Режиссер и балерина

  «РЕЖИССЕР И БАЛЕРИНА»
  рассказ
 
Выросли в одном дворе.
Он постарше лет на пять-семь, уже десятилетку  заканчивал, а она все еще из-за спин подружек посматривала, свою очередь попрыгать в классики ждала. Неприметненькая, тоненькая девчонка, косица на затылке, коленки острые, руки за спиной... К ней приглядеться надо было, да разве время есть? «Пошел — пошел — пошел, туда-сюда. Сережка, ты ответы к семнадцатому по физике списал?»
А она одна на разрисованном цветными мелками пятачке осталась - подружки куда-то пропали, - выгнулась, руки за спиной сцепила, да так, что локотки едва  друг друга не касаются, туфелькой полукружье перед собой прочертила — точь-в-точь бабочка, людским взглядом на цветок приколотая, шелковые подолы крылышек расправила, усики напрягла, еще миг и — взовьется плести па — кружева, переплясывая цветастой каббалой  — еще миг! – и! — подбородок вздернет, челку отмахнет: — «Ну, чего уставился?..»
Сергей в армию ушел, как положено по сценарию, а она в школе на линолеумную доску смотрела, формулы физических истин в тетрадку записывала, колпачок шариковой ручки покусывала — училась. Пятый, шестой классы.
Потом он вернулся — высокий, красивый, загорелый; мягкая золотистая поросль на подбородке — уже не юношеский пушок, но и не щетина (она в кругу соседей оказалась, и так манило золотую поросль погладить — страшно стало!), погоны на плечах с окантовочкой, значки звенят, фуражка заломлена, в низкие голенища десантных сапог отглаженные пэ-ша с оттяжкой заправлены; дружки, гитара, хмельные крики, танцы-шманцы, женился.
Первая его жена ей очень нравилась. Очень.
Стройная, волосы густые, пепельные, — вихрем, улыбка-паутинка невесомая на тонких губах, — она была даже влюблена в его первую жену; тайно влюблена, влюбленностью девочки-подростка в свое скорое будущее.
Весной он уехал в столицу, говорили — учиться. А за ней стали мальчишки бегать, на дискотеки приглашать, десятиклассник Евгеша на раме велосипеда катал, в затылок возбужденно сопел:
— «Приходи ко мне вечером, у меня мать в ночную».
— «Вот еще! Выдумал!» — смеялась.
Евгеша с крыши на ее балкон цветы бросал, по телефону часами ерунду плел, а потом в подъезде на стене грязные слова писал. Наверняка он, подонок.
Сергей вернулся, жену с опухшим лицом и круглым животом в роддом отвез, девочка родилась; зима просквозила скорая, незаметная, без происшествий. В марте его жена увезла дочку к своим родителям в Рязань и больше не появлялась. Маринка спрашивала у подружек, куда делась Сережина жена. Все-таки интересно, почему? Никто не знал толком.
— «Дурят на ровном месте».
Он пил, с дружками пил и с дворником Васей-Икотой, с девицами какими-то шастал; подъедет на такси и шасть в подъезд, подталкивая что-то пятнистое. Желтое с черным. Дворовые девчонки его боялись, нашептывали друг другу страсти:
— «Главное, ты с ним не разговаривай и в глаза не смотри. Поздоровалась и прошла себе мимо. А то заговорит. Охмурялыцик страшный!»
А он с Маринкой так ни разу и не заговорил.
Уехал.
После десятилетки она поступать никуда не захотела и устроилась лаборантом в заводскую лабораторию. В августе обгорела: лето было жаркое, маленький  склад химреактивов на восьмом этаже, и в обеденный перерыв она выбиралась на крышу и загорала. В тот день начальница куда-то ушла, одна сотрудница была в отпуске, другая отпросилась, заявок не было, книжка попалась скучная, и она весь день пролежала под солнцем обнаженная. Ночью не могла заснуть. На животе саднит, простыня липнет к горячей коже, на спине вообще невозможно
— жжет; папа в соседней комнате храпит, холодильник как вдруг затрясется в судорогах, и молочные бутылки звякают.
Маета, не сон.
Одурманенная жаром и бессонницей, Марина вышла во двор.
