Я спасаю Гая... 2

Я СПАСАЮ ГАЯ…

(Главка из повести «Выстрел милосердия». Повесть заслужила:
- 1 место на конкурсе "Добрая Лира", С-Пбг, 2007,
- Диплом на 2-м Международном конкурсе им. А.Н. Толстого,
- карельскую премию "Сампо", 2005.
        Вы можете заказать книгу с повестью "Выстел милосердия" наложенным платежем
        у автора по адресу:  gsaltup@yandex.ru ).

На следующий день я приехал к Спецавтобазе раньше положенного времени, нагло соврал сторожу, что дядя Паша Вуоттинен забыл дома свой обед, а я его племянник и принес дяде пообедать.
Сторож махнул рукой, — ладно, дуй.
Территория базы была полупустынна.
Спецмашины разъехались по нарядам, только у конторы стояли без колес, раскуроченные, грузовики и мусоровозки.
Из гаража грохотало железо, ухала по бочке кувалда, сверещал резец на токарном станке, и сквозь замазанные копотью и пылью стекла сверкала искрами электросварка.
Но в обычный шум обычного автохозяйства пробивался на высокой ноте тоскливый и жалобный хор. Издалека, обреченно и устало. Это выли собаки.
Я пошел на хор…
За кирпичным гаражом, за складом и мазутными бочками, в углу отутюженной бульдозерами площадки стоял сруб из шпал и толстых бревен под односкатной крышей. У самого забора, который отделял цивилизованную Спецавтобазу от болотины, уже прихваченной ледком.
Там, за болотом, начинался дикий лес.
Голые ветки кустов, желтые кочки, застывшая болотина с редкой снежной поземкой и свобода…
Здесь, в срубе, стройным бессловным хором обреченно и согласно скорбели собаки. Они знали, что им не вырваться, и что их убьют. Обязательно убьют.
Убьют за то, что они — собаки.
Но пока они живы.
И они хором поют о скором конце своей нескладной собачьей жизни…
Наверное, также обреченно, согласно и горько пели в глубине трюмов «Титаника» усталые кочегары с черными от угольной пыли лицами и натруженными руками…
Кочегары пели, зная, что шлюпок на всех не хватит…
Пели, зная, что если они попытаются прорваться наверх, к шлюпкам, то офицеры «Титаника» будут стрелять в них из револьверов… А там женщины и дети… Пели, зная, что через несколько минут их корабль поглотит океан и все они погибнут…
Но пока они живы, всё ещё живы, до сих пор живы, — и потому они хором поют на иностранном языке, чтобы в песне спасти свои души…
Я подходил к срубу всё ближе и ближе, всё медленнее и медленнее…
Звуки горестного хора неслись с той, дальней стены сруба, наверное, там было оконце. Я выглянул из-за угла, посмотрел: меж двух шпал, пропитанных какой-то вонючей черной склизью, была прорублена щель в два кулака, забитая снаружи железной сеткой, а поверх еще решеткой.
Я решил пока не подходить к оконцу и осмотреться.
Собачья тюрьма была из двух помещений: дощатого предбанника и самого сруба. На входной двери висел замок. (Собаки не слышали меня и продолжали скорбеть хором). Легонький замок, простенький…
Я пошарил глазами по замерзшей земле и нашел кривой гвоздик. Поковырялся, потыркался им в замке (я несколько раз видел, как старшеклассники открывают дверь физкультурного зала, когда им неймется поиграть в волейбол, а учителя физры в школе нет), и замок открылся, — слева весь предбанник был завален смерзшимися и голыми трупами собак. Остатки шкур были только на лапах и головах…
Прямо передо мной на стене, на вбитых в стену железных дрючках висели две распятые собаки.
Головой вниз, к земляному полу.
Одна была голой, бело-склизкой и мертвой.
