Часть третья. Глава первая

- Что говорят о моей статье? – спросила Таня, когда он приехал за ней в Париж.
- Какой статье? Ах, о твоей статье… Говорят, что очень хорошая статья, что это большая редкость, чтобы женщина так хорошо разбиралась в том, что пишет. Всем очень понравилось.
- И что, никто не обиделся?
- Те, наверное, обиделись.
- Какие "те"?
- Кого ты ругаешь, те обиделись. А свои гордятся.
- Кто свои? Сергей! Ты читал мою статью?
- Я их все читаю.
- Ты это читал? – спросила она, подавая ему открытую газету. - Это всем понравилось?
- Я соскучился, а ты хочешь, чтобы я читал этот бред. Мало того, что это вздорный, он еще и длинный.
- Значит, вот как ты к этому относишься?
- Ты специально хочешь со всеми перессориться, чтобы нельзя было вернуться?
- Я не хочу возвращаться в Монпелье.
Они поссорились и мрачно сидели каждый в своем углу. Не так он представлял себе встречу с нею, но вечером, поскольку его некуда было деть, она повела его на литературную встречу акметистов, предупредив, что нужно прилично себя вести и не показывать характера.
Название акмеисты показалось ему не совсем чужим, с ним было связано что-то как будто милое. Он подумал: может, Дима был акмеист, хотя Дима вроде бы не успел никем стать, и расспросил Таню о членах общества. Ни одной знакомой или милой фамилии она не назвала, и оставалось загадочным, чем акмеисты ему приятны. На вечере он смирно сидел около нее, слушал витиеватые, странные стихи и думал, что будет делать ночью. Справедливо было предположить, что ночью он будет любить жену, но, учитывая ее характер, еще справедливее было предположить, что она найдет способ с ним поссориться и физической любви не допустит. От этого у него побаливал живот, и он заранее чувствовал себя отверженным. Когда от собственных мрачных мыслей и чтения стихов стало невмоготу и захотелось встать и уйти на улицу, его посетило вдруг точно озарение: Пажеский корпус, отец вынимает из портфеля несколько выпусков "Биржевых ведомостей". "Я принес вам чтение". Лохматые номера, которые все потом читали. "Записки кавалериста" Николая Гумилева, написанные в той манере, в какой Сережа сам бы писал записки. Молодой Гумилев. «Я принес вам чтение". После оказалось, что Гумилев акмеист и пишет стихи, которые Дима переписывал в блокнот: мистика, драконы, фарфор, Китай - и опять-таки в той манере, в какой бы он сам описал Китай, если б захотел его описывать. Он вспомнил, что была еще ведьма с кошачьей головой, любимый димин стишок, который он только раз где-то прочел или услышал, что-то про лес и ведьму с кошачьей головой. Если б Лазарев его знал, он бы относился к нему спокойно. Может быть, он бы даже ему не очень нравился. Но он случайно его где-то прочел или услышал, мало что запомнил, и этот стишок его мучил, как мучает безответная влюбленность.
Сережа смутно помнил, что Гумилев либо жил в Париже либо собирался в Париж: имя его было привязано к Парижу. Акмеисты, голубчики, думал он, ласково разглядывая ставшую вдруг милой задымленную аудиторию. Вот кто определил его хорошее отношение к поэзии.
- Простите, Николай Гумилев здесь есть? – спросил он своего русского соседа, волнуясь, что он может оказаться самим Гумилевым, и скажет ему: что-то мне не нравится, братец, как ты пишешь.
- То есть почему же он здесь, - сказал сосед. – Его расстреляли в прошлом августе.
Сережа почувствовал, что у него мгновенно покраснели глаза и затеснило в груди, и что эту весть не перепроверишь и не исправишь: она – свершившийся факт, и к этому факту нужно приспособиться.
- Кто расстрелял? За что?
- Разумеется, Советы. По обвинению в контрреволюционном заговоре.
Сережа длинно вздохнул и выпустил воздух, как струю дыма. Ему было стыдно за соотечественников, как будто из всех присутствующих он один  был русский.
- Я думал, что он в Париже.
- Он действительно долгое время жил в Париже. А в семнадцатом году, представьте, вернулся в Петербург и стал издавать журнал… за что, собственно, и поплатился. Вы ведь недавно из дому? И не знали?
- Я в других местах воевал, - сказал Сережа.
Ему было стыдно, как не бывало давно ни перед кем. Он чувствовал, что если бы общество обвинило его в том, что он, находясь в России, не спас Гумилева от расстрела, у него не было бы аргументов оправдаться, и они засудили бы его.
Что я мог? Что я мог один, когда гибли целые фронты, растерянно думал он. Но Гумилев… Кому он помешал? Чем он мог навредить, с его хорошим, бережным отношением ко всему на свете? Не простили дневниковых записей, принадлежности к царской армии…
- А в каких, простите? - мягко спросил сосед, которому не столько нужно было знать, где воевал Сережа, сколько хотелось услышать русские названия. – В Ростовской губернии были? Я, видите ли, в Ростове жил.