Ночь забрала полную силу, и под акациями влажнела приятная прохлада. Тихо. Никого-никого. Серой тенью прошел по двору сторож-кот, глянул на Марину кратко, неприязненно и пропал.
На ней был только легкий ситцевый халатик — старенький, в котором она еще в седьмом классе бегала. Прохлада и тишина обволокли ее как сон, сознание мерцало, «тих... тих... тих...» — отдаленно шаркали старенькие кухонные ходики. «Ой, что это?» — испугалась Марина; не могла же она со скамейки слышать ходики, тикавшие в квартире на пятом этаже? Она прикурила сигаретку, на секунду распугав огоньком тени под акацией, прислушалась: — «тих... тих... тих...» — чуть громче, явственней. Шаги.
Он вошел во двор усталой похмельной поступью, Марина замерла, сигаретку опустила, не хотелось, чтоб он ее в застиранном халатике увидел, да и вообще... Он почти прошел мимо, но, видно, ее заячий взгляд почувствовал.
— А-а-а, это ты? Привет, — вернулся, плюхнулся на скамейку.
— Привет.
— Почему не спишь? Как тебя, Ирина?
— Марина.
— Ах да, Марина, «морская». Выросла, красивая, молодец. Дай закурить. Почему не спишь? Или тебя тоже — он вяло поддал коленкой под воображаемый зад, — бортанули?..
Она дала ему сигарету и рассказала про ожог.
— Пойдем ко мне, у меня есть средство, наивернейшее средство от ожогов, — хамоватая мужицкая властность его голоса и стылая ухмылка ей не понравились, но не испугали.
— Еще чего! — стряхнула ноготком пепел.
— Пойдем-пойдем. Все равно не спишь! — Сергей приобнял ее за плечи.
— Не лапай. Больно!
 
— Пойдем. Средство наивернейшее! — держа ее за кончики пальцев, как партнершу в контрдансе, он повлек ее за собой, и она пошла.
В его квартире было темней, чем во дворе, и тихо; пока он, не зажигая света и не отпуская ее пальчиков, снимал ботинки, сонный косматый песик подошел к Марине, ткнулся холодным носом в лодыжку и заковылял на кухню — цок-цок-цок — коготками по полу. «Тишка», — шепотом объяснил он.
— Знаю!
Так же тихо ответила она и вдруг задрожала беззвучным смехом.
— Он... Тишка ваш, к овчарке Сопелкиных клеится! Ухаживает... Сам ей по колено, а все норовит соблазнить! За хвост лапками хватает, словно расчесывает! Так забавно!
— Куда забавней!
Потянул он ее за пальчики дальше, сквозь совершенно темную комнату, на ощупь обводя вокруг недвижных и безучастных партнеров ночного контрданса: стола под скатертью с кистями, кресел в холстяных чехлах, старчески элегантного серванта... Вывел на застекленную лоджию и наконец отпустил ее пальцы, легко коснувшись ладони губами.
— Летом я здесь обитаю. Раздевайся…
Указал на узкий топчан.
— Я сейчас.
Она легла.
Он принес на блюдце тайно желтеющий кубик масла и какой-то крем.
Сквозь тюлевую кисею и низкие, темные подбрюшья облаков слабо источались на лоджию блики предрассветного неба. Сергей боком присел на топчан, блеснул в улыбке зубами и прочитал высоким горловым шепотом:
— «Лесная Нимфа» — самое то! Нимфа, нимфа — красиво, да, Маринушка? Была ты нимфой с нашего двора, нимфой с крыши, а будешь — нимфою лесной!
И засмеялся, расшатывая топчан.
— Что же ты, Маринушка, раздевайся...
 Она расстегнула две верхние пуговки на халате и отвернулась; он помог ей высвободить третью и четвертую — не спеша, спокойно, словно на пианино в четыре руки играли, — пальцы его дрогнули и одеревенели, когда его костяшки пощекотала мягкая поросль внизу ее живота, и до него наконец дошло, что под халатиком на ней ничего нет; ниже, до пятой пуговички ей, не приподнимаясь, уже было не дотянуться, и он, странно притихший и осаженный ее доверием, осторожно развел полы легкой ситцевой ткани, и последняя пуговка сама свободно соскользнула из петли.
— 0-о-ой, какая ты краси-ивая!.. — пропел он шепотом.
