Mой Маленький Фриц Teil 3

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ








Улица Минёров

  …Светило Солнышко и ночью и днём…
  …Не бывает атеистов в окопах под огнём…

Егор Летов

                Ты бросай такие штучки,
    ты давай не подыхай!

Янка Дягилева



Голова болела так, что всё происходящее скользило мимо. Мимо сознания. Кажется, кто-то хотел увести его отсюда. Кажется, это был Вадим. За плечи, кажется, обнял, да? Или Вацлав? А может отец. Всё мимо. Всё в кровавом тумане, когда единственная мысль: так уже было. И туман кровавый, и боль эта (по краю сознания – воспоминание: Вадим говорил, что бывает порой так больно, что уже не больно) смертельная – и не в переносном смысле. Так уже действительно было. Было… И это – было… И смерть потом была.
И вдруг туман растаял, словно под лучами солнышка. Мало ли, что кровавый… Сознание прояснялось потихоньку, не сразу, не насовсем. Какая-то мистичность в этом сознании оставалось. Улица Минёров, подумал он. Что-то такое говорила ему Ванда: покажется, мол, когда придёт время.
Теперь, знал он, пришло это время. Илья отдал ему свою бессмертную жизнь, дал право на третью, последнюю, очевидно, попытку. А Ольга отдала – Ванде. И не пожалели они, понял, почувствовал, поверил он, об этом ни на минуту, ушли вместе и радостно. «Right into the bliss»* они ушли, какие сомнения?!
Они-то ушли вместе, но ведь и Глеб, а точнее – Фриц, с Вандой тоже должны быть вместе?! Потому что Илья и Ольга так хотели, так ушли. Но ведь вот здесь, вот сейчас – Ванда (для него – Ванда, для других – бабка Ванда – с акцентом на слово «бабка») час или около того назад легла в землю Морского кладбища?
Так-то так… Но ведь и Ольга легла. Не зря же?!
Он постоял немного. Огляделся. Спасибо, подумал, Илья… И Ольга, конечно, спасибо. Смерти нет, во всяком случае она – не конец, и для вас – тоже, вы это всегда знали и знаете сейчас. Но только иногда настоящей трагедией становится то, что пусть и не есть окончательный конец, но то, что люди смертью считают. Смешно… Вот ему сейчас смешно – почти что сквозь слёзы. Или не почти. Потому что правда он многим устроил не одну нешуточную трагедию. Не только спасибо, но – простите. И Ольга с Ильёй, и многие-многие другие. Потому что сейчас он многим снова сделает больно, потому что уйдёт.
Он огляделся. За едва зазеленевшими деревьями Морского кладбища открылась улица Минёров.  До неё надо  было  дойти,  но
--------------------
* «Прямо в счастье» (англ.) – название песни группы «Katatonia»
она уже открылась.
Конечно, это всё печально, но радостью было уже само избавление от головной боли – такой. Опять же, конечно, радость ещё не счастье, но всё же в печали появлялись – как будто радость их протирала – окошки надежды.
Он постоял ещё немного. А чего, собственно, подумал, стоять? Вечно так не простоишь. Трудно пойти, а идти – легко. Куда? «Right into the bliss»? Да на улицу же Минёров! Вон она – видна за деревьями. Не так и далеко.
Совсем не далеко. Он вышел на неё за несколько буквально минут. Она была совсем такая, как тогда, когда они осенью вышли на неё с братом. Тогда она привела их на улицу Коммунаров. Сейчас не приведёт… да и не надо.
Улица была какая-то совсем патриархальная – тихая, деревенская, можно сказать. Кажется, просто частный сектор, а на самом деле – совсем не просто. Какая-то даже и не приморская она была, что ли? Во всяком случае к морю не выведет, понял он. И снова всё оказалось нелогично – то, что при любых других обстоятельствах было бы однозначно плохо, сейчас было не то чтобы хорошо, а просто правильно. Так, как и должно было быть. Выведет куда надо, верил он. Просто не было уже сил для тревоги и боли. Ни сил, ни желания. Очень хотелось верить, надеяться хотя бы, что всё будет так, как быть должно. Казалось, не было для этой надежды никаких оснований. Но ведь – кто это говорил? Ванда? Вадим? – настоящая надежда, та, которая действительно Надежда, надеется не благодаря, а вопреки.
Он шёл и улыбался и не думал – не гнал от себя мысли, а просто оно само не думалось – о печальном. Вот будет всё хорошо, и всё тут. И не предаёт он этим ни Ванду, ни Ольгу с Ильёй. Так надо.
Люди навстречу не попадались, но мирно паслись посреди дороги, по которой ни разу даже не проехал никто, довольно упитанные и ухоженные козы, весело дрались воробьи и кошачье племя, а добродушные собаки частенько подходили и лизали ему руки – погладь, мол. Он гладил и улыбался. Собаки щерились – казалось, улыбались в ответ. А может и улыбались, что такого…
Таблички на домах изредка подтверждали, что это действительно: «Улица Минёров», а номера перевалили уже за вторую сотню.
Около сбитого из редких реечек, свежевыкрашенных синей краской, вполне символического забора под расцветшей черёмухой, свесившей со двора ветки на улицу – до земли, он увидел такую же – всё те же редкие синие досочки – скамейку. На неё тоже как-то по-дружески опускались ветки огромной черёмухи. Он улыбнулся и сел на лавочку. Закурил – впервые за несколько последних суток кровавой головной боли. И тут же бросил сигарету – боль опять как кувалдой ударила по черепу. Неужели вернётся?! Нет, обошлось. Боль, тряхнув его только раз, ушла, осталось лишь опустошение, но оно и так, и до боли, было.
Он сидел на лавочке и смотрел на предвечернюю жизнь – да живут тут, конечно же, живут, люди, пусть другие, другого, переходного какого-то, мира, но всё равно живут. Вон грузовик проехал по самой середине пыльной широкой дороги, вон в доме, до которого он ещё не дошёл, открылось окно и послышались голоса – мужской и детские.
Он шевельнул левой рукой – и она на что-то наткнулась. Он опустил туда взгляд и увидел свою гитару. Не было её – и вот пожалуйста. Появилась. Значит, если всё это, улица Минёров эта приблудная, и не всерьёз – то надолго. А скорее всего – и всерьёз тоже.
Он вспомнил, как матеря последними словами не достаточно тяжёлый на его вкус «Пикник», а заодно и проклиная всех Самойловых до двенадцатого колена, Пьеро всё же пел «Истерику» и песню-пароль, связывающую Владивосток с миром Полнолуния. Что ж, ему – Глебу? нет, Фрицу! – похоже, путь тоже туда?!
Хотя пока не хотелось.
Он поднял гитару на колени, взял несколько аккордов. Тихо, почти про себя, запел:
-…«Глупая Надежда,
        но во мне всегда жива!»…
Из калитки, незаметной за ветвями черёмухи, вышла молодая женщина. Села на скамейку рядом с ним.
-Кто ты? – спросила приветливо.
-Бродячий музыкант, - усмехнулся он. – Или просто – усталый путник, - бросил он на неё взгляд с затаённой улыбкой. По его мнению, выглядела она как-то странно: европейское абсолютно лицо, чистые волосы довольно светлые – и вдруг цыганские какие-то тряпки – необъятная длинная цветастая юбка, впрочем, может, и не цыганская, просто какая-то напрочь несовременная. Или это в большом мире – несовременная? Впрочем, несмотря на странную внешность, женщина была – как старшая сестрёнка – милая, словно защитить готовая. От чего? Или от кого? – так вернее? От себя самого?
-Бродячий музыкант? – повторила женщина. – Спой что-нибудь, бродячий музыкант.
Он хотел спеть «Right into the bliss», но ветер, разогнавший в голове кровавые тучи боли, вымел из сознания и почти всю память. И песен никаких, кроме этих двух пикниковских, в голове тоже не осталось. А впрочем, какая разница?..
-«…Здесь Луна решает,
        какой-какой звезде сегодня упасть…»
-Твоя звезда сегодня не упадёт, - спокойным и его успокаивающим голосом сказала хозяйка дома за черёмухой. – А ты ведь издалека, бродячий музыкант? Оттуда, откуда сюда не так-то просто и не всем удаётся попасть? Устал?
-Издалека, - вздохнул он. – И, похоже, устал. Но не очень. Ещё долго могу идти. До самого Полнолуния – похоже, туда мне надо?
-Наверно, - подтвердила женщина. – Только не пешком ведь… Голоден?
-Нет, - поморщился он – показалось, что на еду реакция будет такая же, как на сигарету, если ещё не хуже – от одной мысли замутило.
-Ну молока-то хотя бы хочешь? – почти уверенно сказала хозяйка.
-Молока хочу, - удивлённо понял он.
Она поднялась, пошла в дом – и скоро вернулась с большой глиняной кружкой молока. Он глотнул его – тёплого, похоже только что из-под коровы – парного – и показалось, что уходит из головы последняя память боли, возвращаются силы. Но ведь это так и должно быть, это не случайность – он в мире, или на пути к нему – всю свою жизнь, не первую уже, на этом пути – к тому миру, где всё закономерно и логично, ибо, создавая этот мир, Ольга верила если не в торжество, то хотя бы простое существование справедливости.
-Заходи, отдохни, - ласково предложила женщина. – Комната есть свободная.
-Да нет, - улыбнулся он. – Вдруг не успею?!
-Спешишь, значит?
-Не знаю. Вроде бы и нет, - пожал он плечами. – Даже и не знаю, где сейчас какое время, и может быть, что это вообще сон. Только вот кажется: и спешить не нужно, но и мешкать особо ни к чему. Правильно? В наших делах на интуицию стоит полагаться…
-Может быть, - согласилась она. – Человек сам чаще всего верно угадает, что ему нужно. Хотя и не всегда это можно объяснить. Но обычно и не надо. А ты ведь чуткий…
Он допил молоко и с благодарной улыбкой вернул ей кружку.
-Как тебя зовут, бродячий музыкант? – спросила она.
-О, - рассмеялся он, - у меня много имён. Самое верное, похоже, Фриц.
Она не удивилась, что этот говорящий по-русски мальчик назвал немецкое имя. Да и действительно ли по-русски шёл этот разговор в условном каком-то пространстве, в условном каком-то бытии, где, может, на денёк или на годик тормозятся души на путях между пространствами более стабильными? Может быть, и язык здесь условен, и только лишь вспоминался потом этот разговор – по-русски?!
-Что же, Фриц, может, споёшь ещё?
-Можно, - кивнул он. Посмотрел на неё. Она улыбалась ободряюще.
-…«Нет законов и судьи.
        Понимает ли пилот.
что ведёт
вертолёт?!»
-Правильно, - сказала странная его собеседница. – Все внешние законы и судьи – чепуха. Только в самом человеке внутренний его закон и судья. И каким он будет – это уж на что любви, души хватит. Или у некоторых совести хотя бы, за неимением любви и души. Постарайся, чтоб тебе хватило именно любви и души. Хотя сам знаешь, как это больно и трудно. Так уж получилось, что очень для многих важно, повернёшь ты к теплу и заботе людей и о людях – или свалишься в равнодушие. Слишком многим ты дорог, слишком для многих твоё отступничество оказалось бы крахом и трагедией. И, к сожалению, из этих многих очень немногие готовы любить тебя даже если отступишь, простить всё… Но и судить тебя никто из них не в праве. Никто из них, понимаешь?! Только ты сам. А теперь тебе пора, раз ты чувствуешь, что не стоит ждать до утра. Хотя жаль… Братишка у меня в город подался, Илюшка. На тебя похож. Скучаю я. Семья большая, родители, муж, дети, а вот по брату всё равно скучаю. Скоро вернуться обещал, не думай, что я жалуюсь, нет, всё нормально. Иди. Вертолёт ждёт тебя. Прощай, доброго пути.
-Как Вас-то… тебя-то… зовут, - спросил он, зная наперёд, что ответит ему эта абсолютно не похожая на Ольгу женщина. И она, похоже, знала, что он знает.
-Оля, как же ещё… - улыбнулась она доверительно. – Ладно, иди, действительно, всё хорошо. Иди, не переживай, правда, да.
-Всего, - он поднялся и помахал ладошкой у плеча. Он хотел закинуть гитару за плечо, но её не оказалось.
-Всё-всё, - сказала Оля. – Пора. Вертолёт на лугу, гитара, не волнуйся ты так, в кабине. Иди спокойно. Всё получится.
И он пошёл. Улица – вышедшая из границ пространств владивостокская улица Минёров – скоро уткнулась в луг – последний дом, двухэтажный, красного кирпича за всё таким же редким – синие реечки – забором, как и большинство здешних домов, стоял в большом саду, и забор, похоже, был лишь со стороны улицы и соседнего дома, с двух же других сторон цветущей черёмухой, яблонями-ранетками и грушами, и всё же больше всего – черёмухой, сад сливался с лугом, покрытым низкой ещё весенней травой.
И на лугу – с полсотни шагов сделать осталось – стоял вертолёт.
Он опять улыбнулся – жизнь сама вела его дорогой надежды – и пошёл к могучей машине. Подошёл. Поднялся в кабину. Взял в руки действительно ждавшую его здесь гитару. Я же не умею, - подумал, - управлять. Но ведь и Пьеро не умел – а как-то же всё выходило?! Наверно, права была Ольга (печаль царапнула душу, но опять – не сильно): чудеса – что большие, что по мелочам – творятся исключительно усилием воли. Так что же нужно?
Он зачем-то присел на корточки – просто так захотелось. Играть так было неудобно, но всё же возможно. Да и играть-то… Несколько аккордов взять, несколько строчек спеть.
-«Отрываюсь от Земли.
    Без разбега сразу взлёт…»
Пароль есть пароль. Чудо есть чудо. Тигровая акула поднялась в воздух.
Судя по рассказам Пьеро, путь должен был лежать над морем. Но ведь это был путь до Корабельной набережной – и значит другой путь.
Его путь так весь и был – над освещённым закатным солнышком лугом. Впрочем, он ещё днём смирился с сухопутностью своего нынешнего пути. Ведь во Владик он же ещё вернётся?! Значит, будет ещё и море. Не сегодня – так что ж за беда?!
Толчок могучих шасси – и подвластная песне махина замерла в траве. Он ступил на землю, оглянулся – вертолёта, как и должно было быть по рассказам Пьеро, не было. Лишь гитара осталась за плечом.
Под ногами в негустой и невысокой ещё траве ясно виделась уходящая за горизонт тропинка. Он понял, что идти ещё далеко, и нескоро его усталым ногам предстоит покой. Но так же ясно и твёрдо понял он и то, что сумерки здесь – добрые и дружественные, тропинку он не потеряет, и она обязательно хоть к полуночи, хоть к утру хотя бы, но приведёт его к домику Фёдора, и та Ванда, которую найдёт он там, которая там его с радостью и громадным облегчением встретит – будет действительно его Вандой – не старухой, а девчонкой, не взвалившей ещё на плечи груз непосильной мудрости, да, девчонкой, у которой, как, наверно, и у него самого, эта самая мудрость вся ещё впереди…
***
Фёдор нюхнул вынутый из русской печки чугунок с обильно сдобренной мясом гречневой кашей, хмыкнул одобрительно – и отправил кашу назад в печку – пусть пока стоит, да надо бы самогонку в холодильник убрать. До гостей. Вообще-то они с Вильгельмом и Якобом собирались попробовать что-нибудь вместе в студии ССЗ, но Фёдор прекрасно отдавал себе отчёт, что до музыки руки дойдут в том только случае, если они сразу отправятся в студию.
…-Федь…
Фёдор оторвал взгляд от печки и повернулся на голос. В дверном проёме стояла изящная, одетая по моде тридцатых годов девушка – жакетик, беретик, юбка длинная… Однако, несмотря на странную несколько одежду девушки, не узнать её – тут же! – Фёдор не мог:
-Ванда!!
Ванда стянула с головы берет, вытерла им то ли вспотевшее, то ли заплаканное лицо, головой тряхнула – каштановые кудри упали почти до пояса, обвела взглядом кухню, застывшего в неудобной позе – на корточках – удивлённого счастливо, почти поражённого Фёдора.
-Ну, что, братушка, иди сюда! Да встань ты, встань, не тормозись. Ой, Федька… - она шагнула к нему, и он тоже наконец сообразил что к чему, встал с корточек, подошел к подруге, крепко обнял, коснулся губами девичьей щеки, и у себя на щеке ощущая душистые молодые губы боевой, можно сказать, подруги.
-Иди переоденься, - сказал наконец. – Нечего тут маскарад устраивать.
-Никакой не маскарад, - вздохнула Ванда. – В моё время теперь так одеваются.
-А кто тебе сказал, что твоё время – действительно твоё? – спросил Фёдор. – Ольга?
Ванда промолчала. Конечно, Фёдор не из тех, кто станет так просто словами бросаться, и можно бы, кажется, из слов его было сделать вывод, что знает он что-то, для Ванды обнадёживающее, и не стал бы он ронять в душу напрасные надежды, но Ванда боялась думать об этом. Кто сказал, что он о чём-то таком – о надеждах там каких-то? Глупо это всё. Вот есть у неё несколько дней, подаренных чертёнком Петькой, другом Игоря (для чертей туда-сюда-обратно по времени шастать – разве проблема какая) – вот и надо этими несколькими днями наслаждаться, пока Петька с подросшими детьми возится. Она скрылась в комнате, которая когда-то была их с Пьеро. Надо же, всё там было точно так же, как несколько лет (Сколько?! Сколько тут-то лет прошло? Или – дней? Как вообще связать воедино эти два потока времени, которые готовы послушно синхронизироваться для кого угодно, кроме неё?!) назад, когда она ушла «на материк». И вся одежда, подобающая случаю и нынешним временам, условно датированным началом двадцать первого века, преспокойно лежит в шкафу.