- Были, - сказал Сережа.
- И в казачьих станицах были?
- Я в казачьем войске служил. У атамана Ивана Андреича Бакланова.
У него вдруг заболели глаза. Никогда не болели, а тут начали болеть, и он потер их ладонью. Бакланов, подумал он. Баклан, Баклан.
- Матвеев Курган, Мокрый Чалтырь, Закадычная, Хопры.
- Не так, - возразил Сережа и перечислил станицы в той последовательности, в какой их оставляли. – Закадычная, Матвеев Курган, Мокрый Чалтырь, Хопры. - Посмотрел на жену и шепотом попросил: - Давай уедем.
Она покачала головой. Сережа сник, до конца вечера тихо просидел около задумчивого соседа и почти ничего не слышал.
Перед тем, как уйти, она подошла попрощаться со знакомыми, и когда он направлялся к двери, от группки, в которой она стояла, прозвучали четкие, тихие слова "тварь продажная".
И тут что-то делят, подумал он и еще раньше, чем он додумал этот невинный факт, он понял, что тварь продажная – это он, повернул голову и увидел устремленные на него лица с недобрыми глазами, которые стали глядеть по сторонам и сменили тему. Жена догнала его и взяла под руку. Мнение о том, что он тварь продажная, он принял опять-таки как факт, ему было стыдно за то, что общество считает его таким, и у него опять стало жечь глаза. Судили его по-взрослому, и этот неожиданный (и незаслуженный, как ему показалось) суд был совсем не похож на смешную размолвку с де Бельфором. Как добродушно, невинно, забавно было у них на французском юге и как грубо, прямолинейно и всерьез оказалось у своих, которые считали его "продажной тварью".
Что же это я… офицер… Проглотил и вышел, подумал он, высвободил локоть из-под руки жены, вернулся к ее компании, определил говорившего и сказал ему: - Господин литератор, такие вещи принято говорить в лицо.
- Какие вещи? – спросил тот напряженно, с испугом в забегавших нечестных глазах. – Никаких вещей я про вас не говорил. Я вас не знаю.
Подошла Таня и за рукав потянула его к выходу.
- Оставь, пожалуйста. Тебе скандал нужен? Что ж это такое, что тебя никуда нельзя повести, ты со всеми ссоришься!
Группа сомкнулась, но не вокруг человечка, а вокруг него, и несколько человек одновременно и очень дружески стали говорить ему, что они видят в нем способного коллегу, что ему все рады и чтобы он не сердился, если вечер не удался. С запутанностью в мыслях и в знак примирения с господами, которые оказались милосердны и простили ему расстрел Николая Гумилева, он решил не продолжать ссоры и вежливо попрощался. Когда они с женой выходили из подъезда, их догнал ростовский сосед и протянул несколько листков, отпечатанных на очень дурной машинке.
- Это Гумилев. Может быть, захотите почитать…
- С тобой решительно невозможно нигде бывать, - сказала Таня.
Он молчал.
- С чего ты взял, что говорили о тебе?
- Мне показалось.
- Тебе очень много кажется, чего не бывает в жизни. Наша старшая жена недаром к тебе приставлена.
- Если ты хочешь этим сказать, что я ненормальный, я тебе морду сейчас набью! По-русски!
- Остынь, Сергей! Я не говорю, что ты ненормальный. Но ты несдержанный и с тобой нигде нельзя бывать.
- Не знаешь у Гумилева стихотворение – что-то про ведьму с кошачьей головой, которая бродит по лесу?
- Я не знаю.
Правда, с чего я взял? Имени не назвали. И едва ли стали бы говорить обо мне при Тане. Но если сказали обо мне, и я услышал оскорбление, и не ответил,  мы оба теперь в неловком положении? Вернуться, чтобы набить всем морды? Опять скажут, что мне рады, что видят во мне способного коллегу. Так неловко и так неловко. Неловко и неловко. До каких пор? Почему с Элен все ловко? И что с женой делать? Отпустить ее к этим милым господам? Готов? – спросил он себя и почувствовал, что не готов и этого нельзя сделать, поскольку нужно всем вместе ехать в Данию; если она упрется и не захочет ехать, придется в знак примирения обещать ей новые ценности – и выполнять обещания, на чем она будет теперь настаивать. Жена, от которой приходится держать душу взаперти, с которой нельзя быть откровенным. Которая сторонится его, будто он зачумленный.
В номере отеля она заперлась в ванной комнате.
Ты очень сложный человечек, с обратными реакциями, сказала Элен весной. 
В чем я сомневаюсь - говорилось обо мне, и я знаю, почему они так думают. Она просила денег на какой-то литературный сборник, а я не дал. Сказал, что сборник не будут покупать. А после затеял любительскую постановку, которая нужна еще меньше, чем этот сборник. Кто я после этого, если не тварь продажная? Тут еще Гаспар, и хорошее отношение газет, и то, что французы хотят печатать дневники, а сборник печатать не хотят.
Он вспомнил про листки, которые ему дал сосед, и развернул их.
В том лесу белесоватые стволы
Выступали неожиданно из мглы,