Со второй шкурку еще не содрали, и мне сначала показалось, что она тоже давно мертва. Неподвижная, с полузакрытыми глазами, собака по мертвому скалила зубы. Но одна передняя лапа, протянутая к земле, чуть дергалась и дрожала, как последний осенний лист на ветру. А сквозь оскал всплывали розовые и красные пузырьки и струйкой, медленно стекленели на пол…
На земляном полу, прямо под собачьей мордой, смерзлась из красных и белых шариков островерхая пирамидка…
Мне стало плохо, и я убежал…
Долго и горько плакал я в каких-то разбитых ящиках…
Вслушивался в неумолкаемый собачий хор, пытаясь на слух уловить голос Гая. Порой мне казалось, что я его узнаю…
Собаки пели так: сначала один басовитый и шершавый голос протяжно протявкивал три-четыре фразы, выводя свое горе куда-то вверх, к высям горним, и тут его подхватывал слаженный дуэт (в одном голосе мне чудилось что-то знакомое и родное). Дуэт уже не тявкал, а тянул скорбную ноту, а на излете дыхания в песнь дуэта вливалось трагичное и бессловное многоголосье…
Потом опять басовитый и хриплый голос начинал протявкивать с воем следующий куплет… И опять дуэт… И опять хор многоголосый…
Я вслушивался и подвывал собакам своим плачем…
Эх, был бы я взрослым дядькой! Все бы разнес тут к ядреной матери!
Я немного успокоился, слезы ведь не вечные, не как у девчонок, которые часами плакать умеют. Надо было разведать: может я что-нибудь смогу сделать со вторым замком на двери каторги?
…У стены стояли железные ломы и дрыны, черные и корявые снизу от пупырышек смерзшейся крови. Пол земляной у стены был черным от крови, твердый и смерзшийся, как асфальт.
Среди мертвых собачьих голов Гаевой головы не было.
Дверца в сруб маленькая, даже мне, мальчишке, пригнуться надо, если туда входить придется. Сбита дверь из толстых плах и прихвачена наискось железной уключиной, на которой мертво висел громадный замок. Такой ковыряй — не ковыряй все одно не поддастся!
Снова я выскочил из предбанника, — очень тяжело рядом с покойниками.
Отдышался я, подошел к окну, заглянул в темень каторги, — что тут началось!
Гаюшка увидел меня, бросился к щели, заорал, закричал! Глаза полудикие, запавшие. Пена вместе со словами брызжет! И собаки вокруг — все к окну, все! Их там человек тридцать, не меньше! Визжат, рвут друг друга когтями, подпрыгивают, притискиваясь к окну: спаси! Спаси! Спаси! Не виновата я! Не виновата! Я! Я! Я! Жить хочу! Здесь убивают! Спаси! Спаси! Я! Я! Я! Гаю, сквозь решетку и стальную сеть, пытаюсь я кусок колбасы протиснуть, как передачу тюремную, чтоб понял, что не бросили мы его, стараемся, делаем все, что в наших силах. А он орет ошалело, какая тут колбаса, при чем тут колбаса, зачем мне твоя колбаса поганая, если с меня, полуживого, шкуру сдерут?! Ты что думаешь? — с колбасой в зубах мне легче будет подыхать? Легче?! Спаси ты меня, спаси! Убьют ведь, гады, — ты видел, сколько там наших дохлыми валяются!? Так к вечеру и я там буду! На крючках распятый! Башкою вниз! Я слышал: там одноглазому моя шкура нравится! На шапку хочет! Спаси ты меня! Спаси! Я же друг твой! Там всех убивают. Всех! Ломами! И меня убьют, друга твоего! Сегодня убьют! Вечером! Я же твой брат! Спаси! —…
…отскочил я, перепуганный, убежал, вновь в ящики забился.
Хор давно разрушился, смешался, псы ругались хриплым лаем на свою проклятую собачью жизнь и на меня, труса окаянного… Друга в беде бросившего…
Близилось обеденное время.
