Зачин



Весной всегда хорошо. Особенно, если в кармане имеются деньги. А в душе ощущение праздника. Их не интересуют дешевые вина,  они придирчиво перебирают испанскую Мадеру, Айгешет, Херес – желательно сухой. Но сухого нет. Обидно. Тогда пару  бутылок массандровской Алушты. На выходе из магазина оба одновременно разворачиваются и с прибаутками простыми, как весь их лексикон, решают брать третью, чтоб в самый раз.

Апрельское солнце шалит, расслабляет, но литераторы Коренкин и Пешкин --серьезные парни, поэтому в «чапок» не заходят, а шагают ходко к магазину «Нептун» на Успенской, где зимой попадался отменнейший  палтус. «Палтуса нет,  и не ожидается», --  говорит продавщица и, что хуже всего, смотрит без состраданья, предлагает  навагу, которая совсем не родня. Словно в отместку ей, они берут большого сома.
Возвращаются к кинотеатру «Петровский», где идет новый фильм с Олегом Янковским, чтоб оттенить еще одной краской, возникшее ощущение праздника. С Янковским Андрей Коренкин почти что на ты,  чему Пешкин невольный свидетель, проникший в Ленком единственный  раз по записке: «А. Коренкину два места на откидных».
  В конце фильма, мастерски выстроенная режиссерская пауза, прерывается грохотом, хрустом бумаги. Это ожил сом. Прокатился по наклонному полу и бьется в конвульсиях у самой сцены. Оба хохочут, задыхаясь от трудно произносимого «звините».  Зрители негодуют. Администратор вместе с ними ловит сома в темноте. Вскрикивает, вонзив пятерню в его скользкое холодное тело. «Как так можно! Ну, скорее же, скорее…»
  Первый год они живут  порознь. «По барски», -- как любит говорить сокурсник Ваня Буссонов. Пешкин моет посуду, сервирует  стол,  Коренкин возится с сомом. Это его маленькая страсть, он даже сподобился на рассказ «Самая вкусная в мире рыба».
Первые сто граммов Алушты маленькими глотками. Первый робкий толчок в мозг:
-- А ведь хорошо, да?
-- Не сгорит?
-- Нет.
Рыба у Коренкина никогда не пригорает. Он запекал ее на углях в селе Ольховка, жарил без масла на Волге у Черного Яра, парил в Калуге на маленькой кухнешке. Нос у Андрея  большой, глазастый, он раз за разом очеркивает его тыльной стороной указательного пальца, как бы вгоняя на отведенное место.
-- Что, еще по одной?
Теперь наливается привычно в треть стакана, хочется растянуть удовольствие и успеть, все сказать. Две недели  не виделись, а накопилось всего в институте, дома, театре, где они третий год штатные дворники.
Андрей улыбается легко и непринужденно.
-- Ну, давай, Саня!
Пешкин  так не умеет. Всегда настороже и готов спорить из-за пустяков, потому что имеет пробелы в образовании, вынужден постоянно что-то доказывать. Андрей прощает ему многое. Он мудрее. Он прожил несколько жизней в провинциальном театре, сыграв два десятка ролей. В двадцать пять стал ведущим актером.
-- На хрена тебе сдался Литинститут? – хочется спросить Пешкину. Но нельзя. Это табу. Это расслабляет. А им надо быть лучше других в семинаре, где каждый мнит себя талантливым малым, в худшем случае подающим надежды. Поэтому основной разговор об издателях, рецензентах, журналах, пусть даже тонких и убогих, вроде ведомственного «На посту».  Им верится под сладкий крымский Портвейн в литературные победы, славу, которая наступит сразу же после публикации в самом толстом журнале страны. Сомнений быть не должно. Это как с женщиной – только вперед.
Пока же «Москва». В журнал посватал Андрея известный всем драматург, чему Пешкин завидует,  самую малость. У него есть положительная рецензия в «Новом мире», а надо бы две и тогда завотделом, возможно, прочтет, и может быть…
Пешкин  метет тротуар по Бронной, Коренкин по Тверской. Надо управиться к девяти. На углу возникает «ВеПэ». Он один из немногих преподавателей, кто носит джемпер на европейский манер. Пешкин вытягивается по стойке «смирно», вскинув лопату, как карабин на плечо.
