Ведро воды московского разлива

ВЕДРО ВОДЫ МОСКОВСКОГО РАЗЛИВА

Наконец-то он сломался. И в мою полутемную комнату с вылинявшими обоями больше не врывается непрошеным гостем наглый грязный поток лжи, лицемерия и насилия. Я избавлен от "бом-бом-бом", мне не предлагают замычать или захрюкать, заблеять, скорее купить, пока не подорожало и чем-то подтереться. В моей полутемной и днем, и вечером (нет ни денег, ни желания менять перегоревшие лампочки в пятирожковой, когда-то вполне приличной люстре) комнате погасло дьявольское окно в чужой, злобный, жадный, наглый мир. Мир без границ, в том числе и моральных. Газет я давно не читаю: они дороги и насквозь прописаны ложью и ненавистью. Раз их издают, значит, на это есть деньги. По-моему, денег у честных людей сегодня быть не может. Откуда, в конце концов?
Телевизор мой, по нынешним меркам и не очень роскошный, был куплен женой, на заработанные ею, и она все время это подчеркивала, деньги. Оставлен на память, что ли. Как огромная, бывшая когда-то коммунальной квартира. Впрочем, она моя. Я фактически собственник этих ста метров в разваливающемся дореволюционном доме с толстенными кирпичными стенами и постоянными протечками переложенных при Хрущеве водопроводных труб. В этой квартире, с щербатым рассохшимся дубовым паркетом, выскакивающим при каждом неверном шаге, и бурыми потеками на отслаивающейся штукатурке потолка, множество клетушек, коридорчиков и дверей, ведущих в никуда. Никто теперь точно не знает, сколько здесь комнат: по разным планам выходит разное, и все это давно не соответствует реальному положению. Поэтому приватизировать мне ее не разрешили. Быть может, надо было ДАТЬ.
Но за что? Разве квартира, в которой три поколения моей семьи прожили восемьдесят лет, не моя?! Даже всеведущий ЖЭК-РЭО не знает, когда моя семья въехала в нее. Известно лишь, что во время великой смуты начала века. Но формально ею до сих пор владеет государство: жадное, подлое, лицемерное. Всегда готовое лишь к одному: отнять. Жизнь, здоровье, будущее...
И всё же все, даже те, жадные, злые, бессовестные, что пришли, которых мы сами привели к власти по безалаберности и скудоумию, считают, что квартира моя. Или пока не нашелся хозяин на развалины в центре Москвы? Жена всякий раз, когда что-то ломалось или текло, не уставала подчеркивать "в твоей квартире темно", "в твоей квартире нет воды", "в твоей квартире дурацкая планировка". И даже злые духи упорно водились именно в моей квартире.
В ней действительно много старых вещей - "рухляди", как стала говорить жена. Но все это стало рухлядью не сразу. Еще несколько лет назад это были вполне приличные вещи. Но вот пришли сникерсы, мерседесы и сериалы, в которых плачут богатые... Вот счет пошел на лимоны и баксы, и у знакомых стало неприлично спрашивать не только, сколько ОНИ зарабатывают, но и что вообще делают.
И тогда, вдруг, все это стало никому не нужным. Как и то, чем я занимался всю жизнь. Как я сам. Как русский язык, который когда-то преподавала моя жена. Как русская литература, которой еще несколько лет назад она учила детей. Как все мы на нашей земле в наших домах, еще помнящие, откуда мы. Мы стали не просто не нужны:  нас стали чураться, избегать, выталкивать. Выбраковывать, как некондиционный скот, как собак, не подходящих новым хозяевам.
И стали постепенно перекрывать кислород. Все меньше и меньше платили денег, все чаще, вольно или невольно, подчеркивали, что любой вор, который "приспособился" и "вписался", куда ценнее, чем мы, - быдло, которое не умеет жить так, как нас хотят заставить.