Она вышла к Фёдору ещё более стройной и красивой, чем в женственном старомодном наряде – теперь в джинсах и тесном малиновом джемпере – и он опять подумал, как это немыслимо и всё же правда: она, которую и помыслить нельзя «корявой, ржавой, просто никакой», всё же чувствовала себя такой – из-за Фрица. И что и у Эльма, и у него самого, у Фёдора, хоть и не говорили они никогда об этом вслух, личная жизнь с появлением Ванды приобрела какой-то уж слишком случайный и эпизодический характер. И не влюблены они в неё, кажется, да вот только все другие женщины в сравнении с ней неизбежно проигрывают и неизбежно делаются случайными. А Ванда – царица – едва ли не для всех, кто её знает. Жаль, не для Фрица… Ладно, не об амурах речь между друзьями – времени у них вместе побыть не так и много. Скоро Якоб с Вильгельмом придут. И то, что придут, хорошо, и то, что ещё не вот сейчас – тоже здорово – есть всё-таки время посидеть, поговорить, помолчать вместе.
Федор бережно усадил дорогую гостью на диванчик здесь же, на кухне, обнял за плечи.
-Очень тяжело? – спросил.
Ванда вздохнула действительно тяжело, и это было ответом. На столе подобрала пачку папирос, закурила.
-А ты думаешь?! – бросила. – Одной-то с троими детьми… В посёлке под Владиком у одного старого матроса отставного угол сняла. На Угольной. Так что вот… Максим Матвеевич мой в том самом бою участвовал… На «Варяге». Сына похоронил, внуки иногда правнуков приводят, а так… В огороде мы с ним на пару копаемся. И с детьми помогает. Только с троими один не справляется. Петька вон братом моим представился. Облик у него сейчас совсем человеческий. Мало того что жизнь тяжёлая, так ещё и ощущение неизбежности – у других уже две тысячи четвёртый год, и что-то уже было, и этого глобально во всяком случае не изменить, и это тоже – беспомощность вот эта – очень гнетёт. Ладно, не хочу ныть. Кручусь, ну и ладно. Просто… Отечественная впереди. И – знать об этом… Нет, обречённость – это страшно. Представляешь: это ещё будет…
-Это уже было, - возразил Фёдор.
-Это ещё будет… - горестно повторила Ванда.
-Ладно, потом всё поймёшь, - не стал спорить Фёдор. (И снова не стала – не захотела, побоялась – Ванда принимать это так, словно Фёдор ей надежду подаёт.) – Занимаешься-то чем?
-Немецкий в местной школе преподаю. Да, это только чтобы выжить. Чтобы деньги зарабатывать. Надо же детей вырастить.
-А ты их вырастила, - убеждённо сказал Фёдор. – Пойми же ты, две тысячи четвёртый год на дворе. А ты всё думаешь, что тридцать четвёртый. Или тридцать пятый… Тысяча девятьсот…
-Это у всех нормальных людей двадцать первый век, - вздохнула Ванда. – У меня – двадцатый.
-Н-ну… - замялся Фёдор, очки снял, стал протирать их подолом фланелевой рубахи в жёлтую и коричневую клетку.
-Ты что-то знаешь?! – не выдержала Ванда.
Фёдор вроде бы и собирался ответить, но, похоже, и рад был, что не успел – в сенях загремело, посыпалось, звякнуло, словом, весь набор музыкального сопровождения к приходу гостей.
-Завтра обо всём, - попросил Фёдор, - ладно? Давай сегодня будем просто радоваться.
В дверном проёме показался Вильгельм, за плечом у него – Якоб. Ванда и Фёдор поднялись навстречу. И почему-то ей действительно стало просто радостно.
-Ванда! – радостно вскрикнул Вильгельм, подхватил её под мышки, закружил хоть и тихонечко, но всё равно что-то роняя и сбивая. – Вот молодчина! Могла б и почаще друзей вспоминать. Ладно, ладно, всё хорошо, молчу.
-Молодец, что выбралась! – Якоб ласково провёл рукой по её плечу. – Надолго?
-До завтра, наверно… - растерянно сказала она. – Не бросать же чертёнка надолго с детьми.
-А чего ему, - не согласился Якоб. – Справится.
-Ладно, - подвёл итог Вильгельмино: - Музыку сегодня делать не будем, чужой воспользуемся. – Потащили, Федь, стол в студию. А с утра пойдём погуляем, обо всём обстоятельно поговорим.
-А есть о чём – обстоятельно-то? – запереживала опять Ванда.
-А как же, - подтвердил Вильгельм.
-Вы хоть скажите, - не могла она успокоиться, - о хорошем или о плохом.
-О хорошем, ясно море, - попытался успокоить её Якоб.
-И всё же? – волновалась она.
-О хорошем, - очень убедительно подтвердил Фёдор. – Бери в холодильнике бутыль, понесли в студию. – Он опять достал из печи горшок с кашей, снова с удовольствием понюхал. – Вилли, давай там выгребай из холодильника банки с салатами, да нож захвати консервный. Яш, а ты пирог бери. Ладно, я пошёл, открою, и давайте тоже. Ещё же стол надо и стулья.
С весёлым, хотя и немного нервным и деланным смехом накрыли стол в студии ССЗ. Вильгельм, как самый технически грамотный, возился с аппаратурой. Они с Фёдором, хоть и журналисты, вообще всё умели. Но пока что Фёдор всё-таки сам потихоньку играл на баяне. Вилли прислушался и включил именно ту песню, что и Фёдор наигрывал:
«Анна из тех королев, что любят роскошь и ночь…»
-Единственная дама вправе сама выбирать, какой танец с кем танцевать, - сказал как-то немного словно забытый Якоб.
-Хорошо, первый – с тобой, - улыбнулась ему Ванда. Якоб расцвёл.
-Слова переделывал? – спросил Вильгельма Фёдор. – Там же про Жанну было.
-Ну и глупо было, - уверенно изрёк Вилли. – И к нам – ни каким боком. А Анна всё-таки наша.
-Тогда и про Ольгу можно, - печально вздохнула Ванда. – В память…
Они не приняли её печали:
-Ты что же, всерьёз считаешь, что мы Ольгу насовсем потеряли?! И Илью?! Да быть того не может! Не такие это люди! – хоть и невесело, но вполне уверенно произнёс Фёдор. – Они тебя спасли, ты, может, спасёшь их. Или не ты. Какая разница. Всё равно это будет обязательно.
-Я ведь ничего не знаю… - грустно сказала Ванда. – Спасли. Но как?
-Завтра! – опять оборвали её – то ли Фёдор, то ли Вильгельмино.
-Ты мне танец обещала, - притянул её к себе Якоб. – «Ольга из тех королев…»
-«Ванда из тех королев…» - поправил его Фёдор. – Виль, давай на диске тоже изменим.
-Как у вас тут всё просто: захотел – изменил… - вздохнула Ванда. – Везде бы так.
-А везде так и есть, - ответил ей Федор. –  Захотел – изменил. Хотеть только мало кто умеет. Ты гляди, какую мы с Вильгельмино цветомузыку отгрохали. На большой земле и то, поди, такой нет.
-Цветомузыку… - вздохнула Ванда. – Газету-то совсем забросили?
-А вот и нет! – не согласился Вильгельм.
-Эфемерное счастье наполнило мёдом эфир, - пропел Фёдор. –
Славим радость большого труда, непонятного смыслом своим.
Славим радость побед. По малейшему поводу пир.
И уж лучше не думать о том, что настанет за ним… Хотя на самом деле не всё так уж плохо и с виду гладко. Ладно, давайте всё-таки танцевать.
-Яш, танцуем, - Ванда вложила ладонь в его руку. – А мой первый кавалер где?
-Где-то скачет, - сказал Фёдор. – Сейчас прибежит, уже, наверно, догадался, что пора.
-Ладно, включаю, - сказал Вильгельм и одну за другой нажал несколько кнопок.
«Ванда из тех королев, что любят роскошь и ночь…»
…-Ванда! – Эльм появился на пороге – в человеческом, конечно же, облике, глаза за перекошенными очками сияют незамутнённо, так, словно он один из всех и не ждёт впереди ничего плохого, наоборот, вот Ванда появилась – и теперь всё будет абсолютно замечательно.
И первым порывом только что оттанцевавшей с Якобом «Улицу Роз» Ванды было – повиснуть со смехом у Эльма – такого наивного и искреннего – на шее…
«Дай хоть на секунду испытать святую милость…» - это не только музыка – это жизнь.
Михаил Чернов – саксофон, Анна фон Теезе – вокал, Ева Ушакова – скрипка…
Стоп-стоп… Ева Ушакова – при чём здесь она?! Хотя…
***
Утром братья Гримм, конечно, проспали всё на свете – даром что на полу.
-Проводите меня, - попросила Ванда Федора и Эльма.
Фёдор потянулся у себя на печке, заворчал:
-Куда ты?! Спи!
-Да пора ведь! – волновалась Ванда.
-Если и пора, то никак не сегодня. – Эльм, похоже, тоже что-то знал.
-Или рассказывайте, или я пошла, - вся на нервах уже, сказала Ванда.
Фёдор завозился, спрыгнул с печки, кое-как ополоснул в ведре с водой лицо.
-Ишь, как тебе некогда. Ладно, пошли погуляем. На луг, к церкви там… А рассказывать… Ванда! Успокойся, ради бога! Всё сама увидишь.
Они шли вдвоём по тропинке через луг, и где-то рядом кругами носился верный конь – Эльм.
…-Но ведь пора!? – в очередной раз с тревогой спросила она.
-Нет, - отрезал Фёдор. – Посмотри туда. Какое там пора?!
…Обычно в таких случаях бросаются бежать, спотыкаясь, может быть, падая… Она не бросилась. Она просто поняла, что ни шагу сделать больше не в состоянии, что – упала и больше не встанет. И слёзы бывают пополам со смехом… Не было смеха, одни слёзы были. Она заплакала вдруг – такая сдержанная – сразу навзрыд – и сквозь сотрясающие её рыдания всё так же, сидя на земле,  смотрела на тропинку.
По той же самой тропинке, что и они с Фёдором, сбивая торбой головки первых только что отцветших одуванчиков, шёл Фриц. Он ещё не видел её, но он шёл к ней.
Увидел. Забросил то ли рюкзак, то ли гитару в траву и побежал к ней – быстрее, быстрее. Подбежал, быстро и нервно взял в ладони её лицо:
-Не плачь! Это я. Это действительно я. Всё, не плачь, я с тобой. Я пришёл. Ну это правда я. – Он уже сидел на земле рядом с ней, и она уже целовала его глаза, и он уже прятал голову там, где надёжнее всего – у неё на груди, он уже ласкал её так, как только она могла ласкать его – и всё же сейчас – он её – а она всё ещё не могла поверить, что тот, кого она должна была ждать семьдесят лет, состариться, устать – вот он, с ней, сейчас, а не через семьдесят лет, и боли в слезах её было больше всё же, чем счастья. Уж во всяком случае не пополам со смехом-то – эти её слёзы.
-Пошли отсюда, - бросил Фёдор, прыгая на спину прискакавшему вдруг откуда-то из трав Эльму. – Теперь они сами разберутся. Без нас.
***
…Захлёбываясь друг другом…
Где там, в каком пространстве, написала-таки Ольга, не свалившись ни в пошлость, ни в сентиментальность, свою книгу о любви, от которой перехватывает дыхание, так, чтобы и у читателей его перехватило?!
***
«…Но в эту ночь он не один –
      до гроба пьян и вдрызг любим.
      Она целует без конца
      его безумные глаза…»
Несколько безумных и счастливых ночей неразрывной близости, к которой пришли они сквозь непосильную боль, смешавшиеся годы и пространства… Слияние… Вот слили в один сосуд воду из двух – поди разбери, из какого какая капля!.. Вот и они так… Где Ванда, кто Ванда, кто Фриц, где Фриц… Когда-то он сомневался, любит ли. Он?! Сомневался?! Да пошли вы!!! Он её – не менее безумные! – глаза тоже целовал. Не лгал при этом. Не лгал этим.
Они ещё не привыкли, не научились даже на секунды снова терять друг друга, расставаться друг с другом – они, лишь несколько дней назад, показавшиеся им именно что секундой, обретшие наконец друг друга. Они сидели на Федькином диване, тесно прижавшись друг к другу, крепко – пальцы даже немели – держась за руки.
Но они уже вышли к людям. Вот Фёдор рядом – и это хорошо, это правильно.
-Федь… - сказала наконец Ванда. – Спасибо тебе за всё. И  братьям спасибо. Мы к ним зайдём по пути к вертолёту. Только вот… У меня-то есть сообразная моему времени одежда, а Фриц-то как? Как он в таком в моё время пойдёт? Не провентилила я этот вопрос… И вообще… Он сможет – со мной-то?!
-Ванда, погоди, - попытался остановить её Фёдор, но напрасно. Она словно и не слышала его.
-Федь, как я его протащу-то?! И документы? Без Ольги-то?!
-Ванда, послушай, говорю! – прикрикнул Фёдор. – Очнись!
-Что?! – встрепенулась Ванда.
-То, что ни в какое твоё якобы время идти вам не надо. Оно уже прошло. Оно уже всё. Было, случилось, всё что угодно. Не только для всех остальных, но и для тебя тоже. И для Глеба. То есть для Фрица. Но теперь его снова будут звать Глебом.
-Что?! – в глазах Ванды было столько страха и надежды, что они, казалось, вот-вот столкнут её в истерику. – Федь, ты о чём? Что это значит, а, Федька?!
Фриц крепко прижал к себе её трясущиеся плечи, бинтуя их руками, как она когда-то не здесь его бинтовала, пошлым с виду, но горячим и спасительным – в нём жизнь! – поцелуем не выпустил наружу её крик.
-Всё хорошо, - говорил Фёдор. – Ты и твои потомки сделали всё, что должны были сделать. Именно ради этого Ольга и была вынуждена написать сперва так, что он встретил тебя старухой. Но всё уже действительно сделано. И не могла же Ольга, даря тебе жизнь, подарить её – искалеченную, такую, в которой вы не сумеете быть вместе. Ребят, понимаете, это ведь В-серия: поменялось обозримое прошлое – просто выбрала жизнь другой вариант из тех что могли бы случиться, или просто могли – без «бы», и всё. Может, это магия улицы Минёров.
Сумасшедшими глазами смотрели Ванда и Фриц на Фёдора. Что это?! Что же это?! Что же?! Нет больше над бабкой Вандой этого временного проклятья, не бабка она больше, а просто Ванда, и лет ей не больше, по меркам сугубо человеческим, паспортным, действительно не больше двадцати двух, ну, в крайнем, самом-самом крайнем случае – двадцати трёх? Ну да, двадцать три – год уже не в той школе, где её ненаглядное чудо учится – нельзя это – а там, где Ольга когда-то работала, где Борис Ильич, немецкий преподаёт и английский по мелочам.
Вытирая сухонькими своими ладошками слёзы счастливой – очумевшей от счастья! – подруги, Фриц спросил:
-Федь, правда, откуда знаешь?
-Ольга письмо передала, - ответил Фёдор. – С Игорем.
Счастье стало правдивым и прочным. Уж кому-кому, а Игорю-то можно было верить.
И хотелось верить. И не было больше сил бояться и не верить.
И Ванда поверила.
И Фриц поверил. Хотя теперь он снова оказывался Глебом.
Ванда и понимала, конечно, да и он тоже, что это чудо их – ценой жизней Ильи и Ольги, но понимали они и то, что Ольга с Ильёй ни на минуту ни о чём не пожалели – и может это и есть единственный приемлемый для них вариант бессмертия. А то, что смерть – это не совсем конец всему, а точнее – совсем не конец, Илья и Ольга знали как никто другой…
Так-то вот…
Илья с Ольгой знали… Они-то сами – чем хуже?!
***
Как-то скомкано распрощались они со всеми – ведь и с братьями Гримм прощались, и с Анджеем, а не помнили ничего. Просто так положено было. Не надо, а именно положено. Что сделаешь, любовь, особенно несчастная, а уж тем более счастливая, всех эгоистами делает.
Так что – распрощались. Как-то – не суть.
Никакие вещи, никакие бытовые подробности не оскорбляли собой их взявшись-за-руки-единства, их не было просто, ни вещей, ни подробностей этих бытовых. Лишь гитара у Фрица за плечом. У Глеба уже, прошу прощения.
Они шли по душистой майской луговой траве и думали, что скоро, за церковью, вызовут вертолёт. А пока просто шли – рука в руке. Может, и пошло немного, и сентиментально слегка – но и что такого?! Кто-то их видел?! Имели право наедине с самими собой немного побыть пошло влюблёнными эгоистами…
…Глеб с улыбкой опустился в траву. Воспоминания протирали в памяти, словно закопчённой и запылившейся, маленькие счастливые окошки. Вадим вспоминался, Алиса, племянник, который и родиться-то даже до его ухода не успел, но в поле зрения попадало и ближайшее будущее… И Елена Николаевна. Елена Николаевна?! Мама! Что она думает там, возвращаясь с кладбища, когда он пропал?! Мама, я жив! – встрепенулось всё у него в душе. Не надо плакать, мама! Правда ведь жив!!! Я вернусь!
Он сидел в траве, обняв гитару и тихо теребя струны, и стояла Ванда у него за спиной. И тоже очень уже хотела туда – во Владивосток две тысячи четвёртого года, в котором не была ещё никогда, в котором не ясно, что будет, что ждёт её, да и Глеба её тоже…
-Пой уже… - попросила наконец она. Он кивнул, быстро взглянул ей в глаза и улыбнулся – просто приласкал улыбкой.
-«…Между небом и Землёй нет забот и нет проблем…»
Ничего не случилось. Проблемы «между небом и Землёй», похоже, были… И они оба это поняли – не словами даже обменялись, не мыслями – взглядами всего лишь… Но всё его существо рвалось во Владивосток, к маме – утешить, успокоить, повиниться во всех прошлых и будущих обидах и болях, причинённых не нарочно – потому лишь, что самому ему больно…
-Пароль сменился, - то ли сказала, а скорее просто поняла Ванда. Понял и он. Это был не просто вертолёт, это был вертолёт, который отнесёт – к маме… Не к родной, новосибирской, а к настоящей, владивостокской…
«Мама, это правда.
  Мама, это правда.
  Мама, я опять живой!
  Ты уже не плачешь.
  Ты уже не плачешь.
  Мама, полетим со мной!?»
Всё было не так. Вернее, раньше было как-то, а сейчас – никак. Никакой машины от Вильгельма. Лишь что-то завертело, да и то не тела, а сознания скорее, завернуло в какой-то то ли наркотический, то ли в… а, не важно какой… бред, и они оказались – не как-то, а просто вот – оказались… На кладбище они оказались на Матросском. На похоронах бабки Ванды, Ольги и Ильи…
Хотя нет.
Они стояли (и давно, похоже, стояли – опять В-серия, похоже, опять изменилось обозримое прошлое) на могиле бабки Ванды, и пряча мокрое лицо на плече у мамы, Глеб успел заметить, что написано на этой могиле. А написано было, что умерла бабка Ванда в девяносто седьмом. И это тоже – В-серия?!
Да, опять В-серия! И знали они уже, что в этой действительности (А действительно ли она – действительность – и есть ли действительности другие?!) в девятиэтажке на Берёзовой живёт Елизавета Петровна и две её внучки – двадцатитрёхлетняя Ванда и семнадцатилетняя Ева.
С Евой-то всё ясно. Несмотря на ссоры и обиды они со своим Олесем всё для себя давно решили. Она у него одна, но и он у неё – тоже ведь один…
А вот Ванде сложнее. Как бы бесконечно ни любила она своего Фрица, ну да, Глеба, Глеба, от Пьеро ей тоже никуда не деться.
Ох, мальчишки!.. Ну и заварили же вы кашу…

