Константин А. Еленский. Четвероязыкие хлопоты

Константин А. Еленский. «Отрывные минуты». Под редакцией Петра Клочовского.
Гданьск: «Слово. Образ. Территория», 2007
Konstanty A. Jele;ski, Chwile oderwane. Opracowa; Piotr K;oczowski, wyd. S;owo/ obraz terytoria, Gda;sk 2007

Четвероязыкие хлопоты
Меня связывают близкие отношения с четырьмя языками: польским, итальянским, французским и английским. Я неплохо говорю по-немецки, но немецкий остался все-таки чуждым мне языком. В нем я прыгаю, словно с камня на камень, со слова на слово, с трудом достигая конца длинных предложений, которым Wortfolge* придает большое значение. Немецкий для меня остается маскарадом, в котором мое хорошее произношение ; не более чем шутка, пародия в духе хайдельбергского приват-доцента или немецких галлицизмов венского журналиста.
Я принадлежу к последнему поколению поляков из помещичье - интеллигентской среды, в которой никто не помнит, когда изучил французский. Первые годы детства я провел у бабушки, то есть среди людей, говорящих между собой чаще по-французски, нежели по-польски. С тех пор до сего времени в моем французском звенят провинциальные обороты и архаизмы, привитые мне «семьей» гувернанток и мадемуазель, передающих их из поколения в поколение с начала прошлого века. Руководствуясь рано проснувшейся страстью к чтению, я наткнулся на Дюма-отца, который нравился мне куда больше Сенкевича. Позже, в неполных четырнадцать лет оказавшись в бабушкиной библиотеке, в моей «культуре» оказались не только Бальзак, Стендаль, Золя, но и Верлен, Эредиа, Октав Мирбо, Гюисманс, а также Рашильд, Пеладан и весь прочий fin de si;cle’ [“Конец века”]. По-французски я писал письма и стихотворения, и в тринадцать лет перевел на этот язык несколько стихотворений из «Восточного вечера» Станислава Балинского.
В одиннадцать или двенадцать лет, уже говоря по-французски и по-немецки, я начал учить английский. До тех пор английский был языком, на котором в моем присутствии говорили между собой взрослые, если не хотели, чтобы я их понимал. Мои родственники, - тети и дяди, бабушка и ее сестры, – неважно говорили по-английски. В польской лингвистической социологии только аристократия стремилась к совершенству английского языка, придавая ему не меньшее значение, нежели совершенству французского. В усадьбах, где я проводил лето, лежали старые ежегодники „Illustrated London News" и „Punch", абонементы которых заканчивались в 1914 году. Английский язык в моей семье был именно языком культуры. Моя бабушка и ее сестры любили английские повести в дешевых изданиях «Tauchnitz». Читали они преимущественно женские повести Розамунды Лехманн, Виктории Саквилл-Вест, а также Кэтрин Мэнсфилд и Вирджинии Вулф. Любимой книгой моей бабушки была «Миссис Делловей» В. Вулф, и я помню, как она настаивала на том, чтобы я ее прочел. Описание дня этой элегантной и деликатной женщины мгновенно прискучило мне, и не имело значения то, что в этом вопросе вкус моей бабушки совпал с литературными пристрастиями просвещенного авангарда.
На итальянском языке мои родственники говорили постольку, поскольку в молодости три года провели в Риме (как, собственно, выучили и испанский, находясь в мадридском представительстве). Чудесно говорила по-итальянски также моя прабабушка, Тереза Чарновская из рода Збушевских, ; она «читала Данте в оригинале», как не без гордости говорили в семье. Когда я был маленьким, она переводила мне с итальянского отрывки из «Il cuore de Amicisa», время от времени прочитывая на итальянском целые предложения. Несколько лекций итальянского я прослушал в Риме в 1940 году. Но мое знание итальянского ; привычка, результат нескольких послевоенных лет, проведенных в Неаполе и Риме. Помню собственное удивление, с которым в один прекрасный день я убедился в том, что не только все понимаю, но и легко говорю по-итальянски. Судьбе было угодно, чтобы, даже живя в Париже, я чаще говорил по-итальянски, нежели по-французски. Итальянский стал моим повседневным, «домашним» языком.
Вот все, что касается моей филологической «базы». Конечно, я отдаю себе отчет в том, что «Четырехъязычность», предоставляя столько эстетических и интеллектуальных переживаний, расширяет возможности непосредственных контактов между людьми и сказывается на писателе практически, облегчая его профессиональную деятельность. Не смотря на расстояние между мной и Польшей, помимо скудости моего языка, вопреки досаде, часто причиняемой грамматическими и синтаксическими сомнениями, я считаю себя польским писателем (критиком? Эссеистом?). Польский язык временами ускользает, но я не теряюсь. Я чувствую себя с ним словно в собственном доме, который знаешь наизусть, редко его посещая. Возможно, я заблуждаюсь, думая, что найду дорогу среди слов-предметов даже с закрытыми глазами, но к случайным препятствиям отношусь доверительно, как к своей собственности. В конце концов, я начал писать на польском языке случайно, ; в конце войны друзья притащили меня в редакцию «Газеты солдат 1-й танковой дивизии». Не знаю, решился бы я на когда-нибудь на литературную деятельность, исходя из собственной инициативы, если бы не журналистский опыт упрямого преодоления повседневной рутины и тот факт, что письмо было для меня увлечением, обязанностью «творческой» ответственности. Я отдаю себе отчет в том, что первым языком, на котором я старался выразиться в письме и в литературе, был, в конце концов, не польский, а английский язык. Я начал писать на польском в 1945 году. Во время войны же философские и литературные эссе, написанные во время учебы в университете Св. Андрея и Оксфорде, впервые поставили меня перед проблемой литературной речи. Мне кажется, я тогда писал правильно: в 1942 году за эссе я получил межуниверситетский Grey Prize for Mora; Philosophy, и вручили его мне, среди прочего, за «высокие достоинства формы».