Жена перешла на иностранный язык, и ей продолжали что-то платить: не за великие знания, а за каторжный труд. Но платили. И чем больше приносила она, чем меньше я, чем больше кичились доходами знакомые и незнакомые, чем больше жировали те, кто вписался в очередной исторический зигзаг, чем назойливее становились сникерсы и мощнее мерседесы, чем больше лжи лилось с экранов телевизоров,- тем чаще мы начинали ссориться, тем чаще я оказывался никчемным работником, плохим отцом и никуда не годным в постели...
"Смотри, - говорила жена, показывая на чету челноков, разгружавщих у нашего подъезда мешки,- вот люди, умеющие жить и работать. Они живут будущим, а не прошлым, как ты. И как одеваются их дети..."
Конечно, она была права. Что толку ходить в редакцию, где платят столько, что мне самому не хватает на жизнь даже впроголодь? Но как объяснить, что мне некуда больше ходить, что я не найду в этой стране работу?!  Что вреден тем, кто пришел. Вреден просто тем, что существую, что дышу и думаю!?
Она била и била по самым больным моим местам. Еще бы, кто лучше ее знал их!  И тогда я начал огрызаться, а она твердить, что я ее ненавижу и это потому, что никуда не годен и ничего не умею. Даже воровать...
И это был кошмар. И в этом кошмаре была какая-то правда, потому что по-другому, не предавая, не обманывая, не изворачиваясь, жить было невозможно. Мы вырастили сами тех, кто пришел и навязал нам свои правила игры. И они взялись за руки и образовали второе, внутреннее кольцо вокруг Белого дома. А мы закрывали их от танков во внешнем кольце. Идиоты. Зачем?!
Бог весть, чем все это могло кончиться. Мне не раз приходила в голову мысль прекратить все разом, но похороны были бы семье не по карману. И вот ей удалось уехать. Это невероятно, но удалось. С детьми. Очень далеко и, надеюсь, навсегда. О том, чтобы поехать с ними, не могло быть и речи. Я - часть этого дома, двора, Москвы. И связь со мною разорвали еще раньше. Я - как не отпавший хвост головастика, мешающий прыгать лягушке. Как ненужное в новой жизни прошлое. Как старые книги в старых шкафах.
...Наконец-то сломался говорящий ящик. Или я его сам сломал, когда пытался настроитъ местную антенну? Теперь можно спокойно по¬читать старинные, в кожаных с золотом переплетах книги. Они так долго ждали меня! Они так долго ждали, когда их будут читать, бережно шелестя страницами...
Мои дети будут читать чужие книги на чужом языке. Это их плата за возможность жить: они должны забыть, кто они и откуда, иначе их не примут там, в чужой стае. Впрочем, они не выбирали: за них выбрали. Им повезло? Они, возможно, будут считаться людьми. Если только то, что уже ползет, смердя, по нашей земле, не приползет и туда. Если только. И тогда я понимаю, зачем я здесь.
...Я все реже хожу в редакцию. А что там вообще-то делать? При наших тиражах не понимаю, откуда вообще берется зарплата. Главный редактор (О Боже, он-то откуда взялся? Раньше - номенклатура горкома, а теперь-то чья?) уже намекал, что деньги даром не платят, не при коммуняках живем, и не худо бы мне совмещать обязанности курьера. Я выслушал и не взорвался. Молчал. Отвзрывался за годы великого перелома.
Приезжал на своей "девятке" школьный друг, которого я последий раз видел на защите его диссертации по ядерной физике. Звал на фирму, где он при ком-то, у кого два паспорта и две(на всякий случай) национальности, в работающих замах.
- Что делать-то?- спросил я.
- Деньги зарабатывать любым способом,- ответил он.
Мы пили привезенный коньяк на моей кухне. Вот привычка!  И кормили кота шпротами. Кота мне тоже оставили. Видимо, котов за кордоном хватает своих. Я вежливо благодарил за ценное предложение - первое за два последних года. И в то же время понимал, что «любой способ" мне, увы, не подойдет.
Друг уехал. Советовал подумать, пока не поздно. Пока еще есть время приспособиться. Я думаю, он говорил о себе.