***
Не бывает у Мордера простых детей. И самим этим его детям ох как не просто в нашей земной жизни…
…-Ногами лежит, - сказал врач «Скорой».
-Как ногами?! – изумилась Алиса. – Говорили ж: всё нормально?!
-Да в принципе всё нормально и есть, - усмехнулся врач. – И ногами рожают. – Чего тебе не родить – молодая, здоровая. Может, перевернулся, а, скорее, как есть за нормально сочли. Всё, едем.
Спокойный (кому какое дело, как ему спокойствие это даётся, чего стоит) и сдержанный Вадим и тут вёл себя спокойно и сдержано, рук, конечно, не заламывал, голосу срываться не давал, жену подбадривал, говорил, что всё хорошо получится. Но в душе его, может, впервые настолько, что не смог он с собой справиться – там, в душе – полыхала паника. Нет, конечно, Алиса этого видеть не должна – и не увидит, но ему было по-настоящему страшно.
Хорошо хоть в «Скорую» взяли. Глеба вот не взяли. А он за сестру и племянника, собравшегося выбираться на белый свет, тоже вполне по-паникёрски волновался…
Но в роддом отвезли – в центр, а там – осмотрели, сказали, что не скоро ещё – и не то чтобы прогнали из приёмного покоя, а просто простых смертных, не обременённых чинами и чрезвычайно тугим кошельком, туда, где всё и происходит, не пускают, за руку жену и младенца в первые мгновения подержать не дают (а он бы хотел…), так что – посоветовали под ногами не путаться, не паниковать (а что ли видно?!) – да всё же нормально, ну, сказали же: нормально, и просто пойти погулять часиков так несколько.
Ощущая полную свою ненужность и бесполезность, Вадим вышел на улицу.
Было уже около одиннадцати вечера, солнце давно село, моросил один из первых весенних дождей, про который и не поймёшь с наскоку, дождик это или просто туман, действительно морось – вон скамейки мокрые, деревья мокрые, лужи даже стоят, а шума дождя не слышно… И всё же даже и без шума этого было в дождике что-то ласковое и успокаивающее, во всяком случае паника в душе прекратилась. Ведь на самом же деле всё хорошо будет! И тогда дождь зашумел уже по-настоящему, сильнее, сильнее – не ливень, а такой очень-очень спокойный, действительно успокаивающий дождь, в котором уже нельзя больше сомневаться, которому безоговорочно веришь, и который всё повторяет и повторяет то же самое: всё хорошо – есть и будет!..
 …И свет фонарей, запутывающийся не в струях на этот раз, а в отдельных добрых каплях дождя…
Он пошёл, пошёл… Как обычно в таких случаях – куда глаза глядят… Куда ведёт неизвестно какая сила, которая когда-то давно, при первой их встрече, крутила его по городу, по улицам центра, Эгершельда, Чуркина и снова Эгершельда…
Когда в дождь капли собираются на столиках и пластмассовых стульях маленьких уличных кафешек, в стаканчиках тоже пластмассовых с бумажными цветами – тогда почему-то с особой остротой чувствуешь, что – да, что – идёт дождь. Дождик…
Где-то играла музыка, далеко и печально – и в то же время весело, отвязно: «Акутагава-сан» «Иван-Кайфа»:
«…Но бы будем танцевать
      опять
      всю ночь…
      Свет далёких фонарей,
      туман, зонты
      и ты
      восхитительно юна.
      А я – увы…»
Не переживая, что промок (промок – и хорошо!..), Вадим ладонью смахнул воду с синего пластмассового стульчика в таком вот летнем заведении на задворках Спортивной гавани, у павильона с непотребным названием «Рыбный рай». Улыбнулся и понял, что абсолютно уверен в хорошем. Достал мобильник, и из роддома сообщили, что ещё нет, но всё идёт благополучно. Так всё и будет идти, - подумал он и увидел приближающегося к нему брата. Глеб тоже отряхнул воду со стульчика и сел, мокрый, тоже без зонтика – не простыл бы, подумал Вадим.
Глеб всё ещё волновался. Чувствуя это, Вадим с силой сжал лежащую на столе тонкую руку и улыбнулся. Брат кивнул и тоже улыбнулся. Попробовал, вернее, улыбнуться: тревога его всё же не совсем ещё отпустила.
И тогда один из фонарей довольно далеко на набережной взорвался и с каким-то шипящим звуком погас. И ощущение спокойного и немного печального умиротворения, висевшего до этой минуты в воздухе, сменилось каким-то буйным, забубённым восторгом. И музыка на периферии то ли пространства, то ли сознания не преминула отозваться, откликнуться, оставаясь той же самой, настроение всё же сменить.
«….Свет разбитых фонарей,
       пожар, менты
       и ты
       возмутительно пьяна.
       А я – увы…»
И показалось даже обоим, что, прежде чем опуститься на их столик, сгусток черноты, который, конечно же, никем иным, кроме как Мордером, оказаться не мог, просто даже – в лучших Максовых традициях – хохотнул.
Может, и показалось, конечно, но вот – опустился на стол, потом сполз на третий стул за тем же столиком – и приобрёл постепенно черты большого, сильного, но не грубого, как казалось раньше, а даже в чём-то нежного – сентиментального даже – мужчины.
-Ну вот вы наконец и одни… - улыбнулся Мордер. – Вот мы и встретились наконец. – И, слегка даже укоризненно: - Трудно же вас застать, однако… Всё на людях. – И обратился уже непосредственно к Глебу: - Дай хоть обнять тебя всё-таки!
Глеб встал, нерешительно шагнул к мужчине: можно сколько угодно знать и помнить, что ты сын папаши Мордера, а вот встретиться лично… Как-то не по себе делается… И всё же был он человеком доверчивым и искренним, и бесконечно чистым в своей доброте – и не было теперь холодка в его объятьях…
-Может, пивом угостишь? – вдруг совершенно неожиданно для себя сказал Вадим – эта ночь действительно была какая-то смещённая.
-А чего ж… - улыбнулся папаша Мордер. На столе появилась большая бутыль, которую уместнее было бы назвать канистрой – литров пять, хоть и с этикеткой, не меньше – и три стакана. А сам папаша Мордер пристально смотрел на Вадима: - Да… Давненько не виделись… Дай хоть и тебя обниму…
Вадим шагнул к нему решительнее, чем брат.
-Знаешь, не жалею о том, что говорил тебе тогда, на кладбище, хотя сейчас бы не так сказал – просто потому что сейчас уже думаю не так. Но тогда это всё было правильно. Может, не встряхни я тебя так тогда, ты бы и Алису не вернул. Но сейчас я хочу сказать тебе только одно: всё будет совершенно благополучно. Жаль только, её так и не удалось одну застать, пообщаться. Но, ребята, не волнуйтесь, всё действительно абсолютно нормально – есть и будет. Вы уж поверьте мне, вечному и мудрому… - И опять он посмотрел на Глеба: - И всё-таки тебя действительно Глебом зовут?
-Нет, - печально (Не хотелось под таким благостным майским дождиком обращаться воспоминаниями к теме такой больной – вдруг сломается сейчас вся эта благодать?! Нет, не сломалась.) сказал Глеб. И Мордер уловил это его нежелание говорить, а может и прочёл в его сознании то, что хотел узнать, имя его в той, первой, жизни прочёл – и больше ничего не говорил. Просто вот – сидели пиво пили. И улыбались.
-Чуть ни год трезвостью своей мучил! – с притворной – ну или почти совсем притворной – обидой глянул на брата Глеб.
Но тут у Вадима зазвонил мобильник. Как так – он же не оставлял номера?! Хотя ведь звонил, да. Но это всё – ерунда, потому что сказали ему, что всё уже позади, мать и сын чувствуют себя абсолютно нормально, и никаких, даже мелких, неприятностей не случилось.
-Ну что, пора идти? – спросил всех Вадим. – Пивом не слишком явственно пахнет? Ничего?
-Пахнет, - усмехнулся Мордер. – А сейчас не будет. Пошли.
***
Город отходил, оттаивал от зимы, словно от смерти. Переставал быть чужим, отстранившимся. Можно уже было подойти к морю, потрогать его руками, уже – травка зелёная, уже сняты шубы, уже даже немного хочется жить. Как там Ольга когда-то писала? Лето, мол, свобода, а весна – освобождение. Всё плохое случалось всегда – и случилось, можно, считать, теперь – зимой. Теперь же – можно и надеяться на что-то хорошее. Случится? А кто его знает… Надеяться-то можно…
Стоит ли привыкать к немыслимому чуду? Наверно, нет. Только вот если живёшь с этим чудом бок о бок, рука об руку – то приходится. И Ванда, беря Глеба – своего Маленького Фрица – за руку – всё же научилась не терять головы: нельзя же всё время жить в каком-то сумасшествии. Любовь переставала быть бредом, когда видишь его – и забываешь, что хотела сделать, как хотела любить и ласкать его, когда голова была ясной – когда его не было рядом. Да, бредом быть любовь её переставала (хотя и не перестала ещё окончательно), но всё же не теряла преданности беззаветной и нежности. Если чудо – ежедневно, всё же можно (если правда так любишь) сохранить к нему трепетное отношение – как к чуду.
Но теперь, случалось, они и ругались. Не ссорились, но спорить приходилось: просто не могла она спокойно смотреть, что он, как ей казалось, хоронит себя заживо.
Был уже май в самом начале, когда на склонах сопок начинают цвести первые одуванчики, цветы, на взгляд многих, простенькие и незатейливые, а на самом деле – весёлые, яркие, густо и радостно солнечные – радостные. Она уговорила его выйти прогуляться. Ведь скоро вернётся Алиса с малышом из роддома – и у него тоже хлопот будет выше крыши и полный рот, не до прогулок будет. Ведь так давно не были они в бухте Фёдорова. Давно? Это он – давно, а она – очень давно. Он – месяцы, она – годы, что жила на Угольной. Он просто забывал постоянно, что Ванда не имеет памяти бабки Ванды, давным-давно жившей на Чуркине, исходившей город пешком вдоль и поперёк, что для Ванды – только что, вот совсем-совсем недавно – был совершенно  иной мир, тридцатые годы, трое малышей на руках – недосуг во Владик ездить. А ещё чуть раньше – мир Полнолуния, коего он, её Фриц (который сам, однако, всё так же ощущает себя Глебом – привык) практически не помнит – не стал этот мир ему родным, не забрал и малой части души…
И вот – всё-таки бухта Фёдорова. И руки можно наконец окунуть в воду. В море. Это ли не счастье? Нет? Ну тогда ты, мой милый, сам виноват, что не умеешь чувствовать себя счастливым. Не умеешь радоваться.
Они долго сидели на берегу. И вроде всё спокойно было, и голова его доверчиво лежала на её плече. Только вот не поняла она всё же, не догадалась, что руки в море опустить – да, и для него счастье, просто не хочется ему вслух говорить о счастье хорошем и негромком, хочется, чтоб так поняла, молча, без слов. Да, а она вот не поняла, не догадалась…
А ведь когда-то, старая и мудрая, чуткой была…
Да, это был берег Ильи и Ольги, Вадима и Алисы – но теперь это был и их берег. Фрица и Ванды? Нет, к сожалению, Глеба и Ванды. Она не могла бы точно объяснить, почему её это так гложет. А дело было, наверно, всё же в том, что Фриц и Глеб – будучи разными проявлениями одного и того же существа, проявлениями всё же были действительно разными. И тот, кого она так беззаветно полюбила – был Фриц. А сейчас, в этом мире, рядом с ней был Глеб…
А потом они поднялись по склону сопки, пошли бродить по Эгершельду.
Улица Станюковича. Улица, где живут курсанты мореходки. И пусть называется она Морской Академией, всё равно это мореходка. Вуз, где готовят настоящих мужчин. Именно об этом думала Ванда сейчас. Потом сказала (нет, конечно, не хотелось ей ссориться, но и оставить всё как есть, то есть совсем, на её взгляд,  плохо, она не могла и не хотела):
-Вон и Пьеро, и Макс всё же ищут какое-то дело. Настоящее дело. А когда есть дело, кукситься уже некогда. А ты бездействуешь и только и ищёшь – хорошо хоть не всегда находишь – где бы нос в бутылку сунуть. Они сумеют быть счастливыми несмотря ни на что, а ты – нет.
-А это надо? – как-то недовольно, почти пренебрежительно спросил Глеб. – Это не эгоизм ли? Счастливыми в несчастном мире.
-Тогда и вообще жить не стоит! – возмутилась Ванда. – А раз живём… Вон на Пьеро и даже на Макса профессор Жданов всё же возымел действие. Ради нации, ради народа…
-Я не скинхэд, - поморщился Глеб.
-Я и не призываю, - пожала плечами Ванда. – Но патриотом можно быть и иначе. Пьеро хочет охранять от чужих поползновений тот, образно говоря, пирог, который создают другие. Что ж, тоже дело. Не твоё дело, знаю. Но и сидеть сложа руки – тоже твоим быть не должно. Хотя бы уже потому, что вообще не дело. Вот я предлагаю тебе заняться настоящим мужским и морским делом. Ты же не решил даже ещё, куда поступать будешь! Май месяц на дворе! Могу сказать по секрету, что даже Макс решил уже, и решил именно это, хотя ему и два года ещё. Ты думаешь про здоровье. Но твои проблемы папаша Мордер решил бы в два счёта, захоти ты этого. Такое чувство, что тебе самому девяносто лет, что ты просто устал жить, и не в принципах дело. – Она крепче сжала его тонкие пальцы. – Словно нет сил хотеть. Встряхнись. Мир богат и разнообразен, и ты эту прописную истину не хуже меня знаешь. Помнишь, у Высоцкого:
«И сразу: - Полный назад! Стоп машина!
  Мигом спасти и согреть!
  Внутрь ему, если мужчина!
  Если же нет – растереть…»
Она смотрела на сдавшегося, как ей казалось почему-то, сломавшегося любимого с какой-то вдруг внезапно вспыхнувшей надеждой.
-Настоящий мужчина – он вместе со всеми. У него друзей куча – таких же простых и надёжных настоящих мужчин, а не интеллигентствующих, извини меня, хлюпиков. Проще надо быть. И простота не есть опрощённость. Надо только хоть что-то любить. И тогда будет, как в той же песне: «Мне тянут руки, души, папиросы»…
-А я люблю. Много чего люблю. Только ты понимать ничего не хочешь! Ты не видишь, что я дело своё люблю? Если б не любил, написал бы ту программу?! Но хоть то, что я люблю рок – это-то ты можешь понять?!
Из подворотни выскочила свора собак, бурно облаяла их. База какая, что ли, что сторожевые псы? Вышел сторож, собак загнал, заворчал на них – чего, мол, бродить где не надо?!
-Собаки волков всегда ненавидели, - вздохнула Ванда. И, мгновенно забыв об этом сиюминутном инциденте, продолжала: – Знаешь, я уже запуталась. Сомневаюсь. Действительно ли есть что-то здравое, кроме пьянства и вседозволенности, в роке и неформальности?
-Конечно есть! – горячо заверил её Глеб и тоже крепко сжал её пальцы. Она слегка дёрнула руку: мне, мол, приятна, конечно, твоя нежность, но я – о серьёзном сейчас.
-Что?! – недоверчиво спросила.
-Самостоятельность мышления! – удивлённо взглянул он на неё: ну почему же она не понимает?! – Только действительно ли ничего, никаких идей самых непривычных и странных, не следует бояться? А кощунства? Или нет ничего действительно кощунственного?
-Есть, родненький, - вздохнула она. – Есть. Только не для страха. Просто не бояться надо кощунства. А вот не кощунствовать – и всё. Понимаешь? Или не очень?
-Похоже, понимаю. Только…
-Что?
-Или всё-таки прав гопотняк, что нефоры – лишь пьяницы и ничего вообще из себя не представляют, и их стоит, чем гопники и занимаются постоянно, перессорить всех и перебить поодиночке? Не знаю, что-то не ощущаю я себя в последнее время нефором и не так уже им и сочувствую.
-Ну да! – не согласилась Ванда. – Брось! Чушь какая-то! Просто действительно всякие случайные люди называть себя нефорами стали. Так что тебе важнее-то? Нефором называться или мыслить самостоятельно?! И про привычку твою нос в бутылку совать – я тоже куда как серьёзно. И про «внутрь», и про «папиросы» - у Высоцкого это всё, конечно,  есть, да, и в песне, и в жизни, но это не главное. Это атрибуты суровой мужской жизни, но только лишь атрибуты, а не сама жизнь.
-Наверно, мыслить… А сам себя я, кстати, никогда нефором и не называл. Считать, может, и считал, а вслух – нет. Пьеро – да, Макс – да, а я не называл. Мне вообще забить, как называться, - вздохнул Глеб. – Ой, смотри, там опять, похоже, псарня целая. Давай свернём.
-Я о серьёзном, а ты – такие мелочи… - вздохнула Ванда.
-Мелочи – самое порой серьёзное и есть, - возразил Глеб, и она не поняла, шутит он или всерьёз. Но сказала всё же:
-А ты мелочно боишься радоваться жизни.
