали они по своим бумажками, а он слушал с улыбкой, чуть кивал головой и окидывал многолюдный зал веселыми хитрыми глазами.

Торжественная часть церемонии была завершена, но Никита Сергеевич вдруг вновь выступил вперед и постучал по микрофону.

– Я вот что сказать хотел, – он прищурился, задорно глядя на американских сановников. – Ваш президент – генерал, да и я тоже генерал, мы союзники, навоевались досыта, но оба мы теперь разгуливаем в штатском. Это хороший пример, вот так бы всем военным – скинуть бы мундиры, вот и было бы разоружение и мирное сосуществование всех народов!.. Правильно я говорю, товарищ Жуков?

Но Жуков со знакомым всему миру властным, непроницаемым лицом только чуть пожал плечами и ничего не ответил.

На миг возникло замешательство, но Никита Сергеевич, будто не заметив неловкости, подхватил под руку посла Болена и не как гость, а скорее, как хозяин, повел того к накрытому столу.

Маленький оркестр сыграл гимны Соединенных Штатов и СССР и торжественное застолье началось.



Хрущев был весел, давно его не видели таким, а Нина Петровна казалась смущенной и растерянной в еще не привычной для нее великосветской обстановке, среди блестящих журналистов, дипломатов и их ослепительных жен в длинных вечерних платьях и радужно сверкающих бриллиантах.

Никита Сергеевич произносил тост за тостом, дружелюбно и метко поддевая американцев и пересыпая каждую здравицу крепкими прибаутками – одна остроумней и задиристей другой – Суходрев торопливо переводил, умудряясь сохранять даже непереводимые нюансы русских шуток, и сидящие за столом раз за разом раскатывались одобрительным хохотом вместе с толпившейся поодаль прожженной журналистской братией.

Его несло, он был в ударе, все больше хмелея – но не от вина – тут, в стане противника, он был начеку и ни за что не дал бы себе разгуляться сверх положенной меры, – а от всеобщего внимания к себе, от нацеленных на него сотен глаз, ждущих все новых штучек, столь непривычных в устах суровых кремлевских лидеров.

Он говорил, хитро прищурив озорной глаз, и будто в упор не замечал холодных постных лиц своих товарищей по Секретариату ЦК и представителей дипломатических миссий из братских стран социализма – немцев, поляков, чехов.

А они поглядывали на него не то с невольной завистью, не то с молчаливым затаенным осуждением – особенно мрачным казался Молотов: он сидел, угрюмо пригнув крутолобую голову и, раздраженно глядя перед собой через стекла круглого пенсне, сосредоточенно разбирался с закусками на тарелке.

По протоколу прием должен был закончиться в половине одиннадцатого вечера, времени еще было много. Хрущев вставал, выходил из-за стола, прохаживался по залу, сопровождаемый неотступными репортерами, посмеивался, подмигивал, кое-кому грозил пальцем, вызывая всеобщее удовольствие своей простосердечной крестьянской непосредственностью – настроение у него было превосходное и становилось все лучше.

На втором часу приема, когда, высоко подняв тонкий хрустальный фужер, он вновь с лукавой усмешкой произносил очередной тост за здравие невесты – старушки Америки и бравого жениха – тридцатидевятилетнего красного молодца-богатыря СССР, за их будущие совет да любовь в духе Женевы, он вдруг краем глаза заметил, что к сидящему напротив невозмутимому Жукову быстро приблизился один из его помощников-адъютантов и, наклонившись, что-то коротко прошептал на ухо.

Судя по всему, сообщение было чрезвычайной важности – обычно непреклонно-монументальное лицо Жукова на миг исказила нескрываемая тревога, он нахмурился и его высокий лоб прорезала глубокая вертикальная морщина.

Жуков что-то быстро сказал генералу-порученцу, явно отдал какой-то приказ и силой твердого волевого взгляда притянул к себе Хрущева.

Никита Сергеевич кое-как выпутался из своего заковыристого каламбура и под аплодисменты всех гостей с бокалом в руке пошел вдоль стола к Жукову – и тот сразу встал и тяжелой кавалерийской поступью, тоже с бокалом шампанского двинулся навстречу Первому Секретарю.