В нашем дворе почти нет зелени. Два старых четырехэтажных корпуса стоят друг против друга и смотрятся пыльными окнами в пыльные окна. Кое-где стекол нет, и окна забиты фанерой и оцинкованным кровельным железом.  Сырые потеки на крошащихся от плесени и грибка стенах, как слезы. В подъезде, выходящим наружу покосившейся гнилой дверью с битыми стеклами, страшная вонь от неисправной уже тридцать лет канализации, сочащейся прямо в подвал. Краска на стенах осыпалась от грибка и протечек. Где-то капает.
Двухэтажный корпус, замыкающий наш двор,- тоже наш дом.  Корпус стоит лицом на улицу. Он самый старший. Говорят, его построили еще до пожара 1812-го года.  Он и его многочисленные пристройки начали разваливаться и крошиться еще много лет назад. Теперь то, что было пристроено к двухэтажному патриарху, рухнуло. Что-то там собирались строить, зацепили экскаватором... Теперь торчат огрызки плохо сложенных стен, железо, балки, и еще какие-то тру¬бы. Грязь, пыль, известка, битый кирпич.
А старый корпус, вернее его стены, пока стоит. В подвале, куда ведет особый вход не с улицы, а из нашего двора, живет Иван Ильич. Его вроде бы высели. Куда-то. Но там ему места не нашлось. Он не рассказывает почему. И он вернулся к себе. В подвал. В свой дом, в котором прожил большую часть жизни и где умирал его вернувшийся из лагерей отец.
Иван Ильич еще не такой старый. Недавно только вышел на пенсию. Но ее ему не платят: он все никак какие-то бумаги не соберет. А ведь работать начал еще в войну, лет с двенадцати. Но нет бумаг - нет человека. Или работал он, что ли, в каком-то суверенном теперь государстве... Да Иван Ильич тоже, мне кажется, особенно и не суетится. Хотя пенсия ему очень нужна. Он ее отдает сыну. А сын живет у своей жены. Он инвалид и очень болен. Вернее, Иван Ильич так считает. Кто же будет возиться с инвалидом за просто так? А работать он не может  (что-то с нервами, и с почками, и еще с чем-то, чему врачи пока названия не придумали. Но исследуют). И Иван Ильич отдает все деньги, которые удается достать.
Почти все свои вещи он продал и ходит в грязном осеннем пальто. Да и то, кажется, не его. Иногда ему заказывают критические статьи и дают на рецензии рукописи. Он часто об этом говорит.И о своих рассказах, которые лежат в толстых журналах и которые вот-вот опубликуют. По-моему, ему уже давно ничего не дают, и непонятно, на что он вообще живет. Или он умирает?
- Ты держись,- говорил мне Иван Ильич, когда мы иногда собирались. - Молодой еще. Доживешь, когда они Россией подавятся. Держись, что бы ни было. И никуда не уезжай. Они только этого и ждут...
В подвале нашего старшего корпуса №1 стоит огромный бак. И мы, те, кто еще остался в жить корпусах 2 и 3, берем там воду. Света на лестнице нет, да и ходить по ней вниз опасно - ступеньки прогнили, а перила сгорели в буржуйках - поэтому пользуется баком, как колодцем: черпаем сверху ведром с привязанной к нему веревкой.
Конечно,  случается, что и в наших квартирах, особенно на первых этажах,  бывает вода. Но ее нельзя пить:  ока ржавая и дурно пахнет.
"К Ильичу, на родник? - встречаю я во дворе долговязого Мишу-алкаща с ведром в руке.- Ага, минеральной подлечиться..."- И Миша шаркает дальше своими драными ботинками (Кожа, меж прочь. Десять лет - сносу нет. Это тебе не "Атас" в сто поллитр. "Миша, "Адидас". – «Один х. ..,не про наши ноги и дороги:  буржуи шили,буржуи сносили." - "Миш, да ты б не пил, тебе бы и на "Вольво" хватило..." - "Ага, и еще на пропеллер с моторчиком, как у Карлсона: чтоб убирался подобру-поздорову отсель хоть на крышу, хоть к е..ной матери, и не отсвечивал х-хорошим б людям."