-Не буду, - со скромной и кроткой, и всё же немного шутливой улыбкой, которую она так любила, склонил он голову. – Не буду бояться. Буду радоваться. Да, мужское морское настоящее дело – это правильно. Это здорово. Я понимаю, что всё гораздо труднее, чем представляется даже вот мне сейчас, и романтики гораздо меньше. Но это и есть правильно. Да, я, может быть, буду поступать. А папаша Мордер правда поможет?
-Ещё бы, - обрадовалась Ванда. – А с тем, что жизнь вообще такая штука несуразная, всё-таки надо как-то примириться. Ты бы поговорил с Максом. Он много чего знает.
Они уже давно миновали мост, успели пройтись по Крыгина – петлями, туда-сюда, глупо, без системы. Теперь вот шли по какой-то улице, названия которой сами раньше не знали. «Севастопольская» - прочёл зоркий Глеб на одном из деревянных одноэтажных домиков. Там, за домиками тихой одноэтажной улицы, где во дворах кое-где сушатся сети (не время ведь, наверно, всю зиму висели, вот хозяева…), за железнодорожной веткой – море – почти открытое. Нет, конечно, не открытое, Амурский залив, но он большой, Русский остров – далеко довольно – так что – почти открытое.
А над почти открытым морем в облачных грядах горел закат. Красиво, только вот не стоит заниматься его описанием – это всё пустое. Писано-переписано. Просто…
Просто если есть в мире – такое вот, это же как-то должно примирить с существованием этого мира?! Мира жестокого, но в чём-то и прекрасного. И сам ведь он, этот мир, от этой своей жестокости страдает. Так что хватит киснуть, лучше позаботиться немного о нём, об этом мире.
Глеб и сам уже почти пришёл к тому, что справится с этим. Сам справится. Или почти сам. Потому что уже почти справился.
А уж если на самом деле с Максом об этом… Макс-то ведь знает. Много больше знает, чем думают о нём те, кто кинул лишь поверхностный взгляд.
И Глебу это давно известно. Уж его-то, Глеба, взгляд был никак не поверхностным…
-В книге зачастую можно разрулить ситуацию, в которой надо выбирать между двумя настолько необходимыми или настолько ужасными вещами, что выбор невозможен… - печально говорила Ванда. В жизни же от этого обычно уйти не удаётся, и ужасный выбор делать всё же приходится. С Юлькой у тебя получилось прямо как в книжке – Юлька не забеременела. Глеб! А ты понимаешь, что ведь могла бы?! И, может, есть другая такая реальность, про которую ты ничего не знаешь – а что мы вообще знаем обо всех этих разных реальностях? – где она забеременела-таки? А? Не знаешь? Боишься?
Глеб молчал довольно долго, потом заговорил. Он сознавал, что, может быть, обижает этим Ванду, но и так всё оставлять было нельзя.
-Ты словно и не замечаешь ничего! Тебе всё кажется, что я тот же, что был год назад. А я, как ни нескромно так о себе самом говорить, во многом изменился в сторону того, чтобы повзрослеть и поумнеть. И отлично понимаю, что того, что было с Юлькой, можно только стыдиться. И вспомни, когда я в последний раз всерьёз совал нос в бутылку?! Давно ведь! И на шее у родителей не сижу, программы мои вполне себе в ходу! И суда современные вполне тоже компьютеризованны, и моему делу и в море тоже применение найдётся. Ты хоть сама понимаешь, что ругаешь меня сейчас – да, вот именно сейчас, за то, за что ругать стоило в самом начале? Ну пусть не в начале, но и не сейчас. Или ты тоже вместе со многими готова упрекнуть, что стал спокойнее? Но не могу я всё время на нерве, всё время в загрузе. Про многое приходится говорить самому себе: забей. И другим тоже. И это не подлость никакая и не равнодушие. Просто надо забить – и жить. А не…
-Ты всё это серьёзно? – не зная, радоваться или обижаться на себя, такую глупую и догматичную, сказала Ванда.
-Совершенно, - подтвердил Глеб.
-Тогда прости! – попросила Ванда. Они остановились, она положила руки ему на плечи, заглянула в тронутые сейчас улыбкой глаза. – Какие дураки все, что решили, что ты не смог подняться до высот, тебе предназначенных, что изменился в худшую сторону! В лучшую! И какая я сама дура и сволочь, что поверила им! Прости, правда прости! Прощаешь?
-Конечно! – с ещё более светлой и безмятежной улыбкой – может, она только минуты какие-то так светла и безмятежна, но сейчас – такая вот – ответил Глеб и бережно притянул её поближе к себе, и она тоже обняла его крепче.
-Люблю… - шепнула и то же самое в ответ услышала.
***
Маячок сознания, прошедшего через всё, через то лишённое человеческой логики нечто или ничто между жизнями, что люди считают смертью, в том числе, никогда не должен гаснуть, да, правда, ни во сне без сновидений, ни в смерти, ни в опьянении самом жестоком, ни в сопливом детстве, когда как в анекдоте: как же ни кричать, когда руки-ноги не слушаются и говорить не получается, как же тогда не вопить?! – и тогда не страшно. Тогда на самом деле можно поверить, что бессмертная космическая жизнь – это шкодно. Пусть страшно и больно – всё равно шкодно. А вот мазохист он! Любит, когда страшно и больно. Когда страшно и больно, нет скуки и пустоты, а это главное.
Это – чудо. Это – спасение, пожалуй что. Не во всём – так в чём-то. И это чудо именуется здесь, в этом мире, в этом пространстве, в этом слое сознания, про который все говорят, но про который никто ничего, похоже, не понимает – Максом.
Вся какая-то кривобоко-перекошенная фигура его умудрялась быть при этом каким-то непонятным, воистину непостижимым образом стройной и красивой, и многие девчонки заметили вдруг, что он красив буквально настолько, что от красоты этой оглушительной – хотя, казалось бы, и ничего особенного, вон глаза жидко-зелёные – и те узкие и заплывшие от постоянного сидения в Интернете и как следствие – вечного недосыпа – ещё-то что?! – просто теряешь способность здраво мыслить – это просто внешние проявления магнетизма и сверхобаяния могучей, прошедшей многие испытания и не разучившейся при этом смеяться личности. Испытания? А каково пронести этот пресловутый маячок через младенчество, когда ни ходить, действительно, ни говорить не умеешь?! То-то же! А знать, что нет и не может быть избавления от Вечности тому, кто однажды научился носить её с собой? Не оттого ли у него, такого стройного, худого, вернее, лёгкого, и характером тоже ведь, казалось бы? – такая тяжёлая – просто ноги в землю впечатываются – походка? Эх, Макс, Макс… Нет, Надьке реально повезло, чего говорить…
Может, и обманчивой поэтому была в чём-то его кажущаяся лёгкость, казалось даже иногда ¬– легковесность, и всё же он был настоящий оптимист. Да, не маска оптимизма, а истинный оптимизм. Он любил, чтобы было сознание. И жизнь любил. Попытка самоубийства? Да не так всё это было!! Ничего вы все не поняли!
Та же ярко-красная футболка, что была на Максе при том, не совсем первом, но всё же – по-настоящему-то  первом – разговоре. (И тогда, когда вену кромсал – она же была, ярко-красная, так её, кровавая…) Тот же фикус в кадке.
И кажется: вот ещё сейчас чуток прищурит и без того узкие глаза за очками с облезлым светозащитным покрытием – и окажешься с ним где угодно, а хоть бы и в «Трансильвании» той же – и идти не надо. Или не надо никакой «Трансильвании» - здесь хорошо, у Макса на диване…
-Странно, да?! – вздыхал Глеб. – Смерти нет, а скорбь есть. Сколько хочешь.
-И сколько не хочешь – тоже, - согласился Макс. – Самая настоящая, а вовсе не придуманная. Потому что вот жил себе человек, жил, выстраивал свою жизнь понемногу – и тут приходит смерть, и пусть даже и не совсем она фатальная смерть – и всё ломается. И зачастую всё ещё и забывается. А что такое Вечность без преемственности памяти – и на хрен она такая нужна?! Ведь пусть ты снова родишься, но ведь опять всё, или почти всё, кроме разве что творений, переживших на земле своих творцов, приходится строить заново. Именно из-за скорби, из-за страха смерти, про который триста раз уже говорилось – а он никуда не делся, ибо – иррационален, из-за мук предсмертных – а вот чисто физических, а не из-за фатальности – которой и нет – смерть заслуживает серьёзного к себе отношения. Уважительного, если хотите…
Они понимали друг друга с полуслова. И говорили – азартно, наперебой. Словно не для того, чтобы друг другу что-то объяснить, а – для себя всё окончательно по полочкам разложить. Совместными усилиями.
-И совсем не факт, что люди, любившие и любимые в одной жизни, - каялся Глеб, - в следующий раз не разминутся во времени, пространстве и просто в любви. Скорбь – она оттого ещё, что люди ничтожны и не умеют ни любить, ни быть добрыми, а лишь ненавидеть и убивать. А любовь получается не любовь вовсе, а профанация, потому что оказывается ещё недолговечнее короткой разовой человечьей жизни.
-Имей в виду, это и про тебя в некотором роде, - кивнул Макс. – Про многих не вспоминаешь уже сейчас. Просто не думаешь. А про новосибирскую жизнь и про бердскую? Как? Никак ведь?
-Никак.
-А с Вандой быть ты хочешь?
-Да, - горячо вскинулся Глеб. Макс усмехнулся:
-Горячность – не лучший аргумент в пользу того, чтобы тебе поверили. Сам себе не очень веришь – и горячностью этой сам себя убеждаешь. Именно потому что сомневаешься.
-Правда хочу, - сказал Глеб, подумав, уже более спокойно и веско.
-Ладно. А всегда хотел?
-Нет. Боялся.
-Вот-вот, - хохотнул, как и раньше частенько бывало, Макс. – В себе разобраться не в силах никто почти, а туда же – всем хочется что-то в мире менять. Полнейший разврат! Да, чудеса можно творить просто, всего лишь усилием воли, была бы воля сильная, просто вот так вот: пожелал – и свершилось. Только вот как узнать, чего пожелать? Как вообще может узнать человек, чего же он по-настоящему хочет, как решиться сказать себе: да, это то, что я готов пожелать со всей ответственностью, я не хочу, конечно же, чтоб шли мои желания вразрез с желаниями тех, кого люблю, во вред им. Как всё сбалансировать, как увязать непротиворечиво вместе желания свои и тех, кто дорог тебе, и тех, кто им дорог, и тех… и тех… и бесконечно? Возможно ли это? Похоже, нет? Вот и не стоит творить какие-то крупные чудеса. Как в медицине, в колдовстве своя клятва, ну, не Гиппократа пусть, а чья? всё равно чья… всё равно – не навреди. Вот и остаётся пользоваться чудесностью чудесного мира – по мелочам, со скуки. Да-да, чтоб скучно не было.
-Ты реально курить бросил? – Глебу уже нехорошо было от этого разговора – и обрывать его он тоже не хотел – вот нужно ему это было – выворотить изредка душу наизнанку, разобраться – а как без Макса? – в серьёзном. – Правда бросил, да?
Макс опять кивнул:
-Да я и раньше особо не усердствовал.
-А мне-то как? – вздохнул Глеб.
-Иди на кухню покури. Мои домочадцы-то ведь не бросали.
-Это из-за профессора Жданова?
-Ага, - рассеянно согласился Макс. – Да просто ведь и тебе противно смотреть на испитые бичовские рожи, только думаешь почему-то, что тебе это не грозит. А ещё как грозит. Всё что про алкогольный геноцид говорится – всё правда. Да и не многим мы этих бичей сами краше, когда пьяные.
Что-то изменилось. В Максе? Может быть… А в нём самом-то, в Глебе? Разве нет? Но что-то и осталось. Есть бег времени по Вечности, а есть и преемственность. Что-то осталось и со времён того разговора.
«Белая ночь» «DDT» всё так же стоит у Макса на рабочем столе. И их нерукотворный «Ветер» - опять же на песню «DDT». И Глеб хотел, чтобы именно его включил Макс. И Макс включил. На лице – ухмылочка, но – серьёзен. Просто привык надо всем подшучивать. И над тем даже, что и ему самому по-настоящему дорого. Да и голос серьёзен.
-Это как раз об этом и есть:
«И упав между нами, так недолго любимых,
  разбил он объятья, как простое стекло…»
Этот разговор был словно бы продолжение того, зимнего. Рваный разговор, бестолковый, вроде бы – а просто можно начать с любого места, с любой мысли. Потому что словно и не прерывался – всегда шёл на уровне подсознания, телепатии, всего такого, что – есть и почти обычно, обыкновенно, но во что большинство людей, не умеющих видеть чудесное в обыденной жизни, не верит. Ведь  чудесное не так уж и редко, а даже почти обыденно.
-Ну и чего мы добились? Клип Шевчуку склепали? А ему это надо?! Да у него на эту песню свой есть! А больше-то ничего!
-Свой есть, говоришь? Это где он в замочной скважине стоит? Ну-ну!
-И что? И стоит. Зато там действительно Ветер чувствуется. Который вообще в мире хозяин. Который больше, чем даже Смерть. А у нас – что? Воскрешение… Которое пусть и было, но очень многое лишает смысла, хоть и по большому счёту хорошо. А у него: «Где ещё одну жизнь одну смерть обвенчала…» Не только в песне, но и в клипе тоже. В исконном, в шевчуковском.
-Да, конечно… - вздохнул Глеб. – Всё правильно. «Парой вспышек огня в эти смутные дни…» Всё, сдаюсь, виноват.
-То-то же! – усмехнулся Макс. – И вообще! Глебушка, прикинь! Какие люди всё-таки трусы. Вот для тебя есть что-то такое, что ты бы не смог переступить даже под страхом смерти, даже если б она была по-настоящему фатальной?
Глеб всерьёз задумался.
-Наверно, есть, - сказал в конце концов. – Чужая жизнь, как ни пафосно, выше своей. Для меня в том числе.
-Я не могу понять, как можно было оставаться, соглашаться  жить в концлагере?! – с какой-то нездоровой горячностью вещал Макс. – Можно же найти способ покончить с собой?! Выжить, чтобы достойно жить потом?! Не верю!! Как жить с таким несмываемым позором?! Да позор это, позор! А я говорю позор! Многие не верят в бессмертие души? Да, в каком-то смысле мне легко рассуждать об этом – я-то даже не верю, я – знаю. Но неужели страх смерти сильнее позора – такого позора!?! Гордости сильнее?! Не представляю, как согласиться на такое позорное существование? Нет, я бы даже без надежды на возрождение оборвал бы его!!
-А где грань между тем позором, с которым жить ещё можно, а с каким уже смертельно унизительно? Мало разве и в обыденной жизни тоже и позора всякого позорного, и унижения? – как-то отстранённо спросил – то ли Макса, а скорее – себя самого – Глеб.
-Много. Не знаю. Сам каждый решает. Или должен решать. В меру своей гордости и трусости, - облил его Макс взглядом, напоминающим расплавленный свинец. – Только я уверен, что то, что в концлагере – точно за этой гранью.
…Потом, несколько дней спустя, эти идеи Макс высказал на уроке истории, посвящённом Дню победы. Очередному, можно сказать. И не только эти. Про свинство человеческое он говорил, когда о Войне вспоминаешь лишь девятого мая, ибо воспоминания настолько мучительны, что прячешься от них и пытаешься просто жить. Да, и он, Макс, тоже такой же. И ему тоже, он считает, оправдания нет…
Смерть достойна серьёзного отношения, и он, Макс, в этом уверен не столько разумом, сколько сердцем, потому что больше просто не к чему относиться серьёзно. А война – это воплощение смерти и ненависти. Ненависти даже больше.
А Отечественная – через столько лет в сознании народа уже во многом воспринимается не просто как святыня, а как символ. Это как раз то, что никогда нельзя оскорблять, потому что не просто объективно свято, а свято – для такого огромного количества народа. Потому что большинство – подавляющее! – верило, за что воевало. Поэтому как бы ни относился он с уважением к патриотизму, в том числе к патриотизму белого нынешнего движения, всё же у скинов при всех положительных качествах много идей недопустимых своей именно кощунственностью, пусть даже и правильных. Но иногда и правильность ничего не решает и не оправдывает.
Антон Анатольевич во многом, если не во всём, с ним согласился, и даже компания Антона Киселёва слушала его внимательно и не особо возникала. А Макс и сам не очень понимал, чего его так несёт. Одно дело – между друзьями высказаться, другое – на уроке. Кто это когда принимал так уж всерьёз? Но с другой стороны Антон Анатольевич был одним из тех энтузиастов, кто считает, что можно в перспективе прийти к тому, что уроки сведутся не к заучиванию материала, а к тому, чтобы учится мыслить. И в конце урока историк сказал:
-Подготовили бы вы группой к празднику концерт, а?!