Из земли за корнем корень выходил,
Точно руки обитателей могил.

Под покровом ярко-огненной листвы
Великаны жили, карлики и львы,

И следы в песке видали рыбаки
Шестипалой человеческой руки.

Никогда сюда тропа не завела
Пэра Франции или Круглого Стола,

И разбойник не гнездился здесь в кустах,
И пещерки не выкапывал монах.

Только раз отсюда в вечер грозовой
Вышла женщина с кошачьей головой,

Но в короне из литого серебра,
И вздыхала, и стонала до утра,

И скончалась тихой смертью на заре
Перед тем, как причастил ее кюре.

Это было, это было в те года,
От которых не осталось и следа.

Это было, это было в той стране,
О которой не загрезишь и во сне.

Я придумал это, глядя на твои
Косы, кольца огневеющей змеи,

На твои зеленоватые глаза,
Как персидская больная бирюза.

Может быть, тот лес – душа твоя,
Может быть, тот лес – любовь моя.

Может быть, в тот лес, когда умрем,
Мы с тобой отправимся вдвоем.

- С кем мы рядом сидели, помнишь? – спросил он, когда она вышла в пижаме из ванной комнаты.
- С кем ты сидел, ты хочешь сказать? Это… ммм… Голубицкий, очень посредственный поэт.
- Где он живет, не знаешь?
- Что ты хочешь с ним сделать?
- Хочу отправить ему хорошую пишущую машинку.
- Во-первых, хорошей машинки с кирилицей ты здесь не найдешь. Во-вторых, я уже сказала: он очень посредственный поэт. Если хочешь помогать – помогай достойным.
- Скажи пожалуйста – почему с тобой нельзя разговаривать нормально?
- Это с тобой нельзя разговаривать нормально.