Они сошлись, чокнулись бокалами и под звон хрусталя Георгий Константинович быстрым шепотом выговорил:

– Отойдемте!

Как будто негромко беседуя, они отошли в угол к дальней стене зала. Жуков уже справился с собой и лицо его вновь было привычно жестко и бесстрастно, но словно ощутив непроницаемо-твердое поле неприступности, ни один из журналистов не смел нарушить их уединение.

Чуть улыбаясь и немного рассеянно глядя в сторону, Хрущев еле слышно проговорил:

– Слушаю!

– В двадцать пятнадцать нашими средствами ПВО засечен неизвестный самолет.

– Ну и что?! Сажайте, сбивайте! Эка невидаль!

– Сбить невозможно. Уже пытались – не удалось.

– То есть как?

– Самолет идет на небывало большой высоте – двадцать три километра. У нас нет средств его уничтожить.

– Да вы понимаете... Вы понимаете! – чувствуя, что багровеет лицом и затылком, Хрущев повернулся спиной ко всем сидящим в зале. – Да я вас всех... знаете?!. Приказываю – сбить!

– Доста-ать самоле-ет нельзя-я! – резко отчеканил Жуков.

– Где он сейчас?!

– Пересек границу, вероятно, в районе Гродно, замечен на траверзе Могилева. Десять минут назад прошел Смоленск.

– Так куда его несет!? – Никита Сергеевич уже сам понял ответ – и ощутил мокрый холод, окативший спину.

Твердо, не отводя ледяных глаз и не раздумывая, Жуков сказал:

– На Москву.



Мы вряд ли способны даже вообразить, что почувствовал в тот час первый человек СССР, застигнутый ужасным известием фактически на вражеской территории, в окружении противника.

Каково было ему, руководителю великой страны, поставленному волей партии быть ее главным полномочным представителям и первым защитником в условиях "беспощадного капиталистического окружения"?!

Что испытывал он в те минуты на чужом пиру в кругу злых недругов, когда по их дурацким правилам хорошего тона надо было шутить, улыбаться, поздравлять, впопад отвечать и острить в ответ на все их шпильки и коварные выпады, внезапно узнав, что вот в эти самые мгновения к столице вверенного ему государства со скоростью семьсот километров в час запросто и безнаказанно приближается с неведомой целью вражеский самолет?



Прием в посольстве был в разгаре и пока только Хрущев с Жуковым да их помощники знали, какая страшная угроза нависла над Москвой.

Ох, недаром, недаром его учили сызмальства не верить ни в чем проклятым империалистам, во всем видеть и угадывать злобные козни этой зажравшейся сытой нечисти!

А он-то к ним с добром, с открытой душой! Видно, враги на то и рассчитывали – только и ждали момента торжества, когда увидят их растерянные, искаженные страхом и волнением лица.

Но что было делать теперь? Признать себя идиотами, застигнутыми врасплох? Показать волнение и страх? Потерять лицо при всех этих холеных мистерах и миссис и – ни с того ни с сего, с бухты-барахты, без объяснений покинуть прием посольский особняк?

Нет уж, держите карман шире, господин Болен!

В одно мгновение им овладела небывалая, неслыханная ярость. Ну конечно! Самолет послали нарочно именно в этот час! Именно тогда, когда они должны были находиться здесь на праздничном приеме!

Эти ловкачи все рассчитали по минутам и нарочно заманили его сюда вместе со всем руководством!

О, то был змеиный расчет – дьявольская хитрость, на которую они попались – точь-в-точь, как тогда, на рассвете двадцать второго июня!

– Что будем делать!? – грозно надвинулся он на Жукова, понимая, что причина их уединенного разговора, скорей всего, для многих тут не представляет тайны и все только и ждут с жадным интересом, как будет дальше развиваться эта захватывающая комедия, где ему досталось играть главную смешную роль. – Ваши предложения?!



Роман вышел в свет отдельным изданием в московском издательстве "Олимп" в 1997 г. в серии "Русские тайны".



©Феликс ВЕТРОВ, 1997


Рецензии