***
-Чего это в последнее время – то ли гопотняка не осталось, то ли они от нас совсем отступились? – спросил Глеб.
-Пьеро спасибо скажи, - хмыкнул Макс. – Вместе с Ромичем его. А особенно самому Ромичу. – Помолчал и добавил: - С одной стороны вроде бы и правильный мужик этот Ромич. Да только вот я бы с ним за одним столом сидеть не хотел…
Они вдвоём – и в две гитары, которые, так, между делом, но – тоже не забыты – сидели на школьной спортплощадке, на брусьях, на самом верхнем. И сперва Макс пытался развить тему, по которой высказался уже на уроке истории, а потом – странно, что потом, вроде бы это и было самое главное, вспомнил о предложении Антона Анатольевича.
-Историк предложил нам военных песен концерт сделать девятого.
-Да ты что, не успеем, - скептически отозвался Глеб. – Меньше недели осталось. – Последние дни после рождения племянника, не выписанного ещё из роддома, но уже виденного в окно, слились во что-то единое, пусть хорошее, но утомительное, и он уже не очень хорошо соображал даже, какое сегодня число.
-Если собрать всех сейчас и прямо сразу начать репетировать, успеем, - возразил Макс. – Только вот просто военные песни нам не потянуть. Не потому что духом проникнуться не успеем. А потому что мы просто такую музыку играть не умеем.
-Ну а что тогда? – не понял Глеб. – Ведь действительно не умеем.
-Надо, - сказал Макс. – Просто военные песни – не сумеем, а по Высоцкому у меня аранжировки есть такие, как мы бы смогли играть. – Макс говорил с напором, зло, и Глебу вспомнились слова из одного старого Ольгиного романа: «злая весёлая депрессивность». Подумалось вдруг, что Максово злое веселье сейчас тоже в чём-то, если не во многом, депрессивно. И есть в Максе что-то инфернальное, по-настоящему, а не напоказ, злое и дерзкое, словно и не Макс он вовсе, а Марс, истинный бог войны, и войны при этом – правой, справедливой. – Представляешь, вот болото можно действительно всколыхнуть, если донесём. Встряхнём трусливых шестёрок гоповских, пусть у них если не стремление к правде проснётся, так хоть совесть. Или даже просто страх!
-Значит, надо делать, - уверенно сказал Глеб. – Давай обзванивать наших. Или просто давай я Игорю позвоню, изложу суть, а он пусть народ собирает.
Игорь идею поддержал сразу – наверно, сам о чём-то таком думал, но – с оговоркой, что Макс сам продумает, какие песни петь и – какие кто. И что что-то обязательно будет петь сам Макс – и пусть после того как аранжировки потихоньку сделал, и особенно после «Пожаров», даже и не думает отказываться.
А Макс и не думал – это Макс бы отказывался! Об этом он и крикнул Игорю, сунувшись в Глебов телефон.
-Я смотрю, ты уже всё продумал… И молчал!
Макс снова хохотнул.
На сборы Игорь дал народу что-то около часа, и пока они сидели вдвоём, Макс излагал Глебу свою концепцию.
Вся война вместится между двумя песнями: «Аистами» и «Песней о конце войны», песнями о первом и о последнем её днях. И поёт пусть Олесь. Себе Макс берёт только «Аистов», а последнюю песню – та ещё ответственность! – пусть берёт Пьеро. К его меланхоличному складу ума и характера её печальный оптимизм очень подходит. О балахоне Пьеро не может быть, конечно, и речи. И вообще выглядеть надо предельно скромно, неброско, и не надо никакого ни камуфляжа, в котором они сплошь и рядом, особенно Пьеро, в обычной жизни ходят, ни другого чего, напоминавшего бы о военной форме. Нет. Они – всего лишь выжившие в этом мире с войной благодарные потомки. И не больше. Но действительно благодарные.
Макс молчал потом довольно долго, что-то прикидывал молча и даже полез было в карман за сигаретами, забыв, что не курит уже, но от предложенной Глебом сигареты всё же отказался. Наконец он всё же, похоже, переварил свою новую идею и заговорил:
-Хотел всё Олесю отдать, да теперь передумал. «Лётчика-испытателя» себе оставлю. – И спрыгнул с брусьев, потому что издали увидел (Вот и близорукий… Или это что занимался по системе всё того же Жданова антиалкогольного?!), что подходит Игорь.
И Глеб подумал, что это, наверно, правильно – про то, как и что кому петь. У Олеся тоже, конечно, есть напор, но самые противоборствующие песни о войне надо петь с напором именно Максовым – с тем напором, который напрочь зашкаливает. И пусть «Лётчик-испытатель» - не из самых известных у Высоцкого, но Макс реально покажет, «кто раб, кто король, кто сильней, кто слабей, кто плохой, кто хороший».
***
Макс взял в руки микрофон, словно раненую чайку – бережно, даже как-то несмело.
Казалось, что нельзя ему выпускать гитару из рук – без неё эта музыка никогда не будет звучать так, чтобы и Высоцкого музыкой остаться, но и так, как должна звучать музыка у их группы… Казалось, передать это кому-то, научить такому – невозможно, но оказалось – и у этого правила о незаменимости есть исключение, пусть и единственное, пусть и на две только песни, Максу полностью доставшееся и доверенное – исключение по имени Надька.
И она первой тронула струны – нежно, бережно. Тронула – и прижала рукой. Несколько секунд хранила тишину, потом начала – снова и всерьёз.
Макс оглядел аудиторию – собравшихся в актовом зале школьников, учителей и гостей – глазами, вместившими весь мир. И шепнул почти:
-«Небо этого дня
ясное…
    Но теперь в нём броня
лязгает…»
Не было пока выворачивающего душу свою и чужие души с ней вместе напора, была лишь печаль, великая печаль конца вселенского…
Будет ли?
Не многим довелось раньше слышать, как поёт Макс, даже тем, кто и относил себя к поклонникам группы, которая то есть, то нет её… И всё же ждали – все. Просто было и в самом Максе, и уж тем более в голосе его, предчувствие взрыва.
И взрыв случился – но был это не рык, лишь наполненный ненавистью, но был это оставшийся печальным – так нехарактерно для Макса – вой:
«Дым и пепел встают
как кресты.
  Гнёзд по крышам не вьют
аисты!..»
Чувствовалось, что нет нынче в актовом зале случайных людей, нет врагов, а есть если и не единомышленники, то во всяком случае те, кто готов хоть на короткое время, хоть вот на время концерта, стать единомышленником, тем более что и требовалось-то для этого не много совсем: начать думать и чувствовать.
«Отбрели все от бед
в стороны.
Певчих птиц больше нет –
вороны…
Отбрели все от бед
на восток,
и над крышами нет
аистов…
Отбрели все от бед
на восток…
Певчих птиц больше нет,
нет аистов…»
И это – Макс? Только сейчас его печальная безысходность переворачивала посильнее обычного звериного рыка…
И тут же оставил Макс микрофон Олесю, с почти классической – Ева работала, Глеб почти нет, а в «Аистах» нашлось дело – «Песней о погибшем лётчике», и с другими многими песнями, которые были и которых не было на старой, в СССР ещё изданной пластинке виниловой (точнее, две их было в одном конверте, этих пластинок) «Сыновья уходят в бой». Глебу показалось вдруг, что зря Макс отдал Олесю «Мы вращаем землю», но нет, сегодня кураж был у всех почти такой, как у Макса всегда.
-«Здесь бы вряд ли нашёл и особый отдел
    руки кверху поднявших!
    Всем живым ощутимая польза от тел:
    как прикрытье используем павших!!»
Но подсознательно, казалось, все снова ждали Макса. И он явился, словно мировая, жестокая и безжалостная, справедливость в этот момент в нём олицетворилась.
-«… Мы взлетали как утки
с раскисших полей!..
         Двадцать вылетов в сутки –
                куда веселей!
         Мы смеялись, с парилкой туман перепутав.
         И в простор набивались
                мы до тесноты,
облака надрывались,
рвались в лоскуты,
пули шили из них купола парашютов.
Возвращались тайком,
без приборов, впотьмах,
  и с радистом-стрелком,
что повис на ремнях.
В фюзеляже пробоины, в плоскости – дырки.
И по коже озноб,
и заклинен штурвал.
И дрожал он, и дробь
по рукам выбивал,
как во время опасного номера в цирке!..»
Казалось, что Макс побывал – там… На поле боя Отечественной, ещё где, где страшно и трудно, словно искал там разгадки и спасения для всех, и нашёл эту разгадку, но только вот оказалась она в том, что спасения для всех, во всяком случае общего спасения для всех, нет и быть не может, зря Макс старался, зря душу свою смелую кровавил…
Всё, что оставалось Олесю – так это идти сейчас с Максом на контрастах. Иначе не поняли бы просто, не приняли б. И он свалился в «Полчаса до атаки»… Свалился с головой, в печаль и сознание человеческой подчас подлости и того, что бессмысленную жизнь проживать нет смысла, уводя за собой зал. И зал принял лирику, и они лишь изредка взрывали теперь её вещами злыми, дерзновенными и отчаянными. И поняли все они, и те, кто слушал их, тоже поняли, что, спев Высоцкого так, они навсегда оградили себя от упрёков в том, что ставят они себя на одну доску с попсой, поющей ко дню Победы военные песни и ко дню рождения Высоцкого – песни его, или хотя бы с козыревским, но всё равно коммерческим проектом «Странные скачки», который тоже ради того был в основном, чтоб себя показать. Что, спев Высоцкого так, они заработали право петь его песни.
Но понял всё-таки и Макс, что ещё раз сегодня ему всё же придётся отдавать гитару Надьке.
-«Кто сменит меня, кто в атаку пойдёт.
    кто выйдет к заветному мосту?
    И мне захотелось: пусть будет вон тот,
    одетый во всё не по росту…»
Но если уж и четыре года войны для вечности оказались не вечными, прошли-таки, то четыре часа концерта – это, казалось бы, и вообще ничто. И остались ему последние минуты. И к микрофону вышел Пьеро – теперь уже не совсем бритый – отрос уже небольшой ёжик, а больше он не давал ему теперь расти, состригал безжалостно, в обычной – и намёка нет на камуфляж – одежде, и всё же похожий на рекрута, и лишь печаль осталось в нём от персонажа итальянской комедии масок, да и Италия была нынче лишь страной Муссолини. Вышел и не стал ждать тишины.
-«Сбивают из досок столы на дворе…» - и она упала сама.
Может быть, Пьеро, то есть теперь просто Петька – это вообще воплощение просто земной всей печали. Вот так: из страха в печаль…
-«Вот уже зазвучали трофейные аккордеоны,
    вот и клятвы слышны жить в согласье, любви, без долгов…
    Но с красным крестом всё идут и идут эшелоны…
    А нам показалось:
почти не осталось
врагов…»
Пьеро опустил микрофон и уже без музыки повторил последнюю строчку: не спел, просто сказал:
-«А  нам показалось: почти не осталось врагов…» Рано показалось… Есть враги, и надо бороться! Нельзя расслабляться. Мы же мужчины. Мы воины, мы бойцы. Помните, у того же Высоцкого: «И когда наши девушки сменят шинели на платьица, не забыть бы тогда, не простить бы и не потерять»…
Вечер закончился дракой. Кто с кем и за что дрался, особо никто и не понял, хотя больше всех получил на этот раз – Ромы рядом не оказалось – Петька. Что ж, не привыкать. Смирились уже все (и лишь Пьеро это радовало, а если и не радовало, то во всяком случае гордость вселяло), что мужик действительно должен в принципе быть воином и бойцом. Думалось только, Глебу, во всяком случае, что вот из одних и тех же причин у разных людей получаются совершенно разные следствия. Действительность не в счёт – к разным людям разными боками поворачивается и учит поэтому разному, вот и сами поэтому люди разные. Но вот Пьеро решил, что песни Высоцкого учат непримиримости, не велят прощать не в частностях, а в принципе. Да, вот Петьку этому учат. А остальных? Ещё кому-нибудь такое пришло в голову? Кроме Петьки-то?!
***
Маленькая жизнь у тебя на руках. Что там маленькая – крохотная. Хрупкая. Племянник. Валька. И сам сразу сильный такой – вообще всесильный. Способный защитить от любых невзгод и опасностей. Как же это здорово-то! И каким-то новым, не распробованным ещё смыслом наполняется жизнь. И кажется, что всё получится, да, именно так, как Ванда говорила – по-настоящему, по-мужски. И Алиса с ногами сидит  на диване за спиной. Нет, она сейчас спокойна за сына. Знает, что с его рождением что-то в душе брата наконец прочно встало на своё, правильное, и нет ничего плохого в этой правильности, место.
Да, маленький. Совсем крохотный. Но ведь что-то чувствует. Ольга писала однажды, что ей страшно было осознавать, что она никогда не поймёт этого – страшно именно из-за этой непостижимости. Ему сейчас – не страшно. Потому что рассказывал Макс про маячок сознания. Потому что он и сам испытал что-то подобное, пусть и не понятое до конца. Просто – тихая гавань не так уж плоха, если на руках племянник. Этот крохотуля с пепельными и довольно густыми для младенца волосами – как у матери и глазами, которые, подобно глазам Вадима, меняют цвет – то они карие, то они зелёные. И который почти никогда – ведь младенец же?! – не хнычет.
Просто есть маленький Валька – и всё в жизни получится. Должно получиться. Он так решил…
***
И очень скоро у Глеба стало складываться впечатление, что его обманули. Да нет, никто его, знал он, не обманывал, и всё же – чувствовал себя обманутым. В лучших надеждах, может быть.
Просто в Ванде, совершенно не вредной и не склочной, благородной, мудрой и великодушной, всё же не было и малой толики того благородства, той мудрости и великодушия, что (при всей своей вредности и склочности, которые с возрастом и опытом нажила бабка Ванда) были в ней – именно что в бабке.
А с девчонкой – вон Пьеро оказывался словно действительно забытым, и нет бы Глебу радоваться, что они с ней – только вдвоём, только нет, смертельный друг – это такая преданность…
 Ванда, казалось, не замечала, что он стал на самом деле спокойнее. Снова и снова возвращались разговоры к теме, которую, казалось бы, давно пора было закрыть. Более того: казалось, уже и закрыта эта тема, а поди ж ты – всё же вот возвращались… И вот ведь вроде понимала: то, за что она его упрекала когда-то, что не держит высот – в прошлом. Конечно, она была рада, что ему удалось вроде бы убедить её, что это действительно так. А вот поди ж ты… Только вот так промахнуться могла только молодая Ванда,  бабка бы так ошибиться не могла… Чутче она была, бабка-то. И никогда не видевшая себя старухой Ванда-девчонка всё же порой завидовала себе опытной. И снова срывалась, и опять прощения просила, и он снова прощал, не зная куда несёт её, его, их обоих. Знал только: найдут они выход. Всё равно найдут. «Всё пропало, мой Маленький Фриц»?! А вот и не угадали!
Как-то томик стихов ему подсунула. Он отнёсся-то с прохладцей, но что ж делать, просит прочесть – прочёл…
«Снова тебя в волнении, с боем
  встречу я на своём пути.
  Но пусть тогда нам будет обоим –
  хочешь? – обоим по двадцати.
  Не будет во мне этой душной глуби,
  не омрачит она твой покой.
  …Но вряд ли меня ты таким полюбишь,
  и вряд ли тебя полюблю я – такой…»*
-Может, и правда, - сказала, - не судьба тебе меня – молодую – любить?
И утонули её слова в его глазах, в его руках, в его губах, убирающих, растворяющих боль – и всё же что-то не так – словно память бабки – с ней, словно она, молодая, не умеет любить, как любила бабка…
И снова испугалась…
Неужели стало всё обычно, обыденно, неужели воспринимает она его уже как человека, а не как ангела, по ошибке вмазавшегося в дерьмо нашей действительности?! Она уже привыкла держать себя в руках и не так сильно глупеть, когда она с ним рядом?! Нет, не так! Она научилась, а не привыкла держать себя в руках. Просто научилась.   А   это   необходимо   –    перестань     она   так   жёстко            
         --------------------
* Илья Сельвинский «Алиса»
контролировать себя, и опять потеряется перед ним, неземным. А дыхание при взгляде на него всё так же перехватывает…
Да только не так это у бабки было – мудрее, добрее. Искреннее…
-Как говорил Саша Башлачёв, «всё будет, стоит только расхотеть». Больше всего в жизни люди боятся серьёзности, и того, что кому-то очень всерьёз нужно, дать подчас очень трудно, даже самое лёгкое. Просто тяжело и страшно. Ты как-то рассказывал про девчонку, которая ещё в Бердске как-то случайно по ошибке забрела к тебе – и получила тебя – тоже случайно, тоже по ошибке. А ведь наверняка случалось обходиться порой не только без меня, но и без случайных девчонок?
-Ну…
-Не было для меня порой ничего мучительнее этой мысли: тебе приходится делать то, что мне кажется страшным унижением, но ты  скорее  согласишься  на  это унижение,  чем  на  пугающую тебя мою любовь… И я ничего не могу изменить… Ничего. Чем больше люблю, тем больше пугаю…
-Теперь всё не так, - попытался утешить, успокоить он её. Но она не успокаивалась, всхлипнула даже:
-Тебе надо было самому сойти с ума, чтобы что-то между тобой и сумасшедшей мной встало на свои места… Такие чудеса иногда случаются, но очень редко и  далеко  не  со  всеми. И  не   во
всех пластах сознания, не во всех реальностях… Всё моё отчаяние… Разве могла я вылить его на тебя… Не могу… - он прижал к себе её трясущееся, исходящее слезами обиженного ребёнка тело, ему казалось, что это он её обидел, а она знала только одно: ни у кого кроме него она не может и не сможет никогда искать защиты. Как бы ни стремилась она сама его защитить, но ей самой ничья защита не нужна, кроме его… Она плакала и плакала, и не было в её слезах и намёка на облегчение…
Казалось, рушилось всё, а только вот оба не хотели они этого. И как она ему когда-то в Полнолунии – или не было этого, или было во сне, или действительно только приснилось – пел он ей, свернувшейся у него на коленях, по детски вздрагивающей после слёз своих горьких и так и не облегчивших душу, колыбельную от «Иван-Кайфа», самую нежную на свете, когда важно только одно: чтобы человек, который для тебя всё – жил. Просто жил…
 -«Я тебе спою свою самую лучшую песенку,
     я протяну тебе прочную лесенку.
     Будут охранять тебя летние месяцы,
     только ты живи…
     Завтра прилетят к тебе добрые ангелы,
     самые хорошие и добрые ангелы,
     хочешь, из Франции, а хочешь, из Англии,
     только ты живи…»
***
…Петербург Достоевского, катаевская Одесса, Москва Есенина… Всё это есть, всё это правильно, всё это важно. Но есть ещё Петербург Башлачёва и Шевчука, есть Екатеринбург, или пусть хоть бледная тень его, всего Свердрока… А ещё есть крапивинский Севастополь и крапивинская Тюмень, и даже Екатеринбург крапивинский, хоть и не очень любимый, но – имеющий место быть, и… И, если уж смотреть ближе, есть Новосибирск Варвары Шестаковой, и есть, конечно же, есть, куда он денется, Владивосток Ольги Дыменко. Этот «прекрасный, несчастный, всеми Наздратенками и Лагутенками преданный город», который даже в печали своей, боли и неустроенности всё равно оставшийся единственным – прекрасным. Город Ольги и Ильи, город Вадима и Алисы, город многих и многих, для кого главное… ну, то, что действительно главное…
Но этот город Ольгин не успел за зиму стать городом Маленького Фрица… У неё были любимые места, он же только по большому счёту искал – ещё только искал! – свои. Вот Ольге редко приходила фантазия отправиться на Баляевку, больше любила Эгершельд, Чуркин, Змеинку, а он сегодня отправился туда – смотрел, открывал. Каменные глыбы – просто скалы, эстакада, трамваи, и до моря далеко, и движение чересчур уж, и всё не так, и даже как-то страшновато. А всё равно хорошо…
Надо к экзаменам готовиться (Он как ЕГЭ по русскому писать собирается – с восемнадцатью ошибками в одном слове?!), после удачного концерта группе хочется быть вместе, играть ещё – а он город открывает. А придёт домой – и к племяннику. А ещё – к компьютеру. Ведь обманчивая лёгкость написания гениальных программ – она ведь на самом деле обманчивая. Сами-то пробовали? Нет? То-то…
Безответственно? А вот как посмотреть. Пить не тянет, вообще в забытьё не тянет, на всё силы откуда-то берутся. Да, кофе много пьёт. Но это так – издержки производства. Просто всё получается. Почему? Потому что так просто должно быть. Потому что стал взрослее. Потому что понимает, что никакая доброта его не извиняет по сути тех слёз, которые пролить заставил он когда-то многих и многих. Потому что понял, что другого отца и другой матери, другой сестры и другого брата у него не то что больше не будет, а – не надо ему их – других-то. Пусть будут ещё племянники – это да. А брата и сестры… И города другого не будет. И правильно. И хорошо. И не надо – другого. Поэтому так и хочется сейчас открывать – этот.
Проблемы нерешённые остаются, конечно – и останутся. Куда они денутся… Просто он теперь научился с этим жить. А как?! Вот, научился…
Только вот Петьку всё равно жалко…
И вряд ли когда – уж эту-то проблему! – удастся решить…
***
-Что она в тебе нашла?! Смотреть противно, - в сердцах бросил Пьеро. – Лозинка! Тонкий и звонкий! Росток бледно-жёлтый, тянущийся к свету и не находящий его. Я вон хоть качаюсь…
-Скоро кабаном станешь, не хуже гопников, - вяло отругивался Глеб.
В последнее время группа собиралась или в «Чайке» (но это официоз), или отдельными – внутри группы – группками сидели они на школьном стадионе, на брусьях, где сидели тогда с Максом… Вот и сейчас – Глеб и Пьеро на верхнем брусе: Пьеро буравил стушевавшегося совсем «закадычного врага» полным боли и обиды взглядом – но почему-то ссориться всё равно не хотел. Эх, был бы Макс рядом – проще бы многое было. Не было Макса. Что-то странное творилось с ним и с Надькой его в последнее время: на репетициях не появляются, да вообще нигде не появляются, уроки прошли – их уже нет, и ни дозвониться не удаётся, ни дома застать. И попытки что-то выяснить на переменах ничего не дают, во всём у них полное единодушие и единогласие: всё нормально – и всё. Причём, похоже, действительно всё нормально – ощущение от них хорошее, светлое, улыбки опять же… Просто дела какие-то, где никому места нет, кроме них. Где-то там, где время Макса и Надьки.
Всё бы хорошо, да вот только – плохо, что без Макса проблемы решать сложно и не всегда получается. А он словно смеётся: а давайте-ка сами?!