***
Он надеялся пробыть в Париже один день и на другой день вернуться с женой домой, но прошли три дня, прошла неделя, а он всё не видел способа увезти ее на юг и не видел просвета впереди. В Париж он ехал, имея в бумажнике 500 франков ассигнациями. Однако в первый же день ему с легкостью открылось, как можно обойтись без наличных и жить со свойственным Гончаковым шиком. Способ этот открылся сам. Они тратили, сколько было нужно, отправляя расходы на банковские счета корпорации. В то же время ему открылось, что Таня поступала так до его приезда, и что отец его наверняка знает этот способ, и если знает и позволяет пользоваться им, стало быть, считает его уместным.
Потратили они очень много. Сначала он складывал в уме, но когда гипотетический промежуточный итог достиг четырнадцати тысяч, он испугался и перестал считать в наивной надежде, что если не считать и не думать о потраченных деньгах, то и сумма не будет увеличиваться. Тысяч 15-20, - думал он. – Как-нибудь оправдаюсь. Отработаю.
Давно нужно было проявить характер и увезти жену домой, но ехать домой она отказывалась, называя убедительные причины, почему нельзя уехать ни завтра, ни послезавтра, и он жил вместе с ней за счет корпорации, в которой номинально считался вторым лицом, и отгонял от себя бесполезные размышления – вор он или не вор. Почти все время в Париже ему было противно, скучно, и если бы кто-нибудь спросил, что он чувствует, он ответил бы, что он очень беспокоится. Он беспокоился, знает ли отец, что он потратил без разрешения больше десяти тысяч. Для корпорации с многомилионным оборотом это была мелочь. Но финансовая работа, он знал, поставлена очень четко, и парижские тысячи наверняка уже всплыли.
Расходы шли оттого, что жена «освежала гардероб». Поводом к этому она назвала поездку в Данию. Действительно, нельзя было ехать на свадебную церемонию с какими попало туалетами. Он знал, что мать и сестра тоже собирались в Париж «одеться», поэтому разрешил Татьяне заказывать и покупать все, что ей понравится. «Если теперь оденется, не нужно будет ехать во второй раз. По крайней мере, на этом сэкономим», думал он, прикидывая, как объяснит отцу, почему он без спроса тратит деньги. Вначале все казалось ему логично, но потом он запутался, так как не мог понять, для чего нужно 11 пар обуви к тем девяти, что уже были, большей частью неудобной, на гнутых высоких каблуках, отчего ноги казались выломанными, некрасивой, странной и очень дорогой. Все это возьмется с собою в Данию?
Взгляды на женскую одежду у него и жены оказались разные. То, что нравилось ей, не нравилось ему. Кое-что он находил смешным, кое-что – чудовищным. Но и смешное, и чудовищное было очень дорогим и покупалось с какой-то страстью.
Он ненавидел магазины. Ненавидел запах модных салонов, и в конце концов она перестала брать его с собой. В нем зрел протест. Жена умело делала вид, что его не чувствует, и этот протест не смог противостоять покупке почти сорокатысячного бриллиантового колье. Нельзя ехать на свадебную церемонию без нового колье, сказала она ему.
Томясь в открытых кафе во время ее примерок, он праздно думал о том, как купил Элен одну пару горных башмаков и одного медведя, как она была рада ботинкам и медведю, и как ей было хорошо в клетчатой рубашке Мартина.
Жену он, вероятно, любил, потому что беспокоился о том, как она к нему относится. Должно быть, она как-нибудь к нему относилось, хотя едва ли замечала его из-за горы покупок. В литературные кружки она его больше не водила. В круг ее столичных русских знакомых он не вписался. Его нашли озлобленным и неинтересным. Рассказывали, что он экономит на обеде и вине. На фоне блистательной жены он представлялся субъектом довольно ограниченным.
Он действительно экономил, заказывая для себя блюда подешевле и попроще, не ел дорогих десертов и ничего не покупал в магазинах мужского платья, хотя это нужно было сделать. Перед Данией и ему было необходимо обновить гардероб. Но поскольку отец не давал ему задания одеться в Париже, то он себе ничего не покупал.