-- Вольно, Александр. Я пока еще не генерал.
Доцент Семирнов обдергивает манжеты белоснежной рубашки:  щеки сверкают пасхальным яичком, вдоль головы ранние пролысины взбитые ветром, носик картошкой, глаза узкие чувашско-мордовские, но девки по нему страдают страстно.
-- Так профессором станете…
Семирнов лишь улыбается. Чуть насмешливо. И шагает к герценовскому дому тонкий знаток хрусталя и фарфора, облаченного в изящные формы поэтических строк. Он читает на лекциях Ходасевича, Набокова, Гумилева. Рассказывает о прозе Ивана Шмелева, «Окаянных днях» Бунина и так увлеченно, что впадает в магический транс, забывая о студентах и времени, и недремлющем КГБ.
 На одной из первых лекций по текущей литературе узнав, что Пешкин из  Волжского ВэПэ тут же поинтересовался.
-- Рассказы Бориса Еримова, надеюсь, читали?
Жесткое «нет» -- огорчило.  Семирнов обносил Пешкина взглядом, словно ему было стыдно за это. А Пешкину наплевать, как он сам пояснил, потому что горделиво рассказывал, как за одну ночь прочитал роман Саши Соколова «Школа дураков», передавая из рук в руки машинописные страницы соседу в общежитии Лешке Золову. Лешке, который любил цитировать отрывки из романа Владимова «Три минуты молчания».  А еще Пешкин  зимой подрядился работать в затопленных подвалах библиотеки имени Некрасова, чтобы перебрать гору журналов с грифом «изъято». Гладилин, Некрасов, Аксенов и совсем иной Солженицын.
С Коренкиным  ВэПэ  роднит любовь к рыбе, куда больше, чем к литературе. Однажды уговорили Семирнова  зайти на Малую Бронную,  в комнатку на седьмом этаже. Да он особо и не упирался. Лишь самую малость, для приличия.
Искренне радуется простому столу: сырки, черный хлеб, селедка.
-- Сейчас покажу вам, как селедку можно и нужно вкушать, не пачкая рук.
ВэПэ филигранно работает двумя вилками и рассказывает о новой книге Астафьева с письмами Константина Воробьева, которые порезаны цензурой, но пробивают своей откровенностью. Впрочем, как и его проза, о которой мало кто знает, при всех больших стараниях ВэПэ, Астафьева и многих других правдолюбцев.
Пешкин пытается процитировать  фразу из повести «Вот пришел великан», но неточно, Семирнов поправляет. Спорить с ним бесполезно. Память потрясающая. Слушать его в удовольствие, а главное он умеет остановиться, переключиться на простое: «Вам удалось попасть в театр на Таганку?»
В девятом часу стол до неприличия пуст, как обнаженная проститутка.  Пешкин срывается в Елисеевский, благо до него семь минут быстрой ходьбы. У кассы выясняется, что денег, собранных по карманам,  не хватает. Но живет ощущение праздника и он  не зрительно, а интуитивно угадывает, что где-то  лежит  этот бумажный рубль. Бесцеремонно расталкивает людей, чтобы выхватить «рваный» из под ног. «Вот так бы всегда!»
Вспоминает, что обещал приехать пораньше на дачу и по дороге купить молока для Данилки…
-- Мы уже закрываемся! – пугает выкриком продавщица Елисеевского магазина.
Степенно и неторопливо, как положено ученикам, они провожают ВэПэ до Пушкинской площади, сохраняя взятую интонацию. Кто-то кидается навстречу так стремительно, что Пешкин невольно выставляет вперед кулаки…  Это -- Кузя. Игорек. Он так рад, что пританцовывает на месте и говорит, говорит взахлеб что-то пустяшное, милое.
А ВэПэ нет уже  рядом. Он испарился мгновенно, словно Воланд, не оставив после себя запаха серы.
-- Ну, хватит, хватит, -- грубовато одергивают оба  Кузю. – Песню сломал.
-- Ты че, Саша? Я ж не знал, что вы с Палычем.
Разве можно на него обижаться. У Кузи лик великомученика с иконы новгородского письма. Он набожен. Но нательный крест держит в комнате над кроватью. Опасается насмешек. Обычно спокоен и тих, даже когда напивается до непотребства, а такое случается с роковым постоянством, непонятным ему самому.