У Ильича в комнате кроме кровати, чем-то темным прикрытой, груды вонючего тряпья в углу, трехногого стула и исцарапанного, с драным зеленым сукном липкого присутственного стола без ящиков -(Ильич их в прошлую зиму умудрился сжечь в буржуйке) ничего нет.
- Ильич, здоров?
- Здоров и ты.- Он поднимает всклоченную голову и пятерней оправляет седую, лезущую в рот бороду.
- Ты жив тут еще?
- А чего старому кобелю сделается? Сердце бьется, значит,жив еще, на горе врагам отечества.
- Ишь ты!  Да ты много врагов-то видел?
- А ты нет? Ну так выйди на улицу да посмотри. Хочешь научу, как их распознавать?
- Да ну тебя... Ты вот что, давай ко мне. Перебирайся. Зима идет. Комнат у меня побольше    и не так сыро.
- Ну?!  - Ильич спускает вниз ноги в продранных серых носках.
- И сообразим чего. И чаю попьем.
- А твои?
- Нет их больше. Все.
- Сбежали?
- Уехали.
- Ну и ладно. Может и правильно. Баба с возу... Так я к тебе?
Хлопот с Ильичом было не так уж много. Кормить, конечно, приходилось. Поесть он любил. Но труднее всего было с ним разговаривать. Наскучался старик, любил поболтать. И о классике, и об истории,  и вообще. Про конкисту много рассказывал: индейцев ругал, и испанцев тоже. Одних за дурость, других за злобность.
Телевизор куда-то потащил: решил чинить. Но не вышло. Такие не чинят:  когда ломаются - просто выбрасывают и новые покупают. Книги читал. Но не все.  "Знаешь, говорит,  сколько я всего перечитал? И что? Для жизни в подвале только классики марксизма пригодились - печку растапливать. Да журналы. Но не все. А те, которые на бумаге газетной. Сам понимаешь, куда такая бумага годится.
А эти твои раритеты горят плохо, я уж знаю, и в сортире с ними просто мука. Для ж.пы они малопригодны. Не то что нынешние журналы..."
Мы много говорили с ним ни о чем. И пили чай, сваренный из воды, что в подвале. И белую черт знает какого розлива. Хорошо еще, что живы остались. И тосковали, каждый порознь, и о своем.
-... Что дуре объяснять? Ищи, устраивайся, приспосабливайся... Да к чему?
- А ты не объясняй. Это для тебя она дура, а другим, может,очень даже умной кажется. У нее своя жизнь. И живет она ее как хочет. А тебя топтала потому, что сильнее. А сильнее, потому что живет свою жизнь...
- Тебе не хватит?
- Мне уже давно хватит. Пей - не пей.    Услал бог ее. Так,значит, нужно. А ты просыпайся:  своей жизнью жить надо, не младенец.
- Сам живи.
- А я и живу. Только моя жизнь на твою непохожа. И нечего сравнивать.
...Становилось все холоднее. И мне платили все меньше. И Ильич все никак не мог оформить свою пенсию. Он жил на бутылки, которые собирал по мусорным бакам. И все больше становилось на улицах дорогих машин, все чаще по ночам стреляли. С автоматами наизготовку проходили патрули в чужой, странной форме. "Им еще черепов с костями и блях на груди не хватает,- острил Ильич.- А автоматное дуло в рожу мы уже видели, и аусвайс слышали, и в облавах побывали. А в случае чего, я еще не забыл, как с адскими машинками обращаться..." - "Да ну тебя!" - "А вот и да ну: власовский-то флаг, знаешь, где теперь?" - "Какой же он власовский, ты ж не хуже меня знаешь. Да и с коммунистами у тебя свои счеты..." - "Флаг - тряпка, ты прав. Дело в том, кто под ним собрался. Вот потому и говорю: власовский. А что до счетов с коммунистами, то у моего отца к ним счет посерьезнее был. Однако из лагеря, как чуть в себя пришел, сразу на фронт пошел. И "за Родину, за Сталина" кричал, хоть знал, кто он такой и любил его, как собака палку. Он, когда уж умирал, так говорил:  тогда считаться не время было. Потом, думали, спросим, за все спросим. А в сорок втором по-другому нельзя было: по-другому, значит, хайль Гитлер выходило..." -
- "Гитлер умер." - "Да дело его, как погляжу, живо, тьфу. А там уж пусть они хоть розовое в цветочек знамя повесят - все равно - власовское." - "Вот заорестуют тебя, Ильич, как при вожде народов, и на Колыму, капитализм строить." - "Не заорестуют. Нac уж дальше не сошлешь, да и толку от нас на рудниках мало. Нас здесь добить надо, чтобы мы облик человеческий потеряли. Ну а потом, кто помоложе, может и пахать за свиное пойло будут. Они опыт Наполеона и Гитлера учли:  перед тем, как хомут гнуть, дубину ошкурят и распарят. Да и не всякое дерево, сам знаешь, согнется."