Искоса, сквозь припущенные ресницы, ликуя и скорбя, угадывая лишь размытый силуэт в светлом тумане окна, она напряженно, как кошка за фантиком на ниточке, следила за тем, как бликует и меняется его состояние: руки его остались лежать на ее бедрах, недвижные, словно схваченные внезапным бессилием; дыхание его замерло напрочь или стало настолько неслышимым, словно он опасался самим дыханием нарушить тишину и восторг. Пульсирующие секунды молчания не были паузой, расстоянием от слова до слова, от жеста до жеста, и она настолько глубоко ощущала свое единение с побежденным зверем, что казалось, — может предугадать каждое мимолетное изменение его чувств. Она, разумеется, знала, чем все это продолжится, и была готова к тому, что ее мимолетное ощущение победы, ликования обрушится, сотрется сухим горячечным сопением — наподобие Евгешиного, ведь Евгеша весной всё-таки добился своего, выклянчил, вымолил, занудством своим изнасиловал и, покуражившись перед дружками ее зависимостью, и испугавшись ее покорной зависимости, быстренько слинял, засуетился и «подцепил» Маринкину одноклассницу...
…знала, знала, разумеется, она знала, что та «любовь», которую сотворял с ней Евгеша, и готов сотворить Сергей, и есть то «настоящее», о котором тысячи лет люди привычно лгут в стихах, книгах и в телесериалах, да и вообще всегда, когда говорят о любви, ведь и ложь-то входит в обязательность любовного обряда, — и потому она покойно ждала и заранее прощала...
Он угловато приподнял плечи, словно продрог, хмыкнул невразумительное, то ли: — «Прости», — то ли — «Чего уж там», — стянул с себя рубашку и джинсы, оставшись в темных плавках.
— Приподнимись чуток…
С деловитой хрипотцой приказал он и высвободил Марину из халатика.
— Обгорела, говоришь? Поможем, поможем...
Выдавив на левую ладонь крем, Сергей омывающим жестом умаслил свои руки и быстрым сильным движением прогладил ее тело от шеи до щиколоток.
Почти час он натирал ее тело кремом и сливочным маслом, рассказывал,  как поступил со второго захода во ВГИК на режиссерский. Сыпал фамилиями киношных знаменитостей, — своих новых знакомых; читал стихи — заумные, кажется, свои (иногда в его поглаживаниях Марина ощущала чуть больше мужской ласки и страсти, чем того требовала маска профессионального массажиста, напяленная Сергеем); хвастался, что уже снимался в двух эпизодических ролях в кино и что послезавтра едет в Крым на полевые съемки ассистентом режиссера приключенческого фильма для детей. Когда за стеклами лоджии совсем рассвело и из-за тополей и крыш прозвякали первые трамваи, он поставил ее перед собой, сам остался сидеть, поцеловал груди и помог одеть халатик.
— Ну как, полегчало?
— Да. Спасибо.
— Я позвоню вечером?..
— Звони.
И на лестничной площадке: —
— Тебя проводить до подъезда?
— Не надо. Добегу. Еще увидит кто...
Схватил, убегающую, за кончики пальцев («Контрданс!»), привлек к себе и крепко поцеловал в губы.
Вечером она задержалась, вернулась домой около десяти, так уж получилось, спросила у мамы, но никто ей не звонил. Ну и Бог с ним.
Тридцать первого декабря в десять часов вечера они случайно
встретились на трамвайной остановке, обрадовались друг другу и вместе поехали к его приятелям на застолье. Пили мало, только шампанское, хохотали, целовались на кухне, а потом и за столом, и, когда остальные гости разъехались по домам на такси, хозяйка застелила для них диванчик в маленькой комнатке, и даже маленькая девочка, дважды просыпавшаяся за ночь и мигом засыпавшая, — едва Марина давала ей пустышку, — ни капельки им не мешала.
Осенью Марина вышла замуж за рыжего, не шибко большого ростом, но жилисто-цепкого водителя-дальнобойщика Диму. Выпив, он заставлял собутыльников сражаться с ним отжимом на руках, или кто кого за сцепленные мизинцы со стула подымет, или сколько раз соперник сможет поднять стул за одну ножку, или, если никого не было, бросал на меткость нож в толстую доску, которую подвешивал к стене, как картину. Когда ей надоело, они развелись. Дима еще с год пугал ее нежданными ночными появлениями.