Втроем стоят на Тверском: сзади Литинститут, театр Пушкина, МХАТ; впереди сам Пушкин с поникшей выей и редакция самого толстого из толстых журналов; справа магазинная прелесть: «Армения» с ее пока еще неподдельным коньяком, известная кондитерская на Горького, где Пешкин покупает дефицитную пастилу по пути в Ленинград, а Косенкин воздушный зефир. Напротив  помпезно-вороватый Елисеевский, престижно-элитарный буфет ВТО… А слева дом, где живет их непредсказуемый мэтр Порханыч. Кафе «Лира». Необычное тем, что водку здесь не подают, а только коньяки и ликеры.
Весна, буйство зелени и, возможно, поэтому они решили выпить зеленого-презеленого Шартреза. Осенью в самый раз выпить здесь коричневого жгуче-сладкого Бенедиктина, одного из шедевров имперского Спиртпрома. Официантка дважды переспрашивает про закуски и шницеля.
-- Я вегетарианец, -- отвечает ей Кузя, вскинув вверх лик свой с жиденькой бороденкой. – Порежьте лимон.
Официантка говорит в ответ  что-то плохое, но про себя,  она уже поняла – «это писаки», выручки не видать, вечерний план погорит и заведующий  снова скажет про неумение работать с клиентом. Пешкин знал ее еще с той поры, когда работал дворником в ЖЭКе,  слегка жалел в эту минуту, но у него оставалась лишь мелочь на проезд в электричке.
Год назад они, да десятка два родственников и сокурсников, сидели здесь в «Лире» за свадебным столом. Мэри была на пятом месяце беременности, живот округло торчал, а там внутри слепо возился крохотный медузенок в кисло-солевом растворе, из-за чего Мэри почти не вставала из-за стола, спину держала доской, натужно улыбалась, потому что ей было страшно. Старшая сестра,  прилетевшая из далекого Нальчика, успокаивала, что-то шептала ей  в ухо то на адыгейском, то на русском.
Поздравляли хорошо, умело, однокурсники Мэри переводчики-азербайджанцы, словно их обучали этому с детства. А правая половина стола, где сидели  друзья Пешкина, поддерживала их лишь звоном фужеров.
-- Давай, бухнем, мужики, -- говорил привычно Ванька Буссонов, что слегка раздражало напускной народностью, потому что он был наделен необычайным поэтическим даром и памятью на стихи, которые мог читать сутками, мог соревноваться, подхватывая вслед за напарником начатое четверостишие. Но когда возникало что-то простое, обыденное, Ванька, кривил  губы, краснел от напряжения. Он был первым в своем семинаре, ему прочили славу.
Зимой в 94-м Пешкин заметил его у Никитских ворот. Подошел. Ванька узнал, но неохотно.
-- Да вот торгую. Нужда, брат, нужда…
 И понес что-то невнятное, бормотное, отвлекая внимание от раскладных полок с книгами «Mein kampf», воспоминаниями  Гудериана, наставлениями про жидомассонство.  С лица вроде Ванька Буссонов, а по повадкам кто-то другой.
-- Будешь? – он протянул Пешкину  пластиковый стаканчик с водкой. – Ну, тогда я сам. Холодно. Борька через два часа сменит.
Людской резиновый поток обтекал их. Кто-то притормаживал: «Почем Гитлер?»
-- Скинь малость…
Ванька отвечал, торговался, давал сдачу и косенько нет-нет и взглядывал на Пешкина с плутовской полуулыбкой, полугримасой, как умел только он. Как тогда на втором курсе, когда доведенный до бешенства этой ухмылкой переводчик дагестанец, стал колотить его словно боксерскую грушу об стену.
Пешкин  был пьян, поэтому заступился. Хотя Кузя кричал: «Он борец-вольник -- убьет!»
Нет, не убил. Аршак пришел днем, когда Пешкин валялся на койке с похмелья. Скомандовал: «Пошли, выйдем!»
Привел в полуподвальный маленький зальчик с борцовскими матами на полу.
-- Будем бороться.
Минут десять измывался над Пешкиным,  легко укладывая на лопатки. Но ему показалось этого мало для полной победы. Он принес боксерские перчатки.
