Гай спасает меня 4

ГАЙ СПАСАЕТ МЕНЯ…
   
(Главка из повести «Выстрел милосердия». Повесть заслужила:
- 1 место на конкурсе "Добрая Лира", С-Пбг, 2007,
- Диплом на 2-м Международном конкурсе им. А.Н. Толстого,
- карельскую премию "Сампо", 2005.
        Вы можете заказать книгу с повестью "Выстел милосердия" наложенным платежем
        у автора по адресу:  gsaltup@yandex.ru ).


Отец продолжал ездить с Гаем на охоту, а меня не брал и не брал.
Рыбалка, конечно, замечательное занятие, но охота! Охота!
Мне так хотелось на настоящую охоту…
Отец мой был малоразговорчивым человеком: чего болтать, когда и так всё ясно. Действовать надо, а не уговаривать. Таков был его принцип… Но под веселую минуту он несколько раз рассказывал мне, что в детстве, в его детстве, когда он был подростком лет двеннадцати-пятнадцати, любимым занятием у него была охота на уток и рябчиков с ружьем «Мотне-Кристо» 28 калибра!
Жили они бедновато, как и все, наверное, в конце двадцатых годов. Мой дед, отец отца, офицер российской таможенной службы, пропал из Петрозаводска еще в восемнадцатом году. Время такое было. Тысячи людей пропадали. Бабка моя — мама отца — красивая барышня (по фотографиям) замуж вышла повторно, в другой город уехала.
Рос мой папа с дедом и бабкой. Голодновато. Заводской район, «Голиковка». По названию ясно, кто там проживал. Охота на рябчиков и уток в окрестностях Петрозаводска были для отца не просто мальчишеской забавой. Прибыток на стол.
Дореволюционного выпуска ружьё, калибр маленький, специально для подростков. Не то, что нынешняя отцовская «тулка» двуствольная 12 калибра. Она порой и отцу плечи тянет, когда он весь день по лесу шастает. И отдача у неё суровая. (Это я знал: меня однажды отцовская «тулка» с ног сбила. Отдачей. Но рябчика я снял и на становище с добычей пришел).
— Вот, выпускали бы сейчас ружья типа «Монте-Кристо», калибром поменьше… Я бы взял тебя на охоту. А так, рано тебе. Намаешься в лесу — мне что? Два ружья на себе тащить? Рано…
Всю добытую мною дичь можно было сосчитать на пальцах. Все зависело от настроения отца: захочет, даст ружье, не захочет — не даст. Обидно. А я уже не пацан был. Восемнадцать лет на носу, а под носом уже усики пробивались…
Летом, на каникулах, я устроился на работу, кой-какие денежки заимел, и, как только под самый Новый Год мне стукнуло восемнадцать лет, я вступил в «Союз охотников» и купил себе одностволку, курковку, ИЖ-18 шестнадцатого калибра. Радости было! Мальчишкой так дареному велосипеду не радовался.
На зимних каникулах я махнул с Гаем на охоту.
Подальше в глушь.
Я знал эту деревушку с детства, когда отец еще не был «лосятником» — профессионалом и таскал меня почти в каждую поездку в лес. Меня там люди знали, помнили. Я мог рассчитывать на теплую ночевку на привалке у печи.
Сорок минут самолетом (туда автобусы не ходили, летом только на теплоходике попадали) и восемь километров на лыжах.
На следующий день, затемно, едва-едва небо на востоке линять стало, мы отправились с Гаем в лес. Снег был глубоким, но наст еще не устоялся, и потому у меня была надежда, что Гай поднимет зайца. И сможет его гнать.
Мы миновали совхозные поля и пожни, зашли в перелесок.
Старых следов было множество, но я не очень-то в них разбирался и надеялся на Гая. А Гай смотрел на меня и вопросительно помахивал хвостом, мол, по кому, хозяин, работать будем?
Он-то пес был натасканный, в самом возрасте, а я-то совсем неученый, по собачьим меркам почти щенок, недопесок необученный.
Отошли мы в лес подальше, где заячьих следов меньше и можно различить, какой след свежий, а какой уже старый.
Я пилькнул Гаю: — «Ищи, ищи…»
Он стал челноком впереди меня шастать, и вскоре, за перелеском, вдруг взвизгнул чуть ли не по щенячьи и повел…
Я побежал на его голос.
На опушке, на заросшем крапивой и кустарнике пятачке, — видно, старое место от стога было, — я увидел свежий заячий след и следы Гая и решил, что Гай поднял с дневки зайца.