За десять лет Сергей появлялся в городе два или три раза; застал её замужней, поздравил, хвалил за то, что вышла за настоящего мужчину, потом, через год-полтора, сочувствовал, что ее семейная жизнь не заладилась. Сам он за это время дважды женился, отсидел год на «химии» за хулиганство (одна из жен упекла), потом как-то осел на родине постоянно и не рыпался, пил, лечился, снова пил, но уже тихо, без эксцессов. Работал он поначалу помрежем в областном театре, завпостом, худруком молодежной театральной студии, массовиком в ДК и нашел свое призвание на сцене — рабочим, «подай-принеси-оттащи-это-к-чертовой-матери».
Они встречались и встречаются постоянно: раз, два в год; бывает, что три года не видятся; бывает — он заявится ближе к полуночи, а она не одна, — поговорят в прихожей неловко хмылясь, зацепку какую-нибудь найдут:
— «Ты в прошлый раз сережки в ванной...»
— «Принес? Вот спасибочки!»
— «Звони!»
— «И ты звони!»
— «Пока».
— «Пока...»
Бывает и зеркально: только роль сережек играет забытая им записная книжка или просто книжка на прочитку.
Однажды, давным-давно, уж не упомнить когда, кажется, еще до того, как она второй раз сходила замуж (Сергей и привел к ней ее будущего второго мужа, познакомил и был шафером на свадьбе, но брак оказался недолгим, как каникулы), Марина спросила у Сергея: —
—  У нас с тобой роман?
—  Нет, с чего ты взяла?
—  Так что же это?
—  Дружба.
—  Фройнд-шафт?
Хмыкнула она и слегка шевельнула бедром, на котором отдыхала Сережина рука. Сергей убрал руку, поднялся, опираясь на локоть, едва касаясь подушечками пальцев, погладил ее высокие скулы и красиво очерченный подбородок и спросил:
—  Ты в меня влюблена?
—  Нет.
—  И я — нет. Значит—дружба и чуть-чуть ласки. Устраивает?
—  Пока, — да.
—  Не обижайся.
—  И не подумаю...
Она вдруг схватила простыню, скомканную в ногах постели, взмахнула белым крылом, вмиг обвила простыней свои узкие девичьи бедра и стала танцевать, подпевая себе чудным нерусским заговором: —
— «Умпа-умпа, п-а-а-а ба-ра-п-па! Ам-буате — та-та-та, жеме, жеме, па-па-п-па па де буре, па-па-реле-ве, па-па, плие, плие, па-рам-ба-п-па...»
— Откуда это у тебя?
Хмуро спросил Сергей, когда она остановилась и оперлась спиной о стену. Он вытряхивал в рюмку последние капли коньяка.
— Танец маленьких лебедей?
— Да. Откуда?
— Так... Я же в балерины готовилась...
 Голос ее осекся, стал хрипловатым, ирония скорлупкой запершила в горле. Маринка села на постель, немыслимым образом сплетя ноги. Кивнула на пустую бутылку коньяка.
— У тебя это последняя?
— Да. Больше нет.
— Достань еще. Пожалуйста...
— Где? Второй час ночи,
У Сергея размякли и словно опали плечи и голова стала прятаться в разрыхленное месиво.
— Достань! — звонко сказала она. — Или мне будет очень плохо. Я буду плакать, и тебе будет плохо.
Сергей быстро затряс подбородком, быстро оделся, ушел, спросив в дверях:
—  А если будет только водка?
—  Нет. Коньяк.