-- Три раунда. Или до первой крови.
Пешкин долго и старательно шнуровал правую перчатку, а левую лишь натянул. Встал, кинув руки вдоль туловища.
-- Давай, защищайся. Давай!
Когда Аршак сделал выпад, Пешкин чуть отклонил корпус, как учили в уральской спортшколе  и выстрелил правой  в лицо. Аршак тут же отпрянул,  сказал ругательство на родном языке и закружил хоровод: вправо -- влево, вперед -- назад. Пешкин огрызался то левой, то правой, уходил в глухую защиту и думал: только бы не упасть.
Но об этом Ваньке Буссонову не сказал ни тогда, ни в 2024-м году.
После очередной рюмки Шартреза под сумбурный спор-разговор  Пешкин на салфетке набросал что-то про памятник Пушкину.
-- Вот послушайте! Послушайте, -- заторопился, словно мальчишка.
«Бронза и постамент чугунный, три тысячи сто двадцать семь килограммов металла. Мне говорят: «Это Пушкин». А я не верю и злюсь, глядя через окно на голубей, которые гадят на голову поэта, не помышляя о вечности и обо мне, сидящем за столиком в кафе напротив плаката «В единстве сила». Я думаю о настоящем Пушкине спокойно без рывков и раболепства, мне хорошо сидеть в ста метрах от него…»
Кузя смеется тихонько, Коренкин нехотя бурчит что-то о пьяных соплях. Но Пешкин не верит им, прячет в карман салфетку с разбежистой диаграммой строк, чтобы не потерялись великие мысли. Чтобы перечитать в электричке – самой последней, ночной.
Он бредет в потемках, пугая дачных собак, и размышляет о светлом.
Мери открывает мгновенно. Ждала. Смотрит молча ему в гладкий лоб.
-- Нам же завтра на поезд! Привез молока? – спрашивает она, понимая, что нет молока, а только расходится волнами водочно-шартрезный дух.
-- Да вот посидели с ВэПэ, -- бросает он кратко, глядя мимо нее на кроватку-качалку, сделанную изысканно просто в столярном  цехе пушкинского театра. Смотрит внимательно, как у спящего сына, под тонкой кожицей, двигаются с непонятной аритмией глазные яблоки.
-- Не дыши хоть на него…
Да, виноват, но так нельзя, тем более, когда в пол-пьяна – это она не понимает, а когда вдруг поймет, то окажется, что уже поздно, думает он, валясь на кровать. А пока же, как зомби, встает среди ночи и гладит утюгом пеленки, когда Даня кричит, испуганный собственным пуком и бурчаньем в животике.
Утром они старательно пакуются, без лишних эмоций, прерываемых плачем сына. Вещей неожиданно много. « Впору нанимать грузовик», -- смеется Шапкин и убегает к электричке. Ему надо срочно сдать два зачета, потом получить стипендию – повышенную, в сорок восемь рублей. И надо еще в аптеку, надо в магазин, в театр за зарплатой… «Надо» -- бесконечное погоняло, которое дышит в затылок, бьет по спине.
Кузя молодец, он редко торопится, он умело противостоит этому «надо».
-- Давай провожу тебя к поезду.
Пешкин готов расцеловать Игорька, но не приучен. Хлопает  по плечу: спасибо, дружище.
Едут к Киевскому вокзалу. Справа надвигается высотное здание «Украины». Кузя тянет стремительно к выходу. Пошли, я угощаю, гонорар вчера в «Молодой гвардии» получил. Тут такая солянка!  Горилка с перчиком…
Если Андрей знал  и бывал во всех театрах Москвы, то Игорек знал хорошо рестораны, что странно для набожного парня из  городка Иваново, с кособокой ткацкой направленностью.
-- Я просто люблю вкусно поесть, -- отбивался он от упреков, поджимая привычно нижнюю губу. И тихая улыбка ползла по лицу. Ему нравился ритуал, обсуждение меню с порывистым: а может мясо по-французски с грибным соусом? И обязательно маслины. А  как  готовят у вас жульен?
Пешкину  все казалось  в ресторане великолепным: зал с высоченным храмовым потолком, огромные люстры,  услужливые официанты. Даже  красный  перчик внутри бутылки с водкой.
-- А давай еще бутылек?