В декабре в нашем доме появился новыми жилец. На третьем этаже. Бизнесмен, что ли. А может мафиози. Он, кажется, как любила говорить моя жена, жил настоящей жизнью. Все что-то ремонтировал у себя, красил, пристраивал на лестничной клетке. Ходил он в кожаной черной куртке и ездил на иномарке. Впрочем, мне показалось, очень не новой. Но ведь не пешком же, и не на "Запорожце". Моей зарплаты даже на велосипед для детей не хватило бы...
Стало совсем холодно. И выпал снег. Ильич мерз. А у меня лопнули батареи. И это было что-то!
Я как раз ушел  - ходил пешком - сорок минут туда, сорок -обратно, и на хлеб сэкономил - за очередной подачкой. Ильич был дома. И вот как потек кипяток!  Ильич запер двери и побежал в ЖЭК.
Боже мой, что было в комнатах, когда наконец пришли слесари!  Но к моему возвращению вода из комнат почти вся ушла вниз. Батареи выключили, и через три дня у меня стало холодно и сыро, как в подвале. А полы, вздыбившись, и не думали просыхать. Наверное, в ЖЭКе ждали, что я им чего-нибудь отстегну и все находили разные причины, почему батареи нельзя починить.
Ильич стал ходить в гости к соседу на третий этаж. Оказывается, там почему-то было тепло. Потом как-то ко мне зашел Миша и сказал, что Ильич устроился на работу и там ему даже дали служебную площадь.
... В дверь сильно стучали. Пришел Ильич и с ним Миша. У них была иностранная банка тушенки и иностранная, вся в регалиях, длинная бутылка.
- В гости, старик, с горючим,- приветствовали они меня.- Накрывай, хозяин, на стол.
Давно у меня не было гостей со своими закусками. Мы быстро расправились с гастролершей, и Миша достал из кармана пиджака родную, кажется, рязанского разлива. Мы расправились и с ней. Потом Ильич говорил о том, как ему меня, сопляка, жалко, потому что ну ничегошеньки впереди нет. А Миша матерился и лез рассказывать, как его уважал Королев и за что любил Гагарин. Потом Ильич сказал:
- Слушай, холод-то у тебя какой!  Книги-то редкие, дорогие.Пропадут.
- Ну и что ты предлагаешь?
- Пашка-то, сосед с третьего этажа. Ну, знаешь, машина черная у него, так я сосватал ему на хранение часть твоих раритетов.
- Не дам.
- Да пропадут же здесь. Ты дай почитать ему. Под мое слово,я же у него работаю. Да ты не обижайся, что я съехал от тебя. В гостях хорошо, а там, где он меня устроил, теплее.
И Ильич долго говорил о том, какой Пашка добрый и деловой мужик. - Ну, не хочешь, как хочешь. А только тут книгам хана. Пусть хоть до весны у него постоят.
Холода сменились сырой оттепелью, и в одной, потом в другой комнате почему-то закапало с потолка.  Это было странно:  ведь до крыши было три этажа. Но, с другой стороны, кто знает, что надо мной: там уже давно никто не живет, вода могла течь и течь откуда-нибудь. А потом замерзать в нетопленых комнатах с отставшими сырыми обоями. А потом таять. Или что-то там тоже лопнуло. От старости. Или от нежити...