И он вернулся через час с коньяком, у Марины к тому времени уже было вымытое чистое лицо безо всякого макияжа, и только покрасневшие веки и острые складочки у ноздрей свидетельствовали о недавних слезах в одиночестве. Ну, быстренько-чокнулись-выпили-отдышались, и она рассказала, что все-все детство занималась в балетной студии, в пять лет сама уговорила родителей отвести ее «учиться на балерину»; и успешно занималась, все данные были: слух великолепный, фигурка, физическая выносливость и очень большое желание; педагоги хвалили, советовали Маринкиным родителям отдать ее после третьего класса в хореографическое училище, но мать в то лето рожала Маринкину сестричку и, конечно, не могла... После пятого класса она сама поехала с одной девчонкой в далекую Пермь поступать по направлению в спец-класс хореографического училища. Были бы они с родителями, так, может быть, и поступили бы, а то появились в Перми за два дня до экзаменов, — Маринка танец маленьких лебедей подготовила, — ни общежития, ни комнаты, ни знакомых; документы, сказали, приносите, девочки, послезавтра, сегодня в училище никого нет. Катька, хоть и старше Маринки на полгода, но трусиха трусихой оказалась, ни за что не соглашалась два дня до вступительных где-нибудь в подъезде или
у старушки какой переночевать; да и на фиг ей Пермское хореографическое — так, за компанию с Маринкой поехала... Два дня... Двух дней не хватило…
— Эх ты, Маринка-балеринка!..
— Эх ты, Сережка-режиссежка!..
Когда она получила квартиру — однокомнатную, восемь лет пришлось ради нее паспортисткой торчать, нудная бумажная работа, — он с дрелью к ней в гости приходил. Мода как раз пошла на гороскопы, предсказания и таблицы прошлых жизней. Он дырок насверлил: в прихожей, в кухне, в ванной, а она все его предшествующие рождения высчитала: четыре столетья назад он был солдатом в Австрии, а еще раньше — монахом.
— А кто я в нынешнем рождении? Рабочий сцены?
— Тут не сказано…
— А ты кем была?
— Мужчиной, развлекателем каким-то, а еще раньше — птицей. Вообще, кошмар.
— Ну, если маленькой лебедушкой, то еще терпимо, а если курицей — мрак!
— Мрак! — весело согласилась она.
Тема понравилась, и они часто, вспоминая общих знакомых или бывших соседей по дому, обсуждали:  кто кем был в предшествующих рождениях.
—  Люська Коноплева курицей была, вот! Помнишь, из твоего подъезда, толстушечка?
—  Помню. А почему курицей?
—  Даты совпадают. Точь-в-точь. А она курицей и осталась! У курицы одна цель — повыше на жердочку взобраться и на головы подружек гадить!
—  А как она вообще?
—  Замужем, трое детей. Муж — гаишник. Все хорошо...
В его комнате над засаленным от подушки пятном на обоях висит большая, почти в рост человека, фотография:  двуногое киношное чудище-пень с торчащей из дупла сигаретиной пытается лапами-сучьями
чиркнуть спичкой.
—  Это ты?
Спросила как-то Марина.
—  Я. Похож?
—  Как тебе сказать, чтоб не обиделся.
— Похож, я знаю. Звездная роль...
—  Давно?
—  Давно. Помнишь, я после второго курса в Крым уезжал? Ты тогда еще обгорела на солнце?
—  Помню...
Неожиданно она повернулась к нему, посмотрела из-под руки на его нетрезвое одутловатое лицо.
—  А почему ты...
—  Что, — «я»? При кино не остался?
— Нет, не то...
… закусила нижнюю губу, от обиды и невозможности высказать заломило скулы. Сергей, сидевший на постели, на пятках, по-татарски, посмотрел на Маринку, убрал ненужный жест из прошлого трепа, обернулся за спину на свою личину-пень и спросил: —
—  Не тронул тебя?..
—  Да.
—  Испугался, наверное... Ты была такой красивой... и чистой-чистой!
—  А сейчас — что? Хуже?
—  Нет-нет, что ты! Но тогда — очень.
Утром, провожая Марину до остановки и сам торопясь на работу. Сергей бурчал невразумительное под нос, в воротник пальто.
«Вур-вур-вур — тум-тум-тум...»
«Вур-вур-вур — тум-тум-тум», — не прекращал Сергей.
—  Чего бурчишь? Чем не доволен? — спросила она.
—  Ишь, уставились в одну точку, как воронья стая.
—  Ну и что? Дождь ведь.
—  Да, дождь... Послушай, что я придумал: мы живем в эпоху
развитого анахренизма! Вот!
Подошло сразу четыре микроавтобуса и троллейбус, и Марину с Сергеем подхватила и занесла толпа  граждан. Давка. Обычная утренняя давка. Ехали, ехали.
—  Мне выходить на следующей, — сказал Сергей. — Пока. Звони.