Во двор Спецавтобазы стали прибывать спецмашины, народ рабочий в серых фуфайках стал ходить туда-сюда. Как бы по делу.
Приехала, наконец, и машина собаколовов. Повернула за угол гаража, туда, к тюрьме собачьей. Я побежал за машиной. В кузовном ящике взвизгивали новые собаки. Сидя на ящике в кузове, подскакивали живодеры.
Собачья ругань в срубе резко смолкла.
Псы почуяли, кто приехал.
Что их палачи прибыли…
Боком вывалился из кабины бригадир-комод. На коротких кривых ногах. Повыпрыгивали из-за борта живодеры. Довольные. Одноглазый стал чистым платком промакивать от перхоти ямку из-под глаза на своем лице. Рыжий Мустафа-старший в рыжей шапке из собачьей шкуры впялился в меня, узнавая… (Он в школу на родительские собрания ходит).
Бригадир мне:
— Это ты, что ли, замок свинтил?
— Нет, дяденька, нет. Я пришел, а дверь уже открытой была, — а сам ему пятерку протягиваю. Трешку зеленую и два мятых рублика.
Бригадир запихал деньги в карман брезентовых штанов.
— Ладно! — довольно хмыкнул бригадир и состроил на своей физиономии мину, которая, по его мнению, выражала «доброту и заботу о подрастающем поколении». — Где, там, твоя собачка? Пойдем, покажешь!
— Ребята! — сказал он своим бригадникам. — Погодите пока улов выгружать. Надо со вчерашним разобраться.
Мы зашли с бригадиром в предбанник, он залез в штанину, разыскивая ключ.
— Так, говоришь, не ты замок свинтил?
По моему поведению он почувствовал, что я здесь не впервые.
— Нет-нет, что вы, дяденька, не я… А зачем вы собак убиваете? Чем они виноваты?
— Бешеных много. Бродячих. Покусает такая… Так что без этого нельзя. Постановление городского совета… Так начальство решило. Мы что. Мы своё дело исполняем.
Бригадир выбрал железный дрын в метр длиной и распахнул дверь сруба. Я зашел туда вслед за бугром. Он и был «бугром» — с толстой мясистой складкой на шее под затылком.
Собаки молча сгрудились от нас в дальний, совершенно темный угол сруба сплошной массой, аж друг на друга залезая, и друг под дружку подсовываясь, — лишь бы с краю не оказаться… Лишь бы первой под дрын не попасть. И во все глаза, не мигая, на бригадира испуганно впялились, и главное, — на дрын в руке его, словно завороженные дрыном в руке бригадирской, — меня и не видят!
— Который тут твой песик? — ласково спросил меня бригадир и жестом чуть отстранил меня в сторону, перехватывая в правую руку железный дрын, как бы для вольного взмаха.
Собаки неотрывно следили за перемещением дрына из одной бригадирской руки в другую. Какая-то пятнистая сучка тонко, по щенячьи заплакала и обреченно закатила глаза.
Справа вдавился в стену мой Гай. Длинная и узкая мордочка его чуть дёргалась. Он один из всех псов пилькал глазами на меня — на дрын — на бугра. На меня — на дрын — на бугра. На меня — на дрын — на бугра…
На меня — испуганно и с ненавистью! — неужели он подумал, что если я вместе с бригадиром зашел и стою рядом, то значит, — я с бригадиром заодно? Что я такой же, как бригадир?
— Мы что… Мы своё дело исполняем… Так начальство решило… — про себя, полушепотом, повторил бригадир, и голова его выставилась вперед из мясистого бугра-загривка. — Который твой песик, говоришь? — громко.
— Вот этот, гончак молодой. Рыженький, — указал я на Гая.
— Выжлец? — уточнил бригадир.