По голосу было слышно, что Гай его гонит тяжело, бережет дыхание на глубоком снегу. Гон приближался…
Я приготовился, отошел на пятнадцать метров от места, где Гай поднял след, встал с подветренной стороны под сенью раскидистых еловых лап, курок взвел…
Ближе, ближе…
Сердце замерло.
…выкатился с пригорка пушистый белый комок, — едва различимый на снегу, — растекаясь и махом пружиня на лету на фоне жухлых обломков прошлогодней крапивы. Поймал его на мушку с упреждением, вдарил. Есть! Попал!
Гай подскочил. Треплет!
Я так обрадовался, что первого в своей жизни зайца подстрелил!
— Ко мне Гай! Ко мне! — пес послушно отстал от заячьей тушки, улыбнулся мне во всю пасть, мол, знай наших!
Я срезал коготки с задних заячьих лап, дал Гаю пазанки, всё как положено, по закону охотничьему, — Гай вмиг за два жевка их сгрыз, — сам отдышаться не могу от первой настоящей добычи, даже руки трясутся. (А время в зимнем лесу скачет быстрей зайца пуганного).
Закинул я зайца за спину, дальше пошли, новых успехов искать. (А мне и невдомек, что пора в обратный путь. Нет, гонит ретивое дальше в лес). Небо насупилось. Редкий снежок медленно с неба закружился…
Гай ушел вперед, поднял еще одного зайца. Я на его голос поторопился, а снег уж вовсю повалил. Гай скололся, снегопад свежий сбил его со следа, вернулся ко мне. (Тут бы мне и успокоиться, — чай, не пустой, добыча за спиной, — и тронуться в обратный путь…) Но я решил переждать крупный, лохмотьями, снегопад.
Приглядел я толстую корявую березину, выгреб лежбище под ней, сел на лыжи, термос достал, чайку с бутербродами попил и — расслабился…
Открыл глаза — на мне снега в три сантиметра одеялом, и уже смеркается! Ночевать-то в лесу неохота.
Встал я на лыжи и побежал в сторону деревни. Старую мою лыжню подзамело-подзасыпало, но я примерно представлял, где мы с Гаем находимся, и смело «спрямлял» дорогу до дома.
Пока было светло, я поддал скорости, и вот уже знакомые перелески замелькали, и береза, я её, кажется, под самой деревней видел эту кривую березу, вот, — и свежий лыжный след от неё…
Черт побери! Это же мой след!
И береза — та самая, под которой я чай из термоса пил…
Это я круг в шесть-семь километра дал?!
Тут я перепугался, — честно говорю, — перепугался…
И от страха рванул от березы домой. (А страх — плохой попутчик).
Бегу. Лохмотья снега открытым ртом хлебаю…
Компаса нет. Лес незнакомый, — одно дело летом или осенью по нему бродить, другое дело в зимнюю пору. Старые места не узнаются. Болотины под снегом не видны, тропы занесло. Бежишь, и все кажется, что чуток левее, еще чуток левее, так ближе будет, еще чуть левей…
Леший влево уводит!
В полных сумерках, вспотевший, как марафонец, я в третий раз за этот вечер добрался до окаянной кривой березины. От неё я дважды убегал, но не сбежал… Держит, проклятая. Как на длинном поводке пса дворового…
Сел я на свою «дневку» под березой и постарался успокоиться и сообразить что к чему.
Гай смотрит на меня недоуменным взглядом, мол, в чем дело, хозяин молодой? Какие проблемы? (Тут бы мне и довериться опытному выжлецу, поставить на первую лыжню, которой я засветло к березе подошел, и скомандовать: «Домой, Гай, домой!» — вывел бы он меня к жилью… На то и собака в лесу. Но это мне отец потом объяснил. Задним числом).
Топора у меня с собой не было, был тесак, который я сам на производственной практике на наждаке выточил из куска рессоры, здоровенный тесак, — как короткий гладиаторский меч.
Темень черная — глаз выколи! — лес сожрала. Звезд нет, луны не видно, снег валит…
Нарубил я тесаком лапника с елочки, устроил себе ночевку поудобнее. Веток собрал, коряг сухих, осину мертвую, стоячую свалил (рукавицы мокрые, пальцы холодом сводит), костерок сообразил, рукавицы на тычки пристроил, — сушиться, зайца на березу над собой подвесил. Свитер на себе (на всякий случай) на левую сторону вывернул, стельки в валенках поменял (левую на правую), — чтоб лешака утром сбить, есть примета такая, — устроился в сугроб на лапник у костра отдохнуть-согреться… и заснул.