—  Пока. И ты звони.
Ей не надо было спешить, на смену к шести вечера, можно было поспать и посмотреть телевизор.
…Однажды, вспоминая свой старый двор, они вспомнили и толстую пожилую учительницу, которая одна жила в трехкомнатной квартире, пускала в жилички девушек-студенток и дважды в день выгуливала на поводке с заклепками толстого широколицего кота неимоверных размеров — прямо порося, а не кота! Кот шествовал медленно, не отходя от хозяйки и на два шага, — но как-то не горделиво, не величаво шествовал, а почти распластавшись над затоптанной травкой, медленно и пугливо перетаскивал шаг за шагом свой раздувшийся живот.
—  3лая была!
Марина накинула домашний халатик (ноги у нее до сих пор красивые) и проскользила летучим шагом в ванную.
—  Почему? — не желая прерывать разговора, он пошел следом, и они переговаривались сквозь полупрозрачную занавеску и шум льющейся воды.
— Так. Знаю. Она щипаться любила. Схватит за плечо: — «Осторожней, деточка! Не бегай! Расшибешься!» — и ущипнет. С вывертом. До синяков!
—  Да, злая. Лицо злое. Я, помню, беседовал с ней о ее коте. «Наверное, — говорю, — ваш кот большой Дон Жуан, если вы его ни на шаг от себя не отпускаете?» — «Нет, — говорит. — Я не ревнивая. И Ботику моему другие кошечки совсем не интересны!» — «Однолюб?» — спрашиваю. — «Да, однолюб! Когда Боте исполнилось восемь месяцев, я ему операцию сделала!» — «Какую операцию?» — «Обычную, чтоб не гулял!» — «Выхолостили? Сами?» — «Зачем же самой!» — тут она губы поджала и усиками пошевелила, — помнишь, Маринка, усики у нее?
—  Помню! — из-за занавески.
  — И продолжает так, обиженно: — «В больнице ему сделали. В ветлечебнице». 
  Сергей замолчал, хихикнул придурковато, и опять смолк,  наверное прикуривал. «Ну нельзя же так долго прикуривать?»  — застыла Марина.
— Представляешь, Маринка, — ну, не повезло человеку в этот раз, котом родился. Всякое в жизни бывает. Так ему еще и «это» вырезали, самое ценное в кошачьей жизни!
— Скажешь тоже, «самое ценное»! — засмеялась Маринка и выключила душ. — Подай мне, пожалуйста, полотенце. Спасибо... А может, это ему в наказание за грехи положено?
— Какие грехи у кота?
— Кошачьи! Кошачьему богу не верил или в другой жизни, не кошачьей, был насильником и многоженцем. Вот!
— Разве что... Знаешь, Маринушка, я, пожалуй, пойду к себе: утром поезд, выезжаем на гастроли. То, се...
— И чаю не выпьешь на дорогу?..
— Нет, спасибо. Я лучше дома... — Он уже одет, он уже в прихожей. Шапку держит наготове.
— Ну, тогда — пока, — виновато улыбается Марина и, привстав на цыпочки, подставляет щеку для поцелуя.
— Пока, — прикасается он сухими губами к влажной испаринке на ее виске. Закрывает дверь.
На двери в прихожей — зеркало. Большое, от косяка и почти до пола, в рост человека. Такое же, как в танцевальных классах...
Марина гасит свет и, не опуская руки, смотрится в себя: серебристая амальгама ловит зыбкий, дробящийся свет из ванной, и сквозь полумрак на Марину глядит еще молодая и еще красивая женщина; пальчики тонкие дрожат на весу.
— Ум-па, ум-па — па-ба-рап-па! — рука невидимого партнера в минуэте-контрдансе держит ее за пальчики. — Ум-па-па-па па...
Она танцует, танцует, танцует... — приседая в грациозном реверансе на левую ножку... — а плакать все равно не надо, не надо, не надо, а то утром голова будет болеть, и кожа в уголках глаз соберется в гусиные лапки.
— Па-ра-ба-раба-рам!


Рецензии
роскошный рассказ: тонкий, чувственный, честный. и ритм очень понравился - этакая осенняя сюита. успехов вам.

Ирина Ивкина   18.12.2009 18:32     Заявить о нарушении