Таня видела, что он нервничает, что ему скучно в магазинах, и объясняла ему, что он имеет право тратить, сколько находит нужным, поскольку в корпорации он – второе лицо, и ему принадлежат миллионы, а не смешно сказать – те копейки, с которыми она пытается вертеться. «Ты имеешь такое же право на все доходы, как твой отец», - говорила она в сердцах, когда ей надоедала его всегда надутая физиономия и выражение отверженности. – Пожалуйста, не надо ходить по Парижу с отверженным лицом. Париж этого не любит».
Чтобы его взбодрить, она сказала ему однажды, что есть адвокат, который знает законный способ потребовать у князя два миллиона единовременно и помесячно от десяти до ста тысяч.
- Какой интересный адвокат, познакомь меня с ним, - вынырнув из унылой неподвижности, попросил Сережа. В тот же день она свела его с русским адвокатом. Он попросил оставить их тет-а-тет, и как только она оставила, ударил адвоката коленом в гениталии. Адвокат упал.
- Аккуратнее раскладывайте яйца в корзине, чтоб не побились, - сказал Сережа. – Если я еще раз про вас услышу, останетесь совсем без яиц. Повторить?
- Не надо.
- Ну, поговорили? – спросила жена, когда он вышел.
- Поговорили.
- Что он сказал?
- Что будет действовать в наших интересах.
- Как-то вы слишком быстро договорились. Почему он не вышел с тобой?
- Ему нужно время для обдумывания, - сказал Сережа.
Некоторое время он ждал, примет ли избиение огласку. Огласки не было. Стало быть, адвокат был опытный и понимал, что огласка не в его пользу.
Однажды они вернулись в «Ритц» около часу дня, и портье сказал ему: «Ваш папенька ждет вас у себя в номере».
Всё, сказал он, побелев, и она холодно спросила, что – всё?
- Я зайду поздороваюсь. Посмотрю на настроение.
- А какое может быть настроение? - возразила она, зная, что настроение должно быть плохое, и что ее муж проявляет милосердие, не приглашая ее с собой. - Сергей, ты не в том возрасте, чтобы зависеть от родителей. Дай сразу ему понять. Тогда и настроение будет соответственным.
Отец был у себя в номере, благоухающий, с вымытой, мокрой головой. Здравствуй, сказал Сережа. На круглом столе лежали шелестящие бумажки счетов, и этих счетов было очень много. Сереже показалось, что столько они не тратили.
- Привет, - холодно ответил отец. – Ты навсегда поселился в «Ритце»?
- Мы сегодня собирались домой.
- Очень хорошо, если правда собирались. Значит, вместе и поедем. Объясни мне теперь, как ты умудрился потратить за неделю 789 тыщ? Ты что, магазинами скупал?
- Сколько? – переспросил Сережа, хотя сразу поверил, что именно 789 и не меньше. Сумма, ошеломив его, одновременно вдруг и успокоила. То, что в нем противно тряслось и как будто готовилось к припадку, притихло, затаилось, и он устало подумал: 789 так 789. И пусть меня повесят.
- Я не ожидал, что так много. Я думал – тысяч 14 – 17, - виновато сказал Сережа.
- Ты думал – тысяч 14-17, когда покупал колье за 40?
- Она сказала: ей нужно одеться к свадьбе.
- Меня не интересует, что она сказала. Я хочу знать, что  думал ты.
- Что-то уже очень много. То есть, я чувствовал, что много, но чтобы 789 тысяч… Ошибки не может быть?
- Ошибка тут в принципе исключена. Ищи ошибки в своей башке.
- Я отработаю.
- Что ты! Нашел прибыльное место?
- В конторе или на строительстве в Вогезах. Куда пошлешь.
- Вогезы подходят больше. Если я отправлю тебя строительным рабочим, через тридцать лет ты действительно отработаешь тыщ этак двадцать. А остальные 769 я тебе, так и быть, прощу.
Сережа кивнул. Внутри него онемело, только колено дергалось, как будто он собирался бить чечетку, и он заботился о том, чтобы держаться ровно. Глупо. Отвратительно. Недостойно – бояться так своего отца, думал он и вслух сказал: - Черт, как глупо.