А спать зимой в лесу нельзя.
Случается, замерзают люди…
— Чего ты здесь расселся, чего мёрзнешь, как дурак!
— Отстань! Устал я… — с трудом говорю я опухшими губами.
— Не-е, ты чо!? Чего сидишь-то, как дурак!? — тыркает меня в плечо надоедливый грубый прохожий…
— Отстань… Отстань… Еще две минутки погреюсь… — говорить тяжело, горло першит болью, — это вечером, с испугу, когда я во второй раз от березы бежал, то упарился и на ходу снег глотал… Вот и распухло горло. Жесткое, как голенище.
— Не-е! Ну, ты и впрямь олух царя небесного! У тебя же деньги в кармане есть, целых три рубля с мелочью. На вокзале, в зале ожидания буфет всю ночь работает…
(Какой зал?)
— Вставай! Пойдем, кофейку горяченького хлебанем, пирожков жаренных… Горло болеть перестанет! Ну!? — настойчиво тычет меня уже в лицо мокрой и теплой рукавицей этот грубый мужик…
— Я встану, ты ляжешь! — угрожаю я сквозь дрему настырному прохожему, открываю глаза: ночь, черные деревья, мокрый нос Гая у самого моего лица и его блестящие глаза!
И мне страшно холодно.
Замерз.
Тихо валит снег, никого рядом, кроме Гая, нет, и даже волки не воют, — луна погашена… Выключено волчье солнышко.
Ни вокзала, ни, разумеется, круглосуточного буфета с горячим кофе и пирожками поблизости нет и не было… На мне, на лыжах, даже на прогоревшем и погасшем костре — толстый слой свежего снега.
До ближайшего вокзала — километров семьдесят, если по прямой. А до деревушки, откуда я на охоту с утра вышел — семь-восемь. Там люди, добрые знакомые, старушки, мать и дочка, Ольга Тимофеевна и Ольга Тихоновна… Свет в керосиновых лампах, печь натоплена, самовар на столе, но ночью мне туда не дойти…
Они ждут, волнуются…
А я, дурак дураком, тут, в сугробе, к березе привязанный…
Я глянул на часы — без четверти одиннадцать. Двадцать два сорок пять. Светать будет в начале девятого. Десять часов осталось нам с Гаем под березой куковать…Термос был пуст, дрова на второй костер собрать не смогу, — очень замерзли руки, не работают, — я побегал вокруг березы минут пятнадцать, согрелся немного и опять завалился под березу.
Я решил: сорок пять минут кемарить — пятнадцать минут бегать. И так девять смен, до рассвета.
Гая я уложил на себя, ковром, хоть он и сопротивлялся поначалу, все норовил клубком свернуться и в хвост свой нос упрятать. Но я его уговорил, почти заставил. Я понимал, что начинают отмерзать пальцы, они уже почти не чувствовали боли. И чтобы отогреть их, я засунул свои мерзлые пальцы Гаюшке в пах, в самое меховое тепло…
…как закончилась эта ночь, я плохо помню, под утро я уже по-настоящему заболел и достаточно сильно температурил, временами мне становилось очень жарко. Помню: сижу с Гаем на груди — бегаю вокруг березы; приходили какие-то люди из моего бреда, уговаривали меня пойти в кино; я убегаю от них вокруг березы и сижу, насупившись, не отвечая на вопросы, зная, что они чушь мелют и что вообще их нет; потом опять бегаю и снова сиднем сижу (руки вроде бы отогрелись у Гая в паху), и снова бегаю, — прохожие тыркали мне в лицо (это Гай меня время от времени будил); Джек Лондон из аляскинских рассказов бодро блистал белозубой улыбкой комсомольского вожака и уговаривал меня не сдаваться, ведь осталось всего лишь две мили до водораздела; и я не понимал, почему он зовет меня поганой американской кличкой «Джимми», как собаку, и какой тут у нас, в Карелии, может быть «водораздел»? Я бегал как цепной пес вокруг березы, тер снегом лицо неслушными руками, прогонял бред, холод и страх. Гай смотрел на меня, как на придурка, и, наверное думал: — « Ну что ему не сидится? Чего ему неймется? Сидел бы уж на своей заднице на лапнике еловом, если на ночь в лесу остались! Если на свою задницу приключений захотелось!» Я садился, натягивал на себя одеялом теплое тело гончака, прятал ему в пах, как в горячие тиски, деревянные пальцы, скрипя и кривясь от боли, и прикрывал глаза. Часы застыли мокрой, заледеневшей по краям драной тряпкой половой, — их невозможно было различить, растащить друг от друга; и я никак не мог врубиться, — почему только что на моих часах было семь двадцать две, и вот опять они показывают половину пятого? — и я уже смирился с тем, что эта ночь никогда не кончится…
Засветлело небо над корявыми ветвями деревьев.