Нет,  не дал  Игорьку разгуляться. Сломал песню, потому что жил дорогой, расписанием, багажом.
В Переделкино  они сверили отправление электрички, чтобы долго не ждать на Курском вокзале. Кузя попутно купил коньяк, коробку конфет.
-- Что ж мы с пустыми руками?
Сильный довод, против такого не возразишь.
Косые лучи закатного солнца подсвечивали комнату и их троих , рассевшихся за дачным столом, и Даню, который тихонько спал на топчане. Мери пригубила коньяк,  сморщилась, как от лекарства, и затихла. Она прощалась с очередной полоской странной московской жизни, думала про родной аул, где не была года три. И заранее волновалась, что Пешкину казалось надуманным, ненужным, как и многое другое, что он тогда не воспринимал, вытравливая из себя жалость к ближним и дальним своим.
Совсем стемнело, когда они в два приема перетащили вещи к платформе загородной электрички. Оказалось, что «бес попутал», одиннадцатичасовая электричка ходит только по выходным. Мэри стояла на пустой платформе, покачивала Данилку, на лице выпукло обозначалось суровое: я так  и знала!
До отправления поезда с Курского вокзала оставалось около часа, когда подъехала машина скорой  помощи. Фельдшер или медбрат – совсем молодой, когда узнал, что больных нет, обозвал всех  хулиганами и бандитами. Но Пешкин не стал спорить, сразу сунул водителю «четвертной»:
-- Выручай, брат. Дитю всего шесть месяцев. Опоздаем на поезд – беда.
-- Ладно, грузитесь.
На скорый поезд до Армавира уже заканчивалась посадка, когда Скорая подлетела к перрону в лунном отсвете проблескового маячка. Водитель, поторапливая всех, помог закидать вещи. Мэри с коконом на руках, хваталась за сумки. Только Кузя в эти минуты был совершенно спокоен. Узлы и чемоданы громоздились в тамбуре навалом, а он уже шел по проходу со стаканом в руке.
-- Ну, давай, Сань, на дорожку.
Проводница ругалась: давай, выходи! А Игорек пьяненько улыбался.
-- Ладно, успеем.
На ходу спрыгнул с подножки, покачнулся, но устоял на ногах и вскоре растворился в ночи. А Пешкин --  в необъятной России, которую сколько ни ездишь, все одно не познаешь, удивляясь многообразию нравов, обычаев, народов, которые живут и поныне в строгом соответствии с божеским провидением, а не указаниями власть имущих.

Здорово, Саня! Совершено никакой возможности письмо написать, хотя и подлец после этого.
Опять сумасшедшее переделывал повесть «Кино».  Потому что прочитал после отзыва Кима и в ужас пришел. И только дня три, как вышел. Все сделал. И больше ни строчки не исправлю.
Бытье описывать не стану – веселого мало. Как говорит Мишка Хамзин: «Остое-ло!» Да ко всему еще здесь расхворался без профилактического приема алкоголя. Еле откашлялся. Четыре дня в Конобеево под пристальным присмотром матушки провалялся.
Филов звонил: про посылку твою  рассказывает. Волнуется, что с ней делать? Я сказал, чтоб разное варенье ел, а вишневое не смел, я его сам уважаю. А лещей вяленых определим по назначению. ВэПэ рад будет подарку, а то он что-то грустный в последнее время.
Все мои желания попутешествовать – вяло завяли под бременем будней. Но мечтать никому не запрещается. Зато у моего Митьки завтра премьера, роль со словами во взрослом спектакле играет. Вот так – посторонись, Бетховен!
Всякие фильмы идут в Москве, но все как-то мимо. Время убивается на пустяки, ничего не успеваю. Правда, жена вот навещала. «Зеркало» посмотрел во второй раз – художественно так, что плакать можно.
Огорчился письму твоему, осознав еще раз,  насколько все может быть плохо. Но ты головы не вешай, ты же знаешь, что все может быть еще хуже.
С болезнью этой и переделками очень уж я в себе, поэтому и написать ничего дельного не могу, а посему и завязываю это бездарное занятие. Крепись.
Да вот тебе список из полусотни авторов от Алексея Толстого до Бондарева, которых нужно прочитать к экзамену. Читай, если сможешь. Ан. Коренкин.


Рецензии