Я встретил Ильича во дворе (где же он работает и когда) и согласился: пусть Пашка, раз такой меценат и книгочей, возьмет что-то на хранение.
Еще с осени в соседнем дворе что-то начали строить. Возили бетонные блоки, рычали иностранные механизмы. Потом появилась железная ограда, и теперь запросто, мимо развалин первого корпуса, в соседний двор попадать стало непросто. С начала зимы я там не был.
А тут вдруг зашел. И уж не знаю зачем. Потянуло, и все. И наконец спросил Мишку, где же Пашка работает.
- Да ты что, не знаешь? - Он так удивился, словно весь свет должен был знать,где Пашка работает.- Фирма-контора у тебя за спиной? Не видел, что ли, как мафия на мерседесах катается?
Сам толком не знаю, что меня туда потянуло. К Паше в гости. Высокий черный железный забор и поверх - глазок охранной камеры. Как у окон на Лубянке. Бетонный блок охраны с бронированной дверью, открытой по дневному времени. Сквозь нее видна вертушка автостопа. Кто-то лоснящийся от благополучия проходит внутрь, здоровоясь с вахтером. Раздвигаются ворота, въезжают и выезжают дорогие машины. "Гараж, что ли, для особо отличившихся строителей капитализма?" И тут за стеклом я увидел охранника-вахтера.
Это был Паша. Только не в своей курточке "а ля рэкет", а в пятнистой сторожевой. Он узнавал клиентов и колдовал у пульта, где что-то    мигало разноцветными огоньками.
Я стоял и смотрел на него. Он ведь умел жить. Он сумел приспособиться. И у него тепло в квартире. И его жены - их, кажется, было две или три - ставили его детям в пример. Он мог позволить себе читать редкие книги.
Сквозь стекло я видел внутренность бытовки. Новую тахту, столик, большой телевизор с видаком,- узкая, как пенал, бытовка претендовала на уют. Темно-синие с рисунком обои доходили почти до потолка. "Лучше, чем у меня в гостиной,"- без зависти отметил я. И вдоль стен пенала-вахтовки - этажерки с книгами.  Я узнал золото переплетов.  С моими книгами.  С теми, которые я отдал на хранение, в тепло.
Паша увидел меня и понял, куда я смотрю.Он царственно кивнул из-за своего пульта. Наверное, на моем лице что-то можно было прочитать, потому что он привстал, чуть наклонился вперед и сказал:
- Люблю, когда рабочем месте красиво. Чтобы интерьер был на "ять". Корешки смотрятся что надо. Клиент балдеет и уважает.Вход в фирму - полдела...
По небольшому дворику, куда выходили дверцы гаражных боксов, проковылял в синем дурацком комбинезоне Ильич. В руках он держал ведро и импортную швабру. Я окликнул его.  Он, кажется, смутился, но подошел.
- Иван Ильич, да ты никак тоже в рынок вписался, - сказал я.
- Ладно, ты на меня не обижайся,- ответил он несколько, как мне показалось, невпопад,- У тебя книги все равно пропали бы.  А так для дела польза...
- И для тебя с Пашей...
- И для меня с Пашей. Время пришло такое, что за принципы и мозги наказывают. Не обижайся. Ты ломаться не хочешь, а мне с тобой замерзать нельзя. Сына кормить надо.
- А меня надуть, чтобы Паше услужить?
- Да ладно. Я пенсионер. Был бы девкой, я бы ему чего другого дал. А так у меня, кроме рваных носков, ничего не было. Уж больно ему захотелось, чтобы твоя библиотека у него на вахте стояла. Плюнь. Все равно ничего не сделаешь. Их время гулять, нам - им ж.пы подтирать.
- Я и гляжу, хорошо подтираешь. Где только насобачился...
- А хоть и подтираю. А ты с тоски дохнешь. Вон и жена сбежала, чтоб ни тебя, ни всего этого не видеть, и чтобы дети не видели.
- Ильич,- крикнул Пашка.- Хватит трепаться.
- Паш, - сказал я, - ты книги-то мои верни.
- Чего? Твои? Иди,  блин, откуда пришел, пока цел, купил я их.