— Да, да. Вот он, вот он… Вы его выпустите?.. — я проглотил в живот как можно больше воздуха, чтоб не заплакать перед этим гадом. Я знал, что других собак мне не спасти…
— Отпущу, раз договор подписан, — бригадир со значением прихлопнул по своему карману, где лежали деньги. — Ты давай, беги-ка отсюда! Я сейчас всё сделаю.
Я выскочил из собачьей тюрьмы.
Бригадир достал из кузова машины железные клещи и зашел в сруб с одноглазым. Через пару минут одноглазый вытащил на клещах полуживого Гая. Гай судорожно скреб передними лапами воздух у сдавленного горла, а бригадир перехватил его за холку, раскачал и с третьего широкого маха перебросил через забор, через колючую проволоку, на болотину и крикнул мне:
— Всё нормально! Твой песик раньше тебя дома будет. Родителям скажи, чтоб на цепи держали, а то опять к нам попадет!
Когда я добрался до дома, Гай уже ждал меня.
Ждал не на крыльце, как обычно, а под крыльцом.
Мы с ним поплакали обнявшись. Потом я его покормил, напоил чистой водой, и мы опять поплакали. И повыли дуэтом…
И он мне всё-всё рассказал, положив мне на одно плечо свою голову, а на другое моё плечо — лапу, и прижимаясь ко мне, и колотуном дергаясь всем телом, и тихо, полушепотом взвизгивая, и подвывая в полголоса…
…Он рассказал мне, что так перепугался, как ни разу еще в жизни не пугался, что сначала ничегошеньки не понял, подумал, что дядьки чужие просто поиграть на нашу улицу приехали, и он бы их легко бы надурил бы, если б знал, что это всё не понарошку…
…И потом, когда  о н и   его  в ящик сунули, он сначала другим собакам не поверил, что его везут с него шкуру сдирать, никак не мог поверить, что такое взаправду на свете бывает…
…Что вообще такое возможно. Что люди на такое способны…
…И поверил другим собакам, когда его, полуживого, на клещах через предбанник в сруб волокли, и он голых мертвецов увидел… (А потом запах мертвых тел, это такой запах, нет, нет, нет, его не передать…)
 …А утром  о н и  двух собак забили и с одной шкуру сняли, начали снимать и со второй, но куда-то уехали… И он слышал, как одноглазый спрашивал у главного его, Гаеву, шкуру, — мол, чистая и ровная, давно такую искал… Так спрашивал, словно он, Гай, уже убитый в углу валяется…
…И что  о н и  специально собак сразу не убивают, а мучают три-четыре дня. Без пищи, без глотка воды держат и бьют, железным дрыном бьют. Это всё ради шкуры, чтоб шкура с отощавшей собаки легче сдиралась чулком … Навыворот – шерстью внутрь, кожей наружу. Живодеры…
…И что таких сволочей, как  э т и,  еще поискать надо…
…И что когда он меня рядом с бригадиром увидел, то… Ты уж прости, но что я мог подумать? Что? Ведь с виду ты же такой же как он, — на двух ногах и без хвоста. И почти без шерсти… Прости, был не прав… И спасибо… Знаю-у, знаю-у-у, знаю-у-у-у что за такое не благодарят, но все равно — спасибо, брат… Бра-а-а-а-а-атик…
Гай всё это говорил мне без слов, на своём собачьем языке, воем и тихим тявканьем, — но я всё равно всё-всё-всё понял…
…И он провыл мне, что никогда, никогда, никогда туда не попадет!
Ни-за-что!
И слушаться он, Гай, будет меня и папу моего во всем, и что мы можем кормить его одной дурацкой овсяной кашей, безо всяких костей, да он и сам прокормится, лишь бы не к живодерам…
Мы еще долго, до самого прихода родителей с работы, выли вдвоем на крыльце. Я успокаивал Гая, поглаживал по шелковой шерстке, шептал в теплые уши разные ласковые слова, и он потихоньку отходил, смягчался… Его прекращало бить током, и дрожь становилась легче, согласней с моей дрожью...


Рецензии