Князь кивнул, походил по номеру, посмотрел на него, скривившись, как будто он был ему противен, снова поискал в чемодане и наконец, сказал: - Всё. Хорошие отношения на этом кончились. Как сказал один бодрый адмирал: пока есть море, по нему надо плыть.
- Это что значит?
- Это значит: ложись и подставляй зад.
- Куда? – спросил Сережа, нисколько не удивленный, только очень подавленный и уверенный в том, что с ним теперь всё можно сделать – даже уложить среди дня в постель.
- Откуда я знаю – куда. Куда-нибудь, - нетерпеливо сказал отец.
В руках у него, когда он распрямился, было несколько ровных, как струна, аккуратно срезанных свежих прутьев. Сережа смотрел без страха, не понимая, к чему они и как оказались в чемодане. Князь вжикнул в воздухе, и он вдруг сообразил, а сообразив, ослабел, схватился за край стола и едва не лишился чувств от дикости того, что готовил ему отец. «Всё. После этого уже ничего не будет».
- Что ты… что ты хочешь делать? Мы не купеческая семья, я не приказчик.  Дворяне не порют.
- И дворяне прекрасно порют. Нас дед порол. Оттого и не крали.
- Я не украл, я отработаю, - завороженно глядя на молодые стебли и сторонясь их, сказал Сережа. Он понял, что нужно тотчас, не рассуждая о своей дворянской доблести и боли, которой он себе не представлял, но очень боялся, с остервенением свалиться на кровать, и матерясь сквозь зубы, вытерпеть двойную – телесную и душевную -пытку поркой. Сделать это нужно быстро, чтобы и отец все проделал быстро, такая манера ему понравится, он будет считать его равным себе, мужчиной, между тем, как если он будет бояться и уговаривать не трогать, он станет отцу еще противнее. Отец, который получал от своего отца за шалости и бойкий характер, хорошо представлял себе пользу такого наказания, и нужно было держаться его манеры, чтобы не сделать хуже. Мало что было хуже, но все же было бы хуже, если бы они продолжали препираться.
- Башмаки снимать?
- Я не знаю, к чему тут башмаки. Ты даже этого не умеешь. Ни к чему не приспособлен. Только жениться, как дурак, и чужие деньги тратить. Ты что, плакать собираешься?
- Нет, но… как-то все это дико.
- А 800 тыщ промотать – не дико?
- А отработать никак нельзя?
- Отработать можно. Да ты ведь ни черта не умеешь.
Потеряв последний аргумент и стараясь не суетиться, чтобы не действовать на нервы, но так и не сообразив, надо ли снимать башмаки, он упал поперек постели и спрятал лицо в ладонях. В нем жила слабая надежда, что, научив его совершенно ненужным и оскорбительным вещам: как лечь и ухватиться трясущимися руками за край постели, чтобы не вскакивать и не вертеться во время порки, отец не решится подвергнуть его острожной экзекуции, а, унизив и запугав его, он его отпустит, и хотя очень стыдно, что оба участвуют в этом представлении, и он не знает, как будет с этим жить и привычно любить отца, он надеялся избежать физических страданий по крайней мере, если уж не удалось избежать позора.
Он упал на кровать, и отец, слегка ошеломленный его решительностью, с некоторым почтением и азартом чрезвычайно больно и долго стегал его до тех пор, пока не понял, что достаточно.
- Это все, что я могу сделать. Ты потом поймешь, что я прав, - сказал он, разглядывая его безо всякой злобы. Сохраняя манеру, которую оценил отец, Сережа хотел рывком подняться, но ноги у него онемели, и он во весь рост растянулся на полу. Князь подхватил его под мышку и усадил опять на кровать. Сережа высвободил локоть. С зада как будто содрали кожу. Дыхание вырывалось с хриплым свистом. Он старался дышать пореже и потише.
«Черт. Вовремя нужно было умереть». Он потел, тяжело дышал, и если бы можно было стонать, то стонал от боли. Стонать было нельзя, приходилось вести себя прилично. В голове у него прояснилось, и он вдруг понял, что их отношения с отцом не изменились, никому не стыдно, но с этих пор он будет щепетильнее относиться к деньгам. И еще понял, как будто знал это раньше, как следует поступать с женой и как он теперь будет с нею обращаться. Бить ее он не собирался. Но он почувствовал в себе некую твердость духа, которую необходимо развить и дать почувствовать Татьяне.