На французском языке я также начал писать не спонтанно, ; благодаря заказу. Около 1952 года ко мне стали обращаться французские ежемесячники -
„Preuves", „Saturne", „Evidences" ; с просьбами о статьях, посвященных некоторым польским обстоятельствам. Из различных соображений Я принимал эти предложения. Уже тогда я был близко связан с «Культурой», и высказывание своей точки зрения по поводу определенных польских обстоятельств в иностранной прессе казалось мне существенным. Кроме того, французские гонорары занимали важное место в моем бюджете. Собираясь писать наброски к симпозиуму «полиглотов» я, просмотрев первые статьи, поразился их любезности, их безликой незначительности. Французский язык все еще парализовал меня, но и значимость стиля обуславливалась высоко ценимым в нашей семье понятием d'une phrase bien tournee [«настоящее высказывание равно хорошему угощению»].
Совершенство французского языка иностранцам часто представляется необходимостью употребления наибольшего числа готовых, сфабрикованных оборотов речи. Даже хорошие писатели, пишущие по-польски ясно, сжато, убедительно, говоря по-французски, кокетничают, выстраивая фальшивые, церемонные па, как пансионерки или послы-самозванцы. Другой, менее неприятный, но тоже небезопасный для иностранца соблазн заключается в «классицизме», стремлении брать пример с Мадам де Лафайет и Никола де Шамфор. В моих первых французских статьях мне видны зеркальные отражения такой гримасничающей, несмелой, претенциозной «мордашки». От «школьного дипломатического» французского меня освободило знакомство с Аудиберти и Жене. Не то чтобы я старался подделывать барочные экстравагантные формы «Le maitre de Milan» или сумасшедший лиризм «Notre Dam; des Fleurs»; но тогда стало понятно, что, помимо нарочитой кристаллизации французский - это язык, который можно видоизменять. С тех пор мой французский приобрел стиль, может быть, еще более капризный, нежели польский. Я причинял беспокойство классицистам в редакции „Preuves", которые часто говорил мне: «Это не ошибки. Но это и не французский язык». Я отвечал им, что моей целью является не достижение совершенства «универсального» французского стиля, но свободное выражение того, что хочу сообщить на чужом языке.
Литературный язык «писателя-полиглота»-сообщающийся сосуд: за развитие в одном направлении расплачиваешься регрессией в другом. Поскольку по-французски пишу часто и, как мне кажется, все более естественно, все больше затруднений доставляют мне английские тексты. Последним я написал достаточно длинное предисловие к сборнику эссе европейских и американских писателей, выпущенному осенью под названием «History and Hope» в издательстве «Routledge and Kegan Paul». Я не говорю о небольших грамматических или синтаксических ошибках, - они легко исправимы. Текст академический, и сам дух английского языка с его условными оборотами навязал мне маску объективного, точного, аналитического слова, ориентированного на убедительность профессуры. Может быть, здесь следует упомянуть о последствиях для полиглота связей определенных разделов культуры с некоторыми языками. Я, собственно, был в состоянии написать предисловие к «History and Hope» по-английски потому, что моим знакомством (пусть и поверхностным) с социологией, экономией, «политическими науками» я обязан чтению книг на английском языке. Но терминология из отрасли истории искусства, литературной критики, психологии, философии знакома мне прежде всего в ее французском варианте. Поэтому в моих польских текстах наверняка много англицизмов, когда я пишу на темы «социологические», и галлицизмов, когда занимаюсь искусством или литературой.
Почему писатель-полиглот в эмиграции не всегда решается окончательно перейти на единственный литературный язык? Это изредка случается, и результаты встречаются превосходные: английский Е. Петркевич, французский Сиоран или Ионеско. В моем случае, ; критика или публициста ; ситуация представляется несколько иной. Наибольшее удовольствие доставляет мне создание текстов для «Культуры» - только потому, что мои статьи вызывают определенный резонанс в весьма скромном, в сущности, кругу друзей. Я знаю, что мои статьи в «Культуре» читает как минимум редактор, что их должен обязательно прочесть в корректуре Зигмунт Герц, что они вызывают живую реакцию Юзефа Чапского, что некоторые другие люди прокомментируют их в беседах или в письмах. Возможно, у меня больше французских и английских читателей, но я для них – только один из тысячи анонимных писак.
Если бы не инициатива Ежи Стемповского, я бы и не вспомнил о записках, которые изредка набрасываю, без конкретной цели их опубликовать, собственно, не заботясь об их предназначении. Но мне кажется характерным то, что эти записки включают страницы, написанные на польском, французском и итальянском языках. Возможно, моим естественным словом является мой личный, трехъязычный макаронизм.
[1961]

Перевод с польского: Богдана Пинчевская
Опубликовано в журнале "Новая Польша"
№ 12 (103) 2008
http://www.novpol.ru/index.php?id=1081


Рецензии