Вот и пробовали сами – а не получалось разговора, а так – что-то вялое, если и ссора даже – то тоже всё равно вялая, ни азарта, ни надежды разрешить-таки неразрешимые в принципе проблемы. Даже просто больше молчания, чем слов. И всё же…
-Ты хоть действительно её любишь?! – спросил Пьеро. – Ясно, всё от неё самой зависит, не от тебя, но так хоть бы не так обидно было.
Пока Пьеро говорил, Глеб почти судорожно, почти лихорадочно искал ответ. Знал, что просто так отговориться сейчас – нельзя. И даже удивился, что снова ищет этот самый пресловутый ответ, который, совсем недавно казалось, найден уже раз и навсегда…
-Люблю, - вздохнул Глеб.
-Чего вздыхаешь? – усмехнулся Пьеро. – Тяжко? Не надо было встревать…
-Нормально… - Глебу совсем не хотелось рассказывать что-то такое – а вот даже о том, что не всё солнечно у них, легко и благополучно – казалось это чуть ли не предательством, но и Пьеро ведь здесь тоже не случайный, не последний и не лишний человек.
Был бы рядом Макс – и легче бы удалось, наверно, свернуть этот тяжкий разговор. Но не было Макса. Пьеро сам спрыгнул с верхней жёрдочки, протянул Глебу руку – а то тот, можно подумать, сам бы не спрыгнул…
-Ладно, всё, пора по домам валить. Пошли? Дай хоть сигарету, что ли?!
Они спрыгнули с брёвен, собираясь пойти по домам… И кто сказал, что не было Макса? Макс был. Стоял рядом, странно незамеченный, с усмешкой змея-искусителя взирал на Глеба и Пьеро. Слегка презрительно взирал, уже почти забытый – вот помнится, что есть такой – Макс, что он нужен, а какой он – а чёрт его знает. А вот такой вот – хохотнуть, надо всем и вся издеваясь слегка. Сейчас усмешка глаз за очками, и пальцев, слегка издевающихся над гитарой – тоже, предназначалась больше Пьеро – а вот нечего растекаться.
-«Но в час, когда полночь погасит краски,
    бывший Пьеро поменяет маску.
    Новый из тех, кто над ним смеялся, превратится в гной!!!
    Клоун не зря помнит эти лица.
    Вечером – шут, а теперь – убийца,
    в дымном трактире он отрешится
    с пьяною ордой.
    В кабаке с визгливой скрипкой
    за столом, от грязи липким,
    будет хохотать он Сатаной!!!»
Казалось, Пьеро сейчас или заплачет, или на Макса с кулаками кинется. Или и то и другое сразу.
Не заплакал, не кинулся.
-Ты чего?! – только сказал.
-А ничего, - рассмеялся Макс. – Всё вы вечно виноватых ищете. И ты в первую очередь. Если будешь выискивать, кто над тобой смеётся, кто-нибудь – да обязательно станет. Пока никто, заметь, не смеялся. Даже я. Цени. Просто ты личные обиды хочешь скомпенсировать на общественном поприще. А фиг. Всё равно все просекут, что это – личные обиды. Комплексы сраные.  Шипишь на Шевчука, а у него очень правильно:
«У бездомного пса видишь больше бродячей отваги,
  как, подняв свою лапу, он лечит родную страну…» Главное, про тебя. У тебя-то отваги в последнее время не хватает. Или и никогда не хватало. Или вот ещё – тоже у Шевчука, тоже про тебя и тоже очень правильно… - пальцы опять как-то ненавязчиво и в тоже время сердито дёрнули струны:
-«К чёрту слёзы! От них тоска.
    Наше время не терпит соплей.
    Посмотри, старина, на любого щенка:
    он резвее тебя и злей!» И шёл бы ты домой. У меня к Глебушке дело личное. Свидетели не нужны.
Пьеро, похоже, всё же не на шутку обиделся, но Максу, тем не менее, удалось его спровадить – это Максу-то бы и не удалось?!
-И что за дело? – спросил Глеб, когда Пьеро ушёл.
-Да никакого, - наплевательски махнул рукой Макс. – Просто ему надо побыть сейчас одному. Вот и всё. А дела никакого нет. Пусть учится собой владеть. А то характер-то нордический, а глаза вот – на мокром месте.
-Не слишком ли жестоко? – спросил Глеб.
-А, нормально, - отмахнулся Макс. – Фигня всё.
***
Глеб сидел у подъезда и тихонько покачивал коляску. Племянник сладко спал. Вадим с Алисой выкроили время между кормлениями и пошли в кино в «Чайку», которая в двух шагах – наобум, даже не зная, что там идёт, пусть и дрянь даже, лишь бы в люди на пару часов. Просто побыть вдвоём в толпе. Им было хорошо сейчас, но и Глебу – рядом с маленьким Валькой – хорошо было. Он улыбался светло и безмятежно – а вот светло! а вот безмятежно! – что, взяли?! – этому ласковому майскому вечеру, уже подросшим листьям, уже подсвеченных только на вершинах деревьев, прохожим, которым и дела нет до мальчишки с маленьким племянником в коляске, подошедшему Вацлаву…
Нет, Вацлава всё же стоило выделить из общей картины мира.
Учитель подошёл, сел рядом:
-Вадик дома?
-В кино ушли в «Чайку». Родители ещё с работы не пришли… Ничего, справляюсь. Да справлюсь… Всё здорово! А ты чего-то… Какой-то такой… Не такой…
-Важное решение принимать надо. Что ни реши, всё серьёзно. Валентина венчаться хочет. А я некрещеный даже. Так вот креститься – для меня серьёзнее, чем венчаться. Наши с ней отношения – это, как бы там что ни было – настоящее. А креститься… для меня – шаг, говорю же…
-Да а что такого-то?! – не понял Глеб. – Веришь – крестись, нет – значит, поймёт Валентина, тебя уж никак не бросит и не осудит.
-Значит, говоришь, по вере? – переспросил Вацлав. – Но сам-то ты тоже, было время, сатанистом был?
-Ну и был… Когда это было-то… В прошлой жизни, без преувеличения. А о христианстве я вот что сейчас скажу: для большинства ни о чём не задумывающихся людей это всего лишь, или не всего лишь, а просто в первую очередь – стремление к высокому, выходящему за рамки обыденности. И что с того, что большинство ни до какой истины не докапывалось, ни в какую суть не вникало, что с того, что на самом-то деле, в самом христианстве, этого нет. Удаётся этого состояния кому-то достичь с мыслями о христианстве – и хорошо! Мне иногда тоже удаётся. В храмах помимо роскоши ещё и величие есть. И в музыке церковной. Да я тут немного вперёд по времени заглянул – только не спрашивай, как – и у Шевчука одну потрясающую песню, ныне ещё не написанную, слышал. Ну ладно, ладно, уговорил: у Федьки был. Так вот… Там слова такие есть: «Всё ерунда. Господь нас уважает». И ещё: «Я что-то понял. Он не врал. Но рассказать не смею». Вот и я тоже – «выразить не смею». Хотя… Наверно, можно всё-таки. Бог у каждого такой, в какого он верит. Верит в то, что зло от бога – значит, у него – от бога. А у кого-то –  зло от человека. А бог – добрый.
-А у тебя как? – бережно спросил Вацлав.
-Не знаю, - светло улыбнулся Глеб. – По всякому. Светлого – да, хочется. А под церковными ли флагами, нет ли – суть ли важно?
-А сам-то не хочешь креститься? Раз так к этому теперь относишься?
-Сам – нет. Я всегда говорил, что люди ищут у Бога защиты просто потому, что жить страшно настолько, что хочется верить, что есть какое-то избавление. Только вот от нашего желания, чтобы это избавление появилось, ничего не меняется, ничего не появляется. Короче, начхать и Богу, и вечности, способны мы справиться с такой болью или нет. Так что не очень-то верится в хорошее. Мне вот лично. Просто есть вот мне чем забыться – и хорошо. Но вот в спасение не верю. И не совсем вообще понимаю, что это такое и с чем его едят. Но насчёт других – сплошная веротерпимость. Что же судить человека за то, что он слаб и сломался там, где и я сам тоже ломался – только по-другому… Так что прошли времена моего экстремизма. Как ни странно, даже Макс к этому делу – а Макс-то – сатанист оголтелый – в последнее время спокойно относится. Кстати, хочешь прикол – Надька рассказала. Макс в её объятья кинулся благодаря моему «Sensor»у. Ты не думай, они из этого секретов не делают – ни Надька, ни Макс. Так что вот – стал нынче и Макс веротерпимым. Пьеро только в сатанизме и твёрд на все сто. Даже жалко его: что-то все мы его в последнее время совсем зашпыняли…
-«Мы прошли свою дорогу
  по фашистам, по попсе.
  Мы тащили души к Богу,
  жалко, выжили не все», - процитировал Вацлав «Бородино», только не лермонтовское, естественно, а шевчуковское. – Кажется иногда, что вы с Максом выжили, а Пьеро – нет.
-Неправда, - мотнул головой Глеб. – Пьеро по сути мужик правильный. И душа у него живая и честная. Он поймёт ещё. Просто ему больно. И я в этом во многом виноват.
-Ты, говорят, «Sensor» продал и отцу деньги отдал? – решил сменить тему Вацлав – показалось, что сделал мальчишке-прадеду больно. Хотя на самом деле этого и не было.
-Ну да, - кивнул Глеб.
-А он взял?
-А чего ж?! Он же понял, что я от чистого сердца. Я ж правда… Говорю же: всё здорово.
-Хоть бы объяснил, - попросил Вацлав, - гуманитарию непутёвому, зачем этот «Sensor» нужен…
-А вот кому-то, - усмехнулся Глеб, впрочем, вполне доброжелательно, - сейчас бы стоило с сыном возиться, а этот кто-то ищет старого друга и мечтает вполне безответственно уговорить его напиться. Так?
-Так, - покаянно вздохнул Вацлав. – И что? С программой-то какая связь?
-А такая… Записываешь файл, из которого следует, что ты к Валентине всей душой, просто устал и по братцу моему соскучился. Валентина ознакомляется. Или ознакамливается? Ладно, да чего там, да сдам я этот ЕГЭ, чего там. Ну вот. Что-то типа телепатии, но не спонтанной, а по договорённости, но уж до самого дна. Настоящие чувства, а никак не модель. Вот у Надьки жизнь сложилась благодаря моей программке. Мелочь, а приятно хорошим людям помочь…
-И это всё? – спросил Вацлав.
-Не всё. Нерукотворные всякие вещички раньше только спонтанно получались. Но часто бывало так: в голове есть, а вытащить не удаётся. А теперь – не учи учёного. Или как там говорится-то?
-А халтуры не получится?! – засомневался Вацлав.
-Получится, - кивнул Глеб. – Выше крыши. Только халтуру частично отфильтруют сами зрители. Не всю, ясен перец, но ведь её и так немало было, и без меня.
-А как ты это сделал? – спросил Вацлав и хотел закурить, но Глеб вынул из его пальцев сигарету и спрятал её обратно в пачку, показывая глазами на мирно спящего племянника: мол, непорядок, а мог бы уже и приучиться к порядку, молодой папаша.
-Реально нерукотворно, - рассмеялся Глеб, спрятав сигарету. – Нет, правда: озарение, и всё тут. Ничего не знаю, не помню. Не было – и вдруг есть.
-А кому продал-то?
-А я думал, ты знаешь, раз говоришь… Сестре твоей троюродной.
-Еве?! – не понял Вацлав. – Это как?!
-Нашей Даше, - усмехнулся Глеб. – Дарье Ушаковой, то есть. Она на похороны приезжала. Видел же?
-Видел, - согласился Вацлав.
-Ну и вот… Знаешь же, она после родов опять в Питер вернулась, к Кирюше. И к работе. Конечно, Шевчуку и просто отдать не жалко бы было, но Даша убедила, что будучи правообладателем, он и так в проигрыше никак не окажется.
-«Всё смешалось в доме Анчаровых», - рассмеялся Вацлав. – Ладно. Если Наша Даша в деле, всё, стал быть, под контролем. Э, нет, не всё… - рассмеялся он, глядя на завозившегося в коляске и захныкавшего Вальку. – Понесли домой, он, наверно, обдулся. Смотри, вон ваши с Вадиком родители идут.
-Оба вместе, - обрадовался Глеб. – А то всё так здорово, а с ними всё равно ещё лучше.
***
Набирая Надькин номер, Пьеро сам ещё не знал, что скажет этой «шантрапе с редкими косами». По вдохновению. Как отреагирует на звонок, что сама скажет, если вообще что-то скажет – не очень-то в последнее время до них с Максом дозвониться удаётся.
Удалось.
-Да-а!.. – довольно игриво отозвалась она.
-Здравствуй, Надиночка! – Пьеро очень старательно изобразил голосом улыбку. – Ты сейчас очень занята?
-А что? – В голосе её ещё звучало так не свойственное ей кокетство, но Пьеро не мог обмануться: она поняла, что он хочет чего-то важного, какой-то серьёзной помощи. Но вдохновение вело его продолжить разговор в шутливом ключе: это как возможность в случае неудачи обратить всё действительно в шутку.
-Надин, а ты как бы отнеслась к парню, который хочет поухаживать за девушкой друга?
-Чисто теоретически, - оттранслировала телефонная трубка Надькин смешок, - нормально, а вот практически – вообще никак.
-А Макс ничего не узнает, - старательно продолжал улыбаться Пьеро. Но Надька стала совершенно серьёзна, и Пьеро начал быстро прикидывать варианты спасения разговора. Надо было ответить на такую Надькину фразу:
-А дело не в Максе. Я сама этого не хочу. То есть мне самой любые ухаживания посторонних, то есть любых отличных от Макса лиц попросту неприятны.
Похоже, Пьеро спас разговор воистину гениально. Он сказал:
-Надь, я пошутил. Просто мне плохо и одиноко. Но не хотелось об этом говорить. Думал обратить всё в шутку. Но раз ты не хочешь… правильно, наверно, не хочешь. Просто помоги. Побудь моим психоаналитиком. Это-то Макса ни коим образом не заденет. Надюх, ну ты же добрая. Помоги, а…
-Ладно, - согласилась Надька. – Кто бы ещё знал, что такое доброта по-сатанистски… Но это так, ремарка в сторону. Хотя, действительно, не очень понятно, то ли тебя от мира защищать, то ли мир от тебя – что добрее. Ладно, приходи.
-Не, - не согласился Пьеро. – Лучше ты приходи. Вдруг к тебе Макс придёт спонтанно и меня застанет. И у меня бабушка пирог с печёнкой испекла вкусный-превкусный. А ещё у меня мультик новый – «Последний вампир». Ты же искала, я знаю.
-Ну-ну… - усмехнулась Надька. – Я тебя отлично поняла. Тебе просто лень идти. Тебе нужен психоанализ с доставкой на дом. Да?
-Да… - согласился Пьеро – глупо было изображать оскорблённую невинность – Надька достаточно умна, чтобы не поверить в его пушистую белизну. – Но и про пирог, и про мультик всё правда. И про Макса тоже. Приходи. Ну пожалуйста…
-Ладно, иду. – И Надька положила трубку.
…Всё должно быть красиво…
-Бабуль, - попросил Пьеро, - дай скатёрку какую посимпатичнее да поменьше – на журнальный столик.
-Ванда, что ли, придёт? – спросила Наталья Александровна. – Помирились наконец?
-Мы не ссорились. – Все мирные и благодушные порывы слетели с Пьеро, и ему было уже всё равно, на кого огрызаться, на бабушку – так на бабушку. Но он всё же взял себя в руки – неприлично это – перед приходом гостей скандал затевать. – Просто Глеб её чуть пальчиком поманил, она и пошла как на верёвочке, а меня словно и вовсе на свете нет. Не она придёт – Надька. Ванда, наверно, ко мне больше вообще уже не придёт… И с Надькой мы просто друзья. Но тем не менее стоит встретить её по-человечески.
Наталья Александровна вздохнула и нашла для внука не скатёрку, а большую красивую салфетку, куда как больше подходящую к журнальному его столику. Пирога нарезала, булочек с корицей положила, варенья в вазочку – всё как в приличных домах, а не у нефоров-голодранцев. Памятуя давний печальный случай, спросила:
-Поить ты её на этот раз, надеюсь, не намерен?
-А она больше не пьёт, - пожал Пьеро плечами. – То есть абсолютно. И я тоже. Почти. Просто не с кем. Все бросили. – И неловко усмехнулся: - Бросили… То ли пить, то ли – меня.
-Здоровее будешь, - недовольная этим разговором, ответила бабушка. – А, вон пришла уже, звонит.
Пьеро впустил Надьку в комнату, заботливо указал место на диване.
-Здравствуйте, Наталья Александровна. – Надька светло, но и несколько светски улыбнулась – и села на диван с ногами – а вот бы ещё она стесняться стала!
-Здравствуй, Надюшка, - улыбнулась Наталья Александровна. – Ты чай горячий пьёшь? С сахаром?
-Не беспокойтесь, - всё так же улыбалась Надька. – Без сахара пью, а горячий или холодный – без разницы. Всякий пью.
-Бабуля, я сам принесу…
Наталья Александровна заметила, что Пьеро уже раздражён и поспешила в другую комнату. Не то что неприятно, когда при девушке на тебя внук рычит, а просто жаль его – дёргается, нервничает. Но Пьеро взял себя в руки, принёс чаю – ещё горячего. Надька положила себе на тарелочку кусок пирога, забралась с этой тарелочкой поглубже на диван, откусила, сообщила с набитым ртом, что вкусно – и поставила тарелку на диван. Посмотрела на Пьеро посерьёзневшими глазами.
-Ты же не пирогами меня кормить звал, а психоанализ мой слушать. Так вот слушай.
-Слушаю, - вздохнул Пьеро.
-Вот и слушай, - серьёзно сказала Надька. – Умей… нет, не так… учись слушать нелицеприятные вещи.
-Учусь, - снова мирно – а поди повоюй с ней! – согласился Пьеро. – Говори. Слушаю. Обещаю не скандалить.
-Ну так вот весь твой патриотический пафос, как и Максов сатанизм изначально, но Макс это перерос, а ты пока что нет – из обиды на жизнь, которая где-то вот лично с тобой жестока, проистекает. И, насколько я знаю, уже и сам Макс тебе что-то подобное говорил. С тобой же неимоверно тяжело общаться! Из тебя же негатив прёт! Ванда, скорее всего, просто не выдержала…
-Ванда – с Фрицем… - вздохнул Пьеро.
-Ванда-то – с Фрицем, - кивнула Надька, - да вот только Фриц не то чтобы слишком с Вандой.
-А с кем? – вскинулся Пьеро – немыслимая надежда вспыхнула на миг в душе и тут же погасла. Потому что Надька сказала:
-Да ни с кем. Просто весь в делах. Нет, они не ссорились, но только он кроме племянника и новой программы ничего не видит и не слышит. Её в том числе. А она учится не обижаться. Слышал, он «Sensor-2» пишет?
-Это что такое? – спросил Пьеро.
Надька снова откусила от пирога, посмотрела критически на хозяина.
-А ты что не ешь? Очень вкусно! Настоятельно советую! – и она сама рассмеялась от своей такой напоказ наглости. Пьеро тоже взял наконец кусок пирога, тоже откусил, стал старательно жевать – правда же вкусно, умеет бабуля. Надька же чувствовала себя вполне как дома: - Подвинь-ка варенье. Жимолость? Обожаю! – с улыбкой набивая рот, не совсем внятно продолжала она. – Так ты, значит, не знаешь, что такое «Sensor-2»?
Пьеро отрицательно замотал головой.
-А это чтобы всякие нерукотворные, миротворческие штучки не только в компьютер загонять, а – материализовать, - объяснила Надька. – Но мы же не про Глебушку сейчас говорим. А про тот негатив, который из тебя лезет. Тебе, по-моему, уже все миллион раз говорили, что ты радоваться не умеешь. И сказку графа Льва Николаевича Толстого не единожды рассказывали про злого скучающего волка и добрых и поэтому весёлых белок. Было такое?
-Было, - безрадостно согласился Пьеро. – А что делать? Ты говоришь: обида мной во всех вопросах движет. Может быть. Но как же не обижаться, когда обидно?! Ну вот если во всём фатально не везёт?! Вот в тусовке скиновской одна вполне милая девушка на меня вроде бы глаз положила, я попробовал развивать отношения. А она меня продинамила. Это вот как?
-А это потому что ты не тот человек, который может строить отношения без любви, - как маленькому, объясняла ему Надька, впрочем, не забывая при этом разбираться с жимолостью. – Поэтому на самом деле это ты её продинамил, а теперь тебе кажется, что она тебя. Вот так вот всё просто, - и Надька усмехнулась – а устала она быть серьёзной! – Тебе нужна Ванда. Вот так вот и никак иначе.
-Но Ванде нужен Фриц! – почти вскрикнул, ну, не вскрикнул, а всё же сказал это громко и с болью, Пьеро.
-Ванде нужен Фриц, - согласилась Надька. – Но ты ей тоже нужен. А поскольку всё же она не та, кто нужен ему, и всё, что было и ещё есть между ними – следствие всего лишь обстоятельств и её воистину чудовищной к нему любви, то тебе только и остаётся, что ждать. Ничего другого у тебя не будет и тебе не надо. Вот и всё. И вот он и весь мой тебе психоанализ. А теперь улыбнись, съешь плюшку и запиши мне обещанную анимашку.
«Видно, дьявол тебя целовал», - запел вдруг Надькин мобильник. Она быстро сориентировалась – и вот уже всё её существо на зависть Пьеро сочится счастьем  и нежностью. Значит, Макс… И она шепчет в телефон:
-…Нет, что ты, всё нормально. Я у Пьеро. Нет, что ты! О чём ты! Конечно, приходи! – И вдруг, оторвавшись от телефона: - Петь, ты не против?!
-Не против, - вздохнул Пьеро. А кабы и был против… не ему с Надькой спорить. Но он – не против. Конечно же, нет. Просто завидно немного чужому счастью. Но Макс – он ведь нигде не лишний. Тем более, раз придёт, значит, будет стопроцентная возможность помириться…
***
Это не быт. Это всё очень важно, нужно – и так далее.  Und so weiter, как немцы говорят. Вот такой вот «унд зо вайтер» получается… Достаточно, между прочим, печальный. Короче, работа любимая. Всю душу она, классная их руководительница, учительница немецкого, детям отдаёт. Приходится её всю отдавать, эту душу. Потому что иначе не выжить. Не отвлечься иначе… Да  и так-то тоже не отвлечься. Потому что весь мир – это он. Её Маленький Фриц. Нет, не мир это сузился. Просто он, её Маленький Фриц, сам огромен, как целый мир. Вмещает в себя весь этот целый мир. Да, вот так.
Да не ссорились они, не ссорились… И вроде бы и вместе они. Только вот он весь в трудах своих и заботах, разучившийся отдыхать, в мыслях своих – не о ней. Только улыбается, только говорит ей при редких встречах, мол, не обижайся, не соперница, нет – работа.
А она ни о ком и ни о чём не может больше думать. Он, вечно он, только он. И снова: я люблю тебя, мой Маленький Фриц. Я люблю тебя больше жизни. И никого и ничего больше в этой глупой и пустой без тебя жизни нет. Нет – и не надо.
Уже почти отвыкла от этих рук, от этих глаз. Разучилась не теряться в его присутствии. Разучилась считать своё немыслимое чудо ежедневным и привычным.
Потому что всё правильно. Потому что не бывают чудеса ежедневными и привычными. А только – немыслимыми…
Она ведь помнит, какие стихи читала Ева перед его появлением в той жизни, которой и не было словно. Но ведь была она, была, эта жизнь! И стихи Ева на самом деле читала:
«Я за ужином зеваю,
  забываю есть и пить.
  Не поверишь: забываю
  даже брови подводить!»*
Больно… Нестерпимо больно… Кажется порой, что когда ничего не ждёшь от жизни хорошего – легче… а так – хоть умри.
Нет, иначе, когда хорошего не ждёшь – умирает душа. А лучше уж самой умереть, чем жить с мёртвой душой.
Ничего, пусть будет. Она ведь сама – будучи старухой – доказывала, что боль делает жизнь осмысленной. Вот и получила. Хорошо! Пусть! Это – счастье. Вот такое вот больное счастье…
Не выдержала психика счастья…
Ладно, пусть.
Ведь всё ещё только начинается.
-------------------
*Анна Ахматова «Алиса»

У Макса с Надькой – продолжается, а у неё, её Маленького Фрица и у Пьеро – да, лишь начинается. Начинаются, наверно, времена, когда и общие дела у них найдутся, а не только одно её вечное сумасшедшее дело – в любви своей сумасшедшей разбираться. В той самой, в которой, ибо она иррациональна, разобраться невозможно.
Всё хорошо. Успокоиться и жить дальше. Понять, что это не трагический финал. И вообще никакой вовсе даже не финал.
И вообще это счастье – каждую секунду думать о любимом. Любить того, о ком хочется, о ком стоит думать каждую секунду…
Счастье!..
Да, бесконечно больное, почти что смертельное счастье. Но – именно счастье. А что умереть порой хочется… Нет, нельзя. Нельзя быть такой эгоисткой!
Вот и продолжается жизнь. И очень хочется верить (А когда хочется, это иногда получается – верить. Или надеяться хотя бы, что честнее.), что всё ещё будет хорошо. Не тихо, не спокойно, не гладко и благополучно, а – именно хорошо. Когда много всего – и счастья, и боли. Да, боли. Но ведь и счастья тоже…
***
-Вот… - словно бы стесняясь, сказал Вадим. – Илья нам с Вацлавом Ольгину рукопись оставил, чтобы Ян Арвидович опубликовал.
-Оставил? – не понял Глеб. – Он что – знал?! Знал, что погибнет?!
-Знал… - вынужден был сказать – не скроешь ведь очевидного, да и нельзя скрывать – Вадим.
-Так что же получается?! – давно уже не было такой бури в глазах младшего брата. – И ты тоже знал?!
-И я тоже знал, - с такой интонацией словно гипнотизирующей: да пойми ты наконец, что не могло быть иначе. И успокойся. – И успокойся, - сказал Вадим вслух. – Я не мог ничего изменить. И никто не мог. С Ильёй не спорили. Не спорят.
Глеб заметил вдруг, что Вадим вертит в руках не слишком-то толстую, но и явно не тоненькую пачку отпечатанных на принтере листов и дискету.
-Так мне-то дашь рукопись-то?! – спросил.
-Тебе как? – В голосе Вадима звучала если не радость, то облегчение чётко прослеживалось. – Отпечатанное или с экрана будешь?
-Давай бумагу… - из-за неловкости (все ведь знали, и он тоже, о чём писала Ольга очередной свой, оказавшийся последним, роман) грубовато попросил Глеб. Вадим протянул ему пачку листов, а сам продолжал стоять рядом. Тогда Глеб сел на свой кухонный диванчик, попросил брата: - Не стой над душой. Садись давай тоже рядом.
Вадим вздохнул и тоже сел.
Глеб пробежал глазами первый лист с эпиграфом из «Алисы» Ильи Сельвинского:
«Никуда души своей не денем.
  Трудно с ней, а всё-таки – душа.
  Я тебя узнал по сновиденьям.
  Снами никогда не дорожа,
  я тебя предчувствовал, предвидел,
  нехотя угадывал вдали,
  и когда глаза твои, как выстрел,
  мне зрачки впервые обожгли,
  и когда вокруг необычайно
  сплетня заметалась, как в бреду,
  я всё это встретил, как встречают
  долгожданную беду…»
-Ой-ё-ёй… - сказал он. – Знаешь, вроде и то, о чём, можно предположить, будет в книге. – Только не всегда удачно, когда от имени героини говорит мужчина. Не всегда на месте «предчувствовал, предвидел» там, где на самом деле «предчувствовала, предвидела». Хотя я до сих пор не могу думать без неловкости, что вот так вот стоило «предчувствовать, предвидеть» - меня. Ладно. Естественно, не могу я этого не прочесть… Но и не откомментировать – не могу.
-А Илья и сказал, что они с Ольгой оставляют за нами, за тобой, конечно, в первую очередь, право на редактуру.
Глеб погрузился в чтение. Минут десять они с братом сидели рядом и молча.
-О боже! – оторвался наконец от рукописи Глеб. – Это здорово, это потрясающе, но это страшно…
Вадим заглянул в рукопись, туда, куда показывал нервно вздрагивающий тонкий палец брата.
«В ту ночь эта песня казалась бесконечной. Других не осталось, а эту – допеть и начать снова. Он играл, а она сидела у него за спиной – и обнимала, словно бинтовала – руками, всем телом – прижималась в надежде если не всю боль забрать в себя, так хоть уменьшить, утихомирить, сделать несмертельной эту его боль…»
-Опять, ещё раз, уже третий, всё это пережить?! – Глеб отложил было листы в сторону, но тут же вновь взял их, опять погружаясь в чтение. Вадим обнял брата за плечи – тот поднял на него благодарные глаза и тут же снова опустил их к листам. Похоже, сразу читать всё подряд он не решался, что-то пропускал, потом возвращался, искал что-то в отложенной уже пачке. Словом, за пару часов он всю эту пачку перелопатил…
-«И всё.
Мёртвая лежала у него на руках.
«Волки тоже смертны»?» - вслух прочёл он последние строки рукописи. – Но ведь это же не конец?! – сказал. – После этого столько всего ещё было…
-Было, - согласился Вадим. – Только Ольги не было уже.
-И кто теперь допишет это? Ты? – обернулся Глеб и в упор пристально посмотрел на брата.
-До-пишет? До чего допишет? – спросил Вадим.
-Как до чего? – опешил Глеб. – До конца.
-До какого конца? – опять спросил Вадим. – Где он, конец-то? Можно писать дальше, но до-писать… Ты ведь жив и помирать, мне кажется, передумал? Так до какого конца-то? Не знаешь?
-Не знаю, - вдруг почти весело ответил братишка. – А может, и не стоит – до конца… Пусть пишется, пока пишется. Ты… Ты сам-то не пишешь?
-Пишу, - смутился Вадим.
-Вот и пиши, - улыбнулся – да, почти уже светло – Глеб. – Пиши, ладно?
-Ладно, - улыбнулся и Вадим – он рад был, что брат оттаял и успокоился. – Ладно, я буду писать.
-Обещаешь?! – уже с какой-то хитроватой даже улыбкой спросил Глеб.
-Обещаю, - ответил всё ещё чересчур серьёзный Вадим. – Да, правда, обещаю. Буду писать.
…Может, это и правда, что вопросов остаётся больше, чем нашли ответов, и всё же почему-то через всю боль тянется чувство: жить стоит. А раз так, только и остаётся, что жить, ведь так и только так можно ещё хоть что-то изменить в этой жизни к лучшему. Это же элементарно: чтобы менять что-то в жизни, надо хотя бы, чтобы эта жизнь была – как факт.
А без этого – никуда.

2005 – 2007
Хабаровск



























Саунд-трек романа о любви

Viva Kalman! (В.Самойлов) – Агата Кристи
Истерика (Э.Шклярский) – Пикник
Вертолёт (Э.Шклярский) – Пикник
Храм (Ю.Шевчук) – DDT
Лихо (А.Башлачёв) – Александр Башлачёв
Искушение Маленького Фрица (Г.Самойлов) – Глеб Самойлов
Петрушка (Ю.Ким) – Юлий Ким
Баллада о любви (В.Высоцкий) – Владимир Высоцкий
Дезертир (Г.Самойлов) – Глеб Самойлов
Поезд №193 (А.Башлачёв) – Александр Башлачёв
Вальс (Ю.Шевчук) – DDT
Возьми моё сердце (В.Кипелов, С.Маврин, В.Холстинин, В.Дубинин – М.Пушкина) – Ария
Джиги-Дзаги (В.Самойлов – В.Самойлов, Г.Самойлов) – Агата Кристи
Истерика (Г.Самойлов) – Агата Кристи
Ohne dich (R.Kruspe – T.Lindemann) – Rammstein
Верка, Надька и Любка (А.Башлачёв) – Александр Башлачёв
Петрушка (М.Покровский) – Ногу свело!
Зимняя сказка (А.Башлачёв) – Александр Башлачёв
Последний подвиг Евы Браун (Г.Самойлов) – Глеб Самойлов
Человек и кошка (Ф.Чистяков) – Ноль
Змей Петров (Ю.Шевчук) – DDT
Просвистела (Ю.Шевчук) – DDT
Ein-zwei-drei вальс (Г.Самойлов) – Агата Кристи
Styx (Ю.Шевчук) – DDT
Венгерское танго (М.Зуев, Е.Панин) – Иван-Кайф
Иду один (М.Зуев, Е.Панин) – Иван-Кайф
Хали-Гали-Кришна (Г.Самойлов) – Агата Кристи
Вечная весна в одиночной камере (Е.Летов) – Гражданская оборона
Марш космических негодяев (В.Высоцкий) – Владимир Высоцкий
Right into the bliss (A.Nystr;m – J.Renkse) – Katatonia
Вороны (Ю.Шевчук) – DDT
Белая ночь (Ю.Шевчук) – DDT
Опиум для никого (Г.Самойлов) – Агата Кристи
Пёс Дуглас (А.Вертинский) – Александр Вертинский
Пикколо бамбино (А.Вертинский) – Александр Вертинский
Ветер (Ю.Шевчук) – DDT
Ein b;ser Scherz (?) – Ewigheim
Абсолютный вахтёр (А.Башлачёв) – Александр Башлачёв
Петербургская свадьба (А.Башлачёв) – Александр Башлачёв
Прямая дорога (А.Башлачёв) – Александр Башлачёв
Тепло, беспокойно и сыро (А.Башлачёв) – Александр Башлачёв
Часы (А.Вартанов) – Магнитная аномалия
Мы выходим на улицу (А.Вартанов) – Магнитная аномалия
Чёрный пёс Петербург (Ю.Шевчук) – DDT
Приключения Че Гевары (М.Зуев, Е.Панин) – Иван-Кайф
Пожары (В.Высоцкий) – Владимир Высоцкий
Всему на свете приходят сроки (В.Высоцкий) – Владимир Высоцкий
Улица роз (В.Дубинин – М.Пушкина) – Ария 
Я получил эту роль (Ю.Шевчук) – DDT
Моряк (А.Козлов – Г.Самойлов) – Агата Кристи
Ковёр-вертолёт (А.Козлов – Г.Самойлов) – Агата Кристи
 Aleine zu zweit (T.Wolff) – Lacrimosa
Мы вращаем землю (В.Высоцкий) – Владимир Высоцкий
Хороший мужик (А.Башлачёв) – Александр Башлачёв
Слыша Высоцкого (А.Башлачёв) – Александр Башлачёв
Дядя Миша (В.Курылёв) – DDT
Человек за бортом (В.Высоцкий) – Владимир Высоцкий
Ангедония (Я.Дягилева) - Янка
Акутагава-сан (М.Зуев, Е.Панин) – Иван-Кайф
Аисты (В.Высоцкий) – Владимир Высоцкий
Песня о конце войны (В.Высоцкий) – Владимир Высоцкий
Сыновья уходят в бой (В.Высоцкий) – Владимир Высоцкий
Песня лётчика-испытателя (В.Высоцкий) – Владимир Высоцкий
Песня о новом времени (В.Высоцкий) – Владимир Высоцкий
Ангел – 2 (М.Зуев, Е.Панин) – Иван-Кайф
Разговор на войне (Ю.Шевчук) – DDT
Бородино (Ю.Шевчук) – DDT
Расстреляли рассветами (Ю.Шевчук) – DDT
Поэт (Ю.Шевчук) – DDT («Я получил эту роль»)
Фиолетово-чёрный (Э.Шклярский) – Пикник




СОДЕРЖАНИЕ

Брелок для мобильного телефона……………………….4
Светлый локон…………………………………………..84
Улица Минёров………………………………………...278




Переводы текстов песен групп «Lacrimosa», «Katatonia», «Ewigheim» выполнены автором романа, подстрочные переводы с немецкого – автора, с английского – Надежды Алёшиной.

Отдельная благодарность ГЛЕБУ ШЕЛКОВНИКОВУ, в некотором смысле прототипу Ильи. И не отдельная – за всё хорошее и плохое – АЛЕКСЕЮ «ТОРИНУ» КРАСНИКОВУ и
ВАДИМУ «МОПСУ» («mOBSCENE») ГАУЗЯКУ.
И ещё – МИХАИЛУ КРОПОЧЕВУ и ВАНДЕ ЧЕРНОВОЙ.

АЛЁШИНА АЛЕКСАНДРА АЛЕКСЕЕВНА

Контактные телефоны 8-4212-56-59-79, 8-914-1651-782
 и 8-914-2000-257
          Электронный адрес saschafinsternis@mail.ru
 









ШВЕЙЦАРСКИЙ ВАЛЬС

Эта жизнь будет вечно и вечно длиться, длиться и длиться.
Поколенья детей, и внуков, и правнуков – сколько ещё? – придут.
Этот город – Смерти и Моря столица.
А Море – приют души, потерявшей приют.

Смерть – это покой души, неспособной к покою.
А над русской бухтой звучит швейцарский вальс.
Это Море – вот смысл. Эта музыка Смерти стоит.
Эта музыка Жизни и Смерти – для людей – для нас.

Коль не ставится грань – значит смысл тоже потерян.
Мы навечно бессмертны – или это фантазии бред?
Я – земной человек. В это верю, не веря.
Там, где вечное «да», всё равно ищем мы своё вечное «нет».

Там, где вечная Жизнь, Вечность страшнее Небытья.
Этот круг разорвать – мне дано и мне не дано.
Вечность и Смерть. Смерть – это в Вечность отплытье.
Вечность нам не убить. Она есть, но без меня, но…

без… кого? Всё что нужно – минуты счастья.
И над русской бухтой – швейцарский вальс.
Вечность не чужда нам. Но и Смерти мы сопричастны.
Жизнь и Смерть, Море и Вечность – всё для нас.

















КАБИНЕТ ЧУВСТВА

И умру я у ног твоих,
и тогда истает печаль.
Вечность ждёт только нас двоих
в свою тёмную тишь и даль.

Это значит –
есть Надежда.
Это значит –
Смерти нет.
Это значит –
всё как прежде.
Это значит –
ты во мне.

Неземной светлый ангел мой!
Лишь любить тебя я могу.
Дивный мой! Несказанный мой!
От тоски тебя сберегу!

Это значит –
мой любимый.
Это значит –
Смерти нет.
Это значит –
всё смогли мы.
Это значит –
я в тебе.

Солнышко! Недалёк рассвет!..
Я люблю тебя… я люблю…
Можно сделать «да» из любого «нет».
Я весь мир тебе подарю.

Это значит –
грусть напрасна.
Это значит –
я с тобой.
Это значит –
жизнь прекрасна.
Это значит –
мой родной.

Солнышко! Мы дождёмся дня!
Верю я: недалёк рассвет.
Я ворвусь, поверь, чтоб спасти тебя,
к Вседержителю в кабинет.

Это значит –
есть Надежда.
Это значит –
ты со мной.
Это значит –
чувство нежно.
Это значит –
нежный мой…




















ПОБЕЖДЕНА, ПОКОРЕНА

Побеждена, покорена,
без выстрелов захвачена,
что вроде бы считать должна
своею неудачею.

Но вовсе не огорчена –
приемлю благодарно я.
Пусть завоёвана страна –
в ней армия ударная.

Я у тебя давно в плену.
Не жду освобождения.
И эту участь не кляну.
Моё ты наваждение.

Ты, только ты и вечно ты,
мой светлый бог и ангел мой!
Ты – воплощенье чистоты,
а вот – свела судьба со мной.

Моё спасенье и тоска,
палач, судья и адвокат,
и пистолет мой у виска
осечку дал уже сто крат.

Моя судьба – в твоих руках.
И пусть. Иначе не хочу.
Коль не прогнал – живу пока,
за всё свободою плачу.

Я всё равно тебя люблю –
благодаря и вопреки.
Молчу. В глаза твои смотрю –
во тьме кромешной маяки.

Слова – они всего слова.
Я всё скажу молчанием,
пусть я права и не права
в надежде и отчаянье.

Я всё равно тебя люблю,
благодаря тебя за всё:
за боль, за счастье, за тоску,
что выплачу в твоё плечо.

«Я всё равно тебя люблю» -
вовеки будет истиной.
Зачем я это говорю?!
Всё ясно. Ты – Единственный.


Рецензии
В целом роман классный . Когда чуваки Высоцкого исполняют - это вообще хорошо . Редко кому удаётся . А драка в конце - прям шАбаш какой-то .

Короче - молодец Саша ! Только не принимай близко к сердцу , тут чувствуется много личного , как с Ольгой в платьице белом с синими оборочками .
Мастера с Маргаритом она мне в смерти напомнила - дальше планеты Понтия Пилата - в покой .
Спасибо , всего .

Игорь Аграчёв   02.07.2010 03:46     Заявить о нарушении