- Сиди и думай, пока не прояснится в башке.
Но он и так думал. Думал о том, что 789 тыщ он отработал, и у отца больше нет к нему претензий, хотя эти воровски потраченные деньги отец будет ему поминать всю жизнь. Отец оценил, что он мужественно держался во время порки. Доблести никакой здесь нет, но он показал себя бойцом.
- Помнишь, ты принес в корпус «Записки кавалериста» Николая Гумилева в «Биржевых новостях»? Потом он стихи писал. Хорошие. А в прошлом августе его расстреляли по обвинению в контрреволюционном заговоре.
- О как!
- Только полный дурак мог думать, что он был заговорщиком против новой власти.
- Новые власти много чего думают, чего не бывает в жизни.
- Квиты? – спросил Сережа.
- Что значит – квиты? Ни один зад не стоит восемьсот тысяч. Твой – не стоит.
- Маме не говори. – Он знал, что княгиня устроит скандал, и о том, как поступил с ним отец, узнает весь дом, включая жену и слуг. А от прислуги узнает город.
- Я сам хотел попросить тебя не говорить маме.
- Так вечером домой едем?
- Не совсем так. Отсюда ты поедешь в Швейцарию и приготовишь к сезону дом. Наймешь приличного повара. А оттуда уже домой.
- Я в Швейцарию не хочу. Там Элен.
- Я не к Элен тебя посылаю, а в имение.
- И ей не нужно ей знать об этой гадости.
- Не расскажешь – не узнает.
Князь подал ему руку, и он поднялся. Ноги его все еще не слушались. Он шагал, не сгибая колен, как кукла, и боялся опять упасть. Вернувшись в двухкомнатный полулюкс, в котором он жил с женой, он взял из гардероба легкую дорожную сумку и хотел бросать в нее вещи, которые пригодятся ему в Швейцарии, но одежда, разложенная на полках и висящая на плечиках, показалась ему противной. Он взял только подаренный де Бельфором свитер. Выглядел он так, как будто, если с ним заговорить, он мог дать в морду, поэтому Таня смотрела на него с легким беспокойством. Пробило, подумал он. Наконец-то и ты забеспокоилась.
- Ты купался? – спросила она, так как его волосы, лицо и рубашка были мокрые.
- Я не понял, что ты спросила.
Он чувствовал, что от него идет кисловатый запах. Нужно было принять душ и переодеться, но он был так же противен себе, как противны были вещи. Ему не хотелось лезть под душ и менять одежду.
- От меня воняет?
- Что значит – воняет?
Да и черт с ним, воняет и воняет, равнодушно подумал он. Швейцария не такое нюхала.
- Мне надо идти здороваться с отцом?
- Нет. Я сегодня еду в Швейцарию. Ты живешь в Париже еще три дня, а во вторник собираешь барахло и едешь в Лион. Встретимся на Лионском вокзале и уедем домой вечерним поездом.
- Он считает, что мы много потратили?
- Он ничего не считает. Потратили и потратили. Восемьсот тысяч.
Глаза у нее расширились. Было видно - он не расположен шутить, и она взяла с ним серьезный тон.
- Ну что же. Ты имеешь такое же право на эти деньги, как и он.
- Я не расположен сейчас рассуждать о деньгах. Кстати, вот, - сказал он, отсчитал от трех тысяч, которые князь дал ему на обустройство «Фредерики», двести франков и положил перед ней на стол.
- Это что?
-Это деньги. На Париж и на дорогу в Лион. И смени гостиницу.
- Это деньги?
- Это деньги. Вспомни, как вы с мужем жили на 60 франков в месяц.
- После этого ты хочешь, чтобы я ехала с тобой в Монпелье?
- Я этого не хочу, я на этом настаиваю. В Монпелье ты поедешь со мной во вторник с Лионского вокзала.
- Вы выпили?
- Мы не пили, и я не купался. Почему с тобой нельзя разговаривать? - сказал он, перебросил через плечо легкую дорожную сумку, и ушел, сильно хлопнув дверью.
- Погоди! Я не поняла… - позвала она, замолчала и некоторое время задумчиво смотрела на дверь.
Он нравился ей таким. Если бы он был таким всегда, она бы относилась к нему всерьез.


Рецензии