Бред отдалился, спрятался в темень еловых лап, прогнувшихся от снежных олябушин.
Простудный жар на какое-то время чуть притух, как пеплом прикрытый, и соображал я почти здраво.
Снегопад кончился. Первая моя лыжня легко угадывалась в ясном свете дня. Я решил не рисковать, не «спрямлять» пути, а двигаться по первой своей вчерашней лыжне, как по волшебному клубочку из детской сказки.
Закинул за спину закоченевшего зайца, перезарядил свою одностволочку на «жакан» (на всякий случай), встал на лыжи и пошел…
Как шел, — не знаю… Не помню…
Снег глубокий, рыхлый, Гаю по грудь, пробиваю лыжню, пробиваю, а жар меня распинает, заставляет распахнуться, отдышаться, на снегу посидеть, с силами собраться, но я на обманные уловки не поддаюсь, боюсь, что не встану, и потому иду, иду, иду, — только вчерашняя моя лыжня под глазами… Почти заросшая снегом.
Засветло к деревне подошел, вот уже и первые крыши за пригорком видны! Вышел! Спасся! Ура… ур-ха… кха-кха… всё… выш-ел… пал на лыжи носом в снег, — чуток перед последним рывком отдышаться…
Тут бы я и загнулся, если б не Гай…
Он меня спас!
…очнулся я на следующий день, утром.
На русской печке.
Хозяева мои: две старушки, мать и дочь, — отвели меня в баню, отпарили, чаем с травами отпоили, на печь опять уложили (как Ивана-дурака из русской сказки) и рассказали, что вчера было…
Они уже по деревне мужиков собрали, двоих уговорили, чтоб на утро пошли меня искать. Слыхано ли дело, семнадцатилетний мальчишка в лесу заплутал, и долго ли до греха? (Это я себя взрослым считал: два дня, как совершеннолетний, а для них — пацан пацаном). Хотели утром в сельсовет, в милицию звонить, за подмогой, а двоим мужикам в лес с собаками идти — отыскивать. Мужики сидят, обсуждают, что да как, прикидывают, куда меня лешак завел, курят, крякают раздумчиво… Тут Гай прибежал. В дом ломится! Обрадовались ему, миску с варевом подсунули, а он два раз жаванул и в дверь наружу ломится. Лает Гай в сенях. Снова в избу просится. Лает Гай в избе, в дверь толкается, мужиков за ватошные штаны прихватывает, с собой зовет, а на дворе уже темень… Мужики переглянулись, шапки надели, пошли за Гаем. Под деревней, с километр будет, уже в полную темень подвел Гай мужиков ко мне. Вроде бы еще дышит пацан, вон — ляй-ка! — как снег у лица обтаял. Мужики тут лыжи мои спарили, как салазки, и волоком меня, беспамятного, на лыжах в деревню к хозяйкам моим доставили…
Если б не Гай, не читали бы вы эту повесть о настоящей собаке…
Просидел я у добрых моих хозяек на печи два дня, жар простудный баней и русской печкой выгнал. Поправился. Ольга Тимофеевна и Ольга Тихоновна на моего Гая налюбоваться не могли. На разум его и верность.
 Только дней через десять, уже в городе, пришлось мне немного два пальца укоротить. Отморозил. Кости гнить стали. Ампутировали с двух пальцев по полторы фаланги. Мелочь… Инициация. Остальные пальцы целы, в паху у Гая спас.

Маме пришлось признаться, что на практике мне под ноготь железная стружка попала, вовремя не продензифицировал, вот и пошло нагноение. О том, что мы с Гаем заблудились и ночь с двадцатого на двадцать первое января, под самое Крещенье, провели в сугробе под кривой березой, — ни-ни, — что-то! — ни слова! Зачем волновать человека, если всё уже закончилось?
Отцу рассказал. И он пояснил, в чем мои ошибки были.


Рецензии