Я повернулся к Ивану Ильичу:
- Мои книги, Ильич, подтверди.  Ты же брал...
Ильич как-то замялся, съежился. И вдруг сказал:
- Да ты ж их продал, забыл, что ли? Мы еще обмывали. И Мишка свидетель...
Пришла весна. Для всех, переживших зиму. Медленно просыпалась Россия, с настороженностью прислушиваясь к себе самой, еще не веря в теплящуюся   в ней, вопреки всему, жизнь. И просыпался я. И продолжал молчать лживый ящик, не мешая мне. Мне никто не мешал. Не требовал приспосабливаться и, задрав штаны, бежать за капитализмом. Те, кто "вписался" и приспособился ко мне не ходили. А другие медленно умирали в своих берлогах... Сошел снег. Становилось теплее. Просыпался мир.
Вода в квартире снова пропала. Я взял ведро и пошел во двор, на наш подвальный колодец. Бросил вниз ведро, слушая, как плещется вода в баке, зачерпнул. Ко мне подошла рослая, средних лет женщина:
- Извините, вы здесь живете? Я ищу одну свою старую знакомую,- она назвала,- она где-то здесь должна жить.
-Ну здесь-то уже никто года два не живет.
- Нет, - настаивала она.- Живут. Я сама видела, как старик спускался в прошлую субботу.
Я предложил ей проверить. Мы спустились и прошли коридором, несколько раз чуть не упав. Из комнаты Ильича вдруг пахнуло жилой вонью. Я вошел, моя спутница не рискнула.  Тусклый свет, пробивался сквозь пыльное полуподвальное оконце. На кровати зашевелилась странная груда тряпья.
- Ильич?
В ответ - хриплый надсадный кашель.
- Ильич, ты, что ли?!
И кашель, кашель,кашель.  Сквозь него, с перерывами, еле-еле:
- Книги, книги возьми. Здесь они, вон, в углу, что осталось.
Глаза привыкали к полумраку. В углу, там, где тоже было тряпье или еще что-то, видна была черная куча.
- Это что? Что?! - с ужасом пробормотал я.- Ильич, что это?
- Прости, прости... Не себе... Сын у меня, инвалид...
- С книгами-то что? - спросил я, не решаясь притронуться к черной рыхлой куче.
В ответ - долгий, очень долгий кашель. Женщина, устав ждать, поднялась по лестнице. Я видел, как ее обутые в скособоченные зимние сапоги ноги пересекли светлый прямоугольник окна.
Ильич все кашлял.
- Погорел Пашка-то. Тушили, водой, пеной. Все за тачки свои боялись хреновы... А книги, что осталось, Пашка на помойку выбросил.
Я их потом и из ящика, и на свалке собирал. Все бы собрал, да простуда свалила. Теперь, кажись, все. Отвоевался.
- Ну, спасибо, Ильич,- наконец выдавил я из себя.- Ты не бери в голову. Высушим, промоем. Отреставрируем. Не впервой русскому человеку гореть...
- Ну и я так думаю. Справишься.- И он надсадно, захлебываясь так,что, казалось, разрывалась грудь, принялся кашлять. Кашлять так, словно старался выплюнуть всю мерзость, которой пришлось нахлебаться.
- Я уж думал, ты не заедешь. Все сам собирался, да слег... За водой ведь пришел? За водой. Вода-то нормальная только у меня и осталась... Чем обмыть будет... и кого...
Не суетись вообще. Положи хоть здесь - искать ведь не будут. Пол вот разбери, положи да цементом залей. Придут на нашу землю новые хозяева, а я здесь. Дома. Тронь попробуй! И мертвые будем у них на пути. Тогда не выйдет у них ничего. Ничего не выйдет, если до смерти и после нее будем у них на пути... Тогда нас не испугаешь, не купишь... Тогда встанет Россия. Тогда и я жил и помер не зря. И ты не зря в холоде здесь сидишь. И все, как надо, даже то дерьмо, в которое нас окунули: пока не попробуешь, все шоколадом кажется.

Май, 1996 г. Москва. Канун второго тура второго ельцинского